© Перевод на русский язык «Наш современник», 1975.

Каждый год в конце июня к монастырю Святой Троицы, что приютился у подножия Сакар-горы, в долине Монастырской реки, собирается повеселиться и погулять народ со всей округи, из всех сел и деревень, до которых не более чем полдня пути. В наши дни вражда между селами утихла, и если где что и вылезет, то оборачивается шуткой, а нож и ружье больше в ход не идут. И если раньше вести об очередном смертоубийстве что ни год, бывало, обегали шепотком воскресное сборище в долине Монастырской реки, то нынче дурные слухи все реже смущают народ. Тем больше волнений вызвало происшествие, случившееся летом 1973 года: в Тундже утонул человек.

— Как утонул? — спрашивали друг друга люди, рассевшиеся кучками в тени старых орешин.

— Толкнул его кто или…

— Вот уж не скажу.

Старики ставили свечки в церковке монастыря Святой Троицы и, хоть и не знали, кто утонул, поминали покойника добром. А по всей долине шли толки:

— Наверняка тут баба замешана!

— А как же, разве не знаешь? Он со снохой своей… А тут напился, сын позвал его да и столкнул в воду.

— Вовсе не так! Мне очевидец рассказывал: когда огородники вытащили его у княжеской мельницы, на берегу нашли пиджак, а в нем бумажник с деньгами. Значит, сам…

— Слыхали? — рассказывали у родника, подальше от монастыря. — Вытащили из Тунджи утопленника, одежу так и не нашли, а в ней, говорят, денег много было.

— Откудова он?

— Старый, молодой?

— Не знаю.

— Говорят, молодой, а еще рассказывали, будто у него жена с кем-то сбежала.

— Сегодня?

— Сегодня, прямо с праздника.

— Мол, увидел, как она в чужой машине по шоссе покатила, и — в Тунджу вниз головой.

— Да нет, нет, враки все, — возражали габровские гончары, разложившие свой товар на верхнем конце поляны, — все это враки, никто ничего толком не знает.

— Ну да! Там внизу народ собирается на борьбу смотреть, так я сам слышал: старший сын его столкнул. Он в городе живет и все ждал, когда папаша на тот свет отправится, чтоб ему с младшим братом разделиться. Он машину хочет купить, а дом в деревне крепкий, за него хорошие деньги дадут.

— Не знаю, не знаю. Рано или поздно выяснится.

— Чего тут выяснять, и так ясно, там рассказывал один: зять подбил его, чтоб он продал дом и переселился к нему, а потом выгнал…

— Да какой там зять! Он сам молодой парень. Снабженцем работал, запутался и — бултых в Тунджу!

— Ух ты! Проворовался, значит…

— Делов-то, отсидел бы, сколько положено, а чего ж в реку кидаться!

— Да кто вам наплел! Человек пожилой был, сыновья его делиться стали и с ножами друг на дружку полезли, вот старик со стыда да с горя и…

Было б это в прежние годы, когда в подобных случаях складывали песни, молодежь, наслушавшись разговоров, разошлась бы по своим селам, прежде чем узналась бы правда, и каждый унес бы с собой то, что услышал, или то, что лучше ложится в песню, уже зашевелившуюся где-то в сердце, и на другое лето пелось бы несколько разных песен об одном и том же случае, а потом годы шли бы и шли и о самом случае уже рассказывали бы только так, как поется в песне.

— Ничего не поймешь, — говорили в сумерках люди, еще не разошедшиеся по своим селам. — Утонул-то вроде карапчанец, тот, что колокольцы делал, а почему, никто не знает.

Итак, кто утонул, выяснилось, хотя почему мастер покончил с собой, никто объяснить не мог. Тем, кто заметил, как он сидит на поляне среди толпы, неподалеку от цыган, продающих цепи, сидит, поджав ноги, перед брезентовым мешком, на котором разложено штук двадцать колокольцев, он показался человеком ничем не примечательным. Перед ним мало кто останавливался — никто не подозревал, что таится в сердце этого задремавшего под палящим солнцем человека с косынкой на голове и оббитыми черными пальцами…

Бежав после поражения Преображенского восстания из разоренной Нижней Фракии в свободную Болгарию, мастер Стеван — забросивший на время восстания свои колокольцы и чинивший заговорщикам оружие — поселился один, без жены и детей, в селе Карапча, на реке Тунджа. С собой он не принес ни молотка, ни напильника и все начал заново: нанял пустой сарай, собрал кое-какой инструмент и открыл мастерскую по выделке колокольцев. Лет ему было около пятидесяти, и жениться он не собирался, хотя одна вдова его обхаживала, а семья его пропала без вести; наверное, все еще надеялся, что на кровавом пути из Нижней Фракии хоть кто-нибудь из родных да спасся и рано или поздно объявится. Потеряв в конце концов эту надежду, он с головой ушел в свое ремесло; товар у него покупали все окрестные села — разведение овец было тогда доходным делом, слава о нем докатилась и до дальних сел, мастерская не утихала целыми днями, а на ребятню, что вертелась около него и глазела, он не обращал ни малейшего внимания. Годы шли, и колокольцы его населили своим перезвоном долину Тунджи от Стара-Планины до самого Андрианополя. А когда грянула Балканская война, Стеван отправился с Двадцать девятым полком искать родных. Вернувшись, он смел в мастерской паутину и снова взялся за работу; тут он заметил, что один из мальчишек, успевший подрасти — ему уже было лет четырнадцать, — особенно настырно крутится возле него и не спускает глаз с колодки. Позже Стеван рассказывал, что сразу же после войны перехватил как-то взгляд этого мальчишки и по тому, с каким напряжением оглядывал тот все вокруг, не мог не угадать и не подумать: растет новый мастер, только бы не в моем ремесле, ведь коли он ухватит суть и сам начнет работать, глядишь, и меня превзойдет. Эти слова, сказанные где-то между Балканской и первой мировой войнами, относились к тому самому старику, который летом 1973 года сидел на монастырском празднике неподалеку от цыган, разложив на брезентовом мешке штук двадцать колокольцев, и, время от времени помаргивая, дремал под жарким солнцем.

