© Стоян Бойчев, 1979, c/o Jusautor, Sofia.

Женщина стояла на солнцепеке, защищая ладонью глаза.

Воздух дрожал, словно где-то далеко, за синими гребнями гор, неведомая огромная сила перемешивала воздушные пласты. Звук медленно нарастал, приближался, и вот в небе блеснуло длинное веретено самолета. Солнце играло на его гладкой поверхности, в этих сверкающих пятнах, стекающих с его серебряного тела, было что-то непостижимое, отупляющее. Случалось, самолет пролетал ниже, и тогда она могла различить окна — ровный ряд темных точек. А ведь там сидят люди — и, может, они тоже видят ее с этой головокружительной высоты. Господи, куда же они летят-то?.. Мир, знакомый ей с детства, так невелик. Она знает здесь каждую долину, и каждую гору, и каждую складку земли. А они все летят, летят…

Дрожание воздуха постепенно перешло в нарастающий вой, затем в этом вое послышался резкий, пронзительный металлический звон. Реактивные двигатели бушевали, бросая вперед сверкающее тело самолета. Женщина стояла на голом холме, словно деревянный идол, вросший в землю, и чувствовала, что этот звон, чужой, неукротимый, подчиняет ее себе… Железное веретено унеслось, пролетело, звук затухал вдали, но женщина все так же стояла и смотрела ему вслед.

Она не видела нас, пока мы с Фокой поднимались по заросшему травой проселку, но услышала, что ее окликают:

— Саба! Эй, Саба!

Она вздрогнула, как спугнутая птица.

— Тебе здесь будет удобно, — говорил мне Фока. — Она живет одна, в доме у нее можно расквартировать хоть целый взвод.

— Ну-у, вряд ли…

В удивленном взгляде, которым одарил меня Фока, можно было прочесть, что он, Фока, здесь представитель власти и дело свое знает, а вот я — дурак, раз позволяю себе в этом усомниться.

Черная собачонка бросилась ему под ноги, но Фока, невозмутимо оттолкнув ее грубым солдатским башмаком, прикрикнул:

— Пшла вон! Чтоб тебя хозяйка съела!

— Хорошо же ты меня угощаешь, — отозвалась женщина.

Она шла по огороду, и буйно разросшаяся лебеда почти совсем ее скрывала.

— И какая тишина! А?..

Фока глубоко вздохнул, прислушался, и на его худом подвижном лице удивление сменилось уверенностью.

— Будешь доволен, не сомневайся! — сказал Фока, и его усы, закрывавшие верхнюю губу, дрогнули.

С Фокой мы знакомы давно. Он всегда приглашает меня на охоту, а приезжая в город, звонит мне. Ясноглазый, нетерпеливый, шумный, бесконечно отзывчивый — вот и сейчас он добровольно занялся моим устройством, желая как можно лучше меня  п р е д с т а в и т ь. Совсем другое дело, говорит он, когда власть вмешивается. Сразу налагается ответственность: гляди, мол, позаботься о человеке как следует!

Кликнув собаку, женщина обошла упавший плетень и медленно направилась к нам. Ноги ее, обутые в старые царвули, устало шаркали по земле. Женщина была невысокая, старая — из-под черного платка выбились седые волосы. Но лицо, покрытое сетью морщин, еще хранило следы былой красоты, осталось живым и выразительным, что так редко встречается у старых людей.

— Что ж, добро пожаловать, — сказала она и поздоровалась с нами за руку.

— Спасибо, — ответил Фока. — Вот привел гостя.

Женщина окинула меня взглядом, в котором было любопытство и, может быть, беспокойство. Но не это было главным. Там, в глубине усталых и скорбных глаз, таилось что-то невыразимое — целая бездна.

— Ну, — неуверенно сказала она, — проходите, что ли…

Сюда приезжали редко. Это было заметно по всему: по глухой тишине, мягко и плотно объявшей старый проселок и ржавые припеки, по тому, как была натянута паутина на кустах и траве, по кроваво-красному блеску листьев скумпии, застывшей на холме, и даже по небу — спокойному, синему, прохладному. Все в этот тихий осенний день казалось мне удивительно прозрачным, нетронутым, чистым.

Моя хозяйка была в юбке грубого сукна, неподшитой, доходившей ей до щиколоток, в суконной безрукавке и домотканой рубахе. Все, что на ней было надето, она, наверное, сама спряла, соткала, сшила.

