1
Стоял только конец ноября, а на улице шел снег, такой крупный и мокрый, что окна ресторана были облеплены им, словно кашей. В зале было очень светло, на пустых столиках поблескивали протертые металлические пепельницы. Официанты, собравшись у одного из угловых столиков, тихо, но оживленно разговаривали между собой. Верно, сплетничали о ком-нибудь, скорее всего о своем директоре, потому что время от времени кто-нибудь из них оборачивался и недоверчиво поглядывал на Сашо. Зря тревожатся, он вообще их не замечает. Облокотившись на пустой столик, юноша с досадой смотрел на улицу. В мутном свете фонарей пробегали озабоченные люди, большинство в плащах, но были и в одних пиджаках, с непокрытыми головами. Эти бежали, подняв воротники и засунув руки в карманы. А ведь с утра было по-настоящему тепло, даже пыльно, уже несколько дней на улицах нестерпимо воняло бензином. Затем небо стало постепенно темнеть, хотя никаких туч не было — просто оно само собой окрашивалось в серый цвет. Духота усиливалась. Но часам к двум, как раз когда Сашо проходил по улице Раковского, внезапно и резко подул ветер. Какой-то старичок кинулся ловить свою шляпу под самым носом у невозмутимого Ивана Вазова, глядящего со стены своего музея. Девушки судорожно прижимали к ногам коротенькие юбочки, те, что были в брюках, чувствовали себя гораздо удобнее. Сашо удивленно поднял нос к небу — откуда такая безнадежная и безрадостная серость, когда в сердце у него щебечет канарейка, крохотная и, правда, чуть охрипшая, но все-таки канарейка. Сегодня у него был хороший день, сегодня ему хотелось на всех лицах видеть улыбки. Но почему-то никто не улыбался, особенно когда ветер стал еще сильнее. Он дул несколько часов, а потом стих так же внезапно, как и начался. Только под вечер полил холодный дождь, который скоро перешел в снег.
Этот парадный белый стол с крахмальными салфетками и красиво разложенными приборами уже начал его угнетать. Сашо еще днем пригласил Кристу в ресторан и, как положено, пришел за пять минут до назначенного времени. Но с тех пор прошло уже полчаса, а никого не было. В другой раз он вряд ли обратил бы на это особое внимание, но сейчас был готов обидеться. Это был все-таки не просто день как день, сегодня Сашо защитил свою дипломную работу. В сущности, защищать ее было не от кого, работа всем понравилась. Его только попросили дать несколько дополнительных объяснений, но тут-то он был в своей стихии. Через несколько минут его прервали и проводили улыбками — благосклонными и, как всегда бывает в таких случаях, чуть-чуть завистливыми. Как любил говорить Кишо, в этом мире для талантливого человека нет преград. Перед талантом открыты все двери — кроме той, которая ему нужна. Сашо любил каламбуры, хотя не особенно им доверял. Он знал, что в конце концов откроет ту дверь, которая ему потребуется. Именно потому он и устроил этот ужин, как человек, выходящий па новую дорогу. Позвал он, правда, всего несколько человек, по зато позвал не куда попало, а в хороший, дорогой ресторан. Вполне могли бы, черти, быть немного повоспитанней. Решающие дни в жизни человека, может быть, в самом деле легко пересчитать по пальцам.
Первой явилась Донка. В своем ярко-красном пончо и зеленых брюках она была похожа на громадный ходячий тюльпан. Вид у нее был такой, словно она не может опомниться от какого-то потрясения. За лето она немного похудела, глаза блестели, как у голодной кошки. Не успев сесть, схватила бутылку с газированной водой и, не моргнув глазом, выхлестала ее прямо из горлышка.
— Ты что, из Сахары явилась? — спросил Сашо.
— Я от Антуанетты, — ответила она и бесцеремонно рыгнула. — Извини… — Лицо ее вдруг посветлело. — Представляешь, мне достался большой королевский флеш-стрит в пиках.
— Ну? И как же это случилось? — спросил Сашо без особого интереса.
— Как? — От возбуждения Донка почти выкрикнула. — Представляешь, у Фанчо Куклы фул, а у меня масть до короля. Я объявляю, что прикупаю пару. Фанчо тоже. И можешь себе представить, у меня к королю, валету, десятке в пиках приходят еще дама и туз! А Фанчо, он, ты знаешь, всегда джентльмен с дамами, и потому получает свою четвертую восьмерку. Я начинаю — хоп сразу десять взяток. Он…
Сашо на минуту выключился. Остальные куда ни шло, но почему запаздывает Криста? Она никогда не опаздывает, наоборот, обычно приходит первая. Он всегда находил ее там, где должен был найти, — спокойно грызущей бублик или лижущей мороженое. Эта девушка словно бы не знала, что такое скука. «Так интересно смотреть, что делается на улице», — говорила она. «Знаешь, мышонок, сейчас тут прошел Кала, ты не представляешь себе, как он поседел. Увидел, что я на него вытаращилась, глянул на меня и прошел». Да, необыкновенно солнечный характер у его мышонка, если только дело не касается ее матери. Криста запретила ему даже звонить ей домой, сказала, что мать расстраивается, когда звонят мальчишки. Мальчишки! Он не мальчик, он без пяти минут научный работник. Это неведомая мать вот уже несколько месяцев трепала ему нервы, но тут Криста не желала идти ни на какие компромиссы.
Когда он опять включился, Донка как раз сказала:
— Но ты меня не слушаешь!
— Как не слушаю? Я только удивляюсь, почему это никого нет.
— Я тебе скажу почему!.. Криста сейчас вытирает носик своей мамочке и льет вместе с ней слезы… Испортит тебе жизнь эта женщина, если станет твоей тещей…
— Мне это не грозит, — холодно ответил Сашо.
— Что она станет твоей тещей? — Донка метнула на него быстрый взгляд.
— Нет, что она испортит мне жизнь.
— Ты удивительный эгоист, — ответила Донка невозмутимо. — Тебя и захочешь, не оцарапаешь.
— Это я эгоист? — презрительно взглянул на нее Сашо. — Я, который целое лето катал вас на дядиной машине?.. И поил всех самым отборным виски?
— Сантори — это вообще не виски, — заявила Донка.
— Вот обезьяна! Только один раз было сантори.
— Ладно, ладно! Не ради же меня ты это делал. Знаю я, какие вы все балбесы, особенно в период размножения.
— По-твоему, я похож на балбеса? — спросил он чуть высокомерно.
— Не совсем, — быстро согласилась она. — Ты-то уж не станешь отказываться, если можно поживиться чем-нибудь дополнительным.
Сашо, пораженный, замолчал. Первый раз Донка напоминала ему об их единственной грешной ночи. Но сейчас она глядела на него спокойно и чуть насмешливо. Глава ее, сохранившие летний блеск, искрились по-прежнему. До сих пор Донка держалась так, словно между ними ничего не было. Что это вдруг ее прихватило?
— А вот и наши Фифы! — сказала она. — Держу пари, что Мими была у косметички, оттого и опоздали.
Секеларовы молча уселись за стол, даже не поздоровавшись. Маленькая Фифа и верно ходила к косметичке, с лица ее, казалось, была содрана вся кожа. Хорошенькие усики были выщипаны, но кожу обильно покрывал крем, так что она все равно была вроде как с усами, только с белыми. Зато у Фифа большого борода, наверное, многие месяцы не видела ножниц. Кишо как-то пошутил, что однажды к Фифу в бороду попала муха и целые полгода, бедняжка, не могла оттуда выбраться, чуть с голоду не померла. И, конечно, отчаянно жужжала, призывая на помощь. Гари, наверное, слышал в бороде какой-то шум, но Фифа маленькая убедила его, что это шумит у него в голове. К столу Фиф большой подошел вроде как с опаской, старательно пряча что-то за спиной. Потом выяснилось, что это была картина.
Только они сели, как лицо Фифы маленькой покрылось испариной. Жестокое выщипыванье усов сделало ее нервной, и лицо ее время от времени подергивалось в легком тике. Гари, все такой же молчаливый и равнодушный, распаковал картину — только по его глазам и можно было заметить, что спокоен он не больше, чем Везувий. Первые подземные гулы раздались, когда он прислонил картину к стене — почему-то никто не охнул от восторга. Наоборот, Сашо смотрел на нее с некоторым изумлением и, наконец, пробормотал:
— Да, хороша-а!.. И что же это на ней изображено? Кентавры на капустных грядках?
— Не притворяйся болваном! — мрачно сказал художник. — Это сборщицы лаванды. Если не нравится, могу взять обратно.
— Как бы не так! — живо откликнулся Сашо. — Это будет единственный художественный предмет в нашем скромном мещанском жилище. Если не считать коврика, собственноручно вышитого матушкой в пансионе.
Он все еще рассматривал картину, и с каждой минутой она ему нравилась все больше.
— Непременно покажу ее дяде. Но не слишком ли дорогой это подарок?
— Я не торгую искусством, — надменно ответил художник.
Скорее всего Гари говорил правду. Однажды он признался Кишо, что за всю жизнь продал всего-навсего четыре картины. А написал около четырехсот. Кишо просто диву давался, куда он дел все остальные. Художник внимательно следил за выражением их лиц.
— Почему это все хотят понять любую картину с первого взгляда? — спросил он. — Ведь это значит, что в ней нет ничего существенного.
Сашо охотно согласился. Коврик его матери изображал похищение сабинянок. Когда он был совсем маленьким, то думал, что это какие-то дяденьки щекочут каких-то тетенек. И чтобы дяденькам было удобнее их щекотать, тетеньки немножко разделись. Похоже было, что тетенькам это не слишком нравилось, потому что некоторые даже пытались удрать. Только став немного старше, Сашо спросил: «Мама, а зачем они их щекочут?» «Не щекочут, а крадут», — ответила мать. Сашо решил, что она шутит. Какой дурак станет красть женщин? Вон их сколько на улице, проходу нет. Другое дело, если бы этих тетенек топили, но нигде поблизости не было видно ни реки, ни моря. Гари хмуро слушал его рассказ, вернее, даже не слушал. Как всегда, он был ужасно голоден и готов в один присест съесть целого поросенка. К тому же он только что прочел в какой-то книге, как готовят хобот молодого слона: на какое-то время зарывают в раскаленную глину, и хобот делается мягким, как мозги.
— Послушай, закажи хотя бы что-нибудь выпить, — нетерпеливо прервал он рассказ Сашо.
Сашо заказал водку и сайру — комбинация получилась прекрасная. Пока они ждали, явился необычайно разгоряченный и возбужденный Кишо, причем в летних сандалетах и, конечно, с совершенно мокрыми ногами. Оказалось, что единственные в доме приличные ботинки надел его брат, который шел на концерт Ойстраха.
— Абсолютный кретин, — беззлобно пожаловался он. — На ботинки денег нет, а бегает по дорогим концертам. Это что?
— Сайра, — ответила Донка.
Официант не успел оглянуться, как сайра исчезла. Кишо немедленно заказал еще пять порций.
— Послушай, ты не очень увлекся? — осторожно спросил Сашо. — Не забывай, что ты пришел в сандалетах!
— За этот заказ плачу я! — гордо заявил Кишо. — Принесите, пожалуйста, еще пять порций. И не экономьте на лимонах. Впрочем, принесите-ка нам сразу целый лимон!
Когда официант с достоинством удалился, Кишо, довольный, добавил:
— Сегодня я заключил самую выгодную сделку в моей жизни! Конец ассистентской нищете!
Никто не обратил на его слова никакого внимания. Кишо давно уже славился своими сделками и обменами — за коня обычно получал курицу. Последний раз он выменял свой фотоаппарат на детскую коляску. Зачем ему коляска? В ответ Кишо только мрачно отмалчивался, пока Донка случайно не обнаружила, что Кишо подарил ее сестре, у которой родился ребенок.
— Что, не верите? — продолжал он язвительно. — С омерзением оставляю университет и приступаю к частной практике.
— Какой еще частной практике? — скептически спросила Донка. — Где ты ее найдешь теперь, частную практику?
— Встречается! — торжественно заявил Кишо.
И рассказал со всеми подробностями. Какой-то бельгийский предприниматель поставил в Болгарию японские электронные игровые автоматы. Разместил их в «Луна-парке» и начал эксплуатацию. Автоматы просто удивительные — и по техническому устройству, и по производимому эффекту. Тут тебе и стрельба по боевым самолетам, и футбольные матчи, и управляемые автомобильчики. Прошла неделя-другая — автоматы один за другим стали портиться. Устройство у них действительно очень тонкое и сложное, даже сам предприниматель не имеет о нем ясного представления.
— У нас вообще никто не в состоянии их наладить. Никто, кроме меня, разумеется! — И Кишо так сильно ударил себя в грудь, что несколько горошин из только что проглоченного салата, словно пули, вылетели у него изо рта. — Да и для меня это оказалось нелегко, ведь этот кретин не догадался привести схемы. Теперь я, можно сказать, должен их изобрести заново.
Наконец кто-то направил бельгийца к Станиславу Кишеву, дипломированному инженеру, ассистенту университета. Богатый предприниматель держался робко, ни дать ни взять католический прелат при дворе папы. Он преподнес Кишо бутылку «Баллантая» и коробку шоколадных конфет из Вены. За виски и конфетами бельгиец поведал ему о своих мытарствах. Робость робостью, но оказалось, что он неплохо информирован.
— Я предлагаю вам очень выгодную сделку, господин Кишев, — заявил он. — В университете вы получаете сто пятьдесят левов. Я вам дам четыреста… К тому же вы сможет свободно располагать своим временем, ваша обязанность лишь налаживать автоматы, когда они испортятся.
Компания смотрела на Кишо во все глаза. Предложение и вправду было очень заманчивым.
— И ты согласился? — спросила Донка.
— А как ты думаешь? — огрызнулся Кишо. — Ты бы на моем месте отказалась?
— Конечно, не отказалась бы… но потребовала бы с него по крайней мере шестьсот… Ты и с ним разговаривал в этих сандалетах?
— В каких же еще?
— Вот он и счел тебя за круглого идиота, — убежденно сказала Донка. — Уж если он предложил тебе четыреста, значит, готов был дать вдвое больше.
Кишо замер с открытым ртом, черные комочки родинок слегка побледнели.
— А знаешь, ты права! — подавленно проговорил он. — Ну конечно же!.. Я потом подсчитал — на каждом из неработающих автоматов он теряет в день по сто левов.
— Вот видишь! — сказала Донка.
— Ну ладно! — вмешался Сашо. — Но зачем тебе понадобилось бросать университет?
— А как же иначе? — Кишо помрачнел. — Не служить же одновременно богу и мамоне!
— Нельзя этого делать! Оставить университет ради каких-то детских игрушек! Не бывать этому!
— Как не бывать, если это уже свершившийся факт?.. Сегодня в шесть часов в кафе «Болгария» я подписал договор. К тому же его собственным «паркером», так как ничего подходящего у меня под рукой не оказалось. — Кишо засмеялся. — Даже аванс получил — триста левов. Хочешь, покажу?
Показывать не пришлось, так как Сашо позвали к телефону. Звонила Криста, голос ее звучал совсем уныло.
— Я не приду, — сказала она. — Хотя мне это ужасно неприятно.
— Что-нибудь случилось?
— Не могу сказать — я звоню из автомата. Завтра, когда увидимся, объясню.
Он попытался протестовать, разумеется, безрезультатно. Криста отвечала односложно, голос ее становился все более холодным.
— Прошу тебя, давай прекратим этот разговор. Тут кругом люди.
— Ладно! — ответил он и бросил трубку, даже не попрощавшись.
Когда он вернулся, Донка испытующе взглянула на него.
— Я угадала? — спросила она.
Сашо только махнул рукой. Он окончательно расстроился. Нелепое соперничество с этой неведомой капризной мамашей просто выводило его из себя. Но еще больше раздражало его поведение Кристы. В конце концов ни одна современная девушка не предпочтет мать настоящему серьезному другу.
— Еще по двойной порции водки! — окликнул он официанта, хотя это не входило в его предварительные расчеты.
Несколько дней назад «Просторы» опубликовали статью Сашо. Академик с присущей ему аккуратностью отсчитал племяннику остаток гонорара. «Для твоего возраста тебе неплохо платят, мой мальчик», — улыбаясь, пошутил он. Сумма действительно оказалась весьма приличной. Тогда стоит ли беспокоиться? Расплатиться он сможет, все остальное не имеет значения. Нет, Сашо не верил, что он эгоист, как сказала Донка. И скупым он тоже не был, хотя, как все разумные люди, не любил зря сорить деньгами. В этом отношении он ничуть не напоминал своего отца, скорее был похож на деда, которого видел только на старых семейных фотографиях.
На этот раз все как-то очень быстро напились. У каждого были свои тревоги и волнения, даже у Фифы маленькой, которая, наконец, немного пришла в себя после косметического шока и время от времени страдальчески улыбалась. Они выпили алиготе под киевские котлеты, потом, уже плохо соображая что к чему, перешли на коньяк. Это, пожалуй, было лишним. Кишо, который почти все время молчал, увлеченный своими новыми проектами, вдруг пожелал произнести тост.
— Можно! — снисходительно согласился Сашо. — Но только не бормочи его себе под нос.
Сначала Кишо действительно бубнил что-то неразборчивое, даже слегка заикался, но постепенно голос его окреп.
— Этот тип моложе нас, но он из молодых да ранний, — заявил он. — И все же пусть не думает, что если он закончил с отличием, то он уже и господа бога ухватил за бороду. На его диплом никто и не взглянет. Для жизни не нужны дипломы, для нее даже большого ума не требуется. Тут первым делом нужны крепкие локти. И умение ими работать.
— А ты умеешь? — спросила Донка.
— Если бы умел, не сидел бы десять лет в ассистентах, — мрачно пробормотал Кишо. — Что еще нужно для жизни? О, это известно еще из классики, если не из греческой мифологии. Конечно же, гибкий позвоночник! И ловкость! Теперь уже пало просто подхалимничать! Надо делать это с чувством меры, даже с известным достоинством. Наш декан, к примеру, терпеть не может грубых и вульгарных льстецов. Буду справедливым, возможно, он вообще не любит подхалимов. И все-таки сам не замечает, как ловко и тонко к нему подмазываются. А еще воображает себя честным и независимым человеком. И что я еще хотел сказать… — он запнулся. — Да, это, кажется, и есть самое важное…
— Завтра вспомнишь, — сказал Сашо.
— Тогда благодарю за внимание, как говорят по телевизору старые, воспитанные люди, — обиделся Кишо.
И, наверное, все бы так и кончилось этим тостом, если бы Кишо вдруг не решил во что бы то ни стало сводить их в бар. В конце концов, он тоже имеет право хоть раз угостить приятелей, хотя бы на аванс бельгийского капиталиста. Все, кроме Сашо, охотно согласились.
— Кто тебя пустит в бар с твоими бородавками! — решительно сказал он. — Да еще в летних сандалетах.
Насчет сандалет все было верно — швейцары и на порог бы его не пустили. На беду, Донке удалось найти компромиссное решение.
— Давайте спустимся в бар при ресторане, — предложила она. — Там так темно, что можно войти хоть босиком.
— Я хочу в настоящий бар… С программой.
— С программой — когда купишь ботинки, — безжалостно отрезала Донка.
Кишо смирился. Они спустились этажом ниже. Там действительно было необычайно темно, горело только несколько светильников в отвратительных красных абажурах. В зале стояло пять-шесть столиков, вдоль стен и по углам торчало несколько больших фикусов и филодендронов, которые, словно голодные привидения, вытянув шеи, жадно высматривали, что лежит на столиках. Компания устроилась за столиком, покрытым треснувшим черным стеклом, и неуверенно огляделась. В баре было еще только несколько усатых иностранцев, на вид довольно вульгарных, один — с сомнительным пятном на щеке, крест-накрест заклеенным пластырем. Как водится, их развлекали две девицы с выщипанными бровями и по-совиному круглыми подрисованными глазами. Юбки на них были такими короткими, что не годились даже на фартучки. Обе, очевидно, не ужинали, потому что усиленно поглощали соленые орешки.
— Ну и заведение! — проворчал Сашо.
Подошел официант, в красном свете ламп лицо его напоминало бифштекс. Кишо заказал газированную воду, лед и целую бутылку виски. Надо же, по крайней мере, знать, что они будут пить. В этой темноте можно подсунуть посетителям все, что угодно. Когда допили вторую бутылку, Фифа маленькая уже сладко спала, опустив голову на стол, а Донка в одиночестве отплясывала на танцплощадке под тяжелым взглядом бармена. Наконец он остановил магнитофон и сказал:
— Все! Больше не дам ни капли!..
Кишо, хоть и был здорово пьян, собрал всю сдачу, если не до стотинки, то, по крайней мере, до лева. С трудом разбудили Фифу маленькую, она зевала и чмокала губами так сладко, словно только что поела во сне. Как бы то ни было, им все-таки удалось вынести из бара свои тленные останки. На улице было очень холодно, ветер дул в самые свои пронзительные зимние флейты. Один только Сашо крепко держался на ногах, впервые за весь вечер на его лице появилась слабая улыбка. Фифы, большой и маленькая, тащили Кишо под руки, ноги частника довольно смешно опережали его тощий зад. Донка вцепилась в Сашо.
— Ты меня проводишь?
— Придется! — с досадой ответил молодой человек.
Он вздохнул и потащил ее по обледеневшему тротуару. С каждым перекрестком ноги ее слабели все больше и больше, теперь она уже почти лежала у него на плече. На одном из поворотов оба поскользнулись, голова Донки громко стукнулась о тротуар. Сашо с трудом удалось ее поднять, и в этой возне — нарочно или случайно — Донке удалось несколько раз ткнуться грудью в его ладони. Когда они наконец подошли к ее дому, Сашо был уже горяч, как электрическая грелка. Он прислонил ее к двери, вытащил из ее сумочки ключ и с трудом отпер дверь подъезда.
— Ты не поднимешься на минутку? — напрямик спросила она.
— Зачем?
— Низачем. Поиграем на пианино.
— Ладно, — ответил он.
Сашо знал, что Донкины родители путешествуют. Сейчас, наверное, их корабль бороздит море где-то возле Сицилии.
— У нас очень хорошее пианино, — бормотала Донка, — только нужно его настроить.
Настраивали они его до пяти часов утра. Оба совершенно отрезвели и чувствовали себя отвратительно. Донка ушла варить кофе и вернулась из кухни мрачная, как Горгона.
— Слушай, — сказала она сердито, — если Криста хоть что-нибудь узнает, я тебе все зубы повыбиваю.
— А я тебе, — злобно ответил Сашо.
— До моих дело не дойдет. Это ты болтаешь, что нужно и что не нужно. Зачем ты сказал ей о первом разе?
Сашо хмуро молчал.
— Отвечай, сказал?
— Сказал, — промычал он. — Я не умею врать.
— Хорошенькое оправдание! Он не умеет врать! Значит, если она завтра спросит тебя, ты опять скажешь?
— Не спросит.
— Не спросит! Ты что, дурочкой ее считаешь?.. Да она сто раз подумала об этом за сегодняшнюю ночь. Так и жду каждую минуту ее звонка.
— И напрасно. Что другое, а достоинство у нее есть.
— А у меня нет?
— По крайней мере ты этого никак не показываешь, — злорадно промямлил он.
— Ну и нахал! А твое достоинство где?
— Все же я мужчина. И не я же проявлял инициативу.
— Ты прекрасно знал, что я была пьяна.
— Молчи уж! — отозвался он с искренним отвращением. — Это для шофера оправдание, не для девушки.
— Чтоб меня разорвало, если я когда-нибудь еще сяду с тобой за один стол!
Так они переругивались еще минут пятнадцать, все больше ненавидя друг друга. Наконец Сашо ушел. На улице стало вроде бы еще холоднее, в предутреннем сумраке ползли тяжелые туловища троллейбусов с мутными невыспавшимися глазами и заиндевевшими лбами. Ежась от холода, пробегали люди, мимо них проносились освещенные окна трамваев. Новый день начинался шумом, голубыми молниями на проводах, тяжелым запахом бензина. И так же должен был закончиться, только люди будут уже не спешить, а устало разбредаться по домам.
Сашо тоже спешил, хотя и сам не знал зачем. Спешил от нервной взвинченности, от ярости против самого себя. Он даже не очень понимал, откуда взялась эта ярость и почему. В конце концов Криста получила по заслугам. Девушка, которая предпочитает мать другу, вряд ли заслуживает лучшей участи. И все же угрызения возникали не из-за этого, а из-за какого-то другого, гораздо более тяжелого воспоминания. От чего-то, что внезапно раскололо надвое его жизнь и сделало его словно бы другим человеком.
К себе он пробрался очень тихо, чтобы не разбудить мать. В спальне на подушке он нашел записку: «Дядя просил сразу же позвонить». Что это старику приспичило? Может, прочел повнимательнее статью? Сашо перевернул бумажку и написал на обороте: «Разбуди меня в восемь». Потом, обиженный, забрался в постель.
Вероятно, то была его первая любовь. По крайней мере, так писали в старых книгах. Теперь никто не говорит о первой любви, события такого рода обычно тонут в тумане неясных воспоминаний. Теперь с трудом вспоминают о последней, не то что о первой любви. Вот у Кристы, наверное, была первая любовь, — подумал он. Она — представитель исчезающего вида жалкого человеческого млекопитающего. Сашо старательно избегал воспоминаний о своей первой любви, но она у него все же была. Конечно, и до того случались в его жизни разные мелочи, но разве можно назвать любовью, если вдруг начинаешь мечтать о своей учительнице французского языка или о какой-нибудь из тех дурочек, что испуганно таращат глаза у классной доски?
Ему тогда было четырнадцать лет, он это прекрасно помнил. Как обычно, они проводили август в Обзоре, его мать бог весть почему облюбовала это пыльное село, где каждое утро возникала проблема, где и чем позавтракать. Она возила его туда с раннего детства, к великому удовольствию отца, который за эти двадцать дней мог спокойно и досыта нагуляться, не спрашивая себя по утрам с испугом, где это он проснулся. Он старательно спроваживал свою несчастную жену с сыном на море, уверяя, что дети там великолепно закаляются. Вероятно, в этом была какая-то доля истины, потому что Сашо, хотя и довольно худенький, был очень здоровым мальчиком, и у него никогда не болело даже горло.
Они останавливались всегда в одном и том же доме у мрачной бездетной гагаузки, которая глядела на них так, словно они жили у нее из милости. Готовили они себе на плитке во дворе, на ужин неизменно был арбуз с брынзой, если не считать суббот, когда мать водила его есть шашлыки. И вот тогда в один из промежутков между арбузами и шашлыками Сашо влюбился в молчаливую и робкую девочку из интерната для одаренных детей. Девочка была необычной и на вид несколько странной, личико у нее было худенькое и словно бы постаревшее раньше времени, но глаза были очень хороши, красивые, умные глаза, заставлявшие его чувствовать себя нескладным и глупым. Сузи играла на скрипке, но это не производило на него никакого впечатления. В те годы его любимым инструментом был барабан, как, впрочем, у многих мальчишек. Сузи он этого, разумеется, не сказал, ее он, подхалимничая, уверял, что до смерти любит скрипку, а особенно альт. Вечерами они гуляли у моря, которое равнодушно плескалось у их ног, и молчали, если только Сузи не принималась задавать ему разные трудный вопросы.
— Ты читал «Густу Берлин»? Не читал? А «Пер Гюнта»?
— Что это за писатели? — неловко спрашивал мальчик.
— Это не писатели, а книги, — строго поправляла Сузи. — А Якоба Вассермана читал?
— Да, конечно, очень хороший роман.
