— Ты взрослая, ты умная, я не хочу вмешиваться в твою жизнь…

Сегодня, как вчера, как каждое утро, одни и те же слова. Наташа, торопливо завтракая в маленькой белой кухне, ждет, когда мама наконец успокоится, поймет, что ничего изменить нельзя. Смешная мама! Разве оттого, что она ему скажет, что ей уже двадцать шесть и она будет ему лучшей женой в мире, что-нибудь изменится?

— Все нормально, мама.

— По-вашему, нормально. А дальше-то что?

— Хочешь, скажу тебе правду: я сама ничего не знаю.

— Он старше тебя на десять лет!

— Ну и что? Просто я, вероятно, не та женщина, какая ему нужна. Считал бы нужной, устроили бы мы эту самую свадьбу, и перестала бы ты врать тете Нине, что у меня ночные записи и командировки.

— Значит, он тебя не любит.

— Опять двадцать пять…

— Это все у вас очень скоро кончится, если ты не будешь думать о жизни.

— Хорошо. Я буду думать о жизни. Я опаздываю. День сегодня сумасшедший — сдаю передачу.

— Домой, конечно, опять не приедешь?..

— Приеду, он сегодня улетает.

— Ты должна поговорить с ним!

— Ну ладно, я поскакала.

— Опять я тебе испортила настроение перед работой…

— Тебе легче?

— Нет.

— И мне не легче.

Наташа выходит из парадного и бежит через зеленый садик на автобус. Бедная мама! «Не упусти, не упусти!» И тетя Нина и все со всех сторон: «Лови, держи!»

В самом деле, нужно поговорить, думает Наташа, покачиваясь в толчее утреннего автобуса. Но уж если по самому большому счету, не обманываясь, кто она ему, этому здоровенному, ужасно славному человеку?

И что он в ней нашел, этот хозяин неба, по которому, наверно, сохнут все стюардессы, мойщицы и радистки от «Владика» до Минвод? Но вот нашел же что-то…

Она красивее других? Нет. Хороша собой? Пожалуй, да, и то, когда не задергана редакторами. Рыжая. Где-то примешались татары — глаза с раскосинкой. «Пикантная девочка». Умнее других? Нет и нет. Второй год они вместе. Вместе? Из их встреч хорошо если сложится три месяца. А все кругом только и спрашивают: «Ну, так когда же, когда?»

Стоит ему позвонить, и она, забыв все на свете, примчится к нему, ему нравится таскать ее с собой к друзьям, с улыбкой слушать ее умненькие разговоры, но разве он не понимает, что все это ей не так легко дается? Понимает, конечно. Делает вид, будто не понимает. Любит? Он этого ей никогда не говорил.

Неужели ей первой заводить этот разговор? Самой рубить концы? Сегодня он улетает. Он идет в свой самый тяжелый рейс.

— Улица Королева, — рокочет динамик под потолком автобуса, — следующая остановка Телецентр.

В редакции ее тотчас втягивает в бешеное колесо последнего предэфирного дня, водоворот бумаг, текстов, поисков пропавших роликов кинопленок, звонки…

Галка встречает на лестнице; «Забегай ко мне, детка!» Забежалаю Закурили. Киношники из Галкиной редакции прихватили свои «флоксы» — и на объекты, за сюжетами, вечерний выпуск варганить. Остались вдвоем. Галка с ножом к горлу:

— Как у вас с летчиком? Давай не темни, я все вижу. Все-то все видят…

— Не будь, Натка, дурой.

На том и расстались, разбежались по этажам.

А Лешки нет ни дома, ни в штурманской. Неужели не удастся попрощаться, пожелать ему, как всегда, счастливого полета? Где он? Может, спит? Сунул телефон под подушку? Или… А что «или»? Никаких «или». Ну, ладно, Гузик Алексей Петрович… Мы это тебе припомним. Будто трудно самому снять трубку, набрать номер. Прилетай только — будет разговор. Видно, и правда пора.

Если вы любите аттракционы — всякие там качели, карусели, чертовы колеса, — садитесь в машину к Лешке Гузику. Не прогадаете. Совершенно бесплатно вы получите кучу удовольствий.

Не каждый, кто хоть раз гонял с ним из Москвы в Домодедово, садится снова в его синенький «Москвичок». А уж если кто, скажем, жениться надумал или за кооператив две с половиной выложил, ни за что не сядет. Проверено жизнью. Надо видеть Лешку за рулем. Надвинув шикарную аэрофлотскую фуражку на темные хохочущие глаза, Лешка в голубой шелковой рубашке еле касается двумя пальцами обмотанной красным проводом «баранки».

— Прошу, — небрежно роняет, распахивая перед вами дверцу. Вы усаживаетесь, а он вставляет в замок зажигания ключ с веселеньким брелоком:

— Н-ну, какой расклад?

Если вы человек опытный и мало-мало сечете в жизни, вы ответите в тон:

— Семь червей!