— А что ж ты не поинтересуешься, зачем мы пришли, тетка Саба? — спросил Фока.

— Сами расскажете…

Дом был старый, в два этажа — такие дома строили себе когда-то жители гор. Он был врыт в крутой берег, террасой к югу. Рядом с домом гнили, врастая в землю, заброшенные хозяйственные постройки, крытые тяжелой черепицей.

Тетка Саба пригласила нас в прохладную комнату, поставила на стол ракию, положила переспелые груши.

— Ну, теперь рассказывайте.

Пока Фока рассказывал, она сидела, опустив на колени крупные жилистые руки, молча слушала, не глядя на нас, и было в ее облике что-то напоминающее усталого журавля: летел целый день над чужими странами — и вот остановился передохнуть…

— Пусть остается парень, — тихо сказала она и поднялась. — Будет мне компания.

А когда Фока ушел, молча повела меня по скрипящим деревянным ступеням.

— Вот здесь и устраивайся. Неси свои вещи.

Ночью я проснулся от какого-то внутреннего толчка. Где я?

Случалось ли вам внезапно проснуться от тишины — глубокой, первозданной тишины, словно простирающейся над всею землей?..

Скрипнула деревянная кровать. Подушка, набитая сеном, шуршала и пахла скошенными лугами. Я долго вглядывался в светлый квадрат окна. Из темных углов комнаты выплывали смутные очертания одежды, висящей на стене, шкафа, глиняного облитого кувшина, гладкая поверхность которого отражала лунные блики. На подоконнике лежали яблоки — от них исходил сладкий аромат и какая-то свежесть, проникавшая в мою грудь. Или это ночная прохлада вливалась в комнату из открытого настежь окна?.. Юркнула мышь — похоже, она задела орех, и он глухо прокатился по полу.

Не спалось. Я подошел к окну.

Мышь притихла, и теперь хорошо было слышно чье-то сонное дыхание — так дышат здоровые, усталые люди, проработавшие весь день. Внизу, под навесом, спала хозяйка. Я удивился, что она спит на дворе: ведь осень, и ночи прохладны.

«Десять лет минуло, сынок… Десять лет одна я, ровно кукушка, а все живу…» Я снова слышал ее голос и думал о том, как неестественно, несправедливо устроена наша жизнь. Ну почему, почему так обидела тебя судьба? В твои семьдесят лет тебе необходимы и отдых, и теплая комната, и отрадный гомон внучат…

«Хозяина моего придавило повозкой. Грудь ему раздавило. Два дня лежал, прикладывала я ему свежую шкуру баранью, однако не помогло. Повезла в больницу — от кровоизлияния, говорят, умрет, от внутреннего кровоизлияния… Вот и ушел он от меня, а такой был хозяин хороший…»

«А детей нет?»

«Были. Пока молодая была, каждый год рожала. Тринадцать детей родила, да только от пятерых дождалась, чтобы мне «мама» сказали. А сейчас и их нет. Никого…»

Луна медленно поднимается, ползет по невидимому своему пути. Ее холодный свет разливает вокруг серебряную, звонкую тишину. Силуэты построек ясно виднеются на фоне темных деревьев — так ясно, что кажутся нарисованными. Дальше тени сливаются в одну сплошную застывшую реку, плывущую к темным складкам горы. На поверхности этой реки то и дело вспыхивают перламутровые отблески листьев. А внизу, объятое мглой, спит село…

«Десять лет, сынок…»

Что так тянет меня из дому? Хочется спуститься во двор, и пойти по лунным дорожкам, и чтобы тень моя неспешно следовала за мной… А сухая осенняя трава от росы становится такой влажной, такой мягкой…

— Эй, эй!.. Да стой ты!

У каждого из нас есть какие-то свои, иногда совсем незначительные воспоминания, которые, однако, мы носим в себе всю жизнь, до последнего вздоха. Я вспоминаю маму, я слышу ее голос: «Вставай, сыночек… Коровы на солнцепеке, напечет их…» Но так хочется спать! Утреннее солнце нагрело постель и ноги, высунувшиеся из-под одеяла…

Тетка Саба доит корову, а та нюхает ее спину и норовит лизнуть платок.

— Ну, будет тебе! Всю меня обслюнявила!

