Стрелка переместилась в красное поле: двигатель перегрелся. Нужно было долить воды в радиатор, но деревенька осталась позади. У самой вершины сиротливо стоял домик. Там наверняка найдется вода, подумал я и стал подниматься в гору. Тропинка привела к ледяному горному ключу. Напился я, наполнил небольшой бидон и собрался было в обратный путь, но тут из домика вышел старик и окликнул меня:

— Ты, милок, чай не здешний?

— Здешний, но только в местах этих еще не бывал.

— Да нет, видать, не здешний, иначе мимо меня не прошел бы. Наши парни, где б ни бродили, в хибарке моей обязательно устроят привал. Глянь-ка, какая она никудышная, но для этого дела годится. Не успел из леса выйти, а домик — вот он, прямо перед тобой. Отсюда вся деревня в ложбине видна. Случись что, ступил на опушку — и уже у меня. Да, гостей у меня всегда хватает. Кому ломоть хлеба, кому кусок брынзы, кому просто погреться. Не думай, что я в горах партизанил, нет. Так, придут ребятки, еле на ногах держатся, голодные. Как быть? — не прогонишь. Дед Илия готов в своей человечности поклясться. И ты, милок, знай, человечность — дело святое. Скажу про себя: от всего другого могу отмахнуться, а от этой дьявольской напасти не могу. Что случись — я и в огонь полезу. Сызмальства это у меня, видать, на роду написано. Некоторые из ребят, что сюда приходили, погибли, другие живы-здоровы. Лишь один то ли жив, то ли убит — не знаю. Он мне больше всех по душе пришелся. Как увидел тебя, подумал, что это он.

— Обознался, дедушка, — сказал я и пожалел, что я не тот парень, потому что глаза старика повлажнели. — А кто он такой?

Старик вздохнул:

— Скажу тебе, не парень был, а чудо!.. Раз ночью слышу — стучат. Вылез я из-под одеяла, зажег керосиновую лампу и отодвинул засов.

— Добрый вечер, дедушка, — говорит кто-то.

Разберешь разве в темноте, кто таков? Подумал-подумал да и посторонился, чтоб дать пройти. Смотрю на него — годков двадцать. За спиной рюкзак, по бокам гранаты и револьвер. А тощий-то, тощий — ну прямо отшельник. Глазам своим не поверил, когда увидел, как он тащит рюкзак этот, да еще туристские ботинки на ногах. Я раньше его не встречал, не по себе мне что-то стало, я как бы смехом и говорю:

— Ты сейчас, милок, приканчивать меня будешь или погодишь чуток?

Парень сел на табуретку и рассмеялся через силу:

— Зачем же, дедушка, мне тебя приканчивать, не тот ты человек. Дай мне хлебца, и я пойду дальше, дорога торопит.

Если ты партизан, то ничего, подумал я про себя, но если жандарм переодетый, то я тебя и знать не знаю. В ту пору жандармы партизанами наряжались, чтоб нас проверять. Думал я, думал — что поделаешь, надеяться не на кого. Потом говорю:

— Ты, малый, вроде бы на полицая переодетого смахиваешь, но, коли с гранатой пришел, дам тебе хлеба — и дело с концом!

Паренек снова усмехнулся:

— Переодетые жандармы, дедушка, толще меня!

Дал я ему ломоть хлеба и кусок брынзы. Он сложил все это в рюкзак и ушел. А я опять улегся. Потом стали палить из ружей. Эх, сказал я себе, не случилось ли что там с парнишкой? До самого утра глаз не сомкнул. Что верно, то верно, в те годы выстрелить из винтовки — что «здрасте» сказать, а все ж человек есть человек.