Так вот, парнишка все чаще околачивался в мастерской Стевана; как только мастер замечал его, он откладывал молоток и садился отдыхать, но мальчишка не уходил.

— Сбегай принеси мне воды, Демир, — говорил мастер, принимаясь за работу у каменной колодки, на которой он выгибал жесть.

Парнишка кидался со всех ног к колонке посреди села, мастер, став спиной к двери, спешил придать жести нужную форму, но вскоре слышал, как по траве у мастерской торопливо шлепают босые ноги, и поворачивался, заслоняя колодку, к которой сразу же устремлялись глаза Демира. Бросив на начатую работу свой пиджак, он брал кувшин и тут же протягивал его обратно:

— Теплая вода, больно теплая. Сбегай-ка лучше к колодцу на винограднике. Одна нога здесь, другая там!

Демир снова бежал напрямую, перескакивал через плетень, потом мчался босиком по колючкам, по узкой тропке среди сливовых кустов, а всеми мыслями был там, в мастерской Стевана, и слушал, как звенят колокольцы, вышедшие из его рук; вот он бросает кусок жести на камень — стук, бряк, — потом берет молоток, выгибает жесть, заливает шов медью, выковывает язык, подвешивает его вовнутрь, и но сараю разносится звон…

Мастер принимал у Демира кувшин с холодной водой, жадно пил, возвращал кувшин парнишке и снова посылал его куда-нибудь — за табаком или сливовицей. Иногда придумывал ему совершенно несуразные задания:

— А ну, коли ты такой грамотный, иди пересчитай, сколько в селе домов, и потом скажи мне; я и так знаю, но хочу поглядеть, на что ты годишься…

Дома́ можно было бы пересчитать и по памяти, Демир знал каждую улочку, каждый двор, и сарай, и хлев, и даже свинарник; надо было только сосредоточиться, и он бы все их перебрал. Но он не мог закрыть глаза и приняться за это дело: глаза его не отрывались от рук мастера, пребывавших в бездействии, если на него кто-нибудь смотрел; позже Демир рассказывал, что были те руки какие-то особые, не похожие на руки отца; он смотрел на них и думал, что когда-нибудь разгадает их тайну, да если б даже не надеялся разгадать, все равно не мог отвести от них взгляда и сбивался, припоминая дома. Тогда, чтобы выполнить задание на совесть, он опять припускал по колючкам, взбегал на холм и быстро считал до трехсот, а когда прибегал обратно к верстаку, мастер сочинял что-нибудь еще:

— В роще, у Красного оврага, должно, лисица появилась, я вчера ходил и видел нору у большого граба. А ну покажи, на что ты способен! Заложишь все выходы колючками и глиной, оставишь только два, у одного разведешь огонь, а у другого будешь стоять с мешком. Дым начнет лису выкуривать — она прямо к тебе в мешок и сунется…

Все, что только мастер ни придумывал, парнишка выполнял и снова спешил в мастерскую. Он старался не сердить Стевана. Хоть мастер все и скрывал, Демир надеялся, что, глядя на его руки, сам постепенно поймет, что к чему, и тоже научится мастерить колокольцы. И мастер не хотел ссориться с мальчиком — тот часто приносил ему сливовицу, яйца, а когда мать пекла пироги, всегда тайком притаскивал мастеру кусок.

В эту пору мастер Стеван был на вершине своей славы, по всей долине Тунджи, да и за ее пределами, звенели его колокольцы, в Карапчу наведывались с заказами люди из дальних сел, и колокольцы его повсюду стали называть карапчанками. Когда к нему приходили чабаны и просили: мастер, сделай нам карапчанки; мне семь четверок и четыре шестерки; а мне девять шестерок и шесть восьмерок, — парнишка слушал и думал о том, что когда-нибудь и к нему люди будут обращаться: мастер, мастер… Иногда он смотрел, как Стеван прослушивает колокольцы, и потом долго не мог отвести взгляда от его левого уха, сморщенного, обвисшего, поросшего черным волосом; ему казалось, что и ухо у мастера не как у других людей.

Летом мастер оставался один и работал спокойно: парнишку посылали пасти коров, гоняли и на жатву, и на молотьбу, и он не мог ему докучать. Но наступала зима, и Демир снова вырастал около него, приносил сала, иногда домашней колбасы; мастер не допускал его до главного, закрывал верстак какой-нибудь одежкой, и паренек не мог разглядеть камень; иногда он пытался приподнять с камня покрышку, но мастер не спускал с него глаз и тут же одергивал:

— Туда не лезь!

Поздней осенью и зимой Демира не удержать было дома и за скотом он не желал смотреть. Когда подходило время гнать коров на водопой, а Демир все не возвращался, отец сердился и часто жаловался матери:

— Не выйдет из нашего Демира хозяина, ты погляди, уж полдня прошло, а его все нет. Как болезнь на него напала. Натаскал молотков, клещей, какой-то камень приволок…

А сын готовился взяться за дело, о котором дома никто, кроме его младшего брата, не знал. Он будет действовать наугад, вслепую и нащупает то, что надо. Раз старый мастер все от него скрывает, и он будет таиться, ни о чем его не спросит.

Демир начал колдовать над куском жести, смотрел на старый колокольчик и, выгибая жесть на глыбе песчаника, старался придать ей форму своей модели; под льняной рубахой, точно щекотка, шевелилась радость — вот оно, выгибается, а там и зазвенит… Но он все еще не знал, как заливаются медью сгибы и швы. По субботам он ходил в город, заглядывал в мастерские лудильщиков, смотрел им в руки, но те работали с оловом, которое легко плавится, а медный сплав требует сильного жара — это сказал ему один старый мастер, уже отошедший от дел и не считавший нужным ничего скрывать: он хотел, чтобы ремесла передавались из рук в руки и жили вечно.