Тогда он довольно хмыкнет, тряхнет своей большой головой мексиканского божка — скуластый, с приплюснутым носом, с толстыми красивыми губами — и рванет машину с места. Ну держитесь! Что там ралли!..

Откинувшись на спинку сиденья, почти не переключая скоростей, Лешка дует на четвертой. Машины не машины, люди не люди — он несется вперед, и вы чувствуете, как мотор тянет вас все дальше по зачумевшей от солнца и бензина Варшавке. На поворотах вас швыряет по машине, как ту дробинку, что закладывают в пластмассовый шарик детской погремушки. Разбегаются прохожие, наполовину высовываются из кабинок голые по пояс самосвальщики, грозя вам вслед здоровенными кулаками.

— Пижон! — кричат они, перекрывая рык своих дизелей. — Бандит!

Но Лешка Гузик не бандит и не пижон. И это, видно, давно поняли все инспектора ГАИ Домодедовской трассы, потому что они никогда не свистят ему вдогонку и не записывают номер.

— Привыкли! — смеется Лешка, ловко пристраиваясь в «зеленую волну». — Хоть бы раз штрафанули!

— Все до разу! — нервно говорите вы, опасливо проверяя, хорошо ли закрыта дверца. Упаси Бог вывалиться на такой скоростенке. Убьешься.

— Мой раз уже был! — щурится Гузик на солнце и улыбается дороге, светофорам, постовым.

Так «на газах» он прикатывает к порту и сегодня. Выбирается из салона и набрасывает синий китель с командирскими нашивками, Облегченно скрипят рессоры. Лешка обходит пару раз вокруг «Москвича», стучит ногой по баллонам, присаживается на корточки и колдует с «антиугонкой-секреткой»: авиация есть авиация, кто его знает, сколько придется стоять машине без хозяина… Смотрит на ручной хронометр — время топать в отряд.

— Здорово, бухгалтерия! — басит, просунув голову в штурманскую. — Какая погодка-то, а! Не захочешь — полетишь!

— Леха! Гузик! — стонут штурмана. — Тут тебе девушки звонили, звонили, мы уж и трубку не снимаем. Пользуешься, сокол, успехом?!

— Бывает, — смеется Лешка, лукаво прикрыв глаза. — Где моя команда?

— Будто не знаешь. Покрутились-покрутились, видят: нет тебя — и на стоянку.

— Ясно. Наша марка. Ладно, парни, до скорого.

Помахивая портфельчиком, таким маленьким в его крепкой смуглой руке, Гузик торопливо проскальзывает по узкому коридору, сплошь завешанному грозными памятками: «Пилот, помни!», «Штурман, не забудь!». Выходит на поле, высоченный, крутоплечий, и широко шагает по горячему от июльского солнца бетону.

— Эй! — кричит водителю длинного, рычащего, китоподобного «KЗ» — керосинозаправщика. — На какую пилишь?

Тот тормозит, обдавая Гузика синим дымом солярки.

— На сороковую!

Лешка прыгает на подножку и так, держась за скобу в кабинке, едет между самолетами. Одни стоят неподвижно, шипят и свистят турбинами, другие катятся, разворачиваются на месте, раскручивают винты до звенящего рокота, рулят по дорожкам. Снуют автотрапы, сопроводительные желтые «пикапы» с мигалками наверху.

— Жара! — кричит водитель в наушниках наземной связи сквозь рев мотора. — Как… мышь мокрый!

Лешка кивает.

Далеко, на самом краю поля, у сосняка, на сороковой стоянке стоят три «шестьдесят вторых». K ним еще ехать и ехать по бетонке. Один из них — Лешкин корабль.

Надо пересекать взлетную полосу. Шофер тормозит и просит разрешения по рации. Ждут. Вот с громом разгоняется и взлетает «стотридцатьчетверка». Гузик прищуренным из-под козырька глазом привычно провожает взлетевшую машину.

Хорошо, радуясь силе своей, соскочить на ходу с подножки тягача, тиснув на прощанье жесткую, черную от загара и масла руку, хорошо шагать, размахивая портфелем, под серо-зелеными животами и крыльями самолетов, переступать через шланги, вдыхать спиртовой дух гидрожидкости, раскаленного дюраля и керосина, хорошо видеть, как, расставив ноги, скрестив руки на груди, на тебя смотрят издали твой «второй», штурман, радист и инженер.

— Они задержались, — ехидно скалится радист Крымов. — они обчественники.

— Вы знаете, что меня погубит? — говорит Гузик, пожимая руки ребятам.

— Ха! Спрашиваешь! Уж кто-кто, а мы-то знаем.

— Ну?

— Темперамент!

— Мальчик! Сядь и не поднимай больше руку. Меня погубит мой либерализм. Распустил вас себе на голову, никакого почтения.