— Какой роман, это же писатель! Неужели ты не читал Кристиана Ваншаффе? — спрашивала она с искренним удивлением.
— А ты читала «Туманность Андромеды»? — пытался он ее поймать.
— Читала, но мне не понравилось… «Солярис» лучше, но и он мне не слишком нравится. Я не люблю фантастику, там любовь всегда какая-то ненастоящая.
Он никогда не слышал ни о таких книгах, ни о таких писателях. Это унижало его. Какая-то девчонка с острыми лопатками и костлявыми коленками, а знает даже о Норберте Винере и Федерико Феллини. Только на скрипке она не играла, даже не говорила о ней, хотя однажды утром он видел в ее руках инструмент. Сузи держала его с каким-то особенным мечтательным выражением. Однажды Сашо спросил ее, почему она никогда не играет.
— Я здесь на отдыхе, — отвечала девочка неохотно.
— Тогда зачем ты взяла ее с собой?
Сузи удивленно взглянула на него.
— Как же без нее?
Тогда он впервые понял, что, как бы ни сложились их отношения, скрипка всегда будет занимать в ее душе первое и, может быть, неизмеримо большее, чем он, место. Это приводило его в ярость, он ходил за ней как тень и, вероятно, страдал. Даже наверняка страдал, хотя это и исчезло из его памяти. Вскоре Сашо горячо объяснился ей в любви и поклялся в вечной верности. Он заявил ей, что женится на ней, как только закончит гимназию, а потом оба будут работать и учиться. Давая эти бессвязные и путаные обещания, Сашо был страшно искренним и не обращал никакого внимания на холодный плеск вечного моря, которое пыталось его охладить. Морю это не слишком удавалось, но мальчик смутно догадывался, что в этой не вполне понятной ему самому истории он в конце концов окажется несостоятельным. Сузи выслушала его, не сказав ни слова, даже не глянула в его сторону. Наконец, он спросил испуганно:
— Ты что, не хочешь?
— Хочу! — ответила она тихо.
Не будь в тот вечер так темно, он увидел бы, что девочка, словно персик, залилась легким прозрачным румянцем, который, может быть, впервые появился у нее на лице.
— Я буду работать официанткой! — добавила она порывисто.
— Почему? Ты лучше играй.
— Играть? — Сузи изумленно глянула на него. — Играть перед всякими невеждами?
Пять дней они жили как в лихорадке. Великие обещания, которыми они обменялись, немного ошарашили их самих, и больше они об этом не заговаривали. Но они были счастливы. Вместе гуляли, купались, иногда, хотя и редко, он слышал ее негромкий, нежно рассыпающийся смех. Но к вечеру Сузи всегда становилась серьезной и молчаливой, порой она судорожно впивалась в его руку холодными твердыми пальчиками. Однако все его попытки поцеловать ее оставались безрезультатными. «В другой раз, — говорила Сузи. — Прошу тебя, в другой раз!» Он обижался, но старался не думать об этом. В конце концов настоящая любовь — нечто гораздо большее, чем какие-то там поцелуи. Тогда он еще не подозревал, что эта любовь может рухнуть в одну ночь, вернее в несколько мгновений.
В их доме жила еще одна семья — молодая женщина с двумя мальчиками — шести и восьми лет. Темноглазая, сухонькая, довольно невзрачная и, как ему тогда казалось, пожилая тетя, хотя, вероятно, ей не было еще и тридцати лет. Время от времени мальчик ловил на себе ее взгляды, которые, словно руки, скользили по его загорелому, стройному, изящному в своей юношеской чистоте телу. Но Сашо просто не обращал на это никакого внимания — он был влюблен. Мальчики соседки, как тени, ходили за ним следом, и с раннего утра их стриженые головки торчали в окне, выглядывая Сашо. Сначала малыши надоедали ему, потом он привык к ним и даже полюбил. Сашо учил их плавать, воровать фрукты, ловить на пристани ядовитых зеленых пиявок, одним словом он стал для них неисчерпаемым источником мальчишеского счастья.
В тот вечер его мать отправилась в гости к какой-то своей приятельнице — ее пригласили поиграть в карты и попробовать домашнего винца. Сашо лег часов в десять, но не заснул, а слушал транзистор, передававший легкую музыку. Вдруг отворилась дверь и появилась соседка, от которой его отделяла одна лишь стенка. Сашо показалось, что она чем-то испугана, голос ее звучал сдавленно, хотя женщина изо всех сил старалась сделать его обычным и ласковым.
— Можно, я тоже немного послушаю музыку?
— Пожалуйста, — ответил он удивленно.
Она села к нему па кровать, тяжело дыша, пытаясь справиться с волнением. Он, смутно почувствовав что-то, инстинктивно подобрал ноги. Но только когда взгляды их встретились, мальчик вдруг понял, что сейчас с ним случится то великое и таинственное, о чем он уже тысячу раз думал. И смертельно захотел, чтобы это случилось. Женщина продолжала смотреть на него, и Сашо, словно загипнотизированный, не смел шевельнуться. Вдруг исчезло время, свет, комната — все. Наконец она протянула руку и положила ему на живот. Она ласкала его, и кожа под ее рукой, казалось, горела. Потом встала и, слегка качнувшись, потушила свет.
Когда она ушла, он долго лежал ошеломленный. На сердце было пусто, в голове тоже — никаких мыслей, никаких воспоминаний. И никакого чувства, что в жизни его произошло нечто особенное. Хотелось спать, и действительно он скоро уснул, хотя ночь была необычайно жаркой и душной. И только проснувшись, понял, что вчера он просто-напросто убил свою любовь, настоящую, большую любовь, вечную, как море. И у него даже не было сил жалеть об этом, а может быть, просто не хотелось. Вечером, когда он встретился с Сузи, сердце у него громко билось. Но в нем не было ни капли любви. Было немного жалости, раскаяния, была даже боль, но любви не было, любовь словно испарилась. «Самое главное сейчас, чтоб она ни о чем не догадалась, — испуганно думал он. — Сейчас важно только это!»
Очень нелегко было поддерживать этот обман. Но на четвертый день Сузи неожиданно уехала, так ничего и не узнав. Вечером накануне разлуки она плакала на берегу моря и позволила ему себя поцеловать — такой торопливый и неловкий поцелуй, что он едва его заметил. Они договорились встретиться, как только он вернется в Софию, еще раз поклялись в вечной любви. Но утром, когда переполненный автобус уехал, оставив за собой клубы белой пыли, Сашо почувствовал такое облегчение, какого до тех пор не испытывал ни разу в жизни. Теперь он опять мог ходить, куда хотел, и делать, что хотел, и ничего не бояться. Мог, не страшась себя самого, вспоминать и думать о том, что с ним случилось. И, наверное, даже сумел бы устроить так, чтобы повторить это еще раз. От одной этой мысли он краснел как рак, и по спине его между лопаток катились капли пота. В конце концов он это и сделал однажды поздно ночью в ее собственной комнате, на ее собственной кровати, пока два его маленьких полуголых дружка крепко спали на другой. Там за каких-нибудь полчаса он, сам того не сознавая, превратился из чистого подростка в самого обычного поросенка. И так и не осознал этого никогда.
Вернувшись в Софию, он даже не подумал искать Сузи. У нее не было телефона, но у него был, и девочка могла позвонить ему сама. Так безобидный телефон превратился для него в маленького хищного зверька с ядовитыми зубами. Сашо даже вздрагивал, услышав его настойчивый звон. Он никогда не снимал трубку и только злобно кричал матери: «Меня нет!» Та только дивилась, что это случилось с мальчиком, почему он в последнее время стал таким злым и нервным. Разумеется, она ни о чем не догадывалась. И откуда ей было знать, что после двух таких острых переживаний он вдруг оказался в пустоте. В ее годы с мальчиками такого не случалось. Прошел месяц-другой, и все начало выветриваться. Но Сашо не знал, что ничто не исчезает и не может исчезнуть, а только уходит куда-то в глубину. Вода успокоилась и прояснилась, но дно уже не было прежним.
У него остался только глубокий инстинктивный страх — как бы не встретить Сузи случайно на улице. Он не понимал, что этот страх — добрый и означает, что совесть в нем еще жива. Но Сашо никогда больше не встречал ее, даже случайно — ни на улице, ни в ресторане. И увидел ее только один раз, спустя много лет.
А Сузи становилась все знаменитей и знаменитей, о ней говорили как о чуде. Она побеждала на международных конкурсах, еще девочкой получила Димитровскую премию. Сашо часто видел ее портреты на афишах и в журналах. И ему казалось, что она все та же, что в ней ничего не меняется. А на самом деле он просто не видел этих перемен, лицо на портретах было всего лишь символом, за которым стояли его воспоминания мальчишеских лет. Да он и не старался слишком вглядываться в се портреты, никогда не читал статей и заметок об ее концертах. Чувство вины не ослабевало ни на каплю, ни на одно, самое крохотное зернышко. Оно только скрывалось где-то под прочими наслоениями. Но иногда на какое-то мгновение в темные пьяные ночи у него возникало страшное чувство, что когда-то очень давно он убил ребенка — убил, так и не заметив и не осознав этого, невольно и бездумно, а затем убил и воспоминание, как и все, что могло бы его возродить. Вот почему однажды он, сам не отдавая себе в этом отчета, купил билет на ее концерт. Ни волнения, ни любопытства он не испытывал — просто чувствовал, что должен пойти. С последней их встречи прошло семь лет, и сейчас все казалось ему просто сном.
Сузи вышла на сцену твердой, неграциозной походкой. У Сашо вдруг перехватило дыхание, он замер в своем кресле. И вроде бы не было никаких причин так волноваться, скорее он должен был испытывать облегчение. В ярком свете ламп Сузи казалась просто безобразной. Сухая шея, почти увядшие щеки, плоская грудь под жестким парчовым платьем. Да и само платье показалось ему плохо сшитым, а может быть, оно просто плохо сидело на ее несимметричной фигуре. Не понравился ему и жест, которым она поднесла скрипку к подбородку. Сузи, казалось, больше не любила свою скрипку, она просто эксплуатировала ее, и притом довольно бесцеремонно, не оставляя ей никакой возможности шевельнуться в ее руках. Потом она заиграла.
Музыка поразила его. Сашо не ходил в концерты, музыка вообще не слишком его волновала. Поразило его, главным образом, совершенство исполнения, необычайная сила и уверенность, сквозившие в каждом жесте, в каждом звуке, который она исторгала из этих невероятных струн. Но сама музыка не доходила до его сердца, ее он не чувствовал. Или, может быть, ему это просто казалось. Но он следил за ее глазами — в них не было никакого волнения, только какая-то особенная, нечеловеческая сосредоточенность. Когда наконец она кончила, зал взорвался истерическими аплодисментами. Незнакомая девушка, сидевшая рядом с Сашо, побледнела, по ее лицу пробежала нервная дрожь. Он ли такой бесчувственный, или все вокруг него — существа какого-то другого мира? Сашо даже не остался на второе отделение — боялся новых испытаний. Домой он вернулся смущенный и растерянный, с чувством, что упустил в жизни что-то такое, чего с ним больше не случится.
И только одного он так и не понял — не понял, что в самом деле убил ребенка. Убил его в то жаркое лето на берегу холодного моря, которое осталось до конца равнодушным к их любви, к каждой человеческой любви. Вместо женского сердца и любви мир получил какое-то странное чудовище искусства, потрясающее всех. На песчаном берегу моря, все так же заливаемом холодными волнами, не осталось ничего, кроме красивых, но мертвых и пустых раковин.
2
Наутро мать едва его добудилась. Сашо с трудом разжал веки, и глаза у него чуть не полезли на лоб — как будто он увидел привидение. Мать в длинной сиреневой ночной рубашке, такой прозрачной, что виден был даже пупок, склонилась над ним, словно не сознавая, какое зрелище она собой представляет.
— Что это ты на себя натянула? — спросил он растерянно.
— Ночную рубашку! — огрызнулась она. — Что смотришь, никогда не видел ночной рубашки?
Бедная мама, она просто помешалась. Вот уже несколько месяцев расхаживает по квартире в теткиных тряпках, потрясая сына то глубоким вырезом, открывающим тощую шею, то голой костлявой спиной. При этом она совершенно не желала считаться с временами года, напяливала на себя что попало и часами вертелась перед старым портновским зеркалом, которому и без того осточертели человеческое позерство и суетность. Но появиться перед ним в этой прозрачной сорочке — такого ему и во сне не могло присниться.
— Вставай же! — сердито торопила она. — Вставай, дядя звонил еще в семь часов. Что это он так тебя добивается? — подозрительно спросила она.
— Откуда я знаю!
— Голос у него был что-то не слишком веселым… Кто его знает, что ты там натворил! От тебя всего можно ожидать.
«И от тебя тоже», — подумал он, но вслух сказал:
— Отойди, не могу же я встать, если ты стоишь над головой.
Она отодвинулась. На расстоянии нескольких шагов мать выглядела еще более смешной, даже жалкой. Сорочка была слишком широка для ее худого тела, и она подпоясала ее чем-то вроде электрического провода — из-за складок это трудно было понять. Когда же она направилась к двери, Сашо просто застонал:
— Мамочка, милая, неужели тебе не холодно?
— Нет, а что?
— Да ты же совсем голая.
— Ну и что, ты ведь мой сын! — возмущенно ответила она.
— Ну ладно… И все-таки… сорочка-то ведь с покойника. Неужели тебе это не приходит в голову?
— Когда она ее носила, она не была покойницей! — небрежно ответила мать. — Иди завтракать.
И вынесла за дверь свой деревянный зад вместе с тяжелым запахом каких-то восточных духов. Тетка действительно имела дурную привычку душиться очень крепкими и тяжелыми духами, главным образом мускусными, так что рядом с ней было трудно стоять. Неужели теперь мать решила возродить эту традицию? Ничего не поделаешь, придется терпеть, пока не кончатся запасы. Сашо попытался представить себе тетку в этой ночной сорочке и почувствовал, что его охватывает страх. Неужели эта элегантная столичная дама с лицом римской матроны но своим вкусам ничем не отличалась от обыкновеннейших стамбульских шлюх, как некогда, подвыпив, выражался его папаша?
Сашо встал с постели мрачный, голова болела. Одевшись, он вышел на кухню, очень чистую, как и все у них в доме, хотя и порядком обветшавшую. Мать только что протерла пол, и мокрый линолеум слабо поблескивал в бледном свете утра. Завтрак был уже готов. Сашо на цыпочках, чтобы не наследить, пробрался к столу, поудобнее устроился на стуле. Он любил завтракать, это была одна из его маленьких житейских радостей. Включил тостер, отрезал два тонких ломтика хлеба, вложил их в прибор. Приятный запах жареного хлеба почти вытеснил духи. Аккуратно, чуть ли не с любовью, Сашо намазал горячий ломтик маслом, положил сверху ветчину. Не успел он съесть первый бутерброд, как появилась мать, на этот раз в белом японском кимоно.
— Сегодня я готовить не буду, — сказала она. — Так что имей это в виду.
— Хорошо, — ответил он.
— И скажи дяде, что я приду немного попозже. У меня сеанс.
— Какой сеанс? — не понял Сашо.
— У косметички.
По его лицу пробежала легкая судорога, как при слабых желудочных коликах.
— Надеюсь, ты не собираешься выходить в этом туалете?
— А что? Тебе не нравится?
— Мне-то нравится, смотри только не испугай дядюшку.
— Ты прав, — ответила она с разочарованием в голосе и направилась к своим переполненным гардеробам.
Сашо уже без всякого желания съел второй бутерброд. Последнее время мать действительно готовила очень редко. Кастрюли тушеной фасоли с грудинкой хватало ему на три-четыре дня. Сашо смутно чувствовал, что с каждым днем теряет какую-то долю материнской любви и заботы. Все это было теперь обращено на дядю. Вначале Сашо только радовался, что избавился от ее чрезмерного внимания, которое, правда, доставляло некоторые удобства, но порой было весьма утомительным. Сашо сразу почувствовал себя гораздо свободнее, и это его вполне устраивало. Да и дядя, разумеется, гораздо больше него нуждался в уходе, по крайней мере до тех пор, пока не свыкнется с одиночеством. Но потом поведение матери начало его смущать. Он смутно чувствовал, что во всем этом есть что-то ненормальное. Нет, то была не обида, Сашо просто не мог понять, как это мать может забыть о собственном сыне. И не ради чего другого, ради брата, который не вспоминал о ней целыми десятилетиями.
Но Сашо почти ничего не знал о матери и ее брате, о том, как складывалась их жизнь полвека назад. Маленькая Ангелина росла в большом пустынном доме одинокая, как котенок. Целыми днями, а то и неделями никто даже не вспоминал о ней. Время от времени одна из теток приходила ее навестить, гладила ее тонкие волосики и пускала слезу. В этом заключалась вся ее любовь. А Ангелина просто обожала своего молчаливого рассеянного брата, такого высокого, такого красивого и мрачного. И не могла понять, почему он так хмуро на нее смотрит. Только через много лет она узнала страшную правду — своим рождением Ангелина погубила мать. Это невысказанное обвинение так ее потрясло, что девушка внезапно охладела к брату и ко всем остальным родичам. Его женитьба еще больше отдалила их друг от друга. И вот сейчас она вновь возвращалась к нему, к своей неизжитой чистой детской любви, возвращалась такими путями, которых ее сыну не дано было постичь никогда. «Никогда! — думала и она сама. — Что они могут, нынешние сыновья, кроме как косо поглядывать на матерей да поедать их горький вдовий хлеб». И как поедать! Сколько раз она видела, какими точными, скупыми движениями сын строгал кусок сыра на горячий хлеб, как весело потом им похрустывал. В кого же он все-таки пошел, этот случайно произведенный на свет семейный уникум? В отца, в дядю? Никто из них пальцем бы не пошевельнул, чтобы приготовить себе бутерброд. Ее несчастный брат может умереть с голода, если его, как котенка, не ткнуть носом в еду. Она переоделась и уселась перед овальным невесткиным зеркалом, брат уступил его ей, не говоря ни слова. Да, сухая кожа, совершенно выцветшие глаза — ничего, сегодня Данче приведет ее в порядок. На всякий случай она все-таки сунула костлявый палец в белую фарфоровую баночку с надписью «Ярдлей» — на кончике носа и обеих щеках появились три жирных пятна. Слава богу, покойница не успела до конца использовать этот крем. Тут она услышала, как хлопнула наружная дверь, — это ушел сын.
Сашо, запахнув плащ, шагал по улице. Было уже не так холодно, вдоль белых полос снега образовались разлатые темные пятна — пройдет час-другой, и все растает. И все-таки вчерашние зимние флейты еще посвистывали, их тоненькая песня особенно отчетливо звенела на углах. Несмотря на вкусный завтрак, Сашо чувствовал себя не слишком хорошо. Вспоминалось то одно, то другое, но он спешил поскорее прогнать воспоминания. Самым критическим моментом сегодня будет встреча с Кристой. Женщины есть женщины — обмануть их не так-то просто. К тому же они обладают великолепным нюхом. Невозможно прикоснуться к одной женщине без того, чтобы другая сразу же этого не поняла.
Так, погруженный в свои мысли и страхи, он незаметно оказался у дядиного дома. Неуверенно позвонил — не одна, не две вины тяготили его в это утро. Но здесь он прав, здесь он не должен отступать. Увидев племянника, академик еле заметно усмехнулся и пригласил его войти. Обычно он встречал его немного рассеянно, бормоча под нос что-то непонятное. Так. Ситуация ясна, серьезных конфликтов не предвидится. Войдя в кабинет, Сашо остановился, не в силах оторвать взгляда от белых коней, слегка размытых ночной синевой. С тех пор как академик повесил у себя в кабинете картину Гари, все в комнате словно бы преобразилось. Казалось, в доме появилась нежная молодая женщина.
— Что скажешь? — спросил дядя.
— Ничего, — ответил племянник.
— Ты, я думаю, догадываешься, зачем я тебя позвал.
— Догадываюсь.
— Дело в том, что я только вчера вечером прочел твою статью.
— Почему мою? — улыбнулся Сашо. — Там стоит твое имя.
— Тем хуже! — сердито сказал академик. — Потому что ты от моего имени утверждаешь вещи, которых я никогда и нигде не писал.
Сашо промолчал. В конечном счете, так оно и было. Академик нетерпеливо встал, нервно прошелся по комнате.
— Давай, дядя, играть в открытую, — сказал наконец Сашо. — В своей научной работе, во всех своих опытах неужели ты не имел в виду именно этой гипотезы?
— Это не гипотеза. Это всего лишь предположение, возможность, которую еще надо проверить.
— Значит, я правильно тебя понял, — с удовлетворением ответил Сашо.
— Нет! Ты понял меня неправильно! — резко оборвал его академик. — Ты не задумывался над тем, почему это я сам нигде ничего подобного не писал?
— Конечно, задумывался… Но не мог найти никакого разумного ответа.
— Потому что ты молод и нахален. А ответ очень прост. Если это предположение верно, оно должно вызвать в биологии целую революцию.
— Точно! — довольно согласился Сашо.
— Нет, не точно!.. О таких серьезных вещах нельзя говорить без достаточных доказательств.
— Но, дядя, я взял все это из твоих собственных трудов. Хотя ты очень старался не называть вещи своими именами.
Здесь молодой человек внезапно разгорячился. Ведь только дядина гипотеза и может объяснить, что означает само понятие «канцерогенное вещество». И что у него общего с вирусом. Стоит понять эту механику отношений между живой и мертвой природой, и мы поймем все. Тут структура уже не форма, а другая сторона самой сущности материи.
— Браво! — пробурчал дядя.
Сашо внимательно взглянул на него. Нет, старик не шутил. Теперь не оставалось ничего другого, как ковать железо, пока оно горячо. В конечном счете, «Просторы» — журнал не научный, а литературный. А в литературном журнале можно фантазировать сколько угодно, лишь бы в основе лежали действительные или вероятные факты. Ведь дядя сам же посоветовал ему раскрыть тему пошире, по-писательски.
— Только это тебя и оправдывает, — неохотно согласился академик. — Но представь себе, что статью прочтет кто-нибудь из моих коллег. И спросит меня, в результате чего я пришел к таким крайним выводам. Что я ему скажу? Что я занимаюсь научной фантастикой?
— Скажешь, что это просто рабочая гипотеза.
— Послушай, мой мальчик. В современной науке никто уже не пользуется гипотезами. Ученые имеют дело только со строго доказанными научными фактами.
— Тем хуже… Нельзя до бесконечности собирать факты, рыская по всем возможным направлениям. Надо же иметь в виду какую-то идею… Пусть даже фантастическую.
Дядя нахмурился.
— Ученый не имеет права бросаться фантастическими идеями.
— Неужели он, словно слепой, должен цепляться только за факты? Иной раз и воображение может помочь. По-моему, самым великим изобретателем прошлого века был не Эдисон… а Жюль Верн.
Этот аргумент подействовал гораздо сильнее, чем Сашо ожидал. Академик махнул рукой.
— Ну ладно. Ничего страшного не случилось. Словом больше, словом меньше. А где же мама?
— Ну вот, даже передать забыл… Она сегодня придет попозже.
— Значит, придется самим управляться с кофе. Ты умеешь?
— Конечно! — удивленно ответил племянник. — Что тут уметь…
Кофе академику очень понравился. Пока они его пили, Сашо осторожно похвастался, что успешно защитил диплом. Дядя воспринял это как нечто абсолютно естественное, даже не поинтересовался подробностями.
— А теперь что ты думаешь делать?
И сам сунул голову в западню.
— Буду работать твоим помощником.
Сашо сказал это шутя, но взгляд у него был вполне серьезен. Ему показалось, что дядя еле заметно вздрогнул, потом оглядел племянника с головы до ног, словно не видел его очень давно.
— Тебе это не кажется несколько неудобным? — спросил он.
— А что тут неудобного?
— Неудобно директору брать к себе на работу племянника.
— Я — лучший студент нашего выпуска, дядя… И мне предоставлено право выбора. — Он улыбнулся. — Скорее тебе должно быть лестно, что я выбрал именно тебя.
— Мне, конечно, лестно… — пробурчал дядя. — И все же не лучше ли тебе пойти в институт Лазарева?
— Но, дядя, меня не интересует морфология. Меня интересуют твои проблемы.
— Так-то оно так… И все же…
Дядя неохотно смолк. Было видно, что этот разговор ему крайне неприятен.
— Не понимаю я этой щепетильности! — обиженно сказал Сашо. — Надо смотреть в корень. Если я подхожу для этой работы, какое значение имеет, кто мой дядя?
— Все же речь идет о серьезных принципах, мой мальчик… Если их не придерживаться, все учреждения и институты заполонит бездарь.
Сашо задумался.
— Хорошо, дядя. Считай, что этого разговора не было, — сказал он сухо.
В буфете ректората было душно, тяжело пахло сыростью. У самого входа группа бородатых парней чесала языки в каком-то пустом споре. («И все же Ретфорд это вам не Ньюмен, — услышал Сашо. — Ньюмен это Ньюмен. Ньюмен — настоящий мужчина»). Ньюмен, может, и вправду мужчина, но они-то что за мужчины со своими цыплячьими плечиками и подслеповатыми глазами? «Брандо!» — выкрикнул другой, пока он локтями прокладывал себе дорогу. Войдя, Сашо осмотрелся — над плечами, над нечесаными головами — и, наконец, увидел ее. Криста разговаривала с каким-то заикой и рассеянно дергала его за пуговицу, не сводя внимательных глаз с его рта, как будто оттуда падали не слова, а жемчужины. Но, увидев Сашо, девушка мгновенно забыла о своем кавалере.
— Ты немного опоздал, — сказала она.
Немного? Больше чем на полчаса. Теперь уже Сашо, заикаясь от гнева и возмущения, стал рассказывать ей о дяде. Всего он ждал от старика, только не этого убийственного равнодушия! Однако, к его удивлению, Криста не спешила разделить его возмущение. «Академики, они все такие», — заметила она, таща его к выходу. И вообще, академик не аист, чтобы в один миг проглотить лягушку. Он еще с полмесяца будет долбить по лягушиной голове своим клювом. И незачем было сразу же оглушать старика своим сюрпризом, надо было его сперва подготовить.
— Откуда я знал, что он такая размазня, — мрачно сказал Сашо. — Мне всегда казалось, что дядя выше этой мелочной щепетильности.
— Что ты удивляешься? — пожала плечами девушка. — Ты еще моей матери не видел. Однажды, когда к нам в гости приехала тетя, она заняла у соседки полбуханки хлеба. И всю ночь глаз не сомкнула. Встала чуть ли не до рассвета и побежала за хлебом.
— Кретинизм! — возмущенно заявил Сашо. Криста попыталась защитить старших. Лучше быть таким кретином, чем дураком и нахалом. Мир и без того кишмя кишит ими. Она говорила очень мирно, но Сашо не оставляло чувство, что мысли ее витают где-то далеко. Наконец она вынула-таки камень из-за пазухи.
— Ты лучше расскажи, как вы вчера веселились.
— Как? — неохотно пробурчал Сашо. — Напились, как свиньи.
— Расскажи, расскажи, рыцарь печального образа, расскажи все подробности…
И пока они выбирались на улицу, Сашо, все так же нехотя, рассказал о вчерашнем вечере. И, конечно, особенно подробно расписал бельгийское приключение Кишо. Криста время от времени задавала ему какой-нибудь вопрос, и он чувствовал в ее голосе скрытое коварство. Дойдя до того, как они вышли из бара, Сашо принялся с увлечением рассказывать, как было скользко и как Фифы вдвоем с трудом тащили одного Кишо.