Колодец старый. Ведро деревянное, позеленевшее, обручи его истончились от ржавчины. Но вода хороша. Умываясь, я хлебнул из пригоршни и ощутил холод ее и вкус — чуть терпкий, приправленный запахом намокшего дерева. На плиты возле колодца стекает вода. Трава вокруг зеленая, свежая. Интересно, прилетают сюда голуби?..

Солнце уже давно пытается взойти. На востоке огромным пестрым веером развернулась заря, потом острый золотой лучик выскользнул и замер над склонами — и вот уже вся земля засияла, праздничная, обновленная. Белый туман внизу над речной водой, безветрие, изумрудное кружение паутины — все в это прохладное сентябрьское утро предвещало еще один погожий денек…

Всадник подъехал незаметно — копыта коня мягко ступали по заросшему травой проселку. Мужчина склонился с седла; не спешиваясь, отодвинул прогнившую створку ворот. Его загорелое лицо от усилия налилось кровью.

— Эй, Саба-а-а!.. Хозяйка твоя здесь? — спросил он, поворачивая ко мне коня.

Собачка Лиско, очевидно привыкшая к этим посещениям, радостно повизгивала.

— Здесь я, здесь! — Хозяйка показалась на пороге.

— Собирайся, будем картошку копать на лугу.

— Поясница у меня болит, Лефтер. Хотела я отдохнуть нынче.

— Успеешь. Целую зиму что будешь делать?

— Ну, коли так, на том свете отдохну… Да ты что, — спохватилась она, — не видишь — гость у меня?

— А он небось знает, что пора у нас горячая, — не обидится. Давай знакомиться. — Лефтер все умел делать не сходя с седла; он натянул узду, конь покорно ко мне приблизился, Лефтер пожал мне руку: — Будем знакомы. Я бригадир. Фока мне сказал, что устроил тебя здесь.

Это был довольно молодой, преждевременно располневший мужик — видно было, как тяжело носит его конь.

— Мучаемся вот здесь, — продолжал Лефтер, лузгая семечки. — Людей не хватает. Дождь пойдет — и картошка, считай, пропала. Яблоки вот тоже не убраны. А вас, журналистов, развелось — только и знаете, что писать… Ну что, придешь?

— Ладно, езжай себе…

— Еду, да ты гляди не обмани.

В обед я пошел напоить корову и переставить ее. Заросшие бурьяном стены, заброшенные огороды окружили меня. Тракторы спустились вниз, на поля, оставив здесь тишину. Тетка Саба помнит каждый дом и людей, что жили тут раньше, и знает, где находятся покинутые их могилы. Вероятно, они остались только в ее снах, в ее памяти… Сухой бурьян, словно шелк, трещит и рвется под моими шагами и роняет мелкие семена, а остановлюсь — в ушах начинает звенеть тишина…

Вот она, одинокая мушмула.

Пылающий костер. Пламя его колебалось, переливаясь волнами, а внизу стлался по земле горячий жар листьев. Я подошел совсем близко. Плоды были твердые терпкие. Мой рот наполнился соком, и я вспомнил тихое осеннее утро, студеную воду старого колодца и — кто знает почему? — бригадира Лефтера…

«Вон как похолодало! Пора в дом перебираться, вечерами огонь разжигать… Без чего другого можно прожить, а без дров — уж никак. Пора, пора, нечего ждать. Лесок буковый вон как близко — знай себе руби. Оглянуться не успеешь — дожди зарядят, а после и снег… Человек, как состарится, зябнуть начинает. Сперва ноги. Помню свекра — все у меня теплые носки просил. Только богородицын день пройдет, он, бывало, говорит мне: уж свяжи ты, невестушка, старику носки тепленькие… Что ж, худо ли, хорошо ли, а старики уладили свои счеты с этим миром. Ушли покорно, тихо, будто свечечки угасли. Свекор мой вышел на солнышко — весна была, самое благовещенье, — уселся на припеке под стрехой да так и помер — ровно задумался о чем. Господи! Сыщется ли возле меня душа живая, чтоб глаза мне закрыла в последний час?.. Да-а, покуда здоров человек — и мысли его здоровые, и на душе у него светло. Встанешь, бывало, утром рано, перекрестишься на солнышко — и все тебе ясно. Опять ведь забуду про эту крышу. Протекает… А вот как занеможешь — только смерть и стоит перед глазами. Дай-то господи, чтобы как вот хожу, так бы и пала сразу. Господи, спасибо тебе скажу… Хватило бы только сил к людям спускаться. С людьми-то полегче. А ежели остаюсь тут весь день, так будто что внутри гложет, голоса слышатся — тех, покойных. А внизу и время бежит шибче, и за бабьими разговорами забываешься. Вот поди-ка, и к этому счастливчику Лефтеру, и к нему привыкла. Какая уж от меня работа, а все ж совсем иное дело, коли знаешь, что без тебя не обойдутся. Да, уродилась картошка, а выкопать всю не можем. И яблоки еще есть. Ежели не соберем за неделю, придется из них ракию делать, на что они еще будут годиться… Идешь по саду — и сердце болит: падают яблоки-то, добро пропадает… Ох, ногу что-то начало ломить. И фуфайка на мне, а все не могу согреться. В доме-то спать неохота. Когда звезд не вижу, ну будто что меня давит… Постояли бы еще погожие денечки… А мои-то весточки не подают, во сне только их и вижу. Погоди-ка… А-а-а, вспомнила: мизинец она мне во сне откусила, проклятая! Нет, про мизинец-то я в прошлый раз видела. А нынче — я, говорит, баш, вышитое покрывало тебе привезу. А парень мой приедет — в лес сходит, дров нарубит… Вышитое покрывало…»