Один за другим карабкаются по легкому подвесному трапу в смотровой люк и уходят вперед по самолету, в пилотскую, в его громадную дельфинью голову. Радист с техниками прозванивают каналы, Гузик проверяет гироприборы, локатор, гидравлику и противопожарку, списывает девацию магнитных компасов, ставит крестик за крестиком в ведомости технарей.

Через час все готово. Гузик связывается с руководителем полетов.

— Броня, Броня, я борт 86015-й. Опробование закончил. Машину принял. Разрешите отрулить с техстоянки к вокзалу.

Самолет на низших оборотах турбин плавно трогается и, подрагивая на стыках плит, ползет вперед…

Пора идти к медицине. Дохнуть в «хитрую трубку» — проверка насчет пива и прочего. Проверить давление, Дать выслушать свою загорелую, поросшую черными волосами широкую грудь. Улыбнуться Зиночке-вампирочке, лаборантке, берущей кровь на анализ…

И снова идут к самолету. Вылет в 15.00, но их дальний, беспосадочный — обычно задерживается. Значит, еще минут сорок.

И вот они сидят на своих местах. Сняли кители, закинули фуражки, Гузик открывает боковые форточки, налаживает вентиляторы, смахивает пот со лба, ерошит курчавую, как у негра, шевелюру.

— Полегше вроде?

— Хорош, — говорит Прохоров, второй пилот. — Обдувает. Слушай, как Наташка? Жениться не надумал еще?

— А куда спешить-то? — говорит Гузик.

— Попробуй, жени такого, — хмыкает Крымов. — Задачка!

Но его перебивает начальник службы перевозок по УКВ-станции:

— 86015-й! Погрузку блока питания, багажа, пассажиров начинаю.

Уже заправлены баки, сейчас приедет бригада бортпроводниц, блокпитовцы втащат по галерейке контейнеры с едой и льдом, и повалят, загалдят пассажиры: дамочки в пестрых платьях, ребятня, морячки, офицеры, интуристы — загорелая с юга, шумная, чуть-чуть разволнованная скорым отлетом публика.

Вот и бригада. Из «рафика» выскакивают, все в синих формах, пять девчонок.

Гузик, улыбаясь во весь рот, приветствует «хозяек воздушного дома»:

— Салют, девочки! Ирочка, что ты как неживая! Что, уже заморилась? Еще не то будет. Откуда знаю? Хм, теоретически.

— Ох, трепач, ох, артист! — смеются бортпроводницы и смотрят с обожанием. Чуть подмигнув, он поворачивается и уходит в пилотскую.

Усаживается в свое левое кресло фундаментально. Прикидывают с Прохоровым схему центровки. Машина нагружена изрядно, маршрут дальний. Будет тяжелый взлет.

Получив команду, выруливают на предварительный старт, Лешка Гузик оборачивается к инженеру:

— Молись, старина.

На земле их голоса пошла писать губерния в магнитофонной комнате.

— Первое… — нудным голосом начинает Матвей, — расстопорить рули…

И так все пункты карты обязательных проверок. На земле по такой же карте следят, чтоб экипаж ничего не забыл и не пропустил.

С командно-диспетчерского пункта, с верхотуры шестигранника, приходят слова:

— Проверь рули, закрылки, взлет разрешаю!..

Гузик подмигивает второму пилоту, снимает носок ботинка с тугой планки тормозов и выводит вперед дроссели тяги — все четыре — на взлетный режим турбин.

В середине тракта — большого окончательного прогона передачи, генеральной репетиции перед выходом в эфир, Наташа, сидя за пультом, нет-нет да и взглянет на часы. Без двадцати три. Совсем уже скоро… Хорошо, что никто не может узнать ее мыслей. Да и кому до них дело сейчас, когда идет тракт, самая запарка, самая нервотрепка.

Мелькают голубые мониторы, горят красные лампочки на камерах, и вроде все неплохо, но каждую секунду может быть сорван с таким трудом набранный легкий ритм, и начнется ругань, крики, беготня, режиссер сцепится с редактрисой, а Эмма Генриховна сегодня не в настроении. За толстым стеклом аппаратной залитая светом студия Б-500. Идет монтаж кусков программы о нефтяниках. Операторы работают сегодня четко, мало завалов и нахлесток, дикторы пока — тьфу, тьфу — без «ляпов», не волынят и не спешат, все по графику. Главное сейчас — чтобы не было заминки. Если все кончится, как началось, передача будет игрушечка.

— Стоп! — не своим голосом кричит в микрофон Эмма. — Где фото? Витя! Третья камера!

Витька начинает лихорадочно водить камерой влево-вправо, искать трубой объектива фотографии на барабане.

— Есть! Есть картинка! Поехали…

Без четверти три. Он уже сидит в своем громадном белом самолете, готовится лететь в рейс. О ней он и думать забыл. Ну и хорошо, все правильно, все законно. Ей самой тоже ни к чему держать в голове его самолет, рейс, полет.

— Снегирева! — Эмма срывает очки и грохает на столик. — Что-то не так с текстом.

— Почему? — вздрагивает Наташа. — По-моему, нормально.