— Донку ты провожал? — прервала его Криста.
— Конечно! Не бросать же было ее на улице! — ответил он как можно более естественно.
— Знал бы ты, какая ты свинья! — сказала она.
Но в голосе у нее не было ни злости, ни укора, может быть, только немного сомнения.
— И докуда ты ее довел?
— Докуда! До мужской бани! — недовольно пробормотал он. — Разумеется, до дома — я был из них самым трезвым.
— Спаситель во ржи! — с презрением сказала Криста. — Присяжный провожальщик. Ну можно ли доверять такому!
— Взяла бы да и пришла сама вместо того, чтобы сегодня ворчать! — огрызнулся он. — Тебе не кажется, что ты должна мне кое-что объяснить?
Лицо ее сразу погасло. Начни он с этого, можно было бы избежать допроса. Только упоминание о матери могло так отвлечь и взволновать ее.
— Я же тебе говорила, — сказала Криста с горечью. — Вот уже два-три года как с ней что-то происходит. Вдруг без всякого повода начинает плакать. Вчера весь вечер плакала — с шести до восьми.
— Климакс! — пробурчал Сашо враждебно.
— Какой климакс, ей пятьдесят шесть лет, — обиженно ответила Криста.
— Как бы там ни было, но я еще не видел девушки, которая была бы так влюблена в мать, как ты. Современный человек должен быть объективнее.
— Объективный — не значит бессердечный.
— А сердечный — это вовсе не тот, кто не видит дальше собственного носа.
Оба сердито замолкли и молчали, пока не пересекли городской сад. Там было пусто, холод разогнал стариков и приехавших на экскурсию провинциальных школьников, которые обычно толпились здесь, как стайки бездомных воробьев. Неяркое солнце растопило иней на деревьях, и теперь ветки блестели как антрацитовые. С них медленно стекала вода, редкими тяжелыми каплями падая на голых бронзовых младенцев. Но за садом начинался бульвар Стамболийского с его большими яркими витринами и выставленными в них разноцветными снимками. Пока они их разглядывали, вся их злость незаметно улетучилась. Вдруг, когда они переходили улицу Леге, Криста испуганно замерла на месте.
— Вот она!
— Кто? — удивился Сашо.
— Мама!.. Вон та, в коричневом пальто.
И Криста так стремительно попятилась, что Сашо еле вытащил ее из-под колес такси.
— Тьфу! Да она погубит тебя, эта фурия! — рассерженно воскликнул он.
И взглядом проводил фурию в коричневом пальто. Она показалась ему стройной, весьма элегантной дамочкой с почти девичьей фигурой. Держалась она очень подтянуто, в походке ее было что-то жизнерадостное, как и у дочери. Впервые в жизни Сашо видел такую прелестную плакучую иву, не иву — просто тополек!
— Подожди меня!.. Вон там, у ковров!
Криста робко повернула к магазину ковров. Сашо не составило никакого труда обогнать мать и пойти к ней навстречу. Юноша глазел на нее с таким любопытством, что, кажется, забыл закрыть рот. Спереди, конечно, было видно, что она не так уж молода. Плечи ее чуть ссутулились, щеки запали, волосы давно потеряли блеск. Но лицо у нее было очень приятное и свежее, если бы не мешки под глазами. Ясно отчего, слезы, конечно, женское преимущество, но в то же время большая роскошь. От слез и все ее лицо казалось чуть обесцвеченным. Но на этом и кончались все недостатки — остальное у нее было что надо. Скопившаяся за долгие месяцы враждебность мгновенно превратилась чуть ли не в ярость. Проходя мимо, она как будто уловила его взгляд. По ее лицу пробежала легкая дрожь неприязни, беглый взгляд скользнул по лицу юноши. Глаза у нее были так похожи на Кристины, что он обомлел. Но это словно бы еще больше его взбесило.
— Ну как? — нетерпеливо кинулась к нему Криста.
— Экстра! — ответил он злобно. — Не будь я так хорошо воспитан, я бы одним словечком определил, чего не хватает твоей матери.
— Как тебе не стыдно! Хам! — взорвалась Криста.
И бросилась бежать от него так стремительно, что чуть не сбила с ног крестьянку, которая в эту минуту выходила из магазина, словно гигантского младенца прижимая к животу скатанный рулоном ковер. Сашо даже не попытался ее догнать — так он был зол. Ну и пусть проваливает. Еще нервы ему треплет ради этой осьминожицы. Никакая она не Ниобея, а просто настоящий Кронос, который на десерт пожирает собственных детей. Сашо был так расстроен, что просто не знал, чем ему теперь заняться. Он собирался сходить на работу к Кишо, но сейчас и с этим ходячим кактусом не хотелось разговаривать. Вернуться домой — еще хуже. Лучше всего пойти в «Варшаву» и хлопнуть там две двойных порции коньяка. Но сама мысль о спиртном вызвала у него отвращение. И вообще пора кончать с пьянками, надо вкалывать. Тем более что дядя теперь, наверное, перестанет подкидывать ему работу.
Он все-таки потащился в «Луна-парк», совсем расстроенный, готовый поругаться с кем угодно. Но на его счастье, Кишо там не оказалось. Только у входа раздавшаяся, словно сдобный кулич, кассирша мрачно продавала жетоны для автоматов. На Сашо она посмотрела так неприязненно, что он чуть не повернул назад. Может, она и права — внутри было полно мальчишек, и ни одного взрослого. Большинство не играло, а просто с завистью глазело на игру тех, у кого еще оставались деньги. В помещении было очень холодно и неуютно, стены, похоже, ни разу со времени бомбежек не белились — наверное, это был какой-нибудь склад, наскоро приспособленный для игральных автоматов. Дети ведь не слишком придирчивы, назови кирпич шоколадом, они и его сжуют. К тому же эти японские автоматы были так безвкусно разрисованы и раскрашены, что на них не хотелось смотреть.
И все же Сашо остановился поглядеть на их работу, привлеченный главным образом рекламой, которую им сделал Кишо. Современнейшая электроника — посмотрим, что это за штука. Оказалось не так уж плохо — самолеты на стереоэкране совсем как настоящие летели на фоне испещренного облаками неба. Ловкие и подвижные, как осы, они ни на секунду не задерживались на одном месте. Играющий брался за рычаг оптического прицела, спроектированного па экран. Как только его крестик попадал на какой-нибудь самолет, тот мгновенно исчезал, словно растворялся в воздухе. Но сделать это было совсем не просто.
Потом Сашо с интересом стал наблюдать за самим играющим. Это был толстый мальчишка, чьи короткие штанишки были туго набиты превосходным нежным мясом. Лицо у него было белое, массивное и спокойное. Ни один мускул не вздрагивал на нем, когда мальчишке удавалось попасть в самолетик. И никакого подобия радостной улыбки на плотно сжатых губах. Лишь в глазах на секунду вспыхивал какой-то мутный холод и тут же угасал. «Хладнокровный убийца, — подумал Сашо с некоторым даже уважением. — Опытный, хорошо натренированный убийца, у которого вместо сердца ком жира». Уничтожив последний самолет, мальчишка полез в карман за новым жетоном. Рука его с трудом влезла в карман — так туго был натянут на нем костюмчик. Неплохо же его откармливают родители, верно, как в сказке, от себя отрезают куски мяса, чтобы насытить своего орленка.
Неожиданно для себя самого Сашо вдруг тоже купил жетоны у мрачной особы перед входом. И тут же прилип к первому свободному автомату. Здесь через полчаса и нашел его Кишо, возбужденного, с горящими глазами и прикушенной губой.
— Я рожден быть летчиком-истребителем! — гордо заявил Сашо. — Сбиваю самолеты, как груши…
Обедать они пошли в соседнюю харчевню, из дверей которой их обдало таким густым благоуханием, что Сашо чуть не повернул назад. Но Кишо грубовато подтолкнул его ладонью и сердито проворчал:
— Входи, входи, буржуазное отродье!.. Входи, погляди, чем народ питается.
Оказалось, что питается народ по крайней мере дешево. За один лев они получили и еду и пиво, а уксус и красный перец вообще ничего не стоили. Кишо всыпал в свою тарелку так много того и другого, что Сашо взглянул на него с испугом.
— Ты же отравишься!
— Сам смотри не отравись! — прорычал Кишо. — Я простолюдин, желудок у меня ко всему привычный. Дед мой пас буйволов, а отец готовил лед для магазинов. Так и умер — дрожа от холода. Было это в начале июня, он попросил нас затопить печку, радостно улыбнулся и помер.
Поедая свою огненную похлебку, Кишо кое-что рассказал о своем детстве. Голодали они здорово, особенно во время войны. Отец ростом был невелик, а ел, как дракон. А тогда ведь все было по карточкам. Он даже и детские порции съедал. Однажды умял целиком громадную вареную тыкву вместе с хвостиком, а им не дал даже понюхать. Дети росли слабенькими, качались от голода на улицах Банишоры. И назло своему неграмотному отцу все, как один, отлично учились.
— Не умри он, мы все бы погибли! — закончил Кишо севшим от перца голосом. — Он бы и нас сожрал в конце концов.
— Отчего же он умер?
— Кто его знает? Бабка моя говорила — пуп у него размотался. Пуп не пуп — все равно! — Кито горько усмехнулся. — Помню только, что память у него была потрясающая. Грамоты не знал, а шпарил наизусть все Священное писание. Я в него.
— Не похоже! — скептически заметил Сашо. — Кто тебя вчера отвел домой, помнишь?
— И правда, не помню… Знаю только, что проснулся я в семь часов, пришел сюда и за полтора часа наладил три автомата… Другой бы копался с ними три недели.
— Но ты отдаешь себе отчет, что эта твоя работа временная?
— Почему это временная?
— Потому что твой бельгиец завтра же может отсюда выкатиться, ты и останешься не солоно хлебавши.
— Я же тебе говорил, что автоматы останутся здесь… Должен же кто-нибудь их чинить.
— Не будь наивным! — мрачно оборвал его Сашо. — Не успеешь оглянуться, как на твое место назначат какого-нибудь водопроводчика. Особенно, если тот свояк директора.
— Мне все равно, — раздраженно ответил Кишо. — Я специалист, и руки у меня золотые. Да я по два цветных телевизора в день чинить буду и стану зарабатывать побольше твоего дяди.
Сашо прекрасно знал — это была чистая правда. Не нужны ему будут ни вывеска, ни разрешение. Даже налогов можно не платить. Каждый клиент изо всех сил будет стараться прикрыть его собственной грудью — легко ли найти техника по цветным телевизорам? А этот — снимешь трубочку и, пожалте, — он тут! Любезный, воспитанный, анекдотик расскажет, даже в бридж или покер компанию может составить. Да его на руках будут носить, в Государственный совет петицию подадут, если с ним что случится.
— И все же университет есть университет, — нехотя возразил он. — Не хлебом единым…
Кишо сердито отшвырнул ложку, лицо его побагровело — то ли от перца, то ли от злости.
— Слушай ты, глупец! Ты согласился бы всю жизнь сидеть на ассистентской зарплате?
— Почему всю жизнь?
— Вот и я спрашиваю: почему?.. Что я — недоучка, глуп, бездарен? Почему каждый может меня топтать?
На этом их разговор и кончился. Кишо вернулся в «Луна-парк» взглянуть на свои владения, Сашо отправился домой. Там никого не было — тем лучше. Но зато центральное отопление почему-то оказалось выключенным. Вечная история — в мае шпарило как ненормальное, видно, наработалось и за ноябрь. Сашо задернул шторы, укрылся двумя одеялами. Через полминуты он уже крепко слал, как человек с абсолютно чистой совестью.
Когда он наконец проснулся, в комнате было холодно и сумрачно. Невозможно было понять — утро сейчас или вечер. Он чувствовал себя совершенно опустошенным, какая-то печаль, неприятное ощущение бессмысленности всего происходящего сжимало сердце. Сашо огорченно зевнул, рассеянно почесал между лопатками и включил телевизор. Засветился белый экран, и, когда изображение выплыло из небытия, он с изумлением увидел показанную крупным планом голову Донки. Она выглядела как обычно, только незнакомая прическа с длинными локонами делала ее похожей на какого-нибудь средневекового лорд-мэра. И говорила она отчетливо, старательно, не терпящим возражения тоном. Когда камера отдалилась, он увидел жюри — видимо, показывали какую-нибудь телевизионную викторину. Судьи, как один, подняли руки с пятерками. А когда показали большое табло, Сашо убедился, что Донка по всем показателям идет на первом месте. Еще бы ей не быть первой — среди прочей мелюзги она казалась особенно высокой и внушительной, ни дать ни взять какая-нибудь черногорская княгиня. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, и смотрела она прямо ему в глаза, словно хотела сказать: «Смотри, болван, не одна Криста есть на белом свете!» Сашо вздохнул и выключил телевизор,
Все в том же кислом настроении он поплелся на кухню. Матери дома не было — наверное, демонстрировала соседкам свои пропахшие нафталином туалеты. Холодильник тоже был пуст, да и с чего ему быть полным, он-то ничего не приносит в дом. Мать неплохо питалась у дяди, вполне могла обходиться без ужина. Он снова вздохнул — разве это жизнь! Ни денег, ни службы, ни еды, ни подружки. Даже с любовницей поссорился. Что делать? Может, пропить последние левы? Или сходить все-таки в «Варшаву» — вдруг она одумалась, эта дурочка.
Через полчаса он уже сидел в «Варшаве» с высоким бокалом сиропа и весело скалил зубы. Напротив сидела Криста в самом лучшем расположении духа.
3
Наутро в окно кабинета он увидел безнадежно серый, без единого светлого лучика день. Улицы тоже были пустынны, только какой-то человек в мятой широкополой шляпе шагал, погруженный по пояс в редкий туман и, казалось, собирался нырнуть в него, как в бассейн. И все же академик не испытывал никакого уныния. Если и было что неприятное, так это чувство вины, да, вины, и не перед кем-нибудь, а перед этим мальчишкой-племянником. Все, что он вчера ему наговорил…
— Михаил! — окликнула его из другой комнаты сестра.
— Что тебе? — промычал он под нос.
— Иди завтракать!
Что-то тираническое стало появляться в ее голосе, какие-то еще неокрепшие повелительные нотки, которые, хотя и отдаленно, напоминали ему голос отца. Этот властный урумовский голос все еще жил в нем, вернее в его воспоминаниях и, как он считал, больше нигде. Он очень бы поразился, если б узнал, что отцовские интонации звучат иногда и в его голосе, острые и холодные, как лезвие. Сам себя он считал кротким и терпеливым человеком, хотя и не лишенным чувства собственного достоинства. Чувствуя себя именно таким, он поплелся на кухню, но в холле его остановила сестра.
— Шлепанцы! — сказала она строго.
При жене он всегда ходил по дому в ботинках, а когда оставался один в кабинете — просто в носках. Академик вздохнул и покорно вернулся назад. Вот уже два-три месяца его сестра как одержимая драила красноватый буковый паркет, злилась, что не может довести его до полного блеска, но сдаваться все-таки не хотела. Чтобы сохранить пол в возможно более приличном виде, она купила брату шлепанцы, а для себя нашла где-то войлочные тапки, настолько разношенные и неудобные, что ходила она в них, как гусыня. Вскоре академик уже сидел за своим кофе и поджаренными ломтиками хлеба с маслинами и маргарином, до которых сестра снисходительно его допустила. «…Все, что мальчик вчера сказал, — чистая правда! — думал он. — Парень на редкость толковый, ничего не скажешь. Разве можно сравнить с ним кого-нибудь из своих ближайших сотрудников? Нет, разумеется!»
— Ученый, называется, — сказала сестра. — Не видишь даже, что ешь.
— Это неважно, — промычал он.
— Важно!.. Посмотри, на кого ты стал похож. Святой!
Будь она точнее, то сказала бы, что он похож на святого-малярика. Все последние месяцы глаза его горели лихорадочным блеском, но она не понимала, что это не говорит ни о голодании, ни о болезни. В ее брате вдруг вспыхнул какой-то новый огонь, таинственный и непонятный ему самому.
Через полчаса он уже шагал к институту, прижав к губам носовой платок. Туман слегка рассеялся, и сейчас его клочья висели на голых ветвях деревьев, грязные и серые, как мокрое бедняцкое белье. Все равно, лучше поменьше ездить в машине, кроме, может быть, самых важных и спешных случаев. Движение, движение — это все. Это даже больше, чем цели, которые умирают, как только их достигнешь. Но насколько еще заряжена движением его собственная человеческая машина? Да, надо как-то устроить парня. А если ему так уж важны принципы, так ведь и тут есть выход. Он возьмет Сашо к себе, а потом подаст в отставку. Судя по его первым шагам, Сашо лучше него сумеет повести работу.
Дойдя до Полиграфического комбината, академик с досадой спохватился, что придется идти назад. Вот уже год, как его институт переехал в новое здание, а он, словно старый цирковой конь, все еще продолжает кружить вокруг старого манежа. Академик никак не мог привыкнуть к этому новому зданию с его линолеумом и гулкими стенами, с этими проклятыми стонущими лифтами, которые так часто застревают между этажами. Ему не нравился даже его кабинет, хотя он и был довольно просторным. В старом, массивном, словно крепость, здании окна были узкими и неудобными, с огромными чугунными шпингалетами и укрепленными замазкой стеклами. Но из этих окон в его кабинет целых три десятилетия врывались ветви большущего старого вяза, которые каждую осень приходилось обрезать. А какие чарующие там были весны! Солнечный свет, процеженный сквозь листву, заполнял кабинет сквозным зеленоватым сиянием, словно дно речного омута. И какие-то птицы по утрам распевали в этих ветвях — невидимые и сладкоголосые — с ранней весны до позднего лета. Время от времени они выпархивали из листвы — желтенькие, сизые, пестрые, — но какие из них поют, никто не знал. Иногда академик спрашивал какого-нибудь доцента, старшего или младшего научного сотрудника: «Скажите, ради бога, что это за пичуга, которая так неутомимо поет для нас?» А те только пожимали плечами и удивленно смотрели на него — никакого пения они не слышали. Наконец это стало его раздражать — ну и биологи, не могут распознать самой простой птицы. Однажды ему пришло в голову спросить уборщицу. Та секунду прислушивалась и сказала:
— Дрозд.
— Ну конечно же! — обрадовался академик. — Конечно, дрозд. Покажи-ка мне его.
Но только через четверть часа ему удалось разглядеть притаившегося в листве маленького певца. А теперь вместо вяза из его окна виднелся какой-то ржавый башенный кран, протянувший свои длинный клюв к верхнему этажу строящегося дома. Кран напоминал огромного аиста, который вот-вот склюнет кого-нибудь из этих человечьих кузнечиков, прыгающих по стройке в своих желтых пластмассовых касках.
К его приходу в кабинете уже были приготовлены газеты и несколько научных бюллетеней. Но, опять охваченный сомнениями, он просмотрел их бегло и невнимательно. Сразу вызвать Скорчева или немного собраться с мыслями? С годами он все чаще ловил себя на том, что старается отложить неприятные дела — на час, на день, на два — пока не забудет. Нет, на этот раз надо решать немедленно, а то еще передумает.
— Это ты, Скорчев? Зайди, пожалуйста, ко мне, если можешь.
— Да, конечно. Отчет захватить?
— Какой отчет?
— Как какой? За квартал.
— Хорошо, принеси, — нехотя ответил академик.
Вскоре заместитель уже сидел перед ним в неудобном кресле, обитом искусственной кожей, которая, бог весть почему, пахла мышатиной. Этот запах сначала угнетал и раздражал академика, потом он привык и перестал его замечать. Но другие, особенно случайные посетители, беспокоились, осторожно втягивали воздух ноздрями, незаметно оглядывались. Это всегда веселило Урумова, который, как все пожилые люди, терпеть не мог гостей — и званых и незваных.
Только Скорчев был, наверное, лишен всякого обоняния и спокойно сидел на своем месте. Он был абсолютно лыс, а лицом напоминал серую резиновую куклу, слегка потертую на выступающих местах. Урумов все не мог отделаться от неприятной и навязчивой мысли, что если этому человеку надавить на голову, то раздастся звук старого автомобильного клаксона.
— Скорчев, у нас есть свободное штатное место ассистента?
Он прекрасно знал, что есть, и все же с нетерпением ждал ответа.
— У нас две свободных штатных единицы, товарищ Урумов.
— Чудесно! — сказал академик. — У меня есть очень серьезная кандидатура.
— Не имею ничего против, товарищ Урумов.
— Я тоже, — еле заметно улыбнулся академик. — Тут есть только одно маленькое неудобство — это мой племянник.
— Мне кажется, я его знаю, — ответил Скорчев, но на его резиновом лице не отразилось ничего — ни протеста, ни согласия. Он сидел все так же свободно, только ноги его, чуть кривые, словно ветви могучего дерева, беспокойно шевельнулись.
— Он закончил в этом году университет лучшим на курсе. И дипломная работа у него отличная, я просмотрел ее очень внимательно.
«Два обмана за одну минуту! Так оно и бывает, стоит только ступить на наклонную плоскость», — подумал он.
Наступило короткое, неловкое молчание.
— И все же я бы вам не советовал это делать, товарищ Урумов, — сдержанно заметил Скорчев.
Странно, но, услышав этот ответ, Урумов вдруг почувствовал облегчение.
— Почему, Скорчев? — спросил он спокойно.
— Разговоры пойдут, товарищ Урумов… А вы всегда были человеком с безупречной репутацией.
— Ну, наверное, с не столь уж безупречной, если ее так легко подмочить. Но дело не в этом. Скажите, Скорчев, положа руку на сердце, имею я право закрыть дорогу талантливому молодому человеку только потому, что он имеет несчастье быть моим племянником?
— Я вас прекрасно понимаю. И все же, может быть, разумнее подыскать ему какое-то другое место. Например, в университете… Я могу этим заняться.
— Но он интересуется именно нашими проблемами. И, в частности, моими опытами. Я уже стар, Скорчев, вряд ли я продержусь еще долго. Должен же я кому-то передать свое дело?
— Ваше дело… — начал Скорчев.
Внезапно Урумову пришел в голову отчаянный ход.
— Вы читали мою статью в «Просторах»?
— Разумеется, — ответил Скорчев.
Урумов совсем уже собрался было сказать: «Так вот, это статья не моя. В сущности, она написана моим племянником». Но слова замерли у него на губах. В голосе Скорчева академику почудилось нечто такое, что заставило его внимательно взглянуть на своего заместителя.
— И каково ваше мнение?
Урумов затаил дыхание, опасаясь спугнуть собеседника. От смущения резиновое лицо Скорчева стало совсем бескровным, как целлулоидное.
— Я прочел ее очень внимательно, — проговорил наконец Скорчев. — И я скажу вам прямо… Не знаю, поймете ли вы меня… У меня как-то не возникло желания проникнуть поглубже в ее суть.
— Почему?
Академик почувствовал, что голос у него прозвучал очень строго, правда, всего одной нотой строже, чем ему бы хотелось. Ни в коем случае нельзя спугнуть заместителя!
— Я понимаю, это не научный труд, — нехотя продолжал Скорчев. — Эту статью, вероятно, надо рассматривать скорее… как это… как эссе. Так я к ней и отнесся. Потому что мне просто страшно заглядывать в суть проблемы.
В первую секунду Урумов не поверил своим ушам.
— Как понять этот ваш страх? — терпеливо спросил он.
— Как вам сказать… Во-первых, это вне круга моих занятий. И, во-вторых, подобные выводы, мягко говоря, могут прозвучать достаточно пессимистично. Они могут породить в нашем обществе уныние, даже панику.
Урумов нахмурился. И все-таки он был благодарен заместителю за то, что тот искренне высказал ему свое мнение.
— Видите ли, для меня важнее всего установить истину. А уже затем можно определять ее ценность.
— Но это не может быть истиной! — как будто даже испуганно воскликнул Скорчев. — Вы же и сами говорите об этом только как о предположении.
— Да, конечно. Но оно подкреплено немалым количеством фактов…
— Я не могу с вами спорить, товарищ Урумов! — устало проговорил Скорчев. — Я слишком уважаю вас, чтобы считать этот ваш поступок легкомысленным, но должен вам сказать, что в институте идет серьезное брожение. Против вашей статьи, я хочу сказать.
— Неужели? — встрепенулся Урумов.
— К сожалению. В конечном счете, вы руководите важным институтом. И внезапно поражаете собственных сотрудников идеями, которыми никогда с ними не делились. А ведь мы служим общему делу и делаем его все вместе. Чтобы отвечать за него тоже вместе.
Академик смотрел на него, пораженный. Эта простая мысль до сих пор не приходила ему в голову.
— Да, вы правы! — сказал он тихо. — Все дело в том, что иногда и ученые не верят в собственные открытия. Даже если они бесспорны. Потому что бесспорные истины и есть самые спорные.
На этот раз замолчал заместитель. Молчание тянулось довольно долго, наконец академик сказал:
— Хорошо, вы там подумайте с секретарем парткома, назначьте собрание. На нем я подробно объясню все, что касается моей работы. И извинюсь, если нужно.
— Нет, вы не должны извиняться! — как-то даже испуганно воскликнул Скорчев. — Вам нужно разумно защитить эту вашу… э-э-э… гипотезу и показать, что из нее можно сделать полезные выводы!
Слово «гипотеза» он выговорил с явным трудом. Академик встал из-за стола и в задумчивости подошел к окну. Солнце кое-где пробило туман и сверкало на влажных спинах машин, оставленных во внутреннем дворе института. Вон та, цвета томатной пасты, принадлежит доценту Азманову. Красивая машина, всегда отлично вымытая. Идеально подходит к знаменитому доцентову пиджаку из шотландского твида цвета сушеной моркови. В конечном счете Уэлч прав: интуиция — это действительно чувство истины, независимо от того, как оно возникает,
— Эту кампанию возглавляет доцент Азманов? — внезапно спросил он Скорчева.
Доцент Азманов. Урумов ясно представил себе его лысую голову, круглую и блестящую, как каштан. Явственное ощущение какого-то смятения, наступившего за его спиной, доставило ему удовлетворение. Наконец-то он добрался до клаксона, правда, нажал его недостаточно сильно, чтобы вызвать звук.
— На собрании выяснится, кто что думает, — ответил Скорчев.
Да, ясно. Уэлч прав.
— Так как же с ассистентским местом?
— Пусть ваш племянник подает документы! И чем раньше, тем лучше.
— Да, разумеется, пока я еще директор! — неожиданно засмеялся Урумов.
Скорчев промолчал. Похоже, еще одно прямое попадание. Впрочем, заместитель, вероятно, имеет все основания так думать: раз уж колесо завертелось, все может случиться. Когда он вернулся к столу, Скорчев смущенно встал.
— До свидания, товарищ Урумов. Боюсь, я встревожил вас больше, чем следует.
— Ничуть! — улыбнулся Урумов. — В моем возрасте терять уже нечего.
Скорчев кивнул и вышел, брюки крутились вокруг его кривых ног. Академик прошелся по кабинету. Брожение! Вот уж чего он никак не ожидал! Академик не чувствовал ни обиды, ни огорчения — только удивление. За все эти десятилетия никто никогда не пытался оспорить его власть. И даже усомниться в ней. И старшинство и авторитет его были непоколебимы, заслуги — более чем внушительны. Справедливо пли нет, но у него было всемирно известное научное имя, он состоял действительным членом нескольких академий. И вдруг по первому же поводу — брожение! А может, Скорчев просто преувеличивает?