Паренек стучал тайком в сараюшке, дома все над ним посмеивались, а он стал замечать, что в сыпучем песчанике, по которому он постоянно бил, выгибая жесть, постепенно образуется выемка и эта выемка помогает придавать жести нужную форму.

— Вроде я раскумекал, что к чему, — говорил он тогда младшему брату — единственному, кто ему сочувствовал. И вот пришел день, когда он снова стал крутиться возле старого мастера. Прикидывался рассеянным, но Стеван заметил, что глазами все в сторону верстака стреляет. Вот он подошел к верстаку вплотную и будто ненароком сдернул одежку, которую мастер, как обычно, кинул на верстак при его появлении.

— Не лезь туда! — крикнул, как обычно, мастер и кинулся к верстаку, но было уже поздно: паренек увидел, что в камне действительно есть углубления. — Убирайся вон! — закричал мастер еще громче, и Демир наконец обиделся.

— Ты меня еще вспомнишь! — крикнул он, глядя мастеру прямо в глаза, и был таков.

Война так война! А на войне никому не заказаны ни шпионаж, ни разведка. Демир часто потом рассказывал, как было дело. Рассуждал он так: обманывать мастера, грабить его нечестно, но разве честно, что тот скрывает свое мастерство? Ведь он не сам до него дошел, узнал у кого-то другого. Я сейчас сам придумываю, и так, и сяк верчу, а ремесленники небось лет сто или двести колдовали, прежде чем передали свое уменье в руки Стевана. Значит, мастерство досталось ему по наследству, а он его таит! Оно ж не его собственное, оно и всех тех искусников, которые тоже, может, ломали себе головы и оббивали пальцы, как я, пока колокольцы не зазвенели теперешними своими звонкими голосами. И чего Стеван ото всех прячется, сыновей у него нет, родни нет, кому он передаст свое искусство? Что ж, так и унесет его с собой в могилу — ему ведь уже шестьдесят скоро. Нет, раз он не хочет свое умение передать, я сам его возьму.

И он продолжал стучать, уже по другому камню, не такому сыпучему, заранее выбив долотом в середине углубление. Старый мастер узнал про его опыты и усердней прежнего стал все прятать, но Демир теперь и не ходил в его мастерскую — война есть война. Однажды зимой — было это, верно, в мировую войну, когда мужчин на селе почти не осталось, а женщины в непогоду боялись высунуть нос из дому, — паренек поднялся ранним утром в Игнатов день, потому что в этот день никто не выходит со двора и в гости не ходит, так что и увидеть его было некому, вывернул отцовский тулуп белой шерстью наружу и добежал до мастерской старого мастера. Вокруг было тихо — ни голоса человеческого, ни собачьего лая. Демир залез на грушевое дерево, оттуда на крышу мастерской. Прислушавшись, он снял одну черепицу, отбил у нее уголок и снова положил на место. Устроился поудобней и приник глазом к отверстию — верстак был перед ним как на ладони. Паренек успокоился и стал ждать. Только снег успел засыпать его следы, как раздался сиплый кашель Стевана, который вышел из своего домишка в глубине двора и подходил теперь к мастерской.

Тяжелая кованая дверь отворилась, мастер вошел в своем толстом тулупе внакидку, оглядел инструменты, развел в горне огонь, скрутил цигарку, зажег ее от щепки и, затянувшись несколько раз, снова закашлялся и сплюнул на землю. От жести, лежавшей на краю верстака, он отрезал кусок, бросил его в огонь, подправил немного длинными клещами и стал качать мехи. Паренек теперь хорошо видел выемки в камне и понял, что их несколько: поменьше и побольше, помельче и поглубже — для разных по величине колокольцев; заметил он рядом с горном и десяток окатышей, каких сколько угодно по быстринам Тунджи. На улице дул сильный ветер, труба мастерской давилась, и скоро дым, заполнив помещение, стал подыматься вверх и сквозь отверстие в крыше щипать Демиру глаза. Паренек жмурился, но недолго, только пока сгонял слезы, набегавшие от едкого дыма, запах которого бывал ему обычно так приятен. И снова смотрел и старался ничего не упустить в работе мастера, пока тот выгибал маленький колокольчик в одном из средних углублений камня. Он видел, как мастер постукивает черным ногтем большого пальца по жести и прислушивается к ее звону, все больше напоминающему настоящий звон еще не облитого медью колокольчика; как легонько стучит узким концом молотка; как потом чуть приоткрывает раструб, чтобы вытащить окатыш, по которому выгибал жесть; как останавливается и прислушивается к вою зимнего ветра, словно слышит в нем отзвуки летнего перезвона своих колокольцев на отарах… Мастер оглядывался как-то беспокойно, время от времени оборачивался, и его нависшие над глазами густые черные брови, закопченные дымом, лезли вверх; смотрел и на потолок, но вскоре снова склонялся над верстаком. Парнишка, который лежал тогда ничком на черепице и смотрел в дырку, через много лет рассказывал, как ему казалось, что мастер чувствует: чей-то взгляд проник в мастерскую и искусство, которое он так ревниво оберегал и таил, уплывает, уходит из его рук, — и руки в самом деле дрожали, и молоток попадал мимо цели. Мастер не дождался полудня, когда он обычно закрывал мастерскую, и, не сделав того, что парнишке предстояло увидеть в следующий раз, бросил инструменты на верстак, толкнул дверь, и сиплый его кашель снова утонул в вое вьюги, провожавшей его до маленького домика в глубине пустого двора…

Демир слез с крыши, вернулся домой; не присев к столу, уже накрытому для обеда, взял щепотку табаку из отцовского кисета, хотя тогда еще не курил, и, кашляя, как старый мастер, прошел по двору; открыл дверь сараюшки, осмотрел свою убогую мастерскую, скрутил цигарку, развел огонь, прикурил от щепки, раздул жар маленьким мехом для пчел, который нашел на чердаке, потом отрезал кусок жести и, положив его нагреваться, снова стал, как старый мастер, кашлять и отплевываться. Но когда он огляделся, его взяла досада — не было у него тех речных окатышей, на которых Стеван выгибал жесть. Тогда он погасил огонь, снова надел отцовский тулуп и пошел на реку, далеко за село. Много лет спустя Демир рассказывал, как, добравшись до берега, расковырял заледеневший песок, вырыл семь окатышей (таких, как у старого мастера), но, когда собрался уходить, увидел глаза волка, только глаза, а потом разглядел и всего зверя — волк сидел в десяти шагах и смотрел на него.