— Внимание, дикторы, последний абзац еще раз…

— Не было печали… — «звуковик» отгоняет назад пленку и стыкует абзац. Взмах руки…

«…Вот и Аветик Ширамбаев не знал в юности, что станет добытчиком черного золота. О чем мечтали его сверстники-мальчишки? Быть летчиками, мчаться в поднебесье, ни о чем другом они и слышать не хотели…»

— Гос-споди… муть зеленая… — шипит Эмма. — Я говорила: выкинуть это сопливое «поднебесье». Не послушали — радуйтесь!

Наташа, как автор текста и ответственная за программу, делает вид, что не слышит.

— Снегирева! Я вырезаю «поднебесье».

Наташа кивает: ладно, кромсай. Пусть. Пусть текст двадцать раз читан-перечитан, правлен, резан, сокращен, отжат. Пусть.

Эмма радостно шмыгает носом. Стучит по микрофону:

— Саша, размагнить!

«…О чем мечтали его сверстники-мальчишки? Быть летчиками, ни о чем другом они и слышать не хотели. И он сам хотел стать членом семьи крылатых…»

Наташа помнит, как сейчас, тот мартовский день, когда увидела в первый раз Лешку. В то время она работала на «подхвате», ждала тарификации и вкалывала на все отделы. Ей позвонили из «Эстафеты». В трубке звенел голос Харламова:

— Мать! Хочешь иметь золотой материальчик? Хватай фотокора, садитесь в машину и жмите в Домодедово. Там у них «чэпэ» получилось: летчик спас двести штук народу, родственники плачут, ветераны плачут, все хотят пожать руку герою… в общем, сама знаешь… Записывай… командир корабля А.Гузик… Я бы сам махнул, да долги не пускают… Слушай, слушай… подожди… купи цветов, чтоб с цветами снять кадрик… Ну, жду!

Они втиснулись с Ромкой в микроавтобус и через час были в Домодедове. Их встретили и повели бесконечными застекленными галереями в служебные помещения. «Вот, пожалуйста, они здесь…»

Пробиться сквозь стену широких синих спин нечего было и пытаться. Здоровые дядьки хлопали друг друга по плечу, отпихивались, высматривая кого-то в комнате. Даже Ромка, этот прожженный носастый крокодил, который мог втереться куда угодно со своими камерами и экспонометрами, тоже растерялся было, не решаясь лезть напролом. Его классическое «Пресса, товарищи, пресса…» не произвело на летчиков никакого впечатления, никто не стал деликатненько пятиться, пропуская «прессу». Ха! Улетали бесценные в его деле минутки. Ромку заело. Он решительно сдвинул на лоб мохнатую зеленую кепку.

— Спокойно, мамуля! Клевый репортажик отгрохаем! — проскрипел луженым горлом и хлестнул по синим спинам бичом фотовспышки. И еще, и еще!

— Леха, — заревели летчики, — к тебе из газеты! Держи расчесочку!

Наташа отважно врезалась вслед за Ромкой в синюю колышущуюся стену.

— Цветочки тебе! — крикнул через головы маленький морщинистый летчик, — Ну, держись, Гузик, будешь интервью давать. Да пропустите вы девушку, черти!

И тут она увидела Лешку.

Он сидел, широко расставив толстые, сильные ноги, опершись мускулистой рукой о коленку, опустив темную курчавую голову. Еще не видя его лица, Наташа привычным движением включила «Репортер», вытянула микрофон на штыре и сказала чужим бархатным радиоголосом:

— Дорогой Алексей Петрович! Мне хочется от имени Центрального телевидения и всех наших зрителей — пассажиров ваших серебристых кораблей…

Он неторопливо поднял лицо от пола и взглянул на нее из-под пушистых, как две гусеницы, бровей.

Белки его глаз были темно-красными от налившейся крови. В этих глазах было столько снисходительной, усталой иронии, что она сразу запнулась, сбилась на полуслове, вытянув перед собой дохленькие хризантемы.

Таким его и заснял на пленку Ромка: чуть улыбающимся, глядящим исподлобья.

Потом, когда очерк о Гузике почему-то застрял на «Эстафете», она отнесла его «Новостям», но и «Новости» не спешили пускать его в эфир даже информашкой. Наташа дивилась, ругалась, в конце концов плюнула, забрала и напечатала в «Вечерке». Они поставили на полосу ту самую фотографию. Правда, фото отдали спецам-ретушерам, они выбелили глаза, и Гузик получился непохожим. Но у нее осталось не «исправленное» фото с черными белками — оно лежало в ящике стола. И каждый раз, выдвигая ящик, Наташе хотелось реветь от стыда. Примчались, и чего, спрашивается, примчались?! Стали лезть с этими идиотскими вопросами, слепить вспышкой… Черт возьми! Он хотел просто побыть со своими. Слишком близко от него прошла смерть.