Урумов попытался заняться отчетом, но работа не спорилась. Впрочем, она, хоть и медленно, все же продвигалась вперед. Как всегда, в институте все шло гладко, кроме, может быть, лаборатории. Это показалось ему странным. Заведующий лабораторией был одним из самых способных и трудолюбивых сотрудников института. Если уж у него застопорилась работа, то у кого тогда она может ладиться! И вдруг он понял, что, в сущности, совсем не знает своих сотрудников. Для него они были чем-то вроде символов исполняемой ими работы. Отсюда и все неожиданности. Чувства, страсти, амбиции — все это, вероятно, тлело, а может быть, даже пылало под кровом института, а он даже не подозревал об этом. Урумов сунул руки в карманы пиджака и отправился в лабораторию.
Услышав приглушенные линолеумом шаги, Аврамов удивленно оглянулся на шефа. Заведующий лабораторией производил довольно-таки невзрачное впечатление. Сухое аскетическое лицо никак не подходило к его мускулистому телу. Но зато голова у него была отличной лепки, особенно углубления на висках. Аврамов повернулся на винтовом табурете, на виноватого он ничуть не был похож.
— Как дела? — спросил Урумов и подсел к нему поближе.
— Хорошо, — ответил тот кратко.
Ко всему прочему в его голосе звучали самоуверенные нотки.
— Не сомневаюсь, что хорошо, но из отчета этого не видно.
— Из отчета? — рассеянно спросил Аврамов. Мысли его явно были где-то далеко. — Да, конечно. Но ведь отчеты — это просто формальность. Их же никто не читает.
— Даже я? — улыбнулся Урумов.
— Вам-то уж это совершенно ни к чему. Важно то, что в действительности происходит сейчас в лаборатории. — Аврамов на секунду задумался и добавил без тени раскаяния: — И все же я немного виноват перед вами.
— Вот как?
— Наверное, надо было раньше рассказать вам! — продолжал Аврамов, и академик отчетливо уловил в его голосе скрытое волнение. — Но мне кажется, что я пришел к чему-то важному, товарищ Урумов. Своим самостоятельным путем. Возможно, это принесет пользу и вашей работе.
Академик внимательно взглянул на него. Своим путем — очень даже неплохо.
— По какой проблеме?
— Катализ обмена веществ. На уровне клетки и клеточного ядра.
— Интересно… И к чему же вы пришли?
— Я натолкнулся на эту проблему в какой-то степени случайно, в ходе ваших опытов. Но не решался сказать вам, чтобы не выскакивать раньше времени. Вы же знаете, такие вещи, пока их не докажешь, могут показаться абсурдными.
— Еще бы не знать! — кивнул Урумов, удивленный странным совпадением проблематики. — Вы, разумеется, имеете полное моральное право завершить эти опыты самостоятельно. Это и называется авторским правом, хотя у нас, кажется, с этим не очень считаются.
— Нет, нет, я не о том! — живо воскликнул Аврамов. — Мне ведь очень была нужна ваша помощь. Но я боялся показаться смешным. Как вы сами сейчас убедитесь, случай здесь несколько особый.
Урумов был уверен, что руки его сотрудника взмокли от волнения, он украдкой вытер их о халат, и без того не безукоризненно чистый.
— Что ж, тогда рассказывайте. Постараюсь помочь, не угрожая вашему авторству.
И Аврамов стал рассказывать, притом довольно возбужденно. Чем дольше он говорил, тем больше росло его возбуждение, углубления на его висках пульсировали, как живые. Академик слушал молча, на лице у него ничего не отражалось. Но чем дальше, тем сильнее сжималось и болело его сердце. Он прекрасно знал, что ему придется высказать свое мнение. И именно этого боялся. Наконец Аврамов кончил и взглянул на него с такой немой надеждой, что академику стало не по себе.
— Сколько времени вы работаете над этой проблемой? — мягко спросил он.
— Около года.
— Но это же колоссальная работа! Когда вы успели?
— Да, я вас понимаю, — сразу приуныв, ответил Аврамов. — Но основную часть опытов я ставил в нерабочее время.
— Почему в нерабочее время?
— Чтобы не пострадала моя текущая работа… И ваши опыты.
Урумов не ответил. Что текущая работа все-таки пострадала, было очевидно. Но беда не в этом. Вопрос в том, с чего начать. Или прямо сказать ему всю правду?
— Очень сожалею, коллега, но я должен вас разочаровать, — начал он наконец.
— Разочаровать? — Аврамов недоверчиво взглянул на него.
— Дело в том, что то, чего вы добились с таким трудом, уже открыто. Вы не знаете английского, вот в чем беда. А это научное сообщение было напечатано в Штатах еще полгода назад.
Аврамов сильно побледнел.
— Не может быть! — пораженный, проговорил он.
— В самом деле неприятно, — согласился Урумов. — И все же то, к чему вы пришли, делает вам честь. Искренне говоря, я просто поражен. Знаете, где велись подобные опыты? В Иэльском университете. У них, пожалуй, лучшая в мире лаборатория с самой совершенной аппаратурой.
Но Аврамов словно бы его не слышал.
— Столько труда! — прошептал он чуть слышно. Это была действительно драма — академик понимал это, как никто другой. Столько труда, столько усилий, столько надежд! И в результате — абсолютный нуль.
— Что делать, такое и раньше случалось. И все-таки у вас есть очень серьезное утешение, даю вам честное слово. Там над этой проблемой бился целый штат всемирно известных ученых. Истрачены миллионы долларов. А вы все сделали сами.
— Вы мне не верите? — встрепенулся Аврамов.
— В каком смысле?
— Может быть, вы считаете, что я присвоил их выводы?
— Глупости! — проворчал академик. — Зачем вам это? Чтобы поставить в смешное положение и институт, и себя самого?
Аврамов нервно выдвинул какой-то ящик и вытащил оттуда кучу тетрадей.
— Вот мои записи! — сказал он. — Я вел их подробно, день за днем. Все датировано. Очень прошу вас их просмотреть. Может быть, из этого еще можно извлечь какую-нибудь полезную идею?
В голосе у него послышались умоляющие нотки, наверное, ему было невыносимо трудно примириться с мыслью, что все его труды пошли прахом.
— Хорошо, — кивнул академик.
Начался обеденный перерыв. Академик и Аврамов вышли вместе. Когда заведующий лабораторией снял халат, Урумов, может быть, впервые за последние несколько лет увидел его костюм. Он был очень изношен, а рубашка, да и галстук тоже давно потеряли свой настоящий цвет. Вообще вид у Аврамова был холостяцкий, все на нем выглядело ветхим и потрепанным, в том числе и ботинки, которые бог весть с каких пор не видели ни ваксы, ни щетки. Может, он действительно холостяк? Это показалось ему невероятным. Как ни странно, но академик до сих пор даже не задавался вопросом, женат ли один из самых близких его сотрудников, ни разу не сел с ним за один стол. Это было так по-урумовски — жить, замкнувшись в своей работе, и никогда не смешивать дело с дружбой и личными отношениями. У его отца тоже не было друзей среди медиков, больше того, он упорно их сторонился.
— Извините, — осторожно спросил Урумов, — у вас есть дети?
Поставленный так вопрос звучал гораздо деликатнее, чем если бы он спросил напрямик: «Есть ли у вас жена, мой друг?»
— Конечно, — удивленно ответил Аврамов. — Двое, и уже большие.
— Сколько им лет?
— Сын — студент первого курса, а дочь…
Он как-то неловко оборвал фразу, лицо его посерело.
— Какие-нибудь неприятности?
— Довольно большие, — неохотно ответил Аврамов. — У нее глаукома, к тому же в очень тяжелой форме. Не знаю, удастся ли спасти ее от слепоты.
— Сколько же ей лет?
— Всего двенадцать… Очень тяжелый случай, как видите. Я сделал все, что было в моих силах, и за границу куда только ее не возил. Сейчас она в Вене вместе с матерью…
Вот это было в самом деле тяжелым испытанием — двенадцатилетняя девочка, которой угрожает полная слепота. Похоже, у каждого человека, в каждой семье есть какое-нибудь свое горе, иногда скрытое и невидимое, иногда — на глазах у всех. И Урумову стали понятны и его бедность, и его поблекший вид. Вероятно, нелегко было ему при его скромных средствах посылать жену и дочь в зарубежные столицы.
— Надо было сказать мне, — с легким упреком сказал академик. — Я постарался бы как-нибудь помочь вам через министерство.
— Они и так делают, что можно, — как-то устало ответил Аврамов, — но они тоже не все могут.
— Почему?
— Все-таки заграница… Да и девочка не может ездить одна.
— Есть же, наверное, еще какие-нибудь возможности. И фонды.
— Не знаю! — вздохнул заведующий лабораторией. — Но закон есть закон, нельзя без конца растягивать его, как кому вздумается.
Урумов чуть не сказал — можно! — но благоразумно промолчал. Незачем внушать человеку излишние надежды. Только тут он понял, что Аврамов, вероятно, рассчитывал и на свое открытие. Даже практически неприменимое на первых порах, оно наверняка принесло бы ему что-то. Человек, видно, по уши в долгах и не знает, как расплатиться с друзьями и родственниками.
Они молча шли вместе до перекрестка, где должны были расстаться. Академик протянул Аврамову руку.
— Я сегодня же просмотрю ваши записи. В данном случае очень важно, каким путем вы пришли к своему открытию. Вы ведь знаете, если у теоремы два доказательства, оба имеют законную силу, но преимущество всегда на стороне более краткого и эффектного.
В глазах Аврамова блеснула надежда и тут же погасла.
— Вы хотите меня утешить, — сказал он. — Но это, к сожалению, не теорема. Какой смысл еще раз изобретать велосипед?
— Смысл есть. Велосипед изобретали несколько раз. И, как вы знаете, первый был ужасно смешон.
— Ничего, прочтете, тогда поговорим.
Обедал Урумов в глубокой задумчивости под укоризненным взглядом сестры. Та сварила ему любимую его чечевичную похлебку. Делала она ее редко, чтобы брат к ней не слишком привыкал, но сейчас он поглощал ее совершенно равнодушно. Словно на землю выплескивает, — сжималось сердце у несчастной сестры. Наконец она не выдержала и возмущенно бросила из-за его спины:
— Да это же чечевица!
— Вижу! — удивленно ответил брат. — И чудесная!
— Чудесная! — огорченно ворчала она. — Очень ты замечаешь, что тебе дают.
И вышла из кухни. Можно подумать, что в этом идиотском современном мире так просто найти чечевицу и чабрец. Нет, лучше она пойдет домой, там ее оболтус вот уже третий день жует какое-то жаркое с перегретым салом. Совесть так внезапно ужалила ее, что она отшвырнула войлочные тапки и яростно нахлобучила любимую свою зеленую шляпку с искусственными вишенками.
— До свиданья! — сухо сказала она с порога кухни.
Академик рассеянно вылавливал из чечевицы зубчики чеснока.
— До свиданья!.. И скажи Сашо, пусть зайдет ко мне вечером.
— Скажу, но завтра ты у меня получишь на обед деревяшку с луком. Все равно не замечаешь, что ешь.
Весь остальной день Урумов просидел над записями Аврамова. И когда наконец кончил, не испытал ничего, кроме подавленности и раздвоения. К сожалению, Аврамов использовал тот же метод, что и американцы. Но он шел гораздо более прямым путем, изумившим его своим остроумием и эффективностью. Перед ним все больше раскрывался образ действительно блестящего ученого, обладающего огромным опытом и находчивостью. И все же за это его открытие никто не даст и ломаного гроша, очень уж мало кто может оценить его по существу.
Академик с грустью смотрел на ветхие потрепанные тетради. У большинства были вырваны страницы — наверное, Аврамов использовал старые тетради своих детей. Все было записано точно и аккуратно, четким и решительным почерком. По-видимому, таким же был и его характер, но житейские невзгоды подавили и сломили его.
Часов в семь в дверь позвонили, свободно, как это делают свои люди. Пришел Сашо. Академик, разумеется, совсем забыл, что просил племянника зайти. В слабом свете прихожей на лице его не было заметно ничего — ни недовольства, ни благоволения. Но Сашо как будто был не совсем таким, как обычно, — какая-то сдержанность, может быть, даже затаенная враждебность чувствовалась в его поведении. Усевшись на свое привычное место, он не откинулся, как всегда, на спинку, а остался сидеть на краешке, прямой и настороженный.
— Ладно, не изображай оскорбленную невинность, мой мальчик! — засмеялся Урумов. — Можешь завтра подавать документы.
— Очень нужно! — передернул плечами Сашо. — В случае чего я и свитера могу вязать.
— Чем злиться, лучше сводил бы куда-нибудь дядюшку и угостил хорошенько.
— Куда же тебя сводить?
— Откуда я знаю? Как ты считаешь, какой ресторан сейчас самый модный?
— Сейчас в моде загородные кабачки, — ответил молодой человек. — Ездят туда на служебной машине и с секретаршей. А для маскировки прихватывают с собой первого попавшегося иностранца, и тогда все идет за счет государства.
— А отдельные кабинеты там есть? — полюбопытствовал Урумов.
— Какие отдельные кабинеты?
— Ничего не знают! — снисходительно пробурчал дядя. — Отдельный кабинет — это уединенный уголок, где можно укрыть даму, чтобы ее не скомпрометировать.
— Вернее, где можно укрыться самому, чтобы дама не скомпрометировала тебя. Но у меня, к сожалению, нет таких связей.
— Тогда к чему нам с тобой эти кабачки?
— Ты прав, тем более что гораздо проще пойти в Русский клуб.
В Русский клуб они отправились пешком, чтобы размяться. Дул легкий вечерний ветерок, в воздухе мелькали одинокие снежинки. Но большого снегопада не ожидалось — небо совсем прояснилось. Над самым горизонтом висела желтая луна, словно тыква, рассеченная тонкими перьями облаков. Оба взглянули на нее с некоторой опаской, словно от луны и впрямь мог отвалиться ломоть и свалиться на старую грешную землю. Академик старался идти в ногу с Сашо, их шаги с приятной гулкостью отдавались в морозном воздухе.
В большом зале ресторана было довольно прохладно, почти холодно. В этот ранний час занят был пока только один столик, официанты зябко ежились по углам. Сашо нашел удобное место, подальше от окон. Усевшись, молодой человек энергично потер руки.
— Вот что, дядя, — весело сказал он, — давай, чтобы согреться, закажем глинтвейн. В красивом фарфоровом кувшине с ломтиками яблок и пряностями.
— Подойдет! — охотно согласился академик.
Приблизился официант, довольно пожилой, с жесткими короткими волосами, настолько белыми, что казалось, он целый день начищал их щеткой. Сашо сразу же заметил на его лице какое-то особое почтение.
— Приготовим специально для господина профессора, — любезно проговорил официант.
Только тут академик поднял голову и взглянул на него.
— Ваше лицо мне знакомо.
— По Юнион-клубу, — все так же любезно пояснил официант. — Вы бывали там с вашим отцом еще до сорок четвертого.
— Да, да. Теперь я вспоминаю.
— Я десять лет там работал! — с плохо скрываемой гордостью продолжал официант. — Мне доверяли самые ответственные столы… Даже регентов приходилось обслуживать.
Произнеся эту сакраментальную фразу, он важно удалился на кухню. Сашо еле удержался от улыбки.
— До чего же он тебе обрадовался, дядя. Уверен, что этот тип принял тебя за какую-то буржуазную реликвию.
— А что, разве это не так?
— Еще бы! По-моему, ты похож на маркиза Эксетера. Вернее, это ему следует быть похожим на тебя, если он дорожит своим титулом.
Глинтвейн обладает некоторыми весьма интересными и скрытыми свойствами. После первого же бокала уши маркиза Эксетера приобрели цвет вишневого сиропа. После второго он подробно передал племяннику свой разговор со Скорчевым. Передал, прекрасно понимая, что делать этого не следует, но язык, вероятно от пряностей, страшно чесался. Однако Сашо, даже после третьего бокала, выглядел весьма озабоченным.
— Ты поторопился! — сказал он после некоторого размышления.
— С чем?
— Да вот, с собранием. Наука есть наука, ее проблемы не решишь голосованием. Это знал еще Аристотель.
— И что, по-твоему, может произойти на собрании?
— Могут выразить тебе недоверие.
— Глупости! — отмахнулся академик. — В науке это не так легко. Сделал ты что-нибудь или не сделал — все налицо.
После глинтвейна не пьется ничего, кроме опять-таки глинтвейна. Когда опустел и второй кувшин, дядя прилежно съел свой ромштекс с луком и сонно взглянул на племянника. Пора было уходить. На улице луна уже собрала воедино все свои куски, и лик ее сейчас смотрел ясно и умудренно. Какие-то смутные мысли вертелись в голове академика, пока он глядел на луну. Что бы там ни случилось на собрании, ему все равно, ему теперь действительно все равно. Мальчик продолжит начатое им дело и наверняка достигнет гораздо большего. Только бы ему не помешали. Но он упорен, сумеет преодолеть все, так что да будет благословен день, когда он отбросил свою щепетильность.
— Дядя, мне давно хочется тебя спросить, — внезапно заговорил Сашо. — Только все было как-то неудобно.
— Мне тоже неудобно такое слушать. Спрашивай о чем хочешь.
— Скажи, дядя, почему ты не в партии?
— По-твоему, это так важно?
— Конечно, важно. Сейчас твои позиции как директора были бы намного прочнее.
Академику стало неприятно.
— Я ничуть не держусь за свое место.
— Дело не в месте, а в позиции. Неужели ты не встанешь на защиту своих научных идей?
— А тебе не приходит в голову, что членство в партии надо еще заслужить?
— А ты что, не заслужил? Я слышал, что все Урумовы по традиции русофилы и республиканцы.
— Это верно, мой мальчик. Но все же вряд ли этого достаточно.
— А что еще нужно? Разве обязательно, чтобы ты сражался на баррикадах?
— Нет, но если б я хоть воду бы подносил…
— Ты просто не хочешь мне отвечать, — пробурчал Сашо. — А я думаю, что тебя нарочно придерживают… Нужно же, чтобы какой-нибудь авторитетный человек представлял беспартийных. На этих… как их там… форумах.
Академик промолчал. Никто до сих пор не знал, что случилось в ту страшную ночь. Никто его не спрашивал, никому он ничего не рассказывал. Это не было взвешено ни на каких весах, не упоминалось в официальных анкетах. Он пытался об этом забыть, и в какой-то мере это ему удалось.
Последние месяцы войны он провел в эвакуации в Банкя. Жил он один в мансарде чьей-то дачи, набитой беженцами. Жена его уехала в еще более безопасное место — к какой-то своей приятельнице в Чамкорию. Бомбежки уже прекратились, но американские самолеты днем и ночью с гулом проносились над тихим курортным поселком. Теперь у них было другое дело — они непрерывно бомбили нефтяные заводы в Плоешти. Со своего крохотного деревянного балкончика Урумов наблюдал за их неторопливым полетом. Белые, почти прозрачные самолеты проносились в чистом летнем небе, и никакие истребители их не преследовали, молчали даже зенитные батареи, скрытые в предгорьях Люлина. Наверное, боялись, как бы «летающие крепости», разъярившись, не сбросили на них свой страшный груз.
Великий день пришел неожиданно, совсем не так, как он себе это представлял. Не было ни баррикад, ни стрельбы, ни хмурых рабочих, опоясанных пулеметными лентами, как это он видел в советских фильмах. Просто какие-то парни с осунувшимися лицами и красными повязками на рукавах возбужденно носились туда-сюда и, на первый взгляд, ничего не делали. Это, конечно, было не совсем так, потому что они без боя заняли все официальные учреждения и провозгласили новую власть. В районе Банкя были расположены крупные войсковые соединения, которые могли бы раздавить их одним ударом. Но они этого не сделали. Видимо, армия тоже была в руках повстанцев; впрочем, пока еще ничего нельзя было понять. Но парни с повязками с каждым днем выглядели все увереннее, у всех появились новехонькие немецкие автоматы. Ходили слухи, что Красная Армия вот-вот вступит в Софию.
Правда, ночи были беспокойными. Как только поселок погружался во тьму, начиналась стрельба. Стреляли повсюду — на окраинах, в покрывающих окрестные холмы лесах, в самом поселке. Может быть, это постреливали солдаты на постах, чтобы дать о себе знать друг другу, а может, ночные патрули — просто так, для храбрости. Впрочем, возможно, это и вправду были перестрелки, потому что ночами по всему поселку производились обыски. Как эта горстка людей успевала столько всего сделать — Урумов просто не мог понять. Наверное, они не спали ни днем, ни ночью. Иногда он проходил мимо здешней крепости свободы — перед дверью обычно стоял парнишка в штатском, вооруженный автоматом и несколькими гранатами, и это было все.
Прошло около недели, а советских войск еще не было. Иногда из Софии приезжали легковые машины, битком набитые вооруженными людьми, улицы оживали. Однажды даже состоялся митинг, но профессор на него не пошел, хотя ему было бы любопытно услышать, что могут сообщить ему эти ребята. Людей с красными повязками стало больше, чем всех остальных. Урумов чувствовал, что революция набирает силу.
Однажды ночью, часов около десяти, кто-то постучал к нему в дверь. Сердце у Урумова сжалось — кто бы это мог быть в такое время? Охваченный дурными предчувствиями, профессор встал и открыл дверь.
На пороге стоял незнакомый человек, одетый в новую спортивную куртку. Низко надвинутая фуражка почти скрывала его глаза. Но то, что Урумов увидел прежде всего, была красная лента на левом рукаве с двумя буквами «ОФ» — Отечественный фронт. Однако в тот момент профессор не мог сообразить, что это может для него значить — надежду или смертельную опасность.
— Здравствуйте, профессор! — сказал человек и приподнял фуражку.
Только теперь Урумов его узнал — это был Кисев, тот самый полицейский офицер, который когда-то познакомил его с Наталией.
— Ты? — пораженный, спросил Урумов.
Кисев только кивнул, отстранил его рукой и вошел. Потом старательно прикрыл дверь и снял фуражку.
— Не бойся, я ничем не скомпрометирован! — спокойно сказал он. — А это для маскировки, — кивнул он на повязку.
— Мне некого бояться! — сухо ответил Урумов.
Кисев осмотрел комнату, вид у него был слегка разочарованный.
— Я думал, у тебя две кровати. Где же спит твоя жена, когда сюда приезжает?
— Она не приезжает, — сдержанно ответил Урумов. — Сейчас, чтобы попасть куда-нибудь, надо иметь крылья.
Но Кисев словно бы его не слышал, глаза его все так же обшаривали комнату, потом остановились на низенькой дверце рядом с окном.
— Дверь на балкон?
— Да. Крохотный декоративный балкончик. Раньше на него садились только голуби, а сейчас и они исчезли.
— Еще бы не исчезнуть, — сказал Кисев, блеснув белыми зубами. — Теперь у всех есть оружие, вот и стреляет каждый, кому не лень.
Он прошелся по комнате, потом спокойно сказал:
— Слушай, Урумов, эту ночь мне придется провести у тебя.
Этого он никак не ожидал услышать.
— Почему? — спросил он удивленно. — Ты же ничем не скомпрометирован?
— Для верности, — ответил тот. — Не бойся, я посижу вот па этом стуле. Может, у тебя есть хотя бы лишнее одеяло?
— Нет, — ответил Урумов.
Теперь ему стало окончательно ясно, что Кисев укрывается от властей. Иначе зачем бы ему понадобилась эта повязка? Но виновен Кнсев или невиновен, Урумов прекрасно знал, что не откажет ему в убежище. Это было у Урумовых в крови — они никогда не отказывали человеку, нуждающемуся в помощи. Даже его богатые предки, стамбульские купцы, жившие главным образом милостями турецких властей, укрывали, если верить семейным преданиям, Раковского и многих других революционеров.
Кисев сел, не ожидая приглашения, и не на стул, а на кровать. И только теперь расстегнул куртку. Красивая спортивная рубашка, кожаный ремешок с золотой пряжкой, хорошо сохранившаяся фигура, круглое лицо — гладкое, белое, чистое. Урумову показалось, что они молчат целую вечность. Наконец Кисев провел рукой по волосам, словно проверял, что от них осталось, и сказал:
— Видишь, до чего мы доигрались?
— Во всяком случае — не я! — сухо ответил Урумов. — Я никогда не имел с немцами ничего общего.
Интуиция подсказывала ему, что с Кисевым надо быть как можно более осторожным.
— Не ты один. Я, как ты знаешь, Урумов, — демократ, наша партия имеет саэих представителей в Отечественном фронте. Правда, лично я этого не одобряю.
— Почему?
— Как почему? Я знаю, ты тоже демократ, хотя в более широком смысле слова. Скажи мне, Урумов, есть ли смысл сбрасывать одну диктатуру, чтобы тут же обречь себя на новую, еще более кошмарную и кровавую. Спастись от одной тирании, чтобы получить другую. Хватит с нас фашистского варварства, к чему нам еще и азиатское. Мы — цивилизованные люди и, слава богу, живем в цивилизованной стране.
Теперь Урумов окончательно понял, что с гостем надо вести себя крайне осторожно. Этот мягкий ухоженный человек, сидящий на его кровати, не сама ли это смерть? Никто не может сказать, как выглядит смерть, у нее ведь бывают и бархатные лапки.
— Не знаю, может быть, ты преувеличиваешь… Если верить радио, коммунистов в кабинете меньшинство.
— Меньшинство? — Кисев с презрением взглянул на собеседника. — Ты здесь, на улицах Банкя, видел кого-нибудь, кроме коммунистов?
— Это еще ничего не значит. На тебе тоже красная повязка.
— Значит, Урумов, значит! Они — организованная сила и крепко держатся друг за друга. А у нас каждый цепляется за свою ручку в трамвае.
Кисев сунул руку в карман и вытащил оттуда пачку сигарет «Томасян», дубль-экстра, каких давно уже не было в продаже. Нежный шелест станиолевой обертки внезапно напомнил Урумову о прежних спокойных годах.
— Ты в какой партии? — вдруг спросил Кисев. — Насколько я знаю, в радикальной.
— Мы, Урумовы, потомственные радикалы, — кивнул он.
Это была правда. После Освобождения их купеческий род быстро пришел в упадок, большинство потомков выбрало себе свободные интеллектуальные профессии. Среди них были учителя, врачи, адвокаты, высшие судебные чиновники. Почему бы им и не быть радикалами?
— Не так уж плохо, — пробормотал Кисев. — Радикалы или еще кто, все равно. Сейчас мы должны быть вместе, как пальцы в кулаке.
Урумов невольно рассмеялся.
— Не будет ли он слабоватым, наш кулак? Красная Армия свободно передвигается по всей Болгарии.
— Ну и что из этого? — резко спросил Кисев. — Ты думаешь, что за спиной Красной Армии будут возникать только большевистские правительства? Дураков нет… Союзники в Ялте договорились твердо — всюду свободные выборы под контролем союзнических комиссий. И кроме того, в Болгарии, конечно, русские, но ведь в Греции — англичане.
— Первый раз слышу! — поразился Урумов.
— Потому и не слышал, что наши газеты об этом молчат. Сейчас все дело в том, Урумов, кто кого опередит. Если нам удастся установить демократическое правительство, весь мир будет с нами.
Кисев говорил ровным голосом, но Урумов чувствовал, как все в нем дрожит от волнения. И несмотря на это, он рассуждал логично и разумно. Теперь он ничуть не походил на прежнего пустого гимназистика.
— Сейчас нам нужны умные, прогрессивные люди, — говорил он. — Ничем не скомпрометированные. В этой новой ситуации я вижу тебя на самой вершине пирамиды, дорогой Урумов. Ваша партия не так уж многочисленна.