Вчера почтальон Крыстю принес письмо. Тетки Сабы дома не оказалось. Крыстю очень настаивал, чтоб я передал письмо лично, и это меня до известной степени удивило и обидело: ведь мы с Крыстю были уже знакомы. Потом я понял: за письмо, принесенное так далеко, полагается хотя бы рюмка ракии. Если бы Крыстю хоть намекнул об этом — я знал, где у Сабы хранится бочонок.

Я отдал письмо тетке Сабе, но она не взяла, а попросила:

— Прочитай мне его сам, сынок.

Писала ей внучка Сабина. Сообщала, что скоро приедет на денек-другой, что у нее все нормально, были кой-какие неприятности, но об этом расскажет, когда приедет. Посылала большой привет и уверяла бабушку, что никогда ее не бросит.

Эта Сабина писала как-то уж слишком сухо и не признавала запятых.

Старуха избегала разговоров о своих близких, но еще в день моего приезда какие-то мелочи навели меня на мысль, что у нее бывают люди из города. Например, раскладывая свои вещи в шкафу, я обнаружил новую машинку для резки лука, явно чей-то подарок.

Тетка Саба резала лук ножом, утирая рукавом слезы.

— Младшего моего сына дочь, — сказала она тихо. — Того, что голову сложил в Венгрии…

Она села на краешек лавки и, взяв письмо, старательно разгладила его на колене.

— Она, Сабина, в честь меня крещена… А сноха ушла, когда Сабине минуло четыре годика. Ушла будто шить в городе, да снюхалась там с каким-то скорняком, однако под венец не пошла — пенсию чтоб не потерять. Так и живет, как сучка… Вот какие дела.

Гостья приехала, когда уже стемнело, вечерним автобусом.

Она была молодая, красивая, дом сразу наполнился шумным ее присутствием. Движения у нее были по-мужски резкими, но округлые линии тела и влажный блеск глаз придавали всему ее облику мягкость и даже чувственность.

— Это он твой квартирант? — спросила она свою бабушку и посмотрела мне прямо в глаза.

— Да, он! — резко, раздраженно ответила тетка Саба. — Ну-ка, одерни юбку!

Внучка не покраснела, однако колени прикрыла.

— Прекрасно, — сказала она непонятно о чем.

Огонь очага отбрасывал блики на ее пушистые волосы, и они казались светлее, чем на самом деле. Глаза у нее были большие, миндалевидные, с расширенными зрачками, смотрели они дерзко, но мне казалось, что где-то глубоко в них затаились усталость и печаль. Впрочем, подумал я, зрачки расширены, вероятно, оттого, что она закапывает в них белладонну.

Ужинали мы вместе. Говорила только хозяйка. Пару раз я невольно поймал тяжелый взгляд Сабины. Когда тетка Саба вышла, чтобы принести кислого молока, она сказала вдруг:

— Я приду к тебе сигарету выкурить.

— Ладно, — ответил я. — Приходи…

После ужина она поднялась наверх, с любопытством осмотрела мой стол и растянулась на постели. Подперев голову ладонью, она курила, медленно нанизывая мелкие колечки дыма одно на другое.