И свою и смерть двухсот десяти других людей он отогнал сам, своими руками. И оттого, что вот он здесь — большой, веселый, хоть и с кровавыми белками, но живой, не кусок обгорелого мяса, — счастливы были его друзья, и никого им не надо было, ничьих посторонних глаз.

А она, спустя всего два часа после аварийной посадки Гузика — этого адского циркового трюка, — тянула, как умела, как учили ее на факультете, свою «золотую жилу». «Алексей Петрович… Алексей Петрович…» Ух, позерка несчастная! Какой же она была назойливой дурой…

Очерк повис в воздухе. И хоть было ясно — плевать Гузик хотел на все очерки и репортажи, — ей впервые захотелось как-то оправдаться за задержку материала, дать знать, что она не трепачка, а «серьезный, ответственный товарищ».

Она решила позвонить в аэропорт и сказать Гузику, будто ей что-то неясно, непонятно: из-за этого, мол, и нет передачи на экране. После долгих нудных выяснений — «что?», «кого?», «откуда?» — ей дали телефон штаба летного отряда.

— Гузика? — прохрипела трубка. — Сейчас поглядим… так, так… Он в рейсе, будет седьмого.

И через два дня без всяких диктофонов-микрофонов она приехала в Домодедово.

Это был один из дней, когда Наташа чувствовала себя красивой, когда радовали взгляды прохожих и хотелось идти и идти, откинув голову, чтоб ветер трепал рыжие волосы, легко ступать, будто скользя над землей. И оттого, что она была «в форме», Наташа ничего не обдумывала, не прикидывала заранее, не искала слов. В «красивые» дни у нее всегда все ладилось.

Они прибыли точно по расписанию. Белый самолет долго бежал по полю, скрывался и возникал в просветах между соснами, потом с приглушенным свистом выехал из-за каких-то унылых серых зданий. Подкатили и причалили трапы и вскоре из него стали выбираться крохотные человечки.

Летчики спустились последними, они шли в расстегнутых, распахнутых плащах, помахивали портфелями, с веселой хищностью посматривая по сторонам.

Она шагнула навстречу.

Гузик приостановился, наморщил лоб, вспомнил…

Потом, когда у них завертелось, Наташа часто показывала ему, какую гнусную рожу он состроил, увидев ее. И правда: он раскрыл с перепугу рот, глянул туда-сюда, будто собираясь смыться. Смыться было некуда, он мрачно сощурился:

— Только, чур, пресса, никаких вопросов!

Но летчики вдруг подхватили ее под руки и потащили с собой. И хоть видела она их только во второй раз, ей показалось, будто знает их всех давно.

Оглянуться не успела — неведомо как набились в синий «Москвич». Гузик тронул машину, и тут-то Наташа в первый раз узнала, каково с ним ездить.

— Не боитесь? А то… некоторые, — не без ехидства кивнул на заднее сиденье, — поначалу дрейфили.

— Нет-нет! Я обожаю скорость.

— Вот это я понимаю! Вот это девушка!

Рядом с ним Наташа вдруг увидела себя не той деловой, умеющей нравиться, умеющей вставить свое веское слово женщиной, какой она хотела себя видеть.

Она была маленькой и глупой рядом с ним. Ни черта не смыслящей в жизни. И это не было унизительно. Ведь она бегала в четвертый класс и решала задачки про пешеходов, когда он уже управлял самолетом.

— Куда вы меня везете?

— Командира пропивать, — сказал инженер.

— Это как?

— Хватит! — рявкнул Гузик и тормознул так, что всех швырнуло вперед. — Мотя, я отрежу тебе язык. Как поняли? Приём!

Через час они уже сидели впятером за белым столиком ресторана, пили за Лешку, за указ о его награждении орденом Красного Знамени, И хоть выпито было совсем немного, у нее плыло перед глазами. Минутами Наташа спрашивала себя: «Это я?», «Почему я здесь?», «Что со мной?», «Отчего мне так удивительно хорошо?»

О чем они говорили тогда весь вечер? Она забыла. Но помнит: там, в ресторане, она, кажется, впервые за несколько лет забыла о своей профессии. Не переспрашивала. Не мотала на ус их словечки. Не «входила в материал». Не «врастала». Она сразу стала своей в этой компании. И только там с пятью летчиками поняла вдруг, как устала от своей работы с ее неизбежным гнетом умных разговоров, бесконечных споров, в которых так редко рождалась истина, от цепкого профессионализма, разведенного на пижонстве. Конечно, в Центре было много настоящих умниц, светлых голов и великих трудяг, но они почему-то всегда оставались в тени, помалкивали, не били себя в грудь. Наташа чувствовала: и эти из той же породы людей, что восхищали ее, из того негромкого братства знающих цену опасности и тревоге, верному слову и редким минутам радости, когда все на полную катушку. И хоть Гузик был именинником, о «чэпэ» не говорили. И вообще о делах летных. Видно, не принято было при «рожденных ползать».