Только рассвело, я уж на ногах. Повертелся волчком по двору — даже словом не с кем обмолвиться. Старуха моя померла, сын в солдатах… Глянул вниз, на деревню, — все спит. Илия, говорю я себе, что ты ходишь кругами, запряги лучше кобылку да отвези навоз в поле! Был у меня клочок земли, его если не удобрить навозом, ничего не родит. Вывел я, значит, кобылку, запряг и погнал к куче навоза. Пока нагружал, показалось солнце, аж лиловое от холода. Спустился я вниз по дороге. Когда деревней ехал, все по сторонам оглядывался, как бы кто из жандармов меня не забрал. Но никто даже носа не высунул. Проехал мимо последних домов — и опять гора началась. Сам видишь, на какой верхотуре живем: то вверх надо, то вниз. Сплошные горы, местечка ровного нет. Кобыла с трудом переставляла ноги, еле тащилась, того и гляди, жилы лопнут. Чтоб подсобить ей, и я подталкивал телегу. Проехали Ждрело — гиблое место. Это вон там, на перевале, выше и нет у нас. Чуть недоглядишь — прямиком к святому Петру отправишься. Одолели первый подъем. Я попридержал заднее колесо телеги, потому что крутой спуск начинался — прямо на заднице съехать можно. Где-то посреди пути кобылка моя дернулась в сторону — еле ее удержал.

Гляжу — впереди, шагах в десяти, лежит кто-то. Успокоил я лошадь, колесо камнем подпер и кинулся к человеку. Подбегаю и вижу — тот самый паренек. Лежит ничком, под лопатками кровь, а в рюкзаке ломоть хлеба и кусок брынзы, что я дал. Перевернул его, а он не дышит и не шевелится. Если сейчас его эти найдут, думаю, отрубят голову и на коле по деревням носить станут. Я все это, милок, собственными глазами видел, и пусть лучше я останусь без глаз, только не приведи господи еще раз такое увидеть. Вернулся я к лошади, подогнал ее так, чтоб загородить парнишку, и прямиком к полю. Разбросал кое-как навоз — и обратно. Положил партизана, накрыл его мешком. Еду и думаю: нужно в гроб его спрятать. Ты скажешь, зачем мне все это надо было? Так-то оно так, но я уж тебе говорил — не могу обойти человечность. Мы еще подъема не одолели, а кобылка уже выдохлась, ну я и остановил ее. Не успел глазом моргнуть, как появились жандармы. Тронулся я, но они заорали, чтоб их подождал. Хотели, чтоб подвез. Куда деваться — остановился. Подошли они, залезли на телегу. Я думал, не станут рыскать под мешком, но они принялись ворошить подводу и нашли партизана.

— Кто это? — посмотрел на меня косо их главный.

— Ты что, сам не видишь? Парень убитый, я его на дороге подобрал.

— Ну и куда ты его тащишь? — ощетинился другой.

Подвода моя уже неслась вниз по дороге. Я придержал лошадь и говорю:

— Как куда? Хоронить.

— Никаких похорон партизану. Голову на кол, а остальное — собакам! — разорались они и давай стаскивать с него рюкзак и туристские ботинки.

Раздели его догола — просто срам! Слез я с телеги, схватил поводья и сказал:

— Оденьте человека, грех ведь!

Они меня и не слышат, делят добычу меж собой. А их начальник вытащил нож, чтоб голову парню отрезать.

— Стой! — взревел я что было мочи.

Тот остановился.

— Ты что ерепенишься, старый хрыч! Попридержи-ка лучше язык за зубами, пока башка цела!

Я принялся его упрашивать:

— Спрячь нож! Мертвому могила, а живому человеком надо быть!

Жандарм достал револьвер. Кровь ударила мне в голову. Собрался я с силами и заорал:

— Ты кому это грозишь, деду Илие, молокосос несчастный? Дед Илия в прошлую войну семь раз на штыки бросался!

Стал он в меня целиться. Не знаю, что со мной случилось — ведь мы остановились над самым Ждрело, — толкнул я назад кобылку, и зад телеги повис над пропастью. Жандарм тотчас забыл про свой пистолет и побелел от страха. Остальные ухватились друг за дружку. Я нагнулся, подложил под переднее колесо камень, чтобы кобыла могла удержать телегу, да говорю:

— Пошевелитесь мне только — не пожалею ни лошадь, ни подводу!

Жандармы как язык проглотили. А я командую:

— Одевайте парня!

Они двигались еле-еле — так в церкви свечки зажигают. Одели партизана, обули его, даже шнурки завязали. Я вынул камень и потянул кобылку. Она поднатужилась и вытащила телегу на дорогу. Сел я в подводу, огрел скотину, и она понеслась вниз, к деревне. Я хотел поскорее добраться до сельской управы, а там — будь что будет! Боялся, как бы жандармы не набросились на меня сзади. Но они ничего, видать, не пришли в себя после того, как мы повисли над Ждрело. Остановился я перед управой — тут они и накинулись на меня. Староста, понявши, в чем дело, отозвал в сторону их начальника и что-то ему сказал. После я понял, что он ему сказал. Чтоб меня от смерти уберечь, полоумным представил. А я и не серчал на него: что он еще мог сделать?