— А себя кем ты видишь? — в шутку спросил Урумов. — Министром внутренних дел?
— Почему бы и нет? — не без досады ответил гость. — По традиции, это министерство всегда за демократами. Имя Мушанова — символ порядка и демократии. Наша партия — единственная, которая при всех обстоятельствах стояла за Тырновскую конституцию.
Тут где-то неподалеку раздалась беспорядочная стрельба. Кисев вздрогнул и прислушался, лицо его впервые за весь вечер приобрело резкое и напряженное выражение. Но через минуту-другую стрельба стихла так же внезапно, как и началась. Урумов заметил, что гость вздохнул с облегчением.
— И кто, по-твоему, даст тебе это министерство? — осторожно спросил Урумов.
— Есть кому!.. Но, конечно, не ты. Мы с тобой — лояльные мирные граждане, а не мальчишки, которые размахивают на улицах автоматами. Политику нельзя делать на улицах. Она делается и будет делаться в кабинетах лучшими умами нации.
Вновь раздалась стрельба, на этот раз совсем близко. Стреляли из автоматов, время от времени доносился пистолетный выстрел.
— Мальчишки! — проговорил с ненавистью Кисев. — Ворон пугают. Но это им не поможет. Ты служил в армии?
— Слава богу, нет.
— И правда, слава богу. Но если бы служил, то знал бы, что у нас нет более боеспособного и патриотически настроенного соединения, чем Школа офицеров запаса. Все ребята там со средним образованием, развитые, толковые. Да и происходят они из самых здоровых слоев народа. Среди них нет маменькиных сынков. — В глазах бывшего полицейского вдруг вспыхнула экзальтация. — Вот так. Они-то и провернут это. дело. Сегодня ночью или, самое позднее, завтра они вступят в Софию и захватят власть. Правительство Отечественного фронта сохранится, но без коммунистов. С коммунистами в правительстве мы не можем рассчитывать на щедрую помощь Запада. А без нее нам не подняться из развалин.
Словно бы испугавшись собственных слов, Кисев опасливо оглянулся на дверь. Но в доме было тихо, все, верно, давно уже спали. И все-таки кто-то должен же был открыть Кисеву входную дверь? Скорее всего кто-нибудь из его сообщников. Урумов безошибочно угадал, что именно произошло в эту минуту — Кисев явно сказал ему больше, чем хотел. И вольно или невольно сделал его своим соучастником. Урумову не оставалось ничего иного, как поскорее сменить тему.
— А ты чем занимался последние годы?
Кисев пробормотал, что он был председателем какого-то смешанного общества и занимался экспортом в Германию.
— Значит, и ты кое-что подбрасывал дракону? — усмехнулся Урумов, но тон его оставался по-прежнему дружеским.
— Прокисшую фруктовую пасту да кизиловое повидло, — сказал Кисев.
Неужели на этом можно что-то заработать? Да, и неплохо. У него хорошая квартира на улице Априлова, легковой «бенц». Правда, «товарищи» реквизировали машину, вот расписку дали. Он даже показал Урумову расписку, написанную от руки крупным женским почерком. Урумов быстро сообразил, что раз Кисев был в милиции и его не задержали, значит, у властей пока нет к нему претензий. Но что все это значит? Зачем ему скрываться, если он вне подозрений?
— Вот что, вдвоем тут спать невозможно, нет места, — сказал Урумов. — Я пойду к Грозеву, у него здесь своя дача, и переночую там на кухне.
— Кто этот Грозев?
— Профессор Грозев, ты должен его знать.
— Вроде знаю, — проворчал Кисев неуверенно. — И что ты ему скажешь?
— Скажу, что внезапно приехала жена. Или, хочешь, я тебя отведу к профессору?
Кисев, колеблясь, взглянул на стул, на котором ему предстояло провести ночь.
— Иди лучше ты!.. Да захвати утром чего-нибудь поесть.
Выйдя на улицу, Урумов почувствовал такую тяжесть в ногах, словно ни разу за день не присел. Он шел медленно, перед глазами все плыло. Фонари не горели, и он с трудом угадывал дорогу. Но и останавливаться было опасно, того и гляди, просвистит пуля. А он испытывал непреодолимую потребность остановиться, подумать. Он и вправду шел к даче Грозевых. А может быть, надо было идти совсем в другом направлении.
Урумов не знал, что такое революция. Но что такое контрреволюция, он помнил прекрасно. Во время Сентябрьского восстания он был студентом последнего курса, тогда к его отцу без конца приходили напуганные, охваченные ужасом люди, часами рассказывали о массовых убийствах и репрессиях в восставших районах. Но еще более сильное впечатление произвели на него события 1925 года — взрыв в соборе и последовавшие затем убийства — чуть ли не у всех на глазах, в самом центре города были убиты десятки и сотни людей: депутаты, врачи, адвокаты, поэты. Он был лично знаком с Гео Милевым и просто не мог себе представить, чтобы такой исключительный человек, такая яркая личность, погиб, словно скотина на бойне. А о трагической гибели Косты Янкова рассказывали кал о необыкновенном подвиге. Урумов не мог бы точно определить, что такое величие, но в те дни он впервые почувствовал, что в какой-то степени постиг то самое святое и самое трагическое проявление человеческого духа, которое называется самопожертвованием. Янкова он как-то видел в кабинете отца — элегантный, изысканно одетый мужчина с сильным и выразительным лицом. Каждый его жест, каждое движение говорили о совершенстве и железном самообладании. Этот образ отнюдь не совпадал с его, Урумова, представлением о святых и христианских мучениках. Янков был таким же, как его отец, и в то же время совсем другим — неизмеримо более сильным и уверенным в себе и в том, чему он служил.
Но сейчас Урумов думал не об этом. Он думал о себе и о своей незапятнанной совести. Что такое совесть и как он должен поступить в этой непонятной и страшной ситуации? К чему обязывает его честь? Может быть, Кисев просто блефует, а может, Школа действительно готова выступить. Что это значит? И во что тогда все это выльется? Представить себе это было очень легко. Эти отощавшие задерганные парни, сумевшие захватить власть без кровопролития, могут потерять ее самым жестоким и кровавым образом. Их будут убивать, вешать, давить, как насекомых, танками и сапогами. Но тогда как же?
Пойти в комендатуру и сообщить о том, что готовится? Никогда никто из Урумовых не был доносчиком. А Кисев к тому же был его гостем, человеком, попросившим у него убежища и защиты. Это не укладывалось в его сознание, в его представление о чести и нравственности. Пойти и спокойно выдать человека. Своими руками поставить к щербатой от пуль стене на кладбище революции. Его ли это дело? Разве кто-нибудь спрашивал его, когда начиналась эта жестокая битва не на жизнь, а на смерть? Зачем же они теперь втягивают его в эту кровавую историю?
Но так ли уж безвинен тот, кто сейчас находился под его кровом? Если Кисев считал, что сам он вне игры, то какое право имел он втягивать в нее Урумова? И зачем он сам дал приют человеку, который готовит резню и смерть?
Урумов остановился. Вдали уже светилось окно грозевской дачи. Профессор еще не спал.
Куда же теперь? Вперед или назад?
4
По утрам мать часто будила ее пренеприятным образом, легонько ущипнув за нос. Еще не совсем проснувшись, Криста сморщилась и, не открывая глаз, сказала обиженно:
— Мама! Просят же тебя!.. Теперь я целый день буду нервничать.
Мать улыбнулась и включила электрокамин. Раздалось легкое приятное жужжанье, казалось, что тепло шло именно от него. Затем мать раздвинула звякнувшие металлическими кольцами шторы и вышла. Только теперь Криста открыла глаза. В окно виднелся крохотный кусочек неба, белесый и холодный, как осколок льда. Похоже, дул сильный ветер, на натянутом между домами нейлоновом шпуре беспорядочно металось по воздуху чье-то белье. Зимнее белье — прелесть, складки его становятся твердыми и звонкими, как жесть, и оно так приятно шипит под раскаленным утюгом. Криста выскользнула из-под одеяла, зевнула во весь рот, словно котенок, потом сделала с десяток движений, которые при большом желании можно было счесть утренней зарядкой. Белая в розовых цветочках фланелевая пижама делала ее несколько крупнее. Споткнувшись об электрокамин, Криста подошла к окну. День был ясный, но небо напоминало замерзшую реку — таким оно было белесым и твердым. Дул резкий ветер, белье постукивало на обледеневшем шнуре, рукава рубашек нервно махали ей, как будто она чем-то их обидела.
Криста подмигнула рубашкам и принялась лениво одеваться. Такая красивая кожа, такая гладкая, — не слишком скромно думала она о себе. Но кто в этом мире понимает толк в таких вещах, никто. Сейчас вообще невысокие девушки не в моде, особенно если и носы у них коротковатые. Теперь в моде девицы вроде этой лошади Донки, высокие и гибкие, как резиновый шланг, и без всякого зада, но бюст, чтоб, по возможности, был незаметней. Тьфу!.. Криста сунула ноги в тапочки и поплелась на кухню. Холл был у них тесным и темным, так как лучшая его часть с большим трехстворчатым окном отошла квартирантам. Обе семьи разделяла только тонкая дощатая перегородка, с их стороны оклеенная обоями, а со стороны квартирантов — газетами. Жил там какой-то артиллерийский офицер с женой и двумя дочками, которые, стоило им остаться одним, целыми днями сражались, швыряясь какими-то кастрюлями, а может быть, ночными горшками. Сейчас они обе ревели хором, из-за стены доносился слабый и раздраженный женский голос, в котором не слышалось ни капли любви или материнского снисхождения. И зачем только эта женщина произвела на свет детей, если не может даже их любить? Криста знала, что мать девочек работает администратором в кинотеатре, однажды она страшно смутилась, когда та бесцеремонно вырвала у нее из рук билеты и, щуря близорукие глаза, отвела на место. Вот и вся благодарность за то, что они, не спросясь, расположились у них в квартире. Первое время в доме просто невозможно было жить, но потом артиллерист, кроткий и тихий в присутствии своей хмурой супруги, сколотил деревянную перегородку, и атмосфера разрядилась.
В кухне ее уже ожидал завтрак — чай и горячие сосиски. Пока Криста завтракала, мать готовила что-то на электроплитке, так как настоящей плиты у них не было. Ну и повариха ее мамочка — готовит только, чтоб не умереть с голоду. Обе они ели очень мало, почти не касались еды. Свертывая постные капустные голубцы, мать несколько раз обернулась, чтобы взглянуть на Кристу.
— Ты почему ешь без хлеба? — спросила она. — Ты молодая, тебе пока не страшно.
— Да, а потом стану как каравай.
— Тебе это не грозит. В нашем роду никогда не было толстых. Твоя прабабка была такой маленькой и худенькой, что никто в деревне не хотел на ней жениться. Наконец ее выкрал один турецкий бей, но она и тому не угодила, выгнал через несколько дней.
— Такая была вредная?
— Нет, просто была женщина с характером.
— А потом кто на ней женился?
— Кто? Твой прадед. Вдовый кузнец, черный, как арап. Подхватил ее однажды под мышки и унес к себе.
Это уже было интересно. Криста, забыв проглотить сосиску, застыла, представляя себе, как ее прабабка бьется в руках кузнеца, дрыгая тонкими, обутыми в пестрые деревенские чулки ножками.
— А потом как они жили?
— Как голубки.
Криста наконец проглотила сосиску.
— Голубки, из которых у одного выклеван глаз, — сказала она. — И знаешь, мама, сказать по правде, я терпеть не могу постные голубцы.
— А что ты вообще любишь? — ответила мать.
Криста питалась главным образом воздухом, как и все ласточки. Это они летают так в синеве, открыв клювики, опьяненные сверканием солнца и дождя. Попадет в клюв какая-нибудь мошка — прекрасно, не попадет — еще лучше. Воздух тоже пища. Криста и сама замечала, что стоит ей сходить в кино, как исчезает всякое желание есть и можно спокойно обойтись без ужина.
Вскоре Криста взяла портфель и ушла на лекции. Мать поставила на плитку кастрюлю, повернула выключатель. Часов в одиннадцать, прежде чем идти на урок к генералу, она заглянет домой и выключит плитку. А пригорит один-другой голубец, не страшно, можно выбросить. Когда она вернулась в комнату, лицо у нее было расстроенное. Никто не любит неприятных дел, но здесь никуда не денешься. Мария сняла трубку и набрала номер. И тут же в уши ей ударил низкий голос девушки.
— Слушаю.
— Донче, это тетя Мария. Мне бы хотелось зайти к тебе на минутку.
Ответ чуть задержался, правда, всего лишь на несколько секунд.
— Конечно, тетя Мария. Только, если можешь, не позже, чем через полчаса. А то у меня потом лекции.
— Хорошо, Донче, через двадцать минут я буду у тебя! — ответила она и положила трубку.
Мария была не из тех женщин, что теряют перед зеркалом много времени, хотя вид у нее всегда был очень подтянутый. Спустя несколько минут она уже торопливо шла по улице своей мелкой, но энергичной походкой. Каблучки ее, как всегда, отчетливо постукивали по тротуару, но чувствовала она себя нерешительной и подавленной. Мария ходила, глядя прямо перед собой, и никогда не смотрела по сторонам — ни на людей, ни на витрины, ни на что другое. Это тоже было семейной чертой — все Обретеновы, как говаривала ее бабка, были немножко задаваки: золотой с земли поднять, и то не наклонятся.
Донка ждала се, уже одетая к выходу. Сердечно улыбнулась гостье, помогла ей снять пальто. Очень она была симпатична Марии, эта грот— или фок-мачта, кто его знает, как сказать правильнее. Она всегда радовалась, что Христина с ней дружит. Донка была не похожа на тех гусынь-девчонок, у которых в голове одни мальчишки и свиданья. А после победы в телевикторине девушка еще больше выросла в ее глазах.
— Ты одна? — спросила Мария.
— Одна, — ответила Донка. — Наши на работе.
— Тем лучше, поговорим спокойно.
Они прошли в комнату Донки. Здесь был порядочный кавардак — всюду валялись чулки, лифчики, трусики, на удивление маленькие. Мария почувствовала легкое разочарование. Эта грот— или фок-мачта, зная, что к ней придет гостья, могла бы хоть немного прибраться.
— Садись сюда, тетя Мария.
В комнате был только один стул, да и тот продранный. Марии пришлось сесть прямо на пружину, словно на выставленную человеческую ладонь. Поза оказалась не слишком удобной — ей все казалось, что невидимая рука тихонько поднимает ее к потолку. Донка уселась на кровать, над которой четырьмя кнопками был прикреплен большой снимок из журнала «Пари матч», разумеется, цветной. Очень юная, вся золотистая, и совершенно голая женщина — Брижит Бардо, наверное, — лежала на животе, задрав ноги в красных лакированных туфельках. Не слишком-то подходящее украшение для девичьей комнаты — картинка гораздо уместнее выглядела бы в кабине какого-нибудь шофера международной линии. Донка перехватила взгляд гостьи.
— Правда, красивая? — спросила она.
— Твой идеал?
В голосе Марии прозвучала еле уловимая ироническая нотка, но девушка ее не заметила.
— Идеал? Мой? Где уж мне, тетя Мария, я по сравнению с ней просто кобыла.
— Ты уж скажешь! — улыбнулась Мария. — Тебе-то чего не хватает?
— Торчу вот над всеми — на целую голову выше других.
— Ну и что? Вон какие долговязые парни расхаживают по улицам.
— В том-то и дело, что я не люблю долговязых. Мне больше нравится средний формат.
— А приятель Христины, — внезапно спросила Мария, — он, по-твоему, какого формата?
Лицо Донки вспыхнуло, потом потемнело. Мария так никогда и не узнала, как точно она попала в цель.
— Так ты из-за этого пришла? — сдержанно спросила Донка. — А я-то гадаю…
Она гадает! Неужели ее собственная мать ничем, кроме своих причесок, не интересуется?
— Послушай, девочка, — начала она спокойно, — пойми меня правильно. Я знаю, что Криста не ребенок. И вовсе не собираюсь делать из нее монахиню. Но я имею право знать, порядочный это человек или нет!
— Порядочный? — Донка даже подпрыгнула па месте. — Невероятно порядочный, даю тебе честное слово.
— Он случайно тебе не родственник, что ты так в нем уверена? — на секунду усомнилась Мария.
— Никакой он мне не родственник! — ответила Донда. — Но парень что надо.
— А как по-твоему, он ее любит?
К этому вопросу Донка оказалась не совсем готовой.
— Наверное, любит! Чего ее не любить? Я и то ее люблю, а что уж говорить о ребятах!
— Значит, не любит! — сказала мать.
Донка пристально посмотрела на нее.
— Вот что, тетя Мария, выбрось из головы эти глупые мысли. Да и вообще, что за слова — любит, не любит. Мы, можно сказать, их уже и не употребляем. Нет смысла.
— Нет смысла?
— Конечно, нет. Любовь — это вроде бабочки, присядет на миг и упорхнет. До нее и дотронуться нельзя без того, чтоб не облетели ее дурацкие крылышки. А облетят, что от нее останется? Ничего!.. Обычная муха. Мы теперь не делим парней на влюбленных и невлюбленных. Мы делим их на настоящих и ненастоящих. Сашо тоже парень, как и все, но он по крайней мере настоящий.
— Расскажи мне о нем, — попросила Мария.
— Что тебе рассказать? — неохотно пробормотала Донка. — Закончил биологический, сейчас работает ассистентом в институте академика Урумова. К тому же академик — его родной дядя. Так что на службе он тоже не будет стоять на месте, если тебя это интересует.
— Когда я была студенткой, все мои однокурсницы были влюблены в профессора Урумова. Но я ни разу его не видела.
— Он страшно симпатичный, — оживилась Донка. — Воспитанный, представительный. К тому же вдовец. Будь он лет на пятнадцать моложе, я, уж будь спокойна, его бы не упустила.
— А ты откуда его знаешь? — спросила Мария подозрительно.
— А мы раз были у него в гостях… На даче… Дача у него — игрушка.
— Значит, дело зашло довольно далеко! — задумчиво проговорила Мария.
Она помолчала немного, потом грустно улыбнулась, и даже довольно естественно.
— Спасибо, девочка… И пусть все останется между нами. Если я и спрашиваю о чем-то, то для ее же пользы.
— Честное пионерское, тетя Мария.
Когда она вышла на улицу, хмурый декабрьский день показался ей более светлым и погожим. Смешанное с грустью облегчение заставляло ее чуть не лететь по пустынной улице. Будет еще время подумать о неизбежном, может, оно и не наступит так скоро. В конечном счете, Криста еще ребенок. И вообще, невозможно себе представить, как она останется в унылой, пустой квартире одна, без утренней дочкиной улыбки, без ее лучистого взгляда, который мог рассеять самый густой туман. В конце концов каждая мать когда-нибудь да остается одна. Но она, Мария, останется совсем, совсем одна, в этом мире у нее больше никого нет. Если, конечно, она им вдруг не понадобится.
Может быть, стоит чем-нибудь отметить этот день! Замечательный день, хотя и печальный. Может, печаль рассеется, если сделать себе какой-нибудь подарок? Вот уже два года она собирается сменить свое вконец изношенное пальто. Несколько дней назад в витрине «Тексима» появилась чудесная коричневая ткань в клетку, но тогда ей и в голову не пришло, что такую прелесть можно купить. Мария никогда еще ничего не покупала себе в этом дорогом магазине.
Она зашла в «Тексим» и вышла оттуда с желтой, очень красивой австрийской кофточкой. Клетчатая ткань все-таки оказалась безбожно дорогой. В конце концов учительница английского языка, не имеющая даже штатной должности и преподающая на каких-то курсах, должна быть гораздо скромнее. Сейчас она отнесет домой покупку, снимет с плитки голубцы и отправится на урок к генералу. Времени хватит на все. Но голубцы ее подвели. Снимать их с плитки было рано — сырые, а оставить до возвращения с урока — сгорят. Пока Мария раздумывала, какое из двух зол предпочесть, в прихожей раздался настойчивый звонок.
За дверью стоял молодой человек в плаще и коричневатой шляпе спортивного покроя. Какое-то неясное предчувствие опасности заставило Марию внимательно оглядеть его, но посетитель, по крайней мере внешне, выглядел более чем прилично.
— Товарищ Мария Обретенова? — спросил он.
Голос у него был твердый, но любезный.
— Да.
— Могу я поговорить с вами?
Мария поколебалась, потом ответила сдержанно:
— Но я вас не знаю. А в доме больше никого нет.
— Вам нечего бояться, — сказал молодой человек, — вот!
Он вынул из внутреннего кармана служебное удостоверение.
— Заходите! — сказала она.
В прихожей Мария предложила посетителю снять плащ, но он пробормотал, что не стоит и что он зашел всего на несколько минут. Мария ввела его в холл, довольно холодный, потому что батареи еле теплились. Молодой человек свободно уселся, взгляд его стал гораздо живее, и Мария готова была поклясться, что он поглядывает на нее не без симпатии.
— Вот в чем состоит моя просьба! — начал он напрямик. — Нам нужна какая-нибудь фотография вашего бывшего супруга.
Сердце у нее вдруг похолодело. Наверное, уже около десяти лет никто не позволял себе упомянуть при ней о ее муже.
— Сожалею, — сказала она холодно, — но ни одной фотографии у меня нет.
Приветливое выражение мгновенно исчезло с лица посетителя, оно снова стало далеким и отчужденным.
— Вы хотите сказать, что ваша дочь никогда не видела снимок своего отца?.. Так?
— Да, именно так.
— Этому трудно поверить.
— Все зависит от человека, — сухо ответила она. — Если бы ваш отец поступил, как мой бывший муж, неужели вы стали бы носить на сердце его фотографию?
Молодой человек, вероятно, понял, что взял неверный тон.
— Извините, если я вас обидел, — сказал он. — Но мы никогда не объединяли вас с вашим мужем. Вы же знаете, ваша дочь не встретила никаких препятствий при поступлении в университет, она получает стипендию. Мы видим в ней вашу дочь, а не дочь предателя.
— Но у меня действительно нет ни одной фотографии! — сказала Мария, и голос у нее дрогнул, словно предвещая слезы.
— Я верю, верю! — почти испуганно проговорил молодой человек. — И все же не могли ли бы вы нам помочь? Может быть, у вас был какой-нибудь, семейный фотограф? Иногда они сохраняют негативы.
— Нет, он не любил фотографироваться… Может, его брат…
— Пожалуй… — проговорил гость. — Но как у него спросить?
Марии хотелось задать один-единственный вопрос, хотя она и знала, что после этого будет себя смертельно презирать. Особенно, если ей не ответят.
— А где он сейчас? — все-таки спросила она чужим голосом.
Молодой человек помолчал.
— В Австралии! — неохотно ответил он.
— В Австралии? — поразилась она. — Да он же не знал ни слова по-английски.
— Нас это тоже удивляет. Потому-то мы и хотели идентифицировать его личность.
— И чем он, по вашим сведениям, там занимается?
— Работает по специальности. Но дело в том, что в штате Виктория не признают зарубежных дипломов о юридическом образовании.
— Вы хотите сказать, что он не работает по специальности, а использует ее только для маскировки?
— Нам положительно известно, что его основное занятие — политические интриги, — все так же неохотно ответил гость. — Ну что ж, извините за беспокойство. — Шляпу он надел еще в холле. — Очень сожалею, что разворошил неприятные воспоминания.
Проводив его, Мария вернулась в комнату сама не своя. Гость не просто разворошил прошлое, он словно откопал из могилы мертвеца. Образ, мелькавший иногда в ее памяти, Мария давно уже научилась очень быстро изгонять, хотя это было не так-то просто. Он превратился для нее в восковую маску, маску мертвеца — обесцвеченную, бескровную. Восковое лицо, веки и губы, как будто плотно стиснутые насильственным сном небытия. Мертвая, надвое рассекающая гладкий лоб вена, заострившийся полупрозрачный нос, подбородок с глубокой ложбинкой, ощущение мертвого холода. Только сейчас Мария отдала себе отчет, что таким он был и в ее жизни — нереальным, непроницаемым. А ведь ей случалось видеть его и пьяным, и веселым, и полным ненависти, истинную суть которой она поняла много позже. Почему он на ней женился — это она еще могла себе представить. Но зачем ему понадобился ребенок?.. Это душевное уродство было ей совершенно непонятно — настолько непонятно, что она, да, она вообще не считала Кристу его дочерью.
— Сегодня вы что-то выглядите усталой! — сочувственно сказал генерал.
Этот громадный генерал с бычьей головой, сидящей прямо на могучих плечах, которые легко могли выдержать десятки бандерилий, в своих больничных, мышиного цвета шлепанцах напоминал больного, сбежавшего из какого-нибудь военного санатория. Очень странный генерал. Взгляд у него был в одно и то же время добр и беспокоен, даже чуть подозрителен, как это случается с наивными людьми, которые вечно боятся быть осмеянными. Перед ним лежала целая груда идеально отточенных карандашей, хотя писал он на машинке. И писал так, словно колотил кого-то головой об пол. Этим бесподобным способом он уже отстучал толстенный том партизанских мемуаров, а сейчас заканчивал второй. Несколько месяцев назад Мария прочла его книгу и поразилась. Неуклюжий язык, эпитеты, как бильярдные шары, разлетающиеся при первом прикосновении, нескладные метафоры. Но образы людей были до того живыми и осязаемыми, что, казалось, они, как мыши, выскакивали прямо из-под клавиш.
— Нет, — ответила Мария. — Просто у меня сегодня была довольно неприятная встреча.
— Вы слишком впечатлительны, — сказал генерал. — Я при вас даже кашлянуть боюсь, вы тут же вздрагиваете.
Это была правда — его кашель обрушивался на Марию, как орудийный залп, и заставал ее врасплох.
— Нехорошо быть такой впечатлительной, — добавил он.
— Нет, хорошо! — ответила она.
Он сунул пальцы в волосы, жесткие, словно проволочная щетка. Свойственное ему непреклонное, упрямое выражение лица заметно смягчилось.
— Впрочем, может быть, вы и правы! — сказал он. — Только фашистские головорезы были бесчувственны, как чурбаны. Когда расправлялись с нами, конечно. А когда мы принимались за них, рыдали, как дети… Надка! — сказал он не слишком громко.
— Что? — где-то через две комнаты отозвался ясный женский голос.
— Как там с кофе?
— О-ой! — охнул голос, из чего стало ясно, что кофе давно перекипел. Квартира содрогнулась от мощного бега, стекла в книжном шкафу тихонько звякнули.
— Будем продолжать? — нерешительно спросил он.
Ей тоже не очень хотелось заниматься. Когда генерал не был готов к уроку, взгляд его становился виноватым, словно у громадного глупого пса, который только что сожрал хозяйского котенка.
— Надо! — сказала она.
— Почему надо?
— Вот и я об этом думаю. Зачем вам этот английский?
Генерал надулся.
— Потому что мой сын только в этом меня переплюнул. И мне надоело, что он постоянно тычет мне в нос эти свои языки. Будто никто, кроме него, не может выучить иностранный язык! Как бы не так!.. Я три дня пролежал в орешнике вот с этакой раной и все равно справился. А уж с каким-то там языком…
Так что урок пришлось продолжать. Когда наконец он кончился, у генерала был такой вид, словно он только что вышел из финской бани. Мария, беспокоясь за свои голубцы, ушла, даже не допив кофе. Голубцы, разумеется, сгорели, запах распространился по всему дому, но Криста только терла свой короткий носишко, не понимая, что происходит.
— Ну и девицы нынче! — возмущенно сказала мать. — Не видишь разве, что еда подгорает? Надо было снять кастрюлю.