Только когда налили по первой, все встали. «За тех, кто в воздухе», — сказал Прохоров, второй пилот.

Больше она не запомнила, кроме этого тоста, ни слова. Но одно врезалось в память — ее ощущение прибытия к какой-то долгожданной станции жизни.

Лешка усмешливо и мило, как за маленькой, ухаживал за ней, подкладывал на тарелку то одно, то другое, щелкал зажигалкой, улыбаясь, смотрел исподлобья и чуть подмигивал, едва заметно.

Из ресторана выходили ночью. Прошел дождь, и асфальт отражал огни. Гузик хотел сесть за руль, но Прохоров забрал ключ.

— Нет уж, — сказал Крымов. — Спасибо. Принял ты, конечно, с гулькин нос, но мы знаем, чем дело пахнет. Уж помрем как мужчины.

Летчики начали прощаться. И в том, как они добродушно мяли ее руку в своих лапищах, она увидела их преданную любовь к командиру.

И вдруг, как-то странно и неожиданно они остались вдвоем на ночной улице.

— Н-да… — почесал Лешка затылок под фуражкой и улыбнулся. — И на метро мы опоздали, «Москвич» арестован, такси не предвидится. Куда прикажете сопровождать?

— Медведково, — засмеялась Наташа. — Медведково.

— K утру как раз прибудем, — присвистнул Гузик. — А то ко мне? Через час дошагаем…

Она сразу протрезвела. Так. Знакомые заходы. И ты, Брут. Что ж. Сама виновата…

Он стоял, сунув руки в карманы, и даже в темноте Наташа разглядела его понимающую усмешку.

— Ладно, — сказал он. — Пошли в Медведково.

Мимо них редко-редко проносились машины, но ни один таксист почему-то даже не взглянул в их сторону. Будто не видели во мгле его пилотской формы.

— Не холодно?

— Да как сказать… — Наташа с ужасом представляла себе тот путь, что им надо было покрыть. Закапал снова дождик. — Ну-ка, — сказал Лешка, — придется командовать. Зашли в телефонную будку, Гузик набрал номер.

— Мотя! Добрался? Это я. Слушай, я пригребу к тебе часика через полтора. Да… обстоятельства, понимаешь… Жди. Посмотрел на нее сверху. Так-то, мол, дорогой товарищ.

Час спустя она вставила ключ в дверь его квартиры на Комсомольском. Он постоял на площадке, глядя ей вслед. Такая тишина была на лестнице, что слышалось гудение тросов лифта.

— И никуда вы не пойдете… — сказала Наташа шепотом.

Гузик развернулся на каблуках и надвинулся на нее черной глыбой.

Утром она проснулась рано-рано. Зеленело небо за окном. Стучали часы. Рядом на раскладушке спал Гузик, и пружинки тонко попискивали в ритме его глубокого дыхания. В полумраке она видела темное пятно его волос. Вспомнила, как, не поворачивая к ней головы, он ловко и быстро постелил ей на широкой тахте, в два приема — она и моргнуть не успела — поставил в углу раскладушку.

— Ну, я пойду покурю…

Когда она завернулась в хрустящие простыни, сжалась под одеялом, он постучал, тихо вошел, погасил свет. Подойдет? Не подойдет? Гузик плюхнулся на раскладушку.

— Отбой! — сказал он.

— Поздравляю вас, — тихо проговорила она.

— Да-да, — промычал летчик. — Спать!

И вот Наташа лежала в чужой квартире, на чужой тахте и за окном угол незнакомого дома. Светало. Она лежала и рассматривала комнату. Радиола на ножках. Африканская ритуальная маска. Японский транзистор. Книги. Зеленый Диккенс, коричневый Скотт. Ага, четыре тома Хемингуэя, «Теория полета», «Динамика полета», так, так, «Авиационные материалы», «Прикладная аэродинамика». Хм! Корейские сказки! Монгольские сказки… Он читает сказки. Сначала «Турболентные завихрения на закритических углах атаки» или «Проблемы помпажа ТРД», а потом сказки. Или наоборот? Чудеса. Фотография аквалыжника. Да это он сам!

K потолку на леске был подвешен игрушечный самолет — точная копия его лайнера. Самолетик раскачивался на волнах воздуха.

Гузик спал. Она лежала и смотрела на него.

Что ни говори, она вчера выступила лихо.

Но… где-то в глубине души была уверенность, что именно вот так все и будет с этим человеком. Он был — настоящий. Настоящий во всём. И она уже это знала.

И Наташа лежала, следя глазами за чуть заметными виражами маленького самолета, а угол дома за окном все розовел.

Потом, утром, они пили кофе, ели со сковороды шипящую яичницу, он все говорил что-то о своих ребятах, а Наташа думала о том, что ей не хочется уходить из этого чистого, без намека на холостяцкое запустение, дома.