— Хорошо ты устроился…

Я не знал, что ей ответить.

— Что ж ты не садишься? — спросила Сабина. — Здесь ведь я у тебя в гостях.

— Сабина! — позвала старуха под окном. — Оставь человека в покое! Спустись вниз…

— Тревожится бабушка… Иду!

Но она не уходила — лежала все так же лениво, расслабленно, однако в ее взгляде была какая-то дремлющая, затаенная напряженность — она сознавала, что я смущен, и это, наверное, доставляло ей удовольствие.

— А ты негостеприимный, — сказала она наконец и быстро поднялась.

В дверях оглянулась и посмотрела на меня совсем откровенно…

Я долго не мог заснуть. Внизу говорили. Мне было слышно каждое слово.

— Ну, что дальше-то? — спросила старуха.

— Ну что! Дашь мне денег, — ответила Сабина.

— Как же ты те деньги потратила? Тысяча четыреста левов…

— Да не потратила я их.

— Где ж они?

— Я тебе сказала, недостача у меня.

— Какая недостача?

— Ну какая: сделали ревизию и установили, что не хватает товаров.

— Как так не хватает?

— Ну, баб, ты прям ребенок: что, как, почему!.. Ну обсчитали меня, ясно? Если не верну — судить меня будут.

— Тише. А все небось твой повеса…

— Ну да! Давала ему то одно, то другое. Так мы ведь пожениться собирались.

— Уже не собираетесь?

— Видеть его не могу.

— Хорошо же ты влипла.

— Что?

— Да то! Пятна вон под глазами…

— От солнца.

— Будет сказки-то рассказывать! Не порожняя ты, вот что я тебе скажу!..

— Ну, баб, ты даешь!

Сабина долго смеялась, как бы через силу, но старуха не поверила ее смеху.

— Что делать-то будешь? — спросила она.

— О чем ты?

— О ребенке, о том, которого носишь…

— И что ты ко мне привязалась!

— Не кричи. Человек спит уже.

— Очень уж ты его балуешь…

— Еще смеешься!.. Ну, а теперь знай: денег на то, чтоб ты опросталась, я тебе не дам.

— Сейчас за аборт деньги не берут. Отсталая ты, баб.

— Может, и отстала я, да догонять поздно. Раньше доктора на этом богатели.

— Ну хоть половину дай!

— Откуда же у меня деньги-то?

— Ты ведь теленка продала…

— Ух!.. Ну и хитра!

Я представил себе, как они укладываются во дворе на широкой лавке под навесом, как внучка прижимается к бабушке, пытается к ней приласкаться.

— Ну баб, ну ладно? — спрашивала она и смеялась.

— Завтра поглядим…

— Завтра я уезжаю.

Я вертелся как на угольях — не надо бы мне слушать их разговоры — и закрывался с головой, но до моих ушей долетал то шелестящий шепот старухи, то голос Сабины — молодой, сочный альт.

Утром Сабина уехала.

Хозяйка, проводив ее, вернулась тихо, словно мышка. От ее походки, от ее лица, от ее взгляда исходила кроткая печаль… Позже, вспоминая об этом, я думал, что всю жизнь она делала что-то для других: всю жизнь что-то давала, чем-то помогала. Наверное, именно эта самоотверженность поддерживала ее последние дни…

Мне было больно за нее. Не потому, что она лишилась сбереженных денег — все равно она их не тратила, — а потому, что лишилась надежды…

Сегодня мы ходили за дровами.

Я пытался уверить тетку Сабу, что для меня это прогулка, но она мне, конечно, не поверила. Держалась стеснительно — видно, решила, что помешала моим занятиям и потому в долгу передо мной.

Она шла впереди с топором в руке, а я за ней, неся на плече пилу.

Ноги по щиколотку тонули в опавшей листве. В воздухе стоял кисловатый пьянящий запах увядающих буковых листьев. Старая гужевая дорога вывела нас поначалу в широкую седловину, а после — в тенистый, сырой затишек, где в густых переплетениях ветвей чуть просвечивало низко опустившееся небо. Таинственная, изначальная, вековая тишина таилась в недрах букового леса, замершего под теплым осенним солнцем. Тетка Саба, ссутулившись, идет впереди, но я вижу не ее, а ее дедов, укрывавшихся здесь от врагов, а потом выходивших драться с теми, кто не хотел мира и свободы. Да, они шли по этой дороге, они видели вот эти же самые мраморно-серые буковые стволы, пили ароматную холодную воду из этого же ручья…

— Родник выше, — говорит тетка Саба. — В лесу вода никогда не кончается…

Я склонился к воде.