Жандармы оставили меня в покое, но от партизана отступиться ни за что не хотели — голову ему отрубить собирались. На счастье, выбежал старший ихний и объявил, чтобы они срочно шли в управу, потому как их к телефону требуют по очень важному делу. Убрались головорезы, а староста мне и говорит:

— Дед Илия, забирай парня и похорони!

Одолел я подъем, осадил лошадь перед своей хибаркой и принялся сколачивать гроб. Потом выбрал место и выкопал могилу. Уже смеркалось, когда я закончил работу. Стал снимать партизана с телеги, а он вдруг зашевелился. Меня аж холодный пот прошиб. Обомлел просто. Парнишка поморщился и чуть слышно застонал. Да-а, Илия, сказал я себе, ты что, не видишь — человек-то живой! Тощие люди, милок, самые выносливые. Огляделся я по сторонам и перенес партизана в дом. Дул ему на руки, клал на голову мокрые полотенца — он и очнулся. А к вечеру воды попросил. Напоил я его и пошел во двор, чтобы пустой гроб зарыть.

Две недели этот парень был у меня. На моем уходе жил, да на страхе моем, но все же выкарабкался. На третью неделю дал я ему ломоть хлеба, кусок брынзы и проводил честь по чести. Он даже не сказал, как его зовут. Таков порядок — скрывать свои имена.

До сих пор все шло гладко, но шила в мешке не утаишь: жандармы снова наведались в деревню, зашли к старосте и спросили, где похоронен партизан. Староста — и так и сяк, выкручивался, но пришлось привести их ко мне. Показал я им могилу. Их начальник, что собирался отрезать парню голову, приказал копать.

— Что вы делаете? — упрекнул их староста. — Он уже сгнил.

— Не сгнил, — огрызнулся жандарм. — Его голова как раз созрела для кола.

Роют живодеры проклятые, а я слово боюсь обронить. Когда стукнула крышка, открыли они гроб, я похолодел. Такого, милок, тебе не доводилось видывать! Стоят перед пустым гробом и староста, и жандармы — окаменели. Потом их главный цап меня за горло:

— Отвечай, где партизан, а не то душу вытрясу!

Староста оттащил его от меня, я перевел дух и говорю:

— Партизан там, где нужно, — в лесу!

Навалились они на меня — хотели тут же, на месте, прикончить. Староста едва их уговорил:

— Так нельзя, существует закон!

Повели меня в околийский суд. Староста тоже пошел — боялся, как бы чего со мной по дороге не учинили. Он был не из наших мест, этот староста, но человек был душевный. В околийском суде я рассказал все с начала до конца. А закончил, следователь спрашивает:

— Выходит, ты, старик, коммунист?

— Я не коммунист.

— Если не коммунист, то партизан!

— И вовсе не партизан я.

— Значит, нет? Так почему ж ты все это делал?

Смотрел я на него, смотрел, а потом и говорю:

— Из-за человечности, господин следователь, все это, из-за человечности! Придут, бывало, ребята, мокрые, голодные, а я думаю: не от хорошей жизни блуждают они по ночам, — и так жалко их станет!

— Значит, жалко? А если я забреду к тебе голодный, ты меня тоже пожалеешь?

— Брось ты! — отвечаю я. — Тебя вся держава жалеет, на что я тебе! Человечность нужна человеку, а ты — начальство!

Ох, как подскочит ко мне этот следователь, как двинет мне по зубам, я и упал. Видишь — до сих пор след остался… Отдали меня под суд, да пока судили, пришло Девятое сентября. Но что было, то было. А тот паренек — жив ли он, здоров, не знаю. Вот и жду: если жив, то придет ко мне повидаться. Иначе и быть не может, милок. Пусть ты самый сильный, но если нет в тебе человечности, на кой леший эта сила? Пусть ты честный-пречестный, но если повернулся спиной к человечности, ты уже не человек!..

Я клятвенно заверил старика, что если парнишка остался в живых, то он непременно даст знать о себе. Потом взял бидон и вернулся к машине — впереди меня ждал долгий путь.

Перевод О. Басовой.