Много дней прошло, прежде чем она вновь переступила его порог. Он прилетал, улетал, она отправлялась в командировки и возвращалась, виделись мельком, но вот — встретились. И были первые поцелуи, смех, поездки за город, солнце, зеленый дым распускающихся лесов, его сильные руки, и она на его руках, его лицо мулата, запрокинутое в вышину, сощуренный глаз, следящий за белой нитью среди облаков, а потом — дни ожиданий, мучительная неизвестность, холодный пот тревоги за него и снова встречи, снова поцелуи, невероятно огромные и короткие ночи… А слов любви — никогда.

Они подходят ночью к Москве. Курс 270. Трудный полет. В Уральской зоне, у Свердловска, на проходе Кольцово, долго прикидывали, как обходить грозовой фронт над Волгой. Пока решали, советовались с Центральной диспетчерской Москвы да наматывали круги, выжгли на ветер золотые тонны горючего, и теперь вот надо умудриться выйти на контрольную прямую сразу, без круга в зоне. Решили обходить с юга. Значит, садиться придется на «последнем ведре». Трудный полет. Сильно болтало над Байкалом. Теперь гроза эта, будь она неладна. Ничего не попишешь — июль.

Прохоров не отрывается от зеленоватого круга локатора. Весь экран переливается в бьющих, пульсирующих «местниках» — грозовых помехах. Надо искать коридор, держать связь с лидером на эшелоне, фиксировать контрольные точки…

Ночь за бортом. Спят пассажиры. Помотало, конечно, солидно. Ничего не скажешь. Девчонки с ног валятся. Досталось.

Через час посадка. Гузик почти весь участок маршрута от Урала шел без автопилота. Не та обстановка. Каждые полчаса менялись с Прохоровым. Нагрузочка будь здоров, не кашляй. Вот и сейчас пилотирует «второй». Лешка отдыхает. Ему сажать машину. Федя Прохоров — пилот-экстра. Придет день — а он скоро придет, — и станет Прохоров сам КВС — командиром воздушного судна, переберется на другой корабль. И будут они просто знакомые. И вместо Федора усядется в правое кресло кто-то другой. Лучше и не думать об этом…

Вот он, грозовой фронт. Далеко справа, впереди, у черной, неразличимой границы земли и неба, полыхают розово-голубые отблески, бурлят огнем облака — лучше не попадаться в такую кашу, шансов остаться мизер.

Наталья переживает, конечно. Тихая паника. Не позвонил. И как он мог забыть! А из порта звонить — гиблое дело. Не дозвониться до ее редакции, Мог телеграмму дать. Не дал. Суеверие не суеверие, а никогда не шлет он приветов с полдороги. Никому. И потом, Наталья — свой парень. Разговоров не будет. По этой части повезло ему с ней. И вообще повезло. Смотрит так, что неловко делается. А смотрели на него — мамочка моя! С Натальей совсем не тот коленкор выходит. Не тот случай. Но будто ворует он помаленьку у нее что-то…

— 86015-й, — звенит в наушниках, — после третьего маяка курс 240 с путевой 640. Глиссаду освободим, дадим вам полосу вне очереди.

— Понял, — говорит Лешка и смотрит на Федора.

Пора. Они в Московской воздушной зоне. Гузик берет управление. Прохоров вылезает из кресла, потягивается и садится снова к чуть вращающемуся полукольцу штурвала с красной кнопкой экстренного отстрела автоматики. Теперь Федор будет подстраховывать каждое движение командира. Всё понятно и им обоим, и всем в экипаже: лица сосредоточены и слова редки и коротки.

Через пять минут прибирают обороты турбин, плавно скользя вниз, пробивают слой облачности, и под ними плывет черная, мерцающая огнями земля. Вдали небо туманится мутным оранжевым заревом. Москва.

— Глиссада — отлично, — ведет их диспетчер. — Направление — отлично. Даю условия: видимость — 800… давление 748… Дождь. Полоса мокрая. Ветер — курс 117… 120.

Впереди, мигая алыми искрами приближаются огни контрольной станции дальнего привода… четыре километра до полосы… Посадка через минуту. Включают фары, и сразу становится видно, что шпарит ливень, яркие лучи уходят вперед. Все, как всегда, — началось тяжко, взлет у предела нагрузки машины, так и кончится — посадка будет аховая, с пустыми баками. На второй круг не уйдешь. Прохоров это понимает и лицо его сурово: там за спиной ровным счетом двести душ.

— Надя, проверь — у тебя все привязаны? — спрашивает по селектору у старшей проводницы.

Вниз, вниз, вниз. Громадная машина, тяжело проседая в воздухе, приближается к земле. Огни поселков, станций, дорог проносятся под ними все быстрее.

Близится пунктирное алое многоточие огней подхода. Лешка выравнивает самолет. Маяк ближней приводной дудит в уши громко, во всю мощь. Стекла кабины заливает водой, все в сплошных ударах разбитых капель, очистители едва поспевают… Ни хрена не видно! Садимся! 60, 40, 20 метров высоты.