На дне лежат темные намокшие листья; сухие листья слетают сверху, покрывая камни — сквозь них ручей сочится тихо, едва заметно…

Господи! Сколько же всего мы не видим на этой земле! На берегу ручья, как раз около моей руки, остались следы двух острых копытцев… Серна, чутко прислушиваясь, вздрагивая лоснящимися эластичными мускулами, подошла и наклонилась к воде. Услышав шум, она вскинула голову, а с ее бархатных губ стекали капли…

— Хватает их. Пришли откуда-то. Одна с теленком своим все лето здесь паслась…

Скоро мы нашли упавший буковый ствол. Надо было распилить его, расколоть и перетаскать дрова к дороге.

Закончили незадолго до захода солнца.

Возвращаясь, мы пошли по течению ручья. Буки поднимались вверх, стройные и неприступные. Безмолвие предвечернего часа поглотило даже самые тихие лесные звуки. Мы продвигались, словно бесплотные тени…

— Помню, лес спускался аж до нашего дома…

— Вырубили его люди, — говорю я.

— Как начнут рубить в такое вот осеннее время — только к весне останавливались. Под пашню корчевали.

Лес постепенно редел, и скоро мы вышли на открытое место. Земля здесь была голая, сухая, от нее исходил дух тимьяна и тысячелистника. Старые межи поросли кустарником.

— Лес возвращается, сынок, погляди.

Заброшенные поля сначала зарастают бурьяном, потом их опутывают папоротник и ежевика, с краев подступает боярышник, а уж за боярышником поднимается граб. Люди спустились вниз — там у них новые дома с красными крышами, тротуары. И еще у них есть машины, которые, вгрызаясь под корни дерева, одним усилием сваливают его. Что ж, поле дает хлеб, и люди должны о нем заботиться…

Вчера, выйдя во двор, я заглянул в полуразвалившуюся пристройку. Крохотный вяз пустил там свои корешки. В будущем году он прорастет сквозь разрушенную крышу.

Лес возвращается…

Воскресный день и здесь, вдалеке от людей, тоже праздник.

Лефтер на своем коне не пожаловал, и тетка Саба занялась домашними делами: мыла, стирала… Сельские женщины всегда стирают на дворе. Даже зимой. Покрасневшими руками развешивают они мокрое белье и через час вносят его в тепло — замерзшее, хрустящее.

Тетка Саба трет белье в деревянном корыте, прислушиваясь к далеким неясным звукам, время от времени доносящимся из долины, — глухому рокоту машин, звону церковного колокола… О чем она думает?.. Она, никогда не роптавшая на судьбу, все испытания принимавшая смиренно, говорит: «Все есть как есть, и поздно хотеть чего-то другого». Мне казалось, что между ее словами и делами существует полное несоответствие. Но жизнь есть жизнь, а она — словно старое дерево из земли — впитала в себя всю ее бесхитростную мудрость.

Она знает, что я стою у окна, потому и не перекрестилась, как обычно, когда зазвонил колокол. Мне стало неловко, я поспешил отойти… Верует ли она? Может быть, но вера ее была какой-то древней, суровой, грубой — такой же грубой, как и ее бог, как и вся ее жизнь. В церковь она не ходит, но, я думаю, она говорит со своим богом, когда бывает одна в лесу. Наверное, он возвращает ее к истокам ее жизни, к ее предкам…

Я как-то даже спросил ее об этом, но она сухо ответила:

— Сейчас молодые не верят…

В словах ее не было сожаления: все есть как есть, что ж тут поделаешь.

А курице она отхватила голову топором спокойно, равнодушно. И невозмутимо смотрела, как та дергалась и билась на колоде, разбрызгивая вокруг кровь.

В обед мы выпили по рюмке ракии, а потом ели куриный суп.

Часа в два я спустился в село. Тетка Саба прилегла на припеке под навесом. Возвращаясь вечером, я заметил на дороге — там, где ее пересекали выбоины, заполненные водой, — свежие следы автомобильных шин. Кто-то к нам приехал. Еще издали услыхал я мужской голос, а вскоре возле колодца увидел зеленый «москвич».