— Я не догадалась, — виновато ответила девушка.
— У тебя дом загорится, ты все равно не догадаешься. Вот накормлю тебя горелыми голубцами, в следующий раз будешь умнее.
Но угрозы своей она не выполнила, а изжарила ей яичницу-глазунью. Себе Мария взяла голубцы, лежавшие на самом верху, хотя они мало отличались от тех, что были на дне. Но Мария уже привыкла к такому способу питания и механически жевала голубцы, продолжая думать о своем. Располнеть от такой еды, конечно, было невероятно трудно. Наконец она подняла голову от тарелки.
— Тинче, пойдем вечером в кино?
— Ой, мамочка. Да на этой неделе нет ни одного приличного фильма.
— Как не стыдно!.. А «Сатирикон»?
— На него разве попадешь?
Мать бросила на дочь продолжительный взгляд. Похоже, что сейчас она в самом деле рассердилась.
— Научилась уже и врать. Спокойно могла бы сказать, что вечером у тебя свиданье.
Эти слова прозвучали так неожиданно, что Криста похолодела от страха.
— И вообще перестань ломать комедию! — продолжала мать нервно. — Я не троглодит, понимаю, что у тебя может быть друг, что тебе это нужно.
— Мама, но я…
— Не нужны мне твои признания! — прервала ее мать. — Но и обманывать меня не надо. Себя тоже. Если я знаю, что ты ведешь себя разумно, мне этого вполне достаточно.
Мария с отвращением ткнула голубец вилкой. И больше не поднимала глаз на дочь, только почувствовала что та тоже перестала есть.
— Мамочка! — начала Криста и внезапно остановилась.
— Что «мамочка»?
— Мамочка, милая, я просто не хотела тебя огорчать
— Хорошо же ты знаешь свою мать. Чем ты могла меня огорчить? Но это, конечно, еще может случиться!
— Не случится! — горячо заверила ее Криста.
— Хорошо, будем считать, что этого разговора не было. А завтра, обещаю тебе, я приготовлю шницели.
Это было лучшее, что мать умела делать, и Криста хорошо это знала.
Однако вечером она вместе с Сашо самым бессовестным образом пошла в кино и именно на «Сатирикон», который ее бедная мамочка тем самым пропустила навсегда. В зале было очень холодно, так что вышли они оттуда с синими носами и насморком. Еле добежали до «Варшавы», чтобы согреть хотя бы окоченевшие ноги. В кондитерской они заказали горячего чая с ромом и так быстро с ним расправились, что у Кристы загорелись даже уши. И может быть, именно из-за рома она внезапно выпалила:
— Знаешь, Цуцо, мама что-то о нас знает.
Сашо нахмурился.
— Ну и что?
— Ничего, — ответила Криста.
— Вообще я не могу понять, что за ископаемое твоя мать? В каком веке она живет?
— Не смей так говорить о ней! — возмущенно заявила Криста.
— Я и упоминать-то о ней закаялся!
— Наверное, я представила ее тебе в каком-то дурацком свете! Но она, правда, очень хороший человек.
— Охотно верю, — ответил Сашо с досадой.
Криста задумалась, лицо ее стало напряженным и даже испуганным.
— Я должна тебе кое-что о ней рассказать.
— Очень надо!
— Нет, правда. — В голосе Кристы дрогнуло такое отчаянье, что Сашо удивленно взглянул на нее. Криста смотрела на него умоляюще и испуганно. — Я просто обязана! — добавила она.
— Хорошо, хорошо, — торопливо проговорил он. — Ты только не расстраивайся.
— Я и не расстраиваюсь. Только закажи мне еще чаю с ромом. А можно и одного рома.
Он заказал чай с ромом. Пока его не принесли, Криста ни разу не взглянула на Сашо, не сказала ни слова. Никогда еще он не видел на ее лице такой холодности и отчужденности. Когда принесли заказанное, Криста вылила ром в чашку с чаем и еле уловимо вздохнула. Ужасный путь ждал ее, крутой, усеянный острыми, как ножи, камнями.
— Ты никогда не спрашивал меня об отце, — начала она так тихо, что он с трудом ее расслышал.
Сашо не раз задавал себе этот вопрос. И конечно, совершенно напрасно.
— Я знаю, что твои в разводе, — сказал он. — Чего же еще?
— Тысячи людей в разводе. И все же мать остается матерью, отец — отцом.
— Не всегда. Ты сама никогда не говоришь о нем.
— Да, ты прав. Но что я могу сказать, если сама никогда его не видела.
Сашо взглянул на нее с изумлением.
— У тебя нет отца?
— Есть, конечно! — ответила она хмуро. — Но он сбежал от нас, когда мне было чуть больше года. Можешь себе это представить? И сбежал не на другую квартиру или в другой город… Он бежал из Болгарии…
Сашо смотрел на нее пораженный, этого он никак не ожидал услышать. Все в этой маленькой семье внушало ему ощущение патриархальной порядочности.
— И как же это случилось? — пробормотал он.
— Сейчас расскажу. Разумеется, обо всем этом я узнала не от матери. Она вообще никогда не упоминает о нем, словно бы его и не было.
— Но это не мать! — возмущенно заявил он. — Она у тебя просто психопатка!
— Ты лучше на себя посмотри, может, ты сам психопат, — враждебно ответила девушка. — Разве можно было ребенку сказать правду? Да еще такую. А лгать мама не умеет. Она всегда считала, что ложь опаснее самой страшной правды.
Сашо нахмурился.
— Ладно, давай дальше.
— Я узнала правду от тетки, уже когда училась в гимназии. Узнала с ведома мамы, которая решила, что мне будет легче услышать все это из чужих уст. Только не учла, что тетка расскажет мне гораздо больше, чем она думала. — Криста на секунду замолкла, лицо ее стало замкнутым и усталым, словно она объясняла все это чужому человеку, который все равно ее не поймет. И продолжала уже безо всякой охоты: — Девушкой мама была очень красивой. И в то же время очень деликатной и застенчивой. Замуж она вышла сравнительно поздно. Но в юности с ней произошла другая, не менее трагическая история. Это было во время войны. На одном балу она познакомилась с каким-то летчиком-истребителем, который поразил ее своей скромностью. Он совсем не был похож на прочих царских офицеров, которые, как выразилась тетка, составляли самую пустоголовую часть тогдашнего приличного общества. Свадьба была назначена молниеносно — через неделю. И ничего удивительного, это соответствовало характерам обоих. Несчастье произошло в самый день свадьбы, за час до окончания его дежурства. Мамин жених вылетел на своем истребителе против американских бомбардировщиков и больше не вернулся. — Криста отпила из чашки и продолжала уже гораздо более спокойно и уверенно: — Но и в самой его смерти было что-то трагическое. Самолет его был подбит, но он мог еще спастись, если бы прыгнул с парашютом. А он направил самолет на один из американских бомбардировщиков и сгорел вместе с ним. Дедушка — а он был очень передовым человеком — не хотел сообщать матери эти ужасные подробности. Но она все равно узнала обо всем из газет. Тетка говорит — рыдала безутешно и повторяла только одно слово: «Почему? Почему?»
— Как так почему? — недоумевая, спросил Сашо.
— Видишь, какой ты… — начала Криста чуть ли не с гневом, но внезапно остановилась. И продолжала тем же ровным, спокойным голосом: — «Почему?» относилось, разумеется, не к самому несчастью, а к его внутреннему смыслу. Почему он изменил своей любви, своему мужскому слову? Почему по своей воле решил погибнуть такой глупой и бессмысленной смертью? Вот чего она не могла ему простить.
— Ну конечно, — проговорил Сашо с затаенной враждебностью. — Чего еще можно ждать от женского эгоизма.
— Неужели ты не понимаешь, что он поступил как глупец?
— Не понимаю, — ответил молодой человек холодно. — Не каждый может пожертвовать своей жизнью за что-то высокое.
— Как же так? Ведь он сражался на стороне немцев.
— А может быть, он так не думал… Может, он считал, что защищает болгарских женщин и детей. Или собственную невесту.
— Ты не хочешь ее понять?
— Ошибаешься! А как потом она встретилась с твоим отцом?
— В сущности, это тесно связано с той историей, — неохотно продолжала Криста. — После гибели летчика мама не только не носила траура, но вообще не упоминала больше его имени. Но, видимо, была очень подавлена. Десять лет она жила совершенно одна, по выражению тетки, как икона. И лишь через десять лет вышла замуж за моего отца. По словам тетки, это был очень красивый, представительный, интеллигентный и вообще интересный мужчина. По профессии он был адвокат, к тому же довольно способный. И пользовался протекцией тестя, моего дедушки, который тогда был заместителем председателя Народного собрания, а потом юрисконсультом одного министерства. Через год с небольшим после моего рождения он поехал в командировку за границу и больше не вернулся. Если сопоставить все факты, то становится ясно, что он женился на моей матери с единственной целью — как-нибудь уехать из Болгарии. И хладнокровно осуществил свой план, хотя я была совсем младенцем.
Сашо сделал неудачную попытку сострить:
— Может, он как раз от тебя и сбежал. Ревела небось ночи напролет.
— Я была очень спокойным ребенком, — серьезно ответила девушка, — о чем сейчас и жалею. Но как ни толковать эти два случая, ясно одно: мама не может смотреть на жизнь как обычные женщины. Потому что прежде всего она сама — женщина необыкновенная.
Сашо понимал, что это абсолютно верно. И все же. был не в силах вызвать в себе сочувствие. Может, у него злое сердце?.. Подобная мысль никогда не приходила ему в голову. Он чувствовал, что должен что-то сказать, но не находил слов. Наконец он выдавил:
— В жизни всякое случается. Даже когда на первый взгляд в ней нет ничего особенного.
— А в твоей жизни что было?
— Что-нибудь, наверное, да было…
Оба долго молчали.
— Когда я была маленькой, мама однажды сказала мне, что рай и ад существуют на самом деле, — заговорила наконец девушка. — Не в природе, а в самом человеке. Наверное, так оно и есть…
Сашо проводил Кристу только до троллейбуса, так как обещал заглянуть к дяде. Он и без того задержался — время шло к десяти. Всю дорогу он чувствовал себя подавленным и расстроенным. И сам не мог понять почему. Может, эта исповедь была каким-то посягательством на его свободу, намеком на какое-то обязательство, которое он еще не был готов на себя взять? Разобраться в этом он не мог, но от таких мыслей ему словно бы стало еще холодней. Сашо поднял воротник пальто. Пошел снег, сухой и холодный, ветер расстилал его длинными перистыми полосами по вмятинам тротуара. И все-таки это лучше, чем потепление, приносящее всегда обильные снегопады. Потому что снег в этом городе никакой не снег, он немедленно превращается в отвратительную коричневую кашу, мокрую и скользкую, в которой буксуют автомобили, наполняя воздух ядовитыми газами.
Поднявшись на четвертый этаж, Сашо у самых дядиных дверей встретился с каким-то человеком, которого не сразу узнал. Ну, конечно, это Аврамов, только почему у него такое серое лицо? Заведующий лабораторией только кивнул юноше и мрачно стал спускаться по лестнице. Академик, несколько растерявшись от этой встречи, внезапно протянул племяннику руку. Это неожиданное, хотя и неловкое рукопожатие показалось Сашо очень приятным. У старика была красивая, худая, но сильная рука. Да, в этой руке еще много жизни, — с удивлением подумал он. А дядя, раз отступив от привычного стиля, продолжал уже в том же духе:
— Ты ужинал?
— Я не голоден, — ответил Сашо.
Никогда до сих пор дядя не приглашал его ни к обеду, ни к ужину. Как все пожилые люди, академик предпочитал есть в одиночестве.
— Все равно. Твоя мать наготовила каких-то тушеных перепелов. Поможешь мне справиться.
Дядя привел его в кухню и снял крышку с большой эмалированной кастрюли. Мать потушила птиц целиком, вместе с головками, птицы лежали печальной кучкой, словно в какой-то газовой камере. Тонкие отрезанные до колен ножки торчали укоризненно, как пальцы.
— А еще говорят, что человек не самый отвратительный из хищников, — с отвращением проговорил дядя.
Сашо не видел газовых камер, да и воображения у него на это не хватало. Наоборот, перепела показались ему очень вкусными.
— Зачем приходил Аврамов? — спросил он.
— Он, похоже, очень озабочен, — неохотно ответил дядя. — Ему кажется, что в институте готовится какой-то заговор.
— Заговор — это слишком сильно… Но что затевается какая-то заварушка, в этом я совершенно уверен.
— Почему же?
— Знаешь, дядя, сначала я беспокоился гораздо больше. Тем более, что сам заварил эту дурацкую кашу. Но сейчас, когда я немножко узнал людей, мне кажется, что страхи твои напрасны.
— Никаких у меня страхов нет, — недовольно ответил дядя. — Я только не могу себе объяснить этого… хм!.. как бы это сказать поделикатнее… брожения.
— В том-то и дело, дядя, что тебя окружают одни мещане. Большинство из них не имеют ничего общего с наукой. Просто нашли себе уютное местечко и заботятся только о своем спокойствии. А биология их вообще не интересует.
— Неправда! — строго сказал академик. — У меня есть несколько отличных сотрудников.
— Несколько, может быть, и есть.
Академик задумался.
— В твоем объяснении нет логики. Если они только оберегают свой покой, зачем им тогда ворчать?
— Потому что ты нарушаешь их спокойствие. Поворчат и перестанут. Как считает Аврамов, кто стоит в центре заговора?
— Доцент Азманов.
— Не думаю, — ответил Сашо после недолгого молчания. — Он мне кажется очень энергичным человеком.
— Ну и что из того? По словам Аврамова, это самый опасный карьерист в институте.
— Не люблю я этого слова, — хмуро заявил Сашо. — Кого называют карьеристами? Тех, кто добросовестно работает?
Дядя с неудовольствием отодвинул тарелку, потемневшая от соуса лысая, безглазая головка вызвала у него настоящее отвращение.
— Как раз наоборот! — сказал он. — Карьерист не интересуется ничем, кроме своей карьеры.
— Я тоже интересуюсь своей карьерой.
Дядя недовольно взглянул на него.
— И ради карьеры ты готов оттолкнуть человека, который способнее тебя? Угодничать, клеветать, отказываться от собственного мнения?
— Но Азманов, по-моему, совсем не такой! — пробормотал молодой человек. — Может, у него просто слегка агрессивный характер, вот и все.
— Если хочешь знать, для ученого это тоже не достоинство. Те, кто чересчур честолюбив, ошибаются чаще всего. Природа всегда богаче человека. И подходить к ее изучению нужно добросовестно и с огромным уважением. А не открывать в ней самого себя.
Сашо не был с этим согласен, но промолчал. Ни одной большой цели нельзя достичь, если ее упорно не преследовать. Лучше ошибаться, чем топтаться на одном месте. Все старые ученые просто трепещут перед природой. И боятся любого дерзкого вывода или дерзкого обобщения. Научный материал словно бы захлестывает их своей необъятностью. «Такой человек не может быть настоящим ученым», — думал он. Дядя как будто догадался о его еретических мыслях, потому что неохотно добавил:
— Возьми, например, Аврамова. Он не орел. И все же достиг гораздо более высоких вершин, чем ты.
— Но я еще только учусь летать, — ответил Сашо шутливо. — Пока я только иду по твоим следам.
И это было, разумеется, лучшим способом заставить дядю замолчать. Они поговорили еще о том о сем, и Сашо ушел. Академик медленно прошелся по другим комнатам. Было жарковато, люстра заливала все предметы ярким светом. Что-то не хотелось ему оставаться сегодня вечером наедине с самим собой, со своими неприятными мыслями. А включить телевизор — еще того хуже, голова просто пухнет от пустословия. Академик сам не мог понять, почему эта история подействовала на него так угнетающе. Он прекрасно знал, что ему не нужны ни посты, ни институты. И в отставку ему надо было бы уйти прежде всего в интересах его собственной работы. Разумеется, при условии, что ему дадут возможность спокойно завершить свои исследования. Но кто может запретить это всемирно известному ученому, какая бы клевета на него ни сыпалась?
Академик вошел в спальню, которая, с тех пор как сестра взяла на себя заботы по дому, просто сверкала чистотой. Он все-таки открыл окно, чтобы проветрить комнату. Ветер утих, снег спокойно устилал задний двор, пока еще не оскверненный человеческими следами. Если погода не изменится, подумал он, к утру все будет засыпано снегом и даже на фонарях вырастут высокие белые шапки. Как отличалась эта холодная и светлая ночь от той, сентябрьской, которую он никогда не забудет.
…Урумов повернул назад и медленно пошел по темным, без единого огонька, пустынным улицам. Площадь тоже была совершенно пуста, только перед зданием милиции горела яркая электрическая лампа. На посту стоял молодой, но совершенно лысый человек в белой рубашке и синем костюме. Он был похож на начинающего адвоката или молодого врача, поставленного тут по какому-то недоразумению. Но профессор заметил, что автомат он сжимает крепко и глаза его смотрят зорко.
— Что случилось, товарищ?
Голос как у молодого учтивого дантиста. Да к тому же такого, которому попался легкомысленный пациент.
— Я хочу поговорить с вашим начальником.
— По какому вопросу?
— Я бы сказал, по секретному. Мне нужно сделать весьма важное сообщение.
Молодой человек ничуть не удивился. К ним, наверное, каждый день приходили люди с важными сообщениями.
— Входите, — сказал он. — Первая дверь налево.
В узкой прихожей спокойно похрапывал на стуле еще один молодой человек. На первой двери налево была надпись «комендант», старательно выписанная от руки красным карандашом. И дверь была довольно роскошной — большая, дубовая, с красивой бронзовой ручкой. Здание, вероятно, было построено в начале века как административное помещение курорта. Чтобы не разбудить часового, Урумов постучал совсем тихо и тут же вошел. И нерешительно остановился на пороге.
Перед ним оказалась очень большая комната с выцветшими, синими с золотом, отделанными лепниной стенами. Громадная хрустальная люстра отбрасывала слабый, унылый свет, потому что в ней оставались только две похожих на свечки лампочки. Но все это Урумов заметил гораздо позже, сейчас его поразил сам комендант. За столом сидела совсем юная девушка в батистовой блузке, заколотой у ворота красивой старинной брошкой. Холодные голубые глаза были устремлены прямо на него, но, похоже, она его не видела, потому что именно в этот момент говорила по телефону:
— Ну и что из того, что он акционер? Поймите, товарищ Белчев, мы должны были что-то дать людям. Здесь, кто знает с каких пор, не выдавали ордеров на мануфактуру. Одних речей мало, нужно и делать что-то… Да, да, понимаю, ну и пусть подает в отставку. Выберите себе другого регента, могу вам порекомендовать своего дядю… Я не издеваюсь, это вы надо мной издеваетесь. Вы что, хотите, чтоб я пошла по домам и стала отбирать то, что только что раздала? — Она сердито швырнула трубку. — Пожалуйста, господин профессор, — любезно сказала девушка. — Чем могу быть вам полезна?
— Я хотел бы поговорить с комендантом.
— Я и есть комендант.
Урумов недоверчиво взглянул на нее. Хотя почему бы ей не быть комендантом, раз она позволяет себе таким тоном говорить с центром? В конце концов это даже к лучшему, по крайней мере он имеет дело с человеком, который его знает. Он сделал несколько шагов и оглянулся, отыскивая стул. И только теперь заметил, что в комнате есть еще один человек. Он стоял на коленях в самом углу, лицом к стене, белые его ручки молитвенно вздымались к потолку. Он действительно молился, отчаянным плачущим голосом повторяя всего несколько слов: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя грешного! Господи Иисусе Христе, помилуй мя грешного!»
— Не обращайте на него внимания, — с легкой досадой сказала девушка, — вот уже два часа талдычит одно и то же. Фамилия его Козарев, может быть, знаете. Смешно вспомнить, каким он был надутым и важным.
Да, это был он, один из бывших директоров полиции, хотя Урумов не был с ним знаком. Козарева словно бы притащили сюда с какого-то приема — белая шелковая рубашка, лакированные туфли, брюки в полоску, до предела обтянувшие толстый зад. Лица его Урумов не видел, но мертвенно белую плешь на темени заливал жирный пот. «Господи Иисусе Христе, помилуй мя грешного!»
— Молитву и ту не мог выучить, — с презрением сказала девушка. — Садитесь сюда, господин профессор.
И подала ему самый простой кухонный стул, желтый, словно разрезанная тыква.
— Я не могу говорить при этом человеке, — сказал он.
— Да вот жду каждую минуту, что за ним приедут из Софии. Шина у них там в дороге лопнула, другое что случилось, не знаю. Сейчас его выведут.
Она нажала какую-то кнопку, где-то снаружи зазвенел звонок, который вдруг напомнил ему сигнальные звонки в кинотеатрах его юности. Какой сладостный трепет нетерпения вызывали они когда-то, а сейчас он только вздрогнул. В ожидании часового Урумов заметил:
— Видно, у вас какие-то неприятности с ордерами.
— Дурацкая история! — сердито сказала девушка. — Я конфисковала мануфактуру на ткацкой фабрике Распопова. И, конечно, раздала ее населению. — Она скупо улыбнулась. — Пожалуй, раздала немного лишнего, но не в этом дело. И надо же — один из нынешних регентов оказался в числе акционеров. Теперь шлет нам всякие ультиматумы.
— Кто это?
Она помолчала, потом неохотно ответила:
— Ваш коллега. Профессор Венелин Ганев.
Когда они остались одни, Урумов подробно рассказал ей о своем неожиданном посетителе. Девушка выслушала его внимательно, но у профессора сложилось впечатление, что ему не удалось встревожить ее в достаточной степени. Только лицо ее стало более озабоченным.
— Придется вам немного подождать.
Потом она сняла трубку и связалась с Софией. Урумову пришлось терпеливо выслушать свой собственный рассказ, переданный без всякой паники. С того конца провода последовали подробные наставления. Голос звучал оживленно и очень резко, но сквозь потрескивание трубки он различал только отдельные слова: «Очень осторожно… что есть в наличии… без паники». Наконец она сказала: «Слушаюсь, товарищ Голованов», — и положила трубку.
— Сам Голованов приедет, — сказала она с уважением. — Он сказал, чтобы мы осторожно окружили дачу, но чтобы без него ничего не предпринимали. Придется подождать.
Урумов не спросил, кто такой Голованов, можно было и так догадаться. Бог весть почему, он представил себе сероглазого мужчину с бритой головой и в кожаной куртке. Спустя примерно час перед комендатурой остановились два джипа, и в комнату вошел невысокий седой человек в мятом пальто, напоминавший скорее хозяина кофейни. Зубы у него были очень плохие, отчего он слегка пришепетывал.
— Добрый вечер, профессор, — свойски заговорил он и протянул ему руку. — Нам известно, что в Школе что-то готовится, мы только не знали, что именно. Во всяком случае наши ребята там предупреждены, так что никаких сюрпризов мы не допустим.
— Вы ждете, пока они начнут? — удивленно спросил Урумов. — Чтобы иметь доказательства?
— Доказательства нам действительно нужны, — ответил Голованов. — Не можем же мы арестовать всех командиров, этого нам никто не позволит. Но, может быть, Кисев скажет нам все, что нужно.
Урумов на секунду замялся.
— Надеюсь, вы не будете устраивать мне очной ставки.
— Постараемся избавить вас от этой неприятности, — сказал Голованов. — Но если все же придется… Хотя не думаю, эти голубчики обычно болтливы, как монахи. Стоит нажать кнопку, как они выкладывают все, что у них спрашивают и чего не спрашивают.
Голованов сразу же вышел с парнями, которые прибыли вместе с ним. Через полчаса все вернулись обескураженные — птичка явно улетела.
— Наверное, почуял окружение, — неохотно проговорил Голованов. — Кисев — стреляный воробей. — Потом он взглянул на профессора и добавил: — Не надо вам туда возвращаться. Мы дадим вам новую квартиру.
Урумов ушел из комендатуры с легким сердцем. И долг свой гражданский выполнил, и никто из-за него не пострадал. В конце концов вполне возможно, что Кисев выдумал всю эту историю с заговором. В сущности, чем еще мог он сейчас привлечь людей, как не такого рода выдумками? И все же профессор прекрасно понимал, что если и вправду что случится, то он, Урумов, за свои действия ответит головой. Бывший полицейский не простит ему предательства.
Прошло два дня, Урумов окончательно успокоился. Советские войска вошли в Софию. И тут его вызвали в комендатуру. Было уже за полночь, поселок давно спал. Парнишка, которого за ним прислали, оказался очень близоруким, он несколько раз споткнулся, хотя освещал себе путь карманным фонариком. И за всю дорогу не проронил ни слова. Нехорошее предчувствие сжало сердце профессора. Когда наконец они пришли в комендатуру, их встретила все та же девушка. Сейчас она была в военной гимнастерке без погон, но вид ее от этого не стал более внушительным.
— Очень неприятно, господин профессор, — сказала она. — Нужно, чтобы вы помогли нам опознать один труп.
Труп лежал на полу, лицо его было прикрыто каким-то грязным полотенцем. Посредине груди зияла громадная безобразная рана, словно в человека выстрелили из противотанкового орудия.
— Откройте его, — сказала девушка.
Один из парней снял тряпку. Урумов сразу же узнал лицо Кисева, голубовато-бледное и напряженное, словно в последнюю свою секунду он изготовился к страшному смертельному прыжку. И хотя профессор повидал в своей жизни немало трупов, он почувствовал, что ему становится дурно. Этот мертвец не был похож на других, у этого он сам отнял жизнь, хотя и не своими руками.
— Да, — сказал он тихо. — Это Кисев. Бывший полицейский…
— Бывший полицейский и настоящий убийца! — сказала девушка с какой-то жестокой ненавистью, которая никак не подходила к ее тонкому лицу. — Платный агент гестапо.
И, увидев расстроенное лицо Урумова, добавила:
— Не надо его жалеть. На его совести самое малое двадцать убийств… Рано или поздно он все равно попал бы к нам в руки.
Профессор Урумов, член Ученого совета Софийского университета, вернулся домой почти в беспамятстве. И всю ночь не мог заснуть. Но это была тогда его единственная и последняя бессонная ночь. После этого мрачный образ Кисева словно бы провалился в какую-то черную дыру, куда Урумов никогда не заглядывал.
5
В ночь накануне собрания хуже всех спала Ангелина. Ей приснился очень плохой сон. Будто бы лежит она дома в своей постели и вдруг откуда-то является покойная невестка и начинает за ноги стаскивать ее с кровати… Ангелина с ужасом смотрела на ее белое, как гашеная известь, лицо, и вдруг ей стало ясно, куда та ее тянет — в ад. Но ей удалось уцепиться за железную кроватную ножку, хотя в действительности она спала на деревянной кровати. И все же Наталия, вероятно, осилила бы ее, если бы в самый опасный момент у Ангелины не хватило бы благоразумия проснуться. Дрожащая, вся в поту, она больше так и не смогла уснуть. Ночь была очень светлая, и ей все казалось, что вот-вот рассветет, хотя не было еще никаких предвестников утра — ни звона трамваев, ни сухого посверкиванья проводов. Потом она поняла, что этот ночной свет — всего-навсего отражение свежевыпавшего снега, так что ей пришлось несколько часов поворочаться в постели, пока на самом деле не рассвело.
Все еще вялая и даже немного испуганная Ангелина без всякого удовольствия подошла к гардеробу. Японское кимоно надевать не хотелось — холодно. И кто знает, может, это покойница мстит ей за свои туалеты. И все же, не удержавшись, она натянула на себя черные брюки из китайского шелка. Потом, поколебавшись, надела выношенный зеленый свитер из самых старых, связанных ею еще в девичестве во время войны. В этом наряде она, все еще охваченная дурными предчувствиями, побродила по комнатам и, наконец не выдержав, разбудила сына. Сашо молча встал, оделся, но, выйдя в холл, с удивлением воззрился на часы.