— Нет уж, я тебе не дамся, — с угрозой сказал Демир и двинулся на зверя. Волк, изогнувшись, медленно отступил, но потом снова остановился. Паренек пошел в сторону села — волк за ним, по его следам, медленно-медленно его нагоняя. Демир бросил в него один из окатышей, волк остановился и стал обнюхивать камень. Но, видно, ничего для себя страшного не унюхал и, когда Демир пошел дальше, тоже двинулся за ним, все так же медленно, ступая в его следы и постепенно приближаясь, пока снова не остановился обнюхать очередной окатыш. К тому времени, когда они подошли к околице и Демир крикнул собак из крайних дворов, чтобы они прогнали волка, в руках у него остался только один камень, подобный тем, на которых утром старый мастер выгибал жесть… Старики из Карапчи, как ни напрягают память, не могут вспомнить такого случая, но мужики помоложе пересказывали его уже после смерти карапчанца Демира. Видно, Демир рассказывал о нем ребятне, чтоб увидали, сколько препятствий надо преодолеть человеку, решившему стать мастером.

В тот день до вечера по единственному окатышу, оставшемуся у него после борьбы с волком, используя выемку в большом камне, Демир сумел выгнуть один колоколец, облить его медью и услышать его голос. После этого он отвязал у овцы колокольчик, сделанный мастером Стеваном, и долго прислушивался к обоим: его колокольчику было далеко до старого…

Прошла зима, пришла весна, Демир и пахал, и окучивал, а по вечерам, натрудившийся, усталый, принимался стучать в своей маленькой мастерской. Постепенно он ее оснастил: сделал мехи из двух овечьих шкур, нашел большой твердый камень, выбил в нем четыре выемки, подобрал хороших окатышей на Тундже. Мастерил он одни четверки — такие, какие брат его покупал у старого мастера и подвешивал овцам; Демир сверял с ними звук своих колокольцев, все ближе подходя к их пению…

Разруха, причиненная мировой войной, ощущалась во всем, она коснулась всех до единого: инструмент дорожал, цены на пшеницу, шерсть и мясо падали в деревне и росли в городе, бедное хозяйство Демирова отца едва дышало. Демиру приходилось и батрачить на чужих полях, и уходить на заработки в каменные карьеры, так что овладение ремеслом растянулось для него на несколько лет, пока однажды летом он не счел, что догнал наконец старого мастера карапчанца Стевана.

…Старый мастер сидит на камне у своих ворот и слушает, как звенят его колокольцы на отарах, что тянутся под вечер по дороге мимо его дома, подымая тучи пыли. Сколько ни прослушивай их в мастерской, на овцах они по-другому звенят. Вот и в этот вечер сидит он на камне, а снизу подходит отара Ивана Джорула — он среднего достатка человек, одни шестерки звенят. Иван идет впереди, закинув за плечо герлыгу, вокруг него прыгают собаки; жара чуть начинает спадать; они проходят мимо мастера, поднимаются на холм. Вот гонит своих овец Янчо-олу, овец немного — голов пятьдесят, но Янчо-олу тянется за крепкими хозяевами и колокольцы привязывает тяжелые — восьмерки, тоже Стеванова производства; мастер прикрывает глаза, слушает. Вот он снова смотрит вниз — показалась отара Димитра, Демирова брата, он одни четверки признает, на той неделе еще три купил, парень он молодой, хочется ему чистых, веселых звуков. С ними хорошо перекликается пастушья свирель… Отара приближается, старый мастер прикрывает глаза, прислушивается, наставляет левое ухо, приподымается навстречу, всматривается и машет чабану, чтоб остановился. Мастер идет сквозь отару, ощупывает не глядя колокольцы, отвязывает один.

— Откуда, — спрашивает Димитра, — этот взял?

— Демир сделал.

Мастер с силой ударяет колокольчик о камень и бросает его подальше.

— Такой с моим рядом не идет.

Еще два года после этого Демир продолжал мастерить колокольцы в своей уже оборудованной по всем правилам мастерской, и все это время старался ни на улице, ни в корчме не встречаться со старым мастером, а если сталкивался, так молча проходил мимо, боялся услышать от старика обидные слова. Поняв, что его колокольцы по голосу все еще не сравнялись со Стевановыми, как-то зимой он снова забрался на крышу, на этот раз ближе к вечеру. И там сквозь старую дырку, которую он прикрыл еще тогда, на этот раз увидел, что делает старый мастер, после того как выкует колоколец и прежде чем зальет его медью. Только тут он сообразил, что никогда раньше не задумывался, зачем мастеру эта кучка негашеной извести в углу мастерской, которую Демир видел еще до Балканской войны, когда его подбородок едва доставал до верстака, — туда мастер зарывал раскаленные колокольцы, закаливая металл, отчего и получался у них этот латунный призвук. Демир заметил, что старый мастер, как и в ту зиму, плохо владеет руками, они дрожат, а мастер время от времени оглядывается или смотрит на потолок, точно чувствует взгляд, устремленный на него сквозь черепицу. Он наскоро закалил колоколец в извести, облил его медью, повесил над дверью на отдельный гвоздь, накинул полушубок и быстро закрыл мастерскую.