— Приезжай ко мне, — говорил мужчина, суетливо стаскивая с багажника пустые ящики. — Я, тетя, сельский житель. И дом свой построил, как строят на селе, и двор у меня есть, и сад. Приезжай, поживешь…

Хозяйки нигде не было видно, вероятно, ушла в дом.

— Могу прислать Венче, поможет тебе собраться. Она, Венче-то, очень тебя уважает. Почему, говорит, Благой, не привезешь тетю? Добро бы не на чем было, а то ведь машина своя.

Этот человек не понравился мне с первого взгляда. Он был маленький, юркий, и рука у него тоже была маленькая и отвратительно мягкая.

— Вы мне не поможете? — спросил он, кивнув на ящики, которые лежали и на заднем сиденье.

— Пожалуйста, — сказал я и, взяв пустой ящик, понес его следом за Благоем.

— Прекрасно, — сказал он.

— Что прекрасно?

— То, что вы сюда приехали.

— Да…

— Я так понял, — продолжал Благой, — что тетя с вас много не берет за пансион?

— Ну, это уж наше дело.

— А вы не обижайтесь. Я ей племянник и, можно сказать, имею отношение…

На этом наш разговор закончился. Когда Благой подтащил к дому бачок с бензином, хозяйка, выглянув из двери, посмотрела на него строго.

— Убери! — сказала она. — Весь дом мне провоняешь.

Она была права. Племянник принес с собою чужой запах бензина, горелого масла и еще чего-то, пропитавшего его одежду.

Ночью меня вновь разбудили напряженно-тихие голоса под окном. Видно, и этот чего-то просить будет, подумал я.

— Оставайся, если тебе уж так их жаль!.. Я один поеду, — сказал Благой.

— Я же толкую тебе: три яблони, только вот не уродили…

— А те тоже наши! Ведь мой отец сам их сажал, я ему помогал! А эти дурни даже убрать не могут — ссыпали в кучи под деревьями и бросили!

— Ящиков не было…

— Все одно сгниют.

— Я тебе запрещаю!..

— Потише. Не то этот услышит…

Прорычал стартер, глухо хлопнула дверца, и фары обшарили стены моей комнаты. Шум мотора отдалился и постепенно заглох.

Тетка Саба наверняка стоит во дворе — одна со своими мыслями. Потом я слышу ее шаги, и мне кажется, что я вижу ее, медленно ступающую по двору: луна освещает седые волосы, а тень безмолвно следует за ней по земле. Вот она вздохнула, опускается на жесткую свою постель. Лежит на спине и широко открытыми глазами смотрит в лунное небо…

Я заснул, не дождавшись возвращения Благоя. Сейчас вспоминается, что в полусне я все-таки слышал звук мотора, стук осторожно захлопнутой дверцы и напряженно-тихие голоса. Племянник уехал до рассвета, а утром — еще не было восьми — пришли Лефтер и участковый, светловолосый молоденький лейтенант.

Бригадир был мрачным и отчужденным, а лейтенант из-за его плеча с любопытством оглядывал двор.

— Так, значит… — глухо начал Лефтер.

Тетка Саба молчала, перебирая пальцами фартук.

— Сколько яблок набрала нынче со своих яблонь? — строго продолжал Лефтер. — Этот разбойник говорит, ты ему все отдала.

— Подожди, — вмешался лейтенант.

— Ты ведь знаешь, Лефтер, немного было, — сказала тетка Саба.

— А все-таки сколько? — В голубых глазах лейтенанта было, казалось, только детское любопытство.

— Должно-быть, корзины две-три.

— Вот! — зашумел Лефтер. — А сын твоего деверя нагрузил двести тридцать килограммов! Вор!..

— Ты ему дала две-три корзины, — сказал участковый. — А остальные он откуда же взял?

Тетка Саба молча смотрела куда-то поверх голов своих собеседников, и, поскольку она была невысока ростом, в позе ее было что-то мучительное и неестественное. Сглотнув, она пошевелила губами. Скажет сейчас правду! — подумал я. Ну же!..

— Это я их ему дала, — медленно проговорила она.

— А у тебя откуда они?

— Приносила… понемножку… все лето…

— А-а-а! Вот, значит, как?! — взорвался Лефтер. — И ты, значит, воруешь общественное! Ну уж этого-то, тетка Саба, я от тебя никак не ожидал. Ты ведь сама это хозяйство создавала!