Гузик плавно тянет штурвал на себя. Гигантская машина дыбится и ударяет основными колесами о бетон. Сразу затягивает в сторону. Удержать, удержать на оси бетонки! Реверс тяги… тормоза… закрылки на максимум…

— Броня, я борт 86015. Произвел посадку.

Воскресенье. Наташа проснулась рано. Первым делом позвонила в справочную. Сели в 23.08. Отлегло от сердца, и опять стало тяжело.

И вот она сидит у телефона. Ждет звонка. Мама гладит и молчит. Хоть бы завела свою обычную утреннюю песню, что ли.

Наташа перелистывает «Иностранку». Бегут строчки перед глазами. Что она скажет ему? Два дня она готовит этот сценарий, а слов нет, нет как не было. Ведь так им хорошо было с Лешкой. Почти два года счастья. Так откуда же боль, откуда? Неужели от всех этих разговоров, что она слышит вокруг себя, от вопросов, советов? А ты думала, Снегирева, что сумеешь не поддаться всему — и маминым горьким, жалким словам и всему остальному! Не вышло. И вот сидишь ты, ждешь звонка, будто это и не ты вовсе, а какая-то другая, несчастная, обиженная неудачница. А ведь сама недавно доказывала таким неудачницам, что «настоящая любовь не нуждается в формалистике». Вот и додоказывалась. Вот тебе и «дважды два».

Десять часов. Одиннадцать. Двенадцать. Пора бы ему уже и просыпаться, если он спит, конечно. Не звонит.

Так, может, и хорошо, что не звонит? Может, просто все тихо завершилось и продолжения не будет? Рука тянется к трубке, к диску. Нет! Ни за что.

И тут под ее рукой телефон взрывается пронзительным звонком. Она снимает трубку.

— Привет! — хрипит со сна Лешка. — Привет работникам эфира! Ну, как нефтяники твои?

— Как ты слетал? У нас два дня грозы и грозы…

— Все роскошно. Не брани меня, родная… Не мог позвонить. Дел было невпроворот.

— Да ладно, о чем ты говоришь, — улыбается Наташа, — какие пустяки!

— Ха! А я думал, ты волнуешься.

— Только мне и дел, что волноваться… Я должна тебя увидеть.

— Ну да? — хохочет Лешка. — Жду!

— Давай лучше встретимся где-нибудь

— Старших надо слушаться. Приезжай. У меня для тебя сюрприз.

— Знаешь, и у меня для тебя.

— В общем, так, — заканчивает Гузик, — через час жду.

И она едет через всю Москву на автобусах, на метро.

Он встречает ее на площадке. Стоит, скрестив руки на груди. В свободной белой рубашке он кажется еще огромнее, шире в плечах, смуглее. Обнимает так, что нечем дышать.

— Задушишь! — улыбается Наташа, а внутри холод и страх.

Он такой счастливый сегодня после полета. Значит, нелегким был полет. Но он разве расскажет?!

— Ну, ну, — говорит Гузик, — а где сюрприз?

Она садится на краешек тахты. Закуривает.

— Сколько мы знакомы, Леша?

— Скоро два года.

— Да. Два года. И мы ни разу с тобой не поговорили серьезно. Может, он и вправду не нужен, этот разговор. Может, и вправду лучше не углубляться. Мы люди свободные. Современные. Но, прости… Мне все-таки хочется знать, любишь ли ты меня. Я все хотела понять: почему ты молчишь? Неужели не понимаешь, как нужны мне эти самые твои слова? Нет. Ты все понимаешь. Просто ты честный…

Она говорит, сама ужасаясь тому, что делает. Она видит, как поднимается стена между ней и человеком, сидящим напротив в кресле. Он молчит. Опять молчит. Теперь остается только встать с тахты, выйти из квартиры и никогда больше сюда не возвращаться.

Скорее, скорее к маме, от беспощадной этой жизни, от горькой этой любви! Встать. Подняться и уйти… А самолетик на леске все кружится, кружится. Как кружился и будет кружиться.

— Все? — спрашивает Лешка.

— Все, — говорит она таким беззаботным голосом, что самой делается страшно.

— И весь сюрприз? — Он часто моргает, улыбается. — Теперь моя очередь.

Встает, крепко берет ее за руку.

— Пойди, глянь в ванную.

— Что? — Ей кажется, это сон. О чем он говорит? Или она с ума сходит? В ванне немного воды. По белой эмали скребет длинными клешнями большущий буро-зеленый краб. Он шевелит лапками, упрямо карабкается вверх и сползает с тяжелым всплеском назад, в воду. И снова начинает взбираться по гладкой мокрой эмали. Наташа изумленно смотрит на него. Это ей. Краб.

Он вез ей краба с Тихого океана.

— Хорош бродяга, а? — говорит Гузик и крепко прижимает ее к себе. — Двести первый пассажир. Между прочим, он тоже решил жениться.

1971

Этот второй в жизни опубликованный рассказ был напечатан в журнале «Смена» осенью 1972 года.