На другой день рано утром Димитр, брат Демира, постучав к мастеру, поднял его с постели — просил продать ему еще две четверки. Когда же они вошли в мастерскую и Димитр протянул руку к тому колокольцу, что висел над дверью, отдельно от других, мастер слегка удивился.

— Этот не продам, — сказал он. — Этот и еще один, — уперся Димитр, — я хочу этот.

В конце концов мастер уступил, и Демир всю зиму работал, прислушиваясь к голосу этого колокольца. Когда пришло лето и овец по вечерам начали гонять на пастбище, старый мастер снова стал, сидя на камне у ворот, слушать свои колокольцы.

…Тянутся снизу отары, взбираются на холмы, потом рассыпаются по пастбищам и перезвоном своим навевают на село мирные сны. Вот и отара Димитра, брата Демира, четверки его отзываются на голоса шестерок, уже поднявшихся выше. Но что-то снова нарушает тон. Разница на этот раз невелика, наверно, это тот колокольчик, который он не хотел продавать… Мастер встает с камня, останавливает чабана, идет через стадо, ощупывает колокольцы, осматривает. Вот он. Нет, не тот! Этот выкован Демиром. Мастер отвязывает его и расплющивает о камень.

Вечерами, вернувшись с поля, Демир допоздна мастерит колокольцы, ему не надо уже подглядывать за старым мастером, он все знает, надо только добиться нужного звука. Тот, что он привязал второй раз, ничем не отличался от четверки, которую Димитр купил у Стевана. Почему же мастер его узнал? Значит, старик сам сплоховал, делая колоколец в тот раз, когда Демир лежал на крыше и мастер все оглядывался, а руки его дрожали… В следующий раз Димитр привязал этот самый колоколец, Стеванов, и мастер узнал его, тоже отвязал, но не ударил о камень, а унес в мастерскую и разбил молотком. Значит, правда!

В конце лета Демир решил еще раз испытать свое искусство: подвесил к овце в братовой отаре одну из последних своих четверок, голос которой и сам уже не мог отличить от голосов Стевановых колокольцев. Он часто расспрашивал брата, как мастер ощупывает овец, как встает с камня и идет чабану навстречу, как шагает, как заглядывает в отару… Он надеялся, что теперь Стеван не заметит чужую руку, и, прежде чем брат повел овец, побежал вперед, выбрал место, откуда видны были ворота мастера, спрятался в кустах ежевики и стал ждать.

И вот мастер снова выходит на дорогу, садится на камень и слушает: снизу идут отары, он прикрывает глаза, и лишь когда отара проходит мимо, взглядывает на чабана, словно пропуская его в поле, и начинает прислушиваться к следующей отаре. Вот показывается и Димитр. Демир, засев в кустах, напрягает слух, колокольцы приближаются, голос их набегает волнами, ровный и чистый. Мастер сидит, закрыв глаза, голова его чуть покачивается. Демир волнуется: остановит он брата или нет? Отара все ближе, вот сейчас она поравняется с мастером, он приоткрывает глаза, зорко вглядывается, наставляет левое ухо, вытягивает шею, приподымается… Но не встает, садится обратно на камень. Прошла отара Димитра, Демирова брата; мастер встречает следующую, ту, что идет за ней, а в туче поднятой ею пыли Демир выбирается из кустов ежевики и бежит к дому.

С этого дня Демир почел себя мастером и, как старый колокольник, принялся усиленно ковать четверки, шестерки и восьмерки; четверки он подвешивает овцам брата, те проходят мимо ворот Стевана, и старый мастер их не останавливает — думает, что Демир отчаялся, Демир сдался.

Но в начале следующего лета, известен даже год — 1923-й, Демир привязал братовым овцам, кроме четверок мастера Стевана, шесть шестерок и четыре восьмерки из тех, что выковал сам. На этот раз Демир не стал прятаться в кустах ежевики и оттуда смотреть, что будет делать старый мастер, а сам провел отару через все село и вывел на холм, где поджидал его брат. Старый мастер услышал приближающиеся снизу колокольцы, вскочил с камня и стал всматриваться в отару — до тех пор никто в Карапче не смешивал колокольцы в одной отаре, такое он слышал первый раз. И когда он узнал шагающего перед овцами Демира, он понял, что молодой колокольник мастерит уже и шестерки, и восьмерки и умеет дать им нужный тон. Он снова сел на камень, понурил голову и так, не взглянув больше на чабана, пропустил отару мимо. Потом встал и, не дожидаясь остальных отар, захлопнул ворота и скрылся во дворе. В это лето он исчез из села и больше там не появлялся.

Рассказывая об этом, многие и гибель Демира летом 1973 года связывают с тем, что где-то в окрестностях появился будто бы другой мастер. А про Стевана известно еще, что в то лето к нему несколько раз заходили двое в нездешней одежде, соседи видели, как они появлялись рано утром и поздно вечером исчезали. Может, это были те самые люди, чьи ружья и карабины чинил мастер в канун Преображенского восстания.

В смутные годы после Сентябрьского восстания 1923 года чабаны почти не покупали колокольцев, но Демир не прекращал работы, и на стенах его мастерской уже не оставалось пустого места; однако понемногу народ успокоился, и молодые хозяева отар, подросшие к этому времени, стали захаживать в его мастерскую. За эти три-четыре благодатных года мастер подразжился деньгами и сыграл свадьбу, взяв в жены девушку из соседнего села Дреновец.