— Зачем ты меня таи рано разбудила? — спросил он сердито.
— У тебя ведь сегодня собрание.
— Так собрание же будет только в конце дня, дубовая твоя башка! — вскипел он.
— Нужно же тебе подготовиться.
— Чего мне готовиться? Собрание как собрание.
— Ничего подобного! — озабоченно ответила мать. — Говорят, Михаил попал в немилость и его хотят отправить на пенсию.
Только теперь Сашо обернулся и внимательно посмотрел на мать.
— Кто это тебе сказал?
Ангелина попыталась вывернуться, словно пойманная за хвост кошка, но в конце концов призналась — Евгения Логофетова. Сашо помрачнел. Эта старая сова, у которой на почти облысевшей голове осталось только несколько яично-желтых кудряшек, целыми днями таскалась по разным кумушкам и порой в самом деле кое до чего докапывалась.
— Где ты ее видела?
— Вчера явилась сюда выспрашивать. Но разве мне о чем-нибудь рассказывают!
— А я-то думаю, что это у нас в холле вчера так воняло! — проворчал он недовольно.
Сашо не шутил — вчера вечером в холле действительно невыносимо пахло очень тяжелыми духами. А во всем городе только Евгения Логофетова еще употребляла эти ужасные старорежимные духи.
— Ты мне скажи, это верно? — спросила мать.
Но Сашо не слышал ее, с отвращением представляя себе, как горбатая Логофетка возбужденно бегает по комнате на своих тонких утиных ножках. Даже в этом возрасте ее зеленые глаза горели ясным пламенем. Про нее говорили, что стоит ей где-нибудь появиться, как непременно случится беда, пусть даже небольшая — споткнется человек, уронит сумку со свежими яйцами. А туда, где были маленькие дети, ее вообще не пускали под предлогом, что в доме больные. Логофетка боялась болезней, как ведьма петухов.
— Ответишь ты мне наконец или нет? — взорвалась мать. — Почему ты молчишь?
— Трепотня! — с презрением ответил Сашо. — Конечно, дядя немолод и вполне может уйти на пенсию. Но все остальное она выдумала, мерзавка! — И он с отвращением прибавил: — Немилость, скажешь тоже!
Ангелину этот ответ явно не удовлетворил.
— Не нравится мне все это. До сих пор никого из Урумовых не выгоняли на пенсию. Хотя среди них бывали и верховные судьи.
Придя на работу, Сашо сначала не заметил ничего особенного. Все шло, как обычно, никто не упоминал о предстоящем проклятом собрании. И все-таки что-то происходило. Вскоре Сашо почувствовал, что коллеги — все без исключения — просто избегают глядеть ему в глаза. Да, избегают, как будто чувствуют себя виноватыми перед ним, не перед ним — он что, вернее, перед его дядей. Сашо очень хотелось забежать к нему в кабинет, но не пойдешь же без дела к директору института. На его счастье, незадолго до обеда академик сам вызвал его к себе. Сашо почти бегом кинулся к кабинету, но перед дверью остановился, осмотрел свой белый халат и лишь тогда вошел. Дядя сидел на своем месте совершенно спокойный, даже, как показалось Сашо, в хорошем настроении. Здесь, в кабинете, он словно и не был его дядей, а только директором. Академик даже угостил его какими-то дорогими шоколадными конфетами, которые наверное, держал для зарубежных гостей. И лишь когда старик заговорил, молодой человек понял, что ничего. не изменилось, дядя по-прежнему оставался дядей.
— Я рассказал тебе про Аврамова, — начал он. — Несмотря ни на что, для меня он остается ученым самого высокого ранга. Сейчас Аврамов готовится продолжать свою работу. Там есть кое-что, чего, по-моему, американцы не заметили. Это очень перспективно.
«И что ему вздумалось рассказывать мне об этой ерунде накануне таких событий», — подумал Сашо.
— Буду очень рад, если это ему удастся, — с легкой досадой пробормотал он.
Но дядя это заметил:
— Ты недооцениваешь его, мой мальчик. Глупо в наивно недооцениваешь. Ты мог бы больше доверять моему мнению.
— Но какое мне до него дело? Пусть занимается, чем хочет. Удастся ему, всем пойдет на пользу.
— Какое дело? Он предлагает тебе продолжать эту работу вместе с ним.
— Как так вместе? — удивленно спросил молодой человек.
— Просто вместе. На общих основаниях, как работают обычно научные коллективы. Хотя он старший научный сотрудник, а ты всего лишь самый обычный дерьмовый ассистент! — Дядя усмехнулся.
Нашел время шутить. Но Сашо хорошо понимал, что в любом случае это предложение для него и комплимент и признание.
— Ты же прекрасно знаешь, дядя, что мои интересы — совсем в другой области, — наконец сказал он. — Мне бы хотелось продолжить твои опыты.
— Продолжить мои опыты? — улыбнулся академик. — Но я пока еще жив. И вовсе не собираюсь от них отказываться.
Молодой человек покраснел так, как не краснел еще никогда в жизни.
— Прости, дядя, я просто не так выразился… И все же мне кажется, что я мог бы тебе помочь.
— Никогда в этом не сомневался. Но у меня результаты будут еще очень не скоро. К тому же мы рискуем ничего не добиться.
— Добьемся! — ответил Сашо уверенно.
— Пусть даже добьемся. Все скажут, что этого долбился я. А если я попытаюсь выдвинуть тебя, скажут, что я это делаю из чисто родственных побуждений.
Сашо нахмурился.
— Это меня не интересует! — ответил он резко.
Но он сам чувствовал, что говорит не совсем искренне. Отдать все и ничего не получить взамен было совсем не в его характере. В конце концов это просто противоречило здравому смыслу.
— Верю, — мягко ответил академик. — И все же я хочу, чтоб ты пришел ко мне уже с некоторым именем. Так, чтоб другие тоже в тебя поверили. Я не сомневаюсь, что вы с Аврамовым добьетесь быстрого и серьезного успеха. А если меня не обманывает предчувствие, то и… потрясающего.
Молодой человек с удивлением посмотрел на него. Перед ним словно бы вновь сидел не дядя, а какой-то другой человек, незнакомый, сильный, стоящий выше всего.
— Могу я подумать, дядя?
— Разумеется, мой мальчик.
— Надо посмотреть, чем кончится собрание.
— Чем бы оно ни кончилось, это не имеет отношения к нашей непосредственной работе. Вот так, а сейчас иди обедать.
Сашо никогда не обедал в институтской столовой. Человек, который собрался покорить мир, не может обедать в пропахшей постным маслом учрежденческой забегаловке вместе с разными мелкими бездарями и подлизами. Поэтому он с достоинством понес свой пустой желудок в ближайшую харчевню. Порция похлебки из свиных ножек, побольше уксуса и чеснока — и порядок. А вечером Фифы пригласили их на день рождения — чей именно, Сашо так и не понял. Но Гари похвастался, что угостит их телячьей головой, запеченной в желудке, — старинный деликатес, которого ему еще не доводилось пробовать. Значит, нужно оставить побольше места для серьезного эксперимента.
Открытое партийное собрание должно было начаться через полчаса после окончания рабочего времени в похожем на пенал узком, голом и скучном институтском зальчике. Лучше всего сесть в последнем ряду — самое подходящее место для только что назначенного ассистента. Кроме того, из заднего ряда удобней всего наблюдать за тем, как реагирует зал — кто и кому аплодирует. А это нелишне знать, может пригодиться.
Но когда Сашо, блюдя свое ассистентское достоинство, вошел в зал через пять минут после назначенного срока, он увидел, что почти все места заняты. Из последнего ряда на него таращились самые вредные и языкатые типы в институте и словно бы втайне над ним посмеивались. Сашо нерешительно осмотрелся — в первом ряду оставалось еще пять-шесть свободных мест, но там восседало несколько важных особ, большинство из которых он видел впервые. Наверное, представители академии и Госкомитета, а может, районного комитета партии. На сцене уже сидели дядя и секретарь парторганизации Кынчев, краснощекий крепыш, с трудом подпиравший голову своими короткими руками. К несчастью, взгляды их встретились, и Кынчев добродушно сказал:
— Товарищ Урумов, здесь есть свободные места. Садитесь в первый ряд, никто вас тут не укусит.
Голос у него был довольно сиплый, как бывает у людей, предпочитающих терпкие северные вина горячим южным.
— Моя фамилия не Урумов! — сухо, но спокойно ответил Сашо. — Академик Урумов мне дядя не по отцу, а по матери.
По залу пронесся смешок. Академик тоже едва заметно усмехнулся.
— По отцу, по матери — какая разница! — сконфуженно пробормотал секретарь.
Собрание начиналось с ляпа — как-то оно кончится? Зал заполнился до отказа — даже вдоль стен не осталось свободных мест. У открытой двери толпились люди, некоторые поднимались на цыпочки, стремясь увидеть, что происходит в зале. Это были сотрудники филиала — работники второй категории, как их в шутку называли. Сашо обернулся — и у них и у тех, кто успел занять места в зале, на лицах было какое-то очень странное выражение. Они походили на людей, собравшихся не на важное научное совещание, а на матч по боксу или на закрытую демонстрацию какого-то фильма.
На трибуну вышел Кынчев.
— Товарищи, в объявлении об этом собрании мы рекомендовали всем прочесть статью, которую наш уважаемый директор, академик Урумов напечатал в журнале «Просторы». Не буду скрывать от вас, что эта статья возбудила в нашем институте споры и сомнения, я бы даже сказал, вызвала известную тревогу. Насколько эта тревога основательна и серьезна, станет ясно из доклада академика Урумова. Я убежден, что его выступление если и не вполне нас успокоит, то по крайней мере внесет ясность. Как известно, наука всегда отличалась категоричностью и ясностью позиций.
— Посредственная наука, — пробормотал себе под нос академик.
Кынчев все-таки услышал, но счел за лучшее сделать вид, что просто не понял сказанного.
— Пожалуйста, товарищ Урумов! — пригласил он.
Урумов вышел на трибуну. Встретили его аплодисментами, довольно дружными, как показалось Сашо, хотя и не слишком продолжительными. Академик вынул из жилетного кармана красивые, наверное, золотые часы, которые Сашо видел впервые. Движения его были очень размеренны, лицо спокойно, и лишь взгляд выдавал еле заметное волнение. Время от времени академик посматривал на часы, ни на секунду не теряя ясности и связности мыслей. И говорил он ровно полчаса, минута в минуту. Все это время в зале стояла мертвая тишина, только под теми, кто остался в дверях, иногда скрипели стулья, на которые они взобрались, чтобы лучше видеть.
— Уважаемые коллеги! — начал он. — Целью моей научной деятельности в последние десять лет было исследование структуры и механизма действия антител, а также некоторых катализаторов, которые влияют на биохимические процессы обмена веществ. Все это интересовало меня не вообще, а в связи с активностью некоторых вирусов в человеческом организме и с патологическими изменениями, которые они вызывают. Как видите, на первый взгляд, это проблемы медицинские, но решать их должны прежде всего мы, используя средства и возможности нашей науки. Если мы будем слишком строго придерживаться четких и обособленных границ своих наук, то окажемся слепы, как слеп крот, считающий подземный мир единственно реальным. Именно здесь кроется одна из важнейших методологических проблем — какие выводы позволяют нам сделать факты и как далеко имеют право простираться воображение, интуиция, логические построения в нашем стремлении постичь сложнейшие истины бытия. И может быть, именно на этой почве возникло недоразумение, о котором только что шла речь.
Затем Урумов довольно подробно изложил суть проблемы и полученные им результаты. Хотя он и весьма заметно сократил гипотетические построения, которые его племянник, по сути дела, только привел к логическому завершению, он все-таки не скрыл опасностей, угрожающих самому существованию человечества.
— Возьмем, к примеру, эволюцию видов, — продолжал он. — Создается впечатление, что она идет от простого к сложному, от амебы к человеку с его совершенно устроенным мозгом. Но это только одна сторона вопроса. В сущности, даже в этом процессе простое всегда побеждало более сложное, приспособляющееся — неприспособляющееся, способное к быстрым изменениям — постоянное и консервативное. На какое бы живое существо мы ни взглянули, оно поразит нас своей простотой и гармоничностью, целесообразностью всех своих функций. В этом смысле для человека нет врага опаснее вируса, который, на мой взгляд, обладает всеми упомянутыми мной качествами. Его приспособляемость исключительна и очень часто проявляет себя роковым для человеческого существования образом. В поисках оружия против вирусов мы, в сущности, только увеличиваем свою собственную уязвимость, делая их все более устойчивыми, приспособляемыми, а главное — непрерывно изменяющимися. Так, ни один серьезный ученый не может гарантировать вам, что разработка новых антибиотиков не приведет, например, к возникновению таких мутаций вирусов, которые поставят под вопрос существование не только человека, но и других видов… Больше того, мы не отбрасываем возможности, что подобные мутации уже существуют на земле или в безграничном космосе. И не вам должен я напоминать об их необычайной пластичности и способности к адаптации. Отнюдь не исключено, что их распространение уже привело однажды планету к биологической катастрофе, какой было, например, таинственное исчезновение пресмыкающихся в плиоцене. Мы даже не можем с уверенностью сказать, не связано ли космическое молчание вокруг нас именно с победой простого над сложным. Потому что диалектика подсказывает нам, что самое простое — это, в сущности, и есть самое совершенное, что оно не начало, а конечный результат некоторых эволюционных процессов.
Таким образом, исходя из этих мыслей, нетрудно прийти к заключению, что наш прежний метод борьбы с вирусами таит в себе очень большую опасность. Мы должны пойти по принципиально новому пути — уничтожать их не внешними средствами, словно мух или тигров, а взорвать их изнутри, разрушив самое их структуру. Мы должны уничтожить возможность их воспроизводства. Это будет тяжелой, но не невыполнимой задачей, потому что, как мы уже видели, их существование некоторым образом противоречит основным принципам существования организмов, отрицает их, то есть, его, так сказать, можно назвать суперпаразитическим антисуществованием. В этом смысле самым страшным примером, как вы уже догадываетесь, является вирус рака. Используя исключительную способность своей нуклеиновой кислоты к трансформации, этому вирусу во всех случаях удается создать среду для своего воспроизводства, которую мы называем раковой тканью, не беспокоясь о том, что тем самым он уничтожает — я бы сказал так же слепо, как и люди, — единственную возможную среду для своего существования. Какими бы они ни были вездесущими и по самому принципу своего паразитического существования бессмертными, они, в конечном счете, обречены если не на гибель, то на фактическое несуществование, когда они уничтожат до конца так называемые высшие организмы. Тогда, наверное, им придется дожидаться, пока эволюция не породит их снова, что случается далеко не всегда и не при всех условиях. Или же они, словно лермонтовский Демон, будут обречены на безнадежные скитания в космосе, пока не попадут на планету, которую еще не посещали эти кошмарные гости. Я говорю эти страшные слова не для того, чтобы вас пугать, как я уже успел напугать многих, а чтобы обратить ваше внимание на серьезность проблемы. В этом я и вижу смысл нашей работы, огромное значение наших усилий.
На этом академик закончил и возвратился на свое место. Кынчев, не поднимаясь, предложил желающим высказаться по докладу директора. Ответом ему было полное молчание. Он даже вытянул, как только мог, свою короткую шею, но напрасно — никто не поднял руки.
Это тягостное и неприятное молчание продолжалось около десяти минут, хотя секретарь обращался к присутствующим еще несколько раз. Наконец его нервы, видимо, не выдержали, потому что он стремительно поднялся с места.
— Если желающих нет, нам остается только одобрить сообщение нашего директора и закрыть собрание.
Всерьез рассердившись, он, по-видимому, был готов немедленно выполнить свою угрозу. И только тут поднялась чья-то белая рука, и неожиданно высокий голос произнес:
— Можно мне?
Это был Азманов. Пока он шел к трибуне, потолок, казалось, стал светлее, отражая его сверкающую голую голову. На высокой трибуне он показался Сашо гораздо Ниже, чем обычно, по-видимому, только широкие плечи и придавали ему известную внушительность. Сейчас у Азманова блестела не только лысина, но и золотая оправа очков, и стекла, даже зубы как-то страшновато блеснули, когда он наконец разомкнул свой красиво очерченный рот.
— Уважаемые коллеги, мне очень не хотелось первым брать слово. Должен признаться, что у меня есть очень серьезные возражения как против сомнительной гипотезы академика Урумова, так и против направления, в котором развивается деятельность нашего института. И мне просто не хотелось бы, чтобы наш уважаемый директор подумал, что я, таким образом, задам определенный тон всем последующим выступлениям. Впрочем, даже если б я этого хотел, это вряд ли бы мне удалось, потому что я вполне отдаю себе отчет в том, каким научным авторитетом пользуется товарищ академик. И все же мне кажется, что именно этот авторитет оказался обоюдоострым оружием. И чаще всего он сковывал людей и их инициативу, направлял всю деятельность института в русло личных стремлений и поисков академика Урумова. Он не делал никаких усилий, чтобы поощрить какую-либо другую инициативу или поделиться с коллегами своими планами, обратиться к ним за помощью.
До сих пор Азманов говорил импровизированно, не заглядывая ни в какой план или записку. Но тут он сменил свои очки на другие, еще более блестящие, и вытащил из кармана целую пачку узких и длинных бумажек, невероятно мелко исписанных.
— В чем, в сущности, состоит гипотеза нашего уважаемого директора? — продолжал он. — Я очень внимательно прочел статью и еще более внимательно выслушал его сегодняшнее выступление. Сегодня он был гораздо сдержаннее, но в основе своей его позиции остались теми же. По его мнению, кроме нормального вирусного цикла, в размножении вирусов участвует еще один механизм: приспосабливая свою нуклеиновую кислоту к клеточному обмену, вирусы используют этот обмен для своего собственного воспроизводства, что, как хорошо известно, характерно для всех вирусов, но академик Урумов допускает, что при определенных условиях и определенных биохимических состояниях вирус, используя аналогию своей структуры со структурой клеток, не уничтожает ее, а лишь принуждает ее изменить свою обменную цепь в желательном для него направлении. Этот процесс академик Урумов называет неудачным, по моему мнению, термином «взаимозамещение». В результате клетка, образно говоря, отчуждается от своей общности в интересах самого вируса, в интересах его существования и воспроизводства. Цель деятельности академика Урумова — создать в организме преграду этому процессу, ликвидировав условия, при которых подобное «взаимозамещение» оказывается возможным. На практике это означает безмерное повышение иммунной реакции клеток, чтобы они могли безошибочно различать аналогичные структуры и не допускать, чтобы вирусы изменяли обменную цепь.
Как видите, уважаемые коллеги, на первый взгляд все это достаточно остроумно, но, по-моему, лишено серьезных научных доказательств. Больше того, гипотеза академика Урумова противоречит бесспорным научным истинам. Его мнение об антибиотиках не только антинаучно, но и практически вредно. Подвергается сомнению работа почти всей нашей фармацевтической промышленности. Обессмысливается деятельность ученых, работающих в этой. области. Больные будут избегать спасительных для них антибиотиков, боясь способствовать возникновению в своем организме этих роковых мутаций, которые якобы могут подвести черту под существованием всего человечества.
Я опрашиваю, насколько основательны все эти страхи, эти мрачные прогнозы. По-моему, они совершенно безосновательны. Что это за мистическое «взаимозамещение» структур? Забывая о простейших законах диалектики, академик Урумов полностью отрывает форму от содержания. Это, конечно, может произойти с каким-нибудь стишком или рассказиком, а не с постоянными и точными законами природы. Определенная структура соответствует лишь определенному содержанию. Вирусы — не фантомы, которые могут принимать какой захотят вид, словно ведьмы в сказках — то царевны, то лягушки. И биология — не сборник произведений народного творчества, а серьезная наука.
Это была самая эффектная часть его выступления, но когда Азманов попытался осветить суть проблемы, всем сразу же стала видна его слабая подготовка. И только когда он перешел к задачам института, голос его вновь окреп:
— Мы призваны помочь нашему сельскому хозяйству! — торжественно заявил он. — От нас ожидали, что мы откроем и внедрим самые эффективные средства биологической защиты растений. Ведь всем известно, какой ущерб наносит природе безудержная и невежественная химизация. Измученная природа протягивает к нам руки, моля о помощи. Подали ли мы ей свою руку?
В зале раздался смех.
— Не смейтесь, товарищи, вопрос серьезный! — сказал Кынчев.
Но Азманов, наверное, почувствовал, что переборщил с метафорами, потому что добавил твердым, почти мрачным голосом:
— Да, вы правы, товарищ Кынчев. Это даже не вопрос, это — важное государственное и партийное задание, за выполнение которого мы отвечаем.
Он говорил уже свыше получаса, а пучок бумажек в его руке уменьшился не больше чем наполовину. Тогда кто-то в зале подал голос:
— Вы говорите дольше докладчика, товарищ Азманов. Нельзя ли покороче?
— Очень уж редко мне здесь дают слово, товарищ Кирилов, — пожаловался тот. — Так что сейчас я должен…
Кынчев сердито нахмурился и спросил:
— Может быть, вы скажете, товарищ Азманов, кто, когда и в связи с чем не давал вам слова? Или лишал его?
Азманов замолк, видимо растерявшись.
— Скажите, скажите… А то я подумаю, что вы клеветник.
— Хорошо, я сокращу свое выступление, — вывернулся наконец Азманов. — Я только в нескольких словах подведу итог.
Азманов сунул заметки в карман, и Сашо вновь показалось, что по залу прошло легкое движение, на этот раз выражавшее облегчение.
— Дорогие товарищи, на мой взгляд, в институте царит апатия, — озабоченно продолжал Азманов. — Я вижу гораздо больше людей в коридорах, чем на рабочих местах и за микроскопами. Некоторые сотрудники месяцами не являются на работу под предлогом, что они пишут научные труды. Где они, эти научные труды? Я их не вижу. Чтобы переписать что-нибудь, не нужно месяца, для этого совершенно достаточно нескольких дней. Кто следит за их деятельностью? Никто. Людей интересует все, что угодно, кроме их работы. Если бы на телевидении так же долго и глубоко обсуждали свои программы, как мы их обсуждаем здесь, в институте, оно давно бы превзошло само себя. Вы только послушайте, что говорится в наших кабинетах и лабораториях! Можно подумать, что здесь готовят к изданию повареную книгу или руководство по уходу за младенцами, а не научные труды.
В зале опять засмеялись.
— Почему все это происходит, спрашивается? Причину угадать нетрудно. Происходит это потому, что перед сотрудниками не ставится реальных задач, которые были бы им понятны и выполнение которых приносило бы пользу нашему социалистическому обществу. Вместо этого нас уже не один год вынуждают гоняться за фантомом вируса. Я не верю в эти фантомы, потому что они противоречат основным законам логики. Если вирусы и в самом деле действуют таким страшным и призрачным образом, они бы уже тысячу раз уничтожили все человечество. Но, как видите, мы все еще существуем, несмотря на мрачные прогнозы нашего директора.
Азманов слегка поклонился и медленно пошел по проходу. Человек десять весьма живо ему зааплодировали, но в целом зал выжидательно молчал.
— Отвратительно! — негромко пробормотал Сашо.
Но его сосед все-таки услышал и бросил на него укоризненный взгляд. Азманов пошел к двери, нервно шаря в кармане, наверное, в поисках сигарет. Лицо его, обычно гладкое и невыразительное, сейчас раскраснелось, возбужденное и довольное. Сашо заметил, что, когда он выходил, несколько человек как-то торопливо и чуть ли не тайком пожали ему руку. И тут же, словно фотоаппаратом, засек их лица, чтобы навсегда запечатлеть их в овощей памяти.
После Азманова выступили еще пять человек. Время перешло за восемь, все заметно устали. Большинством голосов было решено продолжить собрание на следующий день в то же время. Люди медленно выходили из зала, не оглядываясь, не разговаривая друг с другом. Все это будет позже, когда они разобьются на доверительно перешептывающиеся группки. Сашо не спешил уходить. Ему очень хотелось хотя бы недолго побыть с дядей, поговорить с ним. Но академик ни одной минуты не оставался один. Его окружили несколько самых близких его помощников, почти все, как этого требует в таких случаях хороший тон, улыбались, правда, весьма натянуто. Только Аврамов выглядел мрачным, лицо его приобрело такой же никотиновый цвет, как его худые пальцы. А затем какой-то незнакомый Сашо человек увез академика в своей роскошной машине с правительственным номером. Куда он его повез — домой? Или, как говорится в подобных случаях, на консультацию?
Сашо взглянул на часы, он предупредил своих, что может задержаться. Лучше всего пойти к ним. Кишо сумеет его понять как никто. И может быть, точнее всех предскажет, чем закончится эта неприятная история. К тому же Сашо еще ни разу не бывал у Фиф, очень все-таки любопытно, как выглядит их берлога. И тут же сообразил, что не купил никакого подарка ко дню рождения. Магазины были уже закрыты, и он ринулся, скользя по мокрому тротуару, в ближайший цветочный магазин. Продавщица уже собралась уходить, и он с трудом умолил ее продать ему горшок обшмыганной герани, оставшийся на полке. С этим грузом Сашо с грехом пополам нашел нужный дом, но найти мастерскую оказалось труднее. Наконец он взобрался на какой-то чердак и кулаком постучал в самую примитивную дощатую дверь, которая больше подходила бы какому-нибудь бараку. Открыла ему Фифа маленькая, одетая как для лыжной прогулки. В помещении было довольно холодно, знаменитый, купленный на валюту масляный радиатор с трудом справлялся с возложенной на него непосильной задачей. Все уже собрались, кроме Фифа большого. Увидев Сашо, Криста подпрыгнула как ребенок и радостно обвила его шею тоненькими руками.
— Я думала, ты не придешь! — сказала она, прижимая горячие губы к его щеке. — Ты даже не побрился!
— Брился, — ответил он. — Просто у меня от напряжения снова выросла щетина.
— Как прошло собрание?
— Отвратительно. Но дай мне оглядеться.
А глядеть действительно было на что. На одной из стен висел большой корабельный штурвал. У двери громоздился старый, проржавленный якорь весом не менее двухсот-трехсот килограммов. Кроме того, здесь имелись компас, секстанты и сломанный барометр, всегда предсказывавший бурю. Впрочем, в мастерской было довольно уютно — пол был покрыт желтой вьетнамской циновкой, на стенах киноплакаты — творение самого хозяина. Вдоль стен тянулись невысокие, застланные красным, лавки, а в углу даже красовался низкий, круглый деревенский стол-софра, служивший, по-видимому, не только для украшения, так как другого стола в помещении не было. Над столом возвышались гладкие Донкины колени. Кишо уныло жевал пастырму.
— А где же сам мореход? — спросил Сашо.
— Час назад отправился за телячьей головой, — сказала Донка, — наверное, решил попробовать ее по дороге.
— Пьет небось где-нибудь, — мрачно изрек Кишо.
— Что это за якорь? Как вы его сюда затащили?
Фифа засмеялась.
— Вдвоем с Гари. Целую неделю волокли его по лестнице — ступенька за ступенькой. Знали бы вы, какой Гари сильный, любого грузчика за пояс заткнет.