— Покажешь нам свой дом? — тихо спросил лейтенант, но в голосе его теперь прозвучала твердая, неумолимая нотка.

Происходило что-то отвратительное, нелепое, нужно было исправить глупость, сделанную старой женщиной, и я уже готов был вступиться, но тетка Саба так на меня посмотрела, такая мука и мольба были в ее сухих глазах, что я никогда их не забуду.

Участковый знал свое дело: обойдя сарай и комнаты в доме, он попросил стул и заглянул через слуховое окно на чердак. При этом тетка Саба стояла внизу, у его ног, тупо смотрела на его пыльные ботинки. Лейтенант приподнялся на цыпочки и, медленно поворачиваясь, обшарил электрическим фонариком темные чердачные углы. Потом энергично спрыгнул со стула и отряхнул ладонью свою фуражку.

«Ну?..» — спрашивали его глаза.

Старая женщина смотрела на него, словно онемев. На шее у нее под морщинистой дряблой кожей часто пульсировала жилка.

— Ты все ему отдала?

— Ага, отдала…

Участковый привычным жестом открыл планшетку и достал какие-то бумаги.

— А вы что скажете? — обратился он ко мне.

— Ничего…

— Ладно. А твое дело, тетушка, попахивает товарищеским судом… Раз общественное — значит, твое? Мне просто неудобно говорить все это тебе. Старая женщина, до седых волос дожила…

Я слушал молодого человека, смотрел на его румяное лицо и в его глаза, которые казались мне сейчас пустыми и жестокими… Тетка Саба стояла перед ним неподвижно, униженная, ушедшая мыслями во что-то далекое, свое, и только рука ее нервно вздрагивала — старческая рука с обломанными в работе ногтями, с крупными синими венами.

— Сейчас вот выставим вас напоказ перед всем селом…

— Да перестаньте вы! — не выдержал я. — Сколько можно мучить ее!

— Гражданин! — Участковый удивленно посмотрел на меня. — Гражданин, вы полегче!

Теплые осенние деньки подходили к концу.

Задул северный ветер, погнал к оврагам опавшие листья. Папоротники, тихо о чем-то шепчась, склонились до земли, укрывая ее коричневым своим покрывалом. Лес ощетинился…

Откуда взялся туман? Наполнив речное русло пышно клубящейся пеной, он разлился по седловинам и начал подниматься вверх — по старой дороге, по которой мы шли тогда с теткой Сабой; по этой дороге уходили Сабина, и Лефтер, и Благой, и светловолосый лейтенант; по этой дороге пришли когда-то поселенцы, обжившие здешние горы, отсюда по ней же ушли их внуки… Оторвется спираль от плотного лохматого тумана и, несомая воздушным течением, коснется, улетая, кроны старого дерева… И только там, над острыми гребнями гор, по ту сторону хребта, сияет кусочек далекого, чистого света. Там — солнце; там еще раздаривает щедрую свою красоту теплая осень…

Ты останешься здесь. Может быть, через неделю уже выпадет снег. Разве тебя не пугают одинокие зимние ночи и глухой стон леса? А тихий, едва уловимый звук, что издает червь-древоточец, — не пугает? Ты останешься, но зачем, если молодые не пустят здесь корней, а твои корни уж иссохли?..

Я говорю:

— Как только смогу, я снова к тебе приеду, тетя Саба.

— Приезжай. Да только далеко мы от дороги, вот что худо…

— Я тебе обещаю, что приеду.

Возвращайся домой, думаю я. Иначе туман застудит твои старые кости. Зачем ты меня так далеко провожаешь? Как ты пойдешь обратно одна?..

— Испортилась погода, — говорю я. — Дождь собирается.

— Ага, испортилась. Как эта пора подойдет — так и портится.

— Ты береги себя…

— От чего беречься, волков нет… Ну, в добрый путь, сыночек. С богом…

Ее глаза усталые и сухие, и снова в них немой вопрос и беспокойство, но не это в них главное. Там, в самой глубине этих усталых и скорбных глаз, огромная, неизмеримая бездна, у которой нет пределов…

Почему мы привыкаем не видеть того, что живет в стороне от больших дорог? Может быть, так нам легче?

Но ведь и в наше время, и еще, наверное, после нас будут плыть, словно айсберги, эти приметы нашего прошлого, нашей молодости…

Перевод И. Марченко.