Мировой капиталистический кризис 1928 года ударил и по малым государствам, не обошел даже самых глухих сел; всякий инструмент и удобрения снова вздорожали, цены на зерно, шерсть и мясо в деревне упали, в городе выросли. А голодный 1929 год совсем разорил крестьян. Стены Демировой мастерской снова оказались увешаны колокольцами…

Потом народу немного полегчало, и уже в начале тридцатых годов, когда наступил запоздалый расцвет ремесел, а Демир был в самой силе, к нему начали ходить молодые чабаны и из окрестных сел, и из дальних — со всей долины Тунджи, отовсюду, где звенели раньше колокольцы старого мастера Стевана. После гибели мастера Демира летом 1973 года некоторые молодые его односельчане, рассказывая о нем, хватают через край, преувеличивают его значение для этих мест: они утверждают, будто в то время многие парни брались ходить за овцами именно ради голосистых колокольцев Демира, а их отцы, поощряя увлечение сыновей, покупали и разводили овец. Когда же парни становились чабанами, им не оставалось ничего другого, как летними вечерами и ночами играть на свирелях. И те, кто еще только учился играть, покупали у мастера колокольцы-восьмерки, потому что голос у них низкий, глухой, как голос свирели, когда он не взмывает вверх, а стелется низко над овцами, чтоб не услышали его опытные свирельники, рассыпающие свои трели далеко вокруг… Действительно, овцеводство в этом краю в недавнем прошлом было в почете, и еще сейчас большинство пожилых мужчин умеют играть на свирели. Правда и то, что знаменитый в здешних местах свирельник Тодор Карапчанский часто покупал у Демира колокольцы и подлаживал к ним свою свирель: медленно и густо отзывался на восьмерки, потом поднимал тон вместе с шестерками, а когда на холмах летними вечерами задувал слабый мягкий ветерок, подстраивался к четверкам. Как-то, перекликаясь с восьмерками звуком медленным и глухим, он заметил, что они не попадают в тон его свирели, и попросил мастера выковать ему колокольцы поглуше. Зимой он каждый день ходил в мастерскую Демира, который начал мастерить совсем новые колокольцы: такие же, как восьмерки, но с менее развалистым раструбом и с костяными языками. Подлаживаясь к свирели Тодора, он дал строй нескольким невиданным доселе колокольцам-девяткам и подарил их свирельнику. Потом мастер выковал еще много девяток. И в колокольцы поменьше стал подвешивать костяные языки. Правда и то, что старые свирельники этого края и теперь умеют брать на свирели самые низкие тона — может быть, с тех времен, когда Демир мастерил девятки с костяными языками.

Когда колокольцы Демира завладели всей долиной, мастер стал нередко выходить по вечерам на холмы у села и прислушиваться: пока овцы шли по дороге, волнами доносились голоса всех колокольцев; когда они забредали на редкую мягкую травку и щипали лениво, слышны были только малые колокольцы; на густую и высокую траву овцы накидывались с жадностью, и тогда подавали голос и большие. Слаще этих вечеров не было в жизни ничего у Демира — так рассказывают его односельчане. А незадолго до второй мировой войны однажды вечером мастер пережил такую же радость, что и в день, когда отара его брата прошла мимо старого мастера и тот не обнаружил его колокольчика среди своих. Случай этот говорит не только о Демире, но и о боли каждого мастера, который, даже достигнув вершин мастерства, все еще живет в тени, отбрасываемой именем его предшественника. Возвращается откуда-нибудь Демир, проходит угодьями другого села, где мало кто его знает, встретит в поле старика, прислушается к колокольцам, покажет на отары и спросит:

— Кто ковал эти колокольцы?

— Карапчанский мастер, — ответит старик, — карапчанец.

— Карапчанец? А зовут как? — спросит карапчанец Демир.

— Карапчанец Стеван, — ответит старик, — его все знают.

Идут годы, все чаще Демир останавливается среди чужих пастбищ, прислушивается к колокольцам и спрашивает:

— Кто ковал эти колокольцы?

— Карапчанец.

— А зовут его как?

— Да как — карапчанец Стеван!

Пройдет он по селам днем — видит: колокольцы старого мастера остались лишь у старых чабанов; большая часть колокольцев — его, Демира. Снова бродит он по окрестным холмам, спрашивает стариков и по-прежнему слышит имя Стевана, пока однажды вечером, на заходе солнца, когда отары уже ушли далеко в поле, не встретил Демир старика с тяпкой на плече и не спросил его, показывая в сторону высоких вязов на взгорке:

— Кто ковал эти колокольцы?

— Карапчанец, — ответил старик и, сняв тяпку с плеча, оперся на нее, готовясь к долгому разговору.

— Карапчанец? А зовут как?

— Карапчанец Демир. Он себя посильнее мастером выказал, чем тот, старый, превзошел того. Вон у реки колокольцы — те старого мастера, но Демировы — лучше!

— Дай тебе бог здоровья, — пожелал ему Демир, вытащил из пояса золотой, положил в руку старику и пошел дальше своей дорогой…

Все чаще слышит он свое имя в разговорах стариков, и все реже поминают они мастера Стевана. Но приходит война, и мастерская его снова заполняется колокольцами. Лишь лет через десять — за эти годы ушли из жизни его отец и жена и появились на свет два сына у брата Димитра — молодежь снова стала заглядывать в его мастерскую, покупать колокольцы для больших кооперативных отар. За эти несколько лет нового расцвета своего ремесла он переболел свое горе — смерть жены — и снова ощутил радость, слушая колокольцы в поле.

Молодые чабаны кооперативных хозяйств один за другим перебирались в город, оставляя овец на стариков, к тому же входило в моду стойловое содержание скота, и колокольцы больше не были нужны. Мастер пошел работать в слесарную мастерскую кооператива, но дела своего не оставил — по вечерам мастерил колокольцы для собственного удовольствия, и ему казалось, что теперь они получаются еще лучше, раз они уже не стоят денег и вознеслись над людской суетой в светлый божий мир. Так говорил он в то время односельчанам, желая придать своей работе какой-то смысл, потому что братовы сыновья, приезжая по воскресеньям в село и заставая его в мастерской, потешались над ним и всем говорили, что их дядька тронулся.

Как-то в октябре 1969 года, в воскресенье, когда мастер, как обычно, работал у себя в мастерской, а племянники его околачивались рядом и над ним посмеивались, перед Демиром выросли трое мужчин в галстуках и с портфелями.

— Нам нужны колокольцы, — объявили они, не успев поздороваться с мастером.

Демир подумал, что и они над ним насмехаются, и окинул их взглядом с ног до головы.

— Что-то вы не похожи на чабанов.

— Ты прав, — сказали они, — мы не чабаны, но нам нужны колокольцы.

— Раз так, берите, — сказал мастер и показал на стены.

— Мало.

Они пересчитали те, что висели на стенах, и сказали, что им нужно еще тысячи полторы.

— В феврале мы посылаем сто человек на кукерский фестиваль в город Перник.

— Не выйдет, — сказал мастер, — так много…

— Мы обеспечиваем тебя материалом и освобождаем от работы в слесарной, пока ты их нам не настукаешь.

Мастер поморщился, услышав это «настукаешь», а младший из племянников наступил ему на ногу и шепнул:

— Соглашайся.

— Не выйдет, — уперся мастер.

— Выйдет, выйдет, — уговаривал один из этих троих с портфелями. — Ты продавал последние по полтора лева. Мы даем тебе по два за маленькие и по три за шестерки… За девятки — один только ты их делаешь — по четыре лева. Пятьсот четверок, пятьсот шестерок, пятьсот девяток. Ну, по рукам?

— Не выйдет…

— Ты давай начинай, и сколько сделаешь, столько сделаешь, а мы в феврале приедем. Вот тебе договор.

Они быстро заполнили три договора и один оставили мастеру, а вместе с ним и тысячу левов аванса.

Когда посетители исчезли, старик поглядел на племянников, потом на пачку денег, с которой неизвестно было что делать, подумал, подумал и, перебирая банкноты, сказал парням:

— Вот вам по двести пятьдесят, на столько я наработаю, а остальные верну.

— Ничего не надо возвращать, — сказал младший, — мы все устроим.

Через два дня во дворе мастера сгрузили рулон жести, самой лучшей, толстой, какую раньше редко удавалось достать, а в воскресенье братья приехали в село и явились в мастерскую.

— Дядя, у нас по месяцу отпуска, мы будем тебе помогать.

— Как так? — удивился мастер. — Молотком вы стучать умеете, но колокольцев вы не ковали, не смотрели даже, как я работаю.

— Сейчас увидишь, дело пойдет!

Старик отрезал три куска жести — на четверку, на шестерку и на девятку — и долго, бросая их на камень, слушал и радовался красоте звука. Он решил пойти на виноградник, раскидать навоз и после обеда начать с четверки.

Когда он вернулся с виноградника, вся жесть была нарезана на куски и сложена в три кучи.

— Что вы сделали? — повернулся он к племянникам.

— Все идет как по маслу! — сказали братья.

— Как я отчитаюсь за эту жесть? — тревожился старик.

— Пустяки, все разделаем.

Тогда мастер, все еще стоявший в дверях, вспомнил тот день, когда лежал на крыше мастерской старого Стевана и смотрел, как тот отрезает кусок жести, работает над ним, пока не зазвенит он колокольным голосом, и лишь тогда отрезает следующий. И кожа его ощутила тот снег на крыше; тот холод отозвался в костях, он передернул плечами, руки его задрожали, он нервно огляделся вокруг, не в силах что-либо объяснить парням, и, подняв голову, посмотрел на потолок своей мастерской, словно увидел, что искусство его, как тогда у старого мастера, куда-то уплывает.

— Ничего не попишешь, — сказали племянники, — теперь все придется разделать, кто ж у тебя примет обратно эти куски? Но мы тебе поможем, а ты нам деньжат подкинешь, нам на машины не хватает.

Поглядывая на большие кучи нарезанной жести, мастер медленно начал выгибать первый кусок. Братья подтолкнули один другого и переглянулись — они понимали друг друга без слов и были уверены, что дядька сдастся. До вечера он выковал три колокольца, и когда пошел, как обычно по вечерам, в корчму, повидаться с другими стариками, младший брат сказал старшему:

— Такими темпами мы далеко не уедем.

Братья взялись за молотки и начали: один выгибает жесть и оббивает ее, другой заклепывает и кует уши и языки. Звон, доносившийся из мастерской, остановил старого мастера в воротах, когда он поздно вечером возвращался домой. Он прислушался — не чудятся ли ему эти звуки, не застряли ли они у него в ушах и не выходят ли сейчас, в тишине, наружу…

— Что вы делаете, ребятки, — сказал мастер плачущим голосом и, почувствовал, что ноги не держат его, оперся на верстак; рука его попала на ручку молотка, которым он заклепывал колокольцы. Позже он рассказывал, как молоток будто сам выскользнул из его ладони и подпрыгнул на камне, и когда он открыл глаза, рука была пустая и какая-то слишком легкая — с ним творилось что-то неладное…

— Дядя, не волнуйся, — положив руку ему на плечо, сказал младший, любимый Демиров племянник, — мы ухватили, что к чему, а ты будешь только закаливать колокольцы и обливать их медью, все остальное — мы сами. Посмотришь завтра, как дело пойдет…

На другой день мастер снова взял кусок жести и стал выгибать ее медленно и любовно, с наслаждением, которое чувствовал в себе и которым надеялся пронять племянников. Но те, подталкивая друг друга локтем, ждали, когда дядя начнет заклепывать колоколец и освободит им камень. И как только мастер отвернулся от колодки, младший брат завладел ею и пошел сворачивать новые колокольцы — один, второй, третий. Потом мастер взялся за закалку, и старший брат стал на его место — заклепывать те, что перекидывал ему младший — один, второй, третий…

Поздно ночью мастер услышал во сне доносящийся из мастерской звон, какое-то дьявольское сухое звяканье, проснулся и прислушался — ничего, ему просто показалось, но заснуть он уже не мог. Наутро братья увидели, что дядя весь как-то съежился и посинел, состарился за одну ночь, часто моргает и все сплевывает сухо куда-то в сторону, налево. Когда он вошел в мастерскую, парни уже расположились у камня и у верстака — ему оставалось лишь закаливать колокольцы и обливать их медью.

— Что будут говорить про эти колокольцы… — убитым голосом бормотал старик.

— Что их подмастерья делали, только и всего, — сказал младший, чтобы успокоить дядю. — Это раньше ты ради доброго имени работал, а теперь…

— Где-то в Пернике, — подхватил старший, — кто там будет знать, чьи это колокольцы? Думаешь, в тамошней трескотне кто-нибудь отличит их от других?

— Так-то оно так, но я-то знаю, что не сделал их по-своему! Совестно.

— Колокольцы нужны для фестиваля, и все равно, кто их сделает — ты или мы, — заключил младший.

Колокольцы валили валом: четверки, шестерки, девятки, — гора их за дверью росла, и братья каждый вечер подсчитывали готовую продукцию, пока не дошли до громадной цифры, от которой у мастера потемнело в глазах. Сверху братья бросили на кучу и те остававшиеся на стенах колокольцы, на которых дядя их учился мастерству пятьдесят лет назад. Трое с портфелями приехали на грузовичке, рассортировали колокольцы на три кучи, пересчитали их, побросали в кузов и оставили деньги братьям, потому что мастер, как только завидел их в воротах, надел полушубок и исчез, чтобы всего этого не видеть.

После этого старый мастер долго возвращал своим рукам силу и точность — работал медленно, хотел снова испытать сладость тех вечеров, когда он впервые услышал, как старики из окрестных и дальних сел называют его имя рядом с именем старого мастера Стевана и даже впереди мастера Стевана. Но руки его сами спешили, и только было он подумал, что наконец укротил их над камнем и наковальней, как снова явились двое из тех троих — с первого их приезда прошло два года — и заказали еще тысячу колокольцев для кукеров, которых собирались посылать в Будапешт. Братья снова нагрянули в село и навалились на дядю.

Старый мастер совсем сник и после колокольцев для Будапешта так и не смог успокоить руки. Других заказов не было, он ковал для собственного удовольствия, но чувствовал, что работа горчит, звук молота не радует душу, он промахивался, и камень под ударами дробился и сыпался…

И вот летом 1973 года, в одно из воскресений, племянники снова приехали в село на своих машинах. Весной они развели огород, теперь хотят заняться отцовским двором, провести воду, советуются с дядей, откуда тянуть трубы, что еще надо сделать, и под конец поминают праздник у монастыря Святой Троицы — они, мол, собираются заскочить туда на машинах.

— Дядя, — окликает его из глубины двора младший брат и подходит поближе, — давай мы и тебя прокатим.

— Можно, — говорит мастер, — я там с молодости не бывал.

— А знаешь что мне пришло в голову? На эти трубы деньги нужны будут, прихватил бы ты мешочек колокольцев, глядишь, и продал бы.

— Да как-то оно… — не знает что сказать мастер.

— Возьми, возьми, там народу много, все кому-нибудь приглянутся…

Старый мастер сидит на поляне недалеко от цыган, продающих цепи, — съежившийся, незаметный человечек. У ног своих он разостлал брезентовый мешок и разложил на нем штук двадцать колокольцев, у которых редко кто остановится, голову повязал косынкой и задремал под палящим солнцем, а оббитые его пальцы время от времени что-то перебирают возле моргающих глаз, точно хотят убрать какую-то паутинку; он сухо сплевывает налево, и голова его снова поникает. Проходят мимо молодые парни, останавливаются, наклоняются, звякают колокольцами, вешают их себе на шею, гогочут: что, старикан, идет мне? Старый мастер лениво посматривает на них одним глазом, и в его усталой памяти всплывают ненадолго те времена, когда он слушал, как чабаны обращаются к старому мастеру Стевану: мастер, мастер, мастер, когда эти слова подогревали его, заставляя учиться, и он ощущал их, как дрожь в своих руках; и те времена, когда со всей долины Тунджи приходили люди и тоже обращались к нему: мастер, мастер, мастер…

— Мастер, доброго здоровья, — останавливается рядом с ним пожилой человек и наклоняется, пробует колокольцы — один за другим, потом еще по разу и откладывает два.

Мастер, проснувшийся от желанного слова, смотрит на руки покупателя и видит, что тот отложил те самые два колокольца, которые он ковал когда-то и сегодня утром подложил к новым.

— Вот эти я возьму, шесть овечек у меня, им под перезвон и трава вкуснее.

Останавливаются около него два старика, звенят колокольцами, переговариваются:

— Какие колокольцы ковал когда-то карапчанец Демир!

Мастер вздрагивает: говорят о нем, а его принимают за другого.

— Эй, старина, слыхал про карапчанца Демира? — И они идут дальше.

Под знойным послеполуденным солнцем мастер чувствует в костях холод, оставшийся с той зимы от черепиц над мастерской старого мастера Стевана. Он ежится, бочком валится на траву и сквозь сон слышит звон колокольцев — пробуя их, говорят другие двое:

— Не годится, не годится…

— Эх, какие колокольцы ковал карапчанец Демир, до него еще Стеван был, но Демир его превзошел.

— Нынче таких мастеров нету.

— А эти не годятся, не годятся, не годятся…

Слышит он и голоса племянников:

— Гляди, дядька-то наш заснул.

— Ну и купец!..

И они уходят. И больше ничего. Праздничный шум накатывает издали, из монастырских рощ, отовсюду, людские голоса сталкиваются и сливаются — невнятные, чужие, далекие. Мастер медленно приподнимается, с трудом встает, весь скрюченный, съежившийся, посиневший, косынка падает с его головы, он собирает колокольцы, не слыша их голосов, запихивает в брезентовый мешок, вскидывает его на плечо и идет куда-то…

Перевод Н. Глен.