Все расселись вокруг стола. Кишо откупорил бутылку дюбоне — довольно жалкий аперитив, как безжалостно отметил про себя Сашо. Но делать было нечего, надо было пить, ведь это подарок того самого бельгийца. Когда все выпили по рюмке, Сашо подробно рассказал о собрании. Слушал его только Кишо, девушки с увлечением обсуждали какого-то нового эстрадного певца — замечательный певец, только вот, к сожалению, извращенец. Почему это к сожалению, спрашивала Донка, ей, когда она увидела этого певца, страшно захотелось ущипнуть его за щечку. Но Криста неожиданно вслушалась в разговор мужчин, лицо ее залилось легким румянцем. Когда Сашо кончил, Кишо, все так же равнодушно жевавший жесткий ломтик пастырмы, бросил кратко:
— Так я и думал. Азманов не дурак.
Сашо внутренне вспыхнул, но ничем себя не выдал.
— А по-моему, стопроцентный глупец, — ответил он сдержанно. — Своими разговорами об апатии он только настроил против себя все собрание.
— Очень его интересует собрание. Он метит гораздо выше, хочет, чтоб его услышали там, наверху… Услышали и оценили.
Сашо враждебно молчал. Кишо, конечно, был прав, и все же ему не хотелось, чтоб это было так.
— Да он, кроме всего прочего, ничего не понимает в биохимии. Кто его знает, может, в морфологии он еще кое-что смыслит, но морфология здесь ни при чем. А биохимию даже студенты знают лучше.
— Это неважно, — с досадой ответил Кишо. — Те, кто к нему прислушается, тоже ничего не понимают в биохимии. Совсем другое дело, если он скажет, что институт не выполняет государственных заданий — это-то каждый поймет.
— Думаю, что это тоже неправда.
— Тут важно совершить диверсию, заронить сомнение. А потом поди объясняйся, если тебе делать нечего.
— Ну ладно, пусть другие не понимают, но наши-то должны понимать! — сердито сказал Сашо. — Им же за это деньги платят. А ведь не нашлось никого, кто бы сказал, что Азманов несет ерунду.
— Представь себе, что они тоже не понимают, — засмеялся Кишо.
Молодой человек задумался.
— Может, ты и прав, — пробормотал он неохотно. — Но в этом сам дядя и виноват. Он их принимал в институт, не я. Теперь пусть расхлебывает.
Несмотря на эти слова, Сашо чувствовал себя гораздо более подавленным и оскорбленным, чем академик. Как будто лично его кто-то унизил и осрамил. Вот уж никак он не ожидал столкнуться в институте с такими вещами. Разве могло ему прийти в голову, что он завязнет в такой трясине.
— Дядя твой не виноват, — ответил спокойно Кишо.
— А кто? Я, что ли, виноват? — уже раздраженно спросил Сашо.
— Будто ты не знаешь, как это делается! — презрительно ответил Кито. — И вообще, кто может остановить бездарь? Всех вообще бездарей. Они словно вирусы твоего дяди, их не задержать никаким фильтром. Никакие иммунные системы, никакие антитела не в состоянии одолеть их и уничтожить. Потому что, мой мальчик, они не наши враги, а наши друзья, как говорит твой дядя. Или, по крайней мере, маскируются под них. Мы носим их в своих карманах и портфелях, пропихиваем другим своим друзьям, и если друзья нас не слушаются, ссоримся с ними, готовы месяцами не разговаривать. Вот что они такое, если тебе так уж хочется знать, — закончил Кишо с явным удовольствием.
Сашо смотрел на него с чуть прояснившимся лицом.
— Очень хорошо!
— Что тут хорошего?
— Хорошо ты это сказал. Послушай, можно мне это использовать?
Но тут раздался такой грохот, словно кто-то вышибал дверь. В комнату ввалился Фиф большой с громадным противнем в руках. Плащ его был залит жиром, брюки заляпаны грязью и снегом. Он казался таким несчастным, что все всполошились.
— Что случилось? — испуганно спросила Фифа маленькая.
— Голову выронил!
И Гари, все еще тяжело дыша после лестницы, рассказал, что с ним случилось. Голову он отдал запекать не в обычную пекарню, а в ресторан, где ее должны были приготовить, как полагается. Само собой, в ресторане не спешили. Он еле дождался, пока ее запекут. Тут же схватил противень, обжегся ужасно, но делать нечего, пришлось терпеть. Знал ведь, что дома ждет целая орава голодающих. Снял шарф, прихватил противень полами плаща. Но так как из-за этого не было видно, куда он ступает, поскользнулся и…
— …покатилась эта самая голова прямо на мостовую. Я лежу на земле, весь в жиру, вокруг всякие идиоты ухмыляются, а в довершение всего откуда ни возьмись грузовик — и мчится прямо на голову…
Тогда Гари рванулся и выхватил эту проклятую голову прямо из-под колес. И пока он нес ее в обеих руках, чтобы положить обратно на противень, взбешенный шофер воспользовался ситуацией и влепил ему две таких пощечины, что у бедного Фифа потемнело в глазах. Но делать нечего, пришлось стерпеть, тем более что он чувствовал себя виноватым.
Кишо осмотрел голову.
— Ничего страшного, — неуверенно сказал он, — разве только желудок грязноват. Но его можно выбросить.
— Но ведь желудок и есть самое пикантное! — с отчаянием взвыл художник. — А так — голова как голова, даже от твоей ничем не отличается.
Новые осложнения возникли, когда голову стали делить. Фиф большой нашел какое-то тесло и нервно стукнул им по затылочной кости. Раздался хруст, на белую блузку Донки шмякнулся кусок мяса. Женщины немедленно скрылись за туалетной ширмой Фифы маленькой. Кишо вытащил откуда-то старый женский халат, и общими усилиями голова была наконец побеждена. Раскололи череп, вытащили челюсти, язык, мозги. Один глаз, отлетев, прилип к картине, изображающей старинный созопольский дом, и оттуда смотрел на всех угасшим взором. Наконец, опротивев сами себе, почти в отчаянии, они разложили мясо по тарелкам, но долго еще не могли заставить себя взяться за еду. И лишь потом, когда все наконец поели, Кишо довольно заявил:
— А все-таки стоило потрудиться!
— Брось! — мрачно заявил Фиф большой. — Нет зверя гаже человека.
— Да, хороши мы, нечего сказать! — скорбно поддакнул Кишо. — А еще рассказываем анекдоты о людоедах.
— И во сколько тебе обошлось это удовольствие?
— Что деньги? — все так же мрачно ответил художник. — Когда я чуть не погиб в расцвете сил.
— И бизнеса, — добавил Кишо.
Действительно, в последние два месяца Гари неожиданно стало везти. Да и как могло быть иначе, если его картинами заинтересовались всякие там академики и богатые американцы. Фифа маленькая похвасталась, что только за последний месяц они продали четыре картины.
— В рассрочку? — спросил Кишо.
— Ну, не все… Габровская галерея выложила наличными. Тамошний директор показал себя человеком.
— О, если ты у габровцев сумел получить деньги, значит, тебя ждет блестящее будущее, — сказал Кишо. — У вашего брата всегда так, стоит раз повезти.
— Ас чего все началось? — спросил Сашо. — С белых коней, которых купил мой дядя.
— Верно, — согласился художник. — Потому-то я и отдал ему их так дешево… А картина стоит самое малое в пять раз дороже.
— Живые лошади и то не стоят в пять раз дороже!
— Нет, правда, картина что надо! — сказал художник. — Лучше у меня ничего нет. Может, потому что все вышло как-то так, само собой.
— Как это — само собой? — не понял Сашо.
— У нас такое случается… Ищешь, скажем, одно колоритное решение, а находишь совсем другое. Если ночь писать только синим, всегда получается слюнтяйство! Я прибавил лилового, немного коричневого — ты, верно, и не заметил. Опять ничего не выходит. Мне нужно было плотное белое пятно, чтобы картина ожила. И тогда я вспомнил о лошадях. А оказалось, что они — все.
— Что — все?
— Ну все! — с досадой повторил художник. — Слепой ты разве, что этого не видишь?.. Во всяком случае, дядя твой не слепой.
— Что же это за искусство, — сердито сказал Сашо. — Если оно может получиться само собой.
Фифа маленькая сварила им полкастрюли кофе — натурального бразильского, как она похвасталась. А если дальше так пойдет, глядишь, и они купят себе какую-нибудь таратайку. Гари нужна машина, хоть он и не пейзажист.
— Лучше всего ему пишется на чердаке, а еще лучше — в подвале без всякого освещения, — она засмеялась. — Поначалу можно обойтись и «трабантом», подержанным, разумеется.
— А что, «трабант» — прекрасная машина, — сказал Кишо. — Я тоже собираюсь купить «трабант».
Все засмеялись. Как ни щедр бельгиец, он скоро уедет. Так что будет лучше всего, если Кишо купит себе велосипедик-пони, а еще лучше роликовые коньки — очень ему пойдут.
— Эти деньги я получу не от бельгийца, — сказал Кишо. — Их мне отсчитает частный сектор.
И Кишо, не спеша, рассказал им о своей последней сделке. В «Луна-парке» его нашел какой-то владелец спортивного тира и предложил ему сделать хотя бы две машины, такие же, как японские, пусть даже не очень красивые. Кишо с ним уже и о цене договорился — по две тысячи за каждую. А тот тип и материалы дает, и все, что нужно. Ему главное, чтоб стреляли «по живому», как он выразился.
Все озадаченно взглянули на Кишо. Шутит он или серьезно? Но все это никак не походило на шутку.
— Разве машины не запатентованы?
— Патент? — засмеялся Кишо. — Кто будет спрашивать с него патент где-нибудь в Пирдопе пли Берковице. А что до самих машин, то я их сделаю получше японских.
— А материалы? — спросил Сашо недоверчиво.
— Об этом я вообще не думаю. Для частного сектора, мой милый, нет преград. Понадобится, они и тяжелую воду мне доставят. Я же видел этого моего заказчика, — за что ни возьмется, деньги сами в руки плывут.
— Значит, мошенник.
— Конечно, мошенник. Но, в отличие от директора «Луна-парка», замечательно умеет считать. Я прикинул, что всего лишь за три месяца он покроет все расходы. Остальное — чистая прибыль. Без всякого труда, вот разве время от времени придется вынимать кассовые коробки да доставать денежки.
Друзья смотрели на него все так же недоверчиво.
— Послушай, а тебе не приходит в голову, что ты обслуживаешь паразитирующий класс? — сказал Сашо. — Тот самый, в среде которого стихийно рождается капитализм.
— А что делать? — пожал плечами Кишо. — Я, что ли, виноват, что государство ничего не хочет у меня покупать? Сделаю эти две машинки, и конец. Мне важно хоть раз свозить Донку на «трабанте» на Витошу к «Счастливцу».
— Прошу прощения, но «трабант» — это не для Донки. Придется тебе поискать более подходящую даму, — заявила Донка.
— Ничего, найдется! — оптимистично ответил Кишо.
После кофе Криста собралась уходить. Вначале оживленная, она под конец совершенно сникла, забилась в угол диванчика и все время молчала. Попробовали ее удержать, но Сашо тоже решил идти. Дядя ложился очень поздно, после полуночи, почему бы не забежать к нему ненадолго и не поговорить? Когда они вышли, ледяная корка на тротуаре стала твердой, как стекло, молодые люди еле ползли по морозным улицам. Криста, все такая же молчаливая, уцепилась за него, как белка. Наконец до Сашо дошло, что с ней что-то происходит.
— У тебя плохое настроение, — сказал он. — Что-нибудь случилось?
— Ничего, — ответила Криста. — Я думаю.
— О чем?
— Думаю, почему доцент Азманов так поступил…
— Ясно почему… чтобы завоевать позицию получше.
— Ты хочешь сказать, он карьерист?
— Похоже, что это самое точное слово, — неохотно ответил Сашо.
Криста еще крепче вцепилась в его руку и, подняв голову, попыталась заглянуть ему в глаза.
— Сашо, я должна тебе кое-что сказать… Доцент Азманов — мой дядя.
— Какой дядя? — не понял Сашо.
— Обыкновенный. Брат моего отца.
Тут оба поскользнулись и чуть было не растянулись на обледеневшем тротуаре. Но Сашо, бывший фехтовальщик, сумел сохранить равновесие.
— Жаль! — сказал он, слегка сконфуженный. — Хотя для меня это не имеет никакого значения.
— Все же ты должен знать, — сказала Криста. — Ведь в будущем тебе придется иметь с ним дело.
— Во всяком случае, мне не грозит, что он станет моим директором, — ответил Сашо, еле скрывая раздражение. — Моим — никогда!
6
На второе заседание академик Урумов отправился без всякой охоты, с неясным чувством какого-то внутреннего омерзения. Хотя еще не все карты были открыты, основное направление игры уже вполне определилось. Группа доцента Азманова повела атаку не только на него, но и на все руководство института. Азманов, разумеется, не может рассчитывать на директорское кресло, для этого ему недостает прежде всего научной квалификации. Но на место Скорчева он вполне может пробраться.
Зал и на этот раз был переполнен. Открыли двустворчатую заднюю дверь и за ней поставили еще несколько рядов стульев. К удивлению Урумова, Сашо вновь расположился в первом ряду. Вчера академик хорошо заметил его маневры и желание устроиться где-нибудь подальше. А сейчас он по собственному почину уселся в первом ряду. Ну что ж, пусть привыкает к мысли, что в будущем ему придется играть важную роль в жизни института.
Первыми выступили двое, наверное, из окружения Скорчева. Оба они доказывали, что до сих пор институт точнейшим образом выполнял утвержденный государственный план, два раза был провозглашен передовым. Так что все потуги доцента Азманова доказать обратное — беспочвенны и злонамеренны. И вызывают серьезное сомнение в его моральных побуждениях.
После второго выступления Азманов, весь красный, вскочил со своего места.
— Я говорю не только о формальных планах! — крикнул он. — Я говорю о настоящих, реальных задачах, которые нам вполне по плечу.
— Не крути, Азманов! — хмуро сказал Кынчев. — Ты вполне ясно заявил, что мы не выполняем правительственных заданий. Назови точно, какое именно задание мы не выполнили?
— Самое важное! — ответил Азманов. — В котором говорится о связи нашей работы с конкретными нуждами производства.
Потом выступил Скорчев. Держался он неспокойно и говорил довольно путано. В его высказываниях чувствовалось желание как можно более деликатным и вежливым способом отмежеваться от своего патрона и его исследований.
— Академик Урумов — несомненно ученый с мировым именем, — заявил он. — Его труды постоянно переводятся за границей. Правда, он работает в чуждой мне области, и потому я не стану навязывать вам свое некомпетентное мнение. Согласитесь, с чего бы это я стал сомневаться в научных достижениях, которые до сих пор не решалась оспаривать научная мысль всего мира? В любом случае академику Урумову необходимо создать наилучшие условия, чтобы он мог довести до конца свою научную работу. Это естественно. Но все же я считаю, что статья в «Просторах» несколько преждевременна. Нельзя высказывать такие мрачные предположения без достаточно веских научных доказательств. Слишком много страхов и кошмаров давит сейчас на мир, чтобы мы могли позволить себе добавить к ним еще один.
Скорчев тоже потратил немало времени, чтобы доказать, как успешно институт выполняет свои планы. Так что намеки доцента Азманова абсолютно недобросовестны. А если наши задачи ему не нравятся, пусть обратится к высшим инстанциям, которые, исходя из государственных потребностей, поставили эти задачи перед институтом.
Скорчев оставил трибуну слегка взмокший, но довольный. Его проводили аплодисментами. Слово было предоставлено старшему научному сотруднику Аврамову. Поднявшись на трибуну, он сморщился, словно собирался чихнуть. Первые его слова прозвучали довольно сварливо:
— Мне было по-настоящему стыдно, когда я слушал некоторых наших товарищей. Первый раз в жизни вижу, как аплодируют невежеству и дилетантству. Да еще в научном институте. Речь идет о выступлении доцента Азманова. Видимо, те, кто ему аплодировал, находятся на том же уровне. Или же у них какие-то свои расчеты, во что мне не хотелось бы верить.
Этот товарищ действительно не имеет никакого представления об усилиях и исканиях академика Урумова. Неужели не ясно, что задача, которую поставил себе академик Урумов, находится на исключительно высоком, я бы сказал, мировом уровне. Неужели вы не понимаете, что если академику Урумову удастся ее решить, то в вирусологии будет открыта новая эра? Практические результаты такого открытия были бы неизмеримы. Не говоря уже о том, что в этом случае академик Урумов поднимет престиж нашей науки, нашей страны, как ни один другой ученый, ни один другой болгарин. Мы живем в эпоху великих открытий, и, наверное, пора уже нам перестать хвастаться только басами и ансамблями песни и пляски.
А что получается? Вместо того чтобы постараться помочь академику Урумову если не своим трудом, то хотя бы активной моральной поддержкой, мы пытаемся приписать ему наши собственные недостатки. Неужели именно он виноват в том, что некоторые дамы предпочитают вязанье науке? И кто мешал доценту Азманову заниматься своей любимой биологической защитой растений, вместо того чтобы бросать нам шитые белыми нитками обвинения? Мы бы его поддержали, хотя эта тема и не совсем соответствует профилю нашего института. И быть может, ему удалось бы что-нибудь сделать, если бы он все свободное время не драил свою машину, а вместо этого прочел бы пару-другую книжек. Но, разумеется, гораздо легче пробивать себе путь локтями, чем заниматься серьезной наукой.
— Протестую! — громко крикнул Азманов.
— Можешь протестовать сколько хочешь! — с досадой ответил Аврамов. — Над нами не одна инстанция, и я перед каждой из них готов отвечать за свои слова. На этом я кончаю. Мне просто не хочется портить аргументы академика Урумова, он сам защитит себя гораздо лучше, чем это могу сделать я.
В конце зала раздались шумные аплодисменты. И именно в этот момент поднял руку Сашо. Урумов вздрогнул — такого неприятного сюрприза он никак не ожидал от племянника. Молодой человек вышел на трибуну внешне спокойный, но, как только он заговорил, академик уловил в его голосе скрытое волнение.
— Уважаемые коллеги, — начал он, — вчера я торжественно обещал академику Урумову не выступать на этом собрании. Он был прав, разумеется: когда родственники или друзья начинают защищать друг друга, это отнюдь не говорит об их хорошем воспитании. Да и все равно им никто не поверит, только себе напортят. Так что я ни слова не скажу ни об академике Урумове, ни о его научной работе.
Но после высказывания товарища Аврамова я, мне кажется, не имею права молчать. Истина должна быть все же выше всяких щепетильных соображений и предрассудков. Как нас учили в университете, она сама — высший этический закон. Тут многие товарищи, по-моему справедливо, усомнились в побуждениях доцента Азманова, в его добросовестности и объективности. У меня всегда вызывает некоторое подозрение, когда кто-нибудь начинает чересчур усердно бить себя в грудь и изо всех сил старается доказать, что он более ревностный католик, чем сам папа. И в этом смысле, мне кажется, я не имею права скрывать от вас то, что я знаю о доценте Азманове. У него действительно рыльце в пушку. Его брат Продан Дражев — невозвращенец, активный сотрудник радио «Свободная Европа».
— Никакой он мне не брат! — крикнул с места Азманов.
— В известном смысле Азманов прав, — продолжал Сашо. — Он официально отрекся от своего брата и имеет какое-то формальное право не упоминать о нем в анкетах. Но и в этом отношении он, по-моему, перестарался. Чем провинился перед ним его отец, что он отказался от его имени и принял фамилию матери? Разумеется, каждый человек отвечает только за свои поступки и ни с кого нельзя спрашивать за чужие грехи. Я бы вообще обошел молчанием эту страничку его биографии, если б она не была подкреплена другими фактами. В университете доцент Азманов был замешан в групповых склоках и был просто-напросто вынужден уйти оттуда. Я знаю, кто помог ему поступить в наш институт, хотя специалист по гистологии нам совершенно не нужен. Он сам расплатился за это. Азманов и его не пожалел в своих нападках на институт. Люди такого рода особенно беспардонны, они всегда способны укусить протянутую им руку.
Но и эта причина недостаточна для того, чтобы я брал тут слово, и говорил о фактах, которые, так сказать, не относятся к сути дела. Меня до крайности возмутило другое. Старший научный сотрудник Аврамов очень хорошо охарактеризовал это как невежество и дилетантство. Азманов, может быть, разбирается в гистологии, но в нашей области он действительно абсолютный дилетант. И вот этот человек говорит о перспективах нашего института, о стоящих перед ним задачах. Извините, но это наглость. Я простил бы ему карьеризм, эта современная болезнь довольно широко распространена в научных институтах, но не могу простить ему невежества и посредственности. Он тут говорил о царящей в институте апатии, а сам не завершил ни одной сколько-нибудь полезной работы. Чем же объясняется его собственная апатия? Может быть, отсутствием интереса к делу? Или просто-напросто бездарностью? Я здесь недавно; но мне кажется, что вторая причина гораздо вероятнее. Нет ничего труднее, чем преградить путь посредственности. Ее, как и вирусы, не задерживают никакие фильтры, не обезвреживают никакие иммунные системы, не поражают никакие антитела. Потому что она не наш враг, а наш друг. Мы ходатайствуем за нее, проталкиваем ее с помощью родных и друзей, из-за нее мы ссоримся с ними и ужасно сердимся, если те пас не слушают и отвергают наших кандидатов.
— А тебя кто сюда протолкнул? — раздался в зале враждебный возглас.
— Мой диплом! — сердито ответил молодой человек. — Я кончил первым на курсе, моя дипломная работа скоро выйдет в ежегоднике Академии наук. Есть еще вопросы?
Вопросов больше не было. Вообще больше никто не пожелал взять слово, хотя до этого записалось еще несколько человек. Тогда Кынчев внушительно откашлялся и поднялся на трибуну. Негромко и словно бы нехотя он сообщил, что на собрании были подняты интересные и принципиальные вопросы. Партийное бюро в ближайшем времени обсудит их и сообщит свое мнение коллективу.
— А сейчас слово для ответа имеет академик Урумов, — закончил он.
Но академик никак не отреагировал на его слова, как будто вообще их не слышал. Некоторое время он, не двигаясь, сидел на месте, устремив взгляд в какую-то бездонную пустоту. Наконец нехотя встал и медленно подошел к трибуне. Вид у него был такой, словно он собирался пройти мимо нее и, как привидение, исчезнуть из зала. Потом он все-таки остановился и заговорил так тихо, что в зале его было почти не слышно.
— Должен вам прямо сказать, что выступление моего племянника лишило меня всякой охоты спорить с доцентом Азмановым. Молодой человек, разумеется, неправ. Истина, а тем более научная истина, может быть доказана только научными же аргументами, а не биографическими справками. Мы не имеем права пренебрегать никакой критикой вне зависимости от того, какими побуждениями она вызвана. Мы можем только сказать, верна она или неверна.
К сожалению, большая часть замечаний доцента Азманова в самом деле несостоятельна. В принципе он прав, говоря, что структура — это выражение сущности биохимической экзистенции, но это отнюдь не означает, что она однотипна и строго детерминирована. Даже самый обычный углерод имеет три структуры, две из которых отличаются друг от друга, как небо от земли. Во-вторых, доцент Азманов утверждает, что если бы вирусы действительно обладали свойствами, которые я им приписываю, они давно бы уничтожили человечество. Но я, кажется, ясно сказал, что иммунная система не парализуется действием вирусов, что она, как настоящая гвардия, сопротивляется до конца. Дело в том, что все более устойчивые мутации создаются не только у вирусов. Как вы знаете, недавно найдены бактерии в настолько радиоактивной среде, что теоретически в ней не может быть никакой жизни. И в том-то все и дело, что люди искусственно создают условия для ускоренных и частых мутаций, из которых отдельные приобретают исключительную приспособляемость и устойчивость. Человеческая самонадеянность, заставляющая нас верить, что при всех обстоятельствах человек победит природу, может обойтись нам очень дорого. Многочисленные опыты с химическим и бактериологическим оружием, которые часто проводятся в условиях, никогда на земле не существовавших, в состоянии породить организмы с совершенно другим принципом существования. Против них вся живая природа земли может оказаться бессильной, и это неизбежно приведет к ее гибели. Я не собираюсь пугать людей и создавать для них дополнительные кошмары. И все же лучше напрасно их испугать, чем близоруко успокаивать… И мы сейчас движемся именно в этом направлении, я говорю вам это со всем чувством ответственности, какое только может испытывать ученый моих лет.
Так или иначе, но из ваших замечаний я понял, что в своей работе я допустил серьезные промахи. Никому еще не удавалось угнаться за двумя зайцами, тем более такому пожилому человеку, как я. Пусть другой займет мое место — более принципиальный и, главное, более энергичный, пусть он изгонит торгующих из храма. А я попытаюсь продолжать свою работу. Надеюсь, что наша власть не станет обращать внимания на фантомы, которыми ее пугает доцент Азманов. Так что с сегодняшнего дня я как директор говорю вам: «Прощайте» и «Здравствуйте» — как ваш коллега.
Академик вернулся на свое место. Зал сидел словно оглушенный. Хотя собрание и закончилось, все продолжали сидеть на своих местах, словно академик мог вернуться на трибуну и сказать им что-нибудь утешительное. Но академик не шевелился и только тихонько переговаривался о чем-то с секретарем. Значит — конец! Все еще не раздавалось ни звука, ни возгласа. Полуобернувшись, Сашо поглядывал на коллег со скрытым злорадством. Он ясно видел на их лицах беспокойство, ловил озабоченные взгляды. В сущности, за худой спиной своего директора они чувствовали себя весьма уютно. Отныне их ждала неизвестность, а может, и испытания. Плохо кончилось это собрание, а ведь как забавно и интересно оно началось. Столь неожиданного финала никто не предвидел.
Сашо опять повернулся к трибуне — там Аврамов о чем-то оживленно разговаривал с дядей. Наконец люди зашевелились, заскрипели стулья, раздался шум шагов. Академик улыбнулся утомленно, махнул рукой и подошел к нему.
— Может, стоило бы взять машину? — сказал он.
— Машина здесь, — ответил Сашо.
Старая, добрая машина, у которой зажигание включалось мгновенно, как вспыхивает спичка. Но внутри было очень холодно, молодой человек просто чувствовал, как дрожит дядя. Может, от холода, а может, и от нервного напряжения. Ничего, через несколько минут согреется.
— Ты отвратительно поступил сегодня, — сказал академик.
— Может быть… Но цели своей я достиг.
— Какой цели?
— Он никогда не пробьется туда, куда хотел. Ни сейчас, ни потом. Я просто отрезал голову этому пресмыкающемуся.
— Это тебе только кажется. Не удастся у нас, попробует удачи в другом месте. Но ты вывалялся в грязи безвозвратно.
Сашо включил скорость, машина медленно тронулась.
— Я совершенно не чувствую себя испачкавшимся в грязи или запятнанным! — сказал он сухо. — Я просто покарал подлеца. И воспользовался при этом его же собственным оружием.
— Да, вот именно, его собственным оружием! — кивнул академик. — Ведь ты взял слово не для того, чтобы обвинить его в невежестве, как ты это довольно ловко изобразил собранию. А чтобы иметь возможность сказать про его брата…
— Вот именно! — нервно согласился Сашо. — Я не могу позволить себе роскошь выбирать средства, если он их не выбирает. Это значит проиграть битву.
— Лучше проиграть, чем потерять достоинство.
— Что-то я не замечаю, чтоб я его потерял! — сказал Сашо. — Даже наоборот.
— Значит, у тебя нет совести.
— Может быть, и вправду нет, — ответил Сашо.
Машину слегка занесло на повороте. Сашо сбавил скорость. Непременно нужно сменить покрышки, с этими становится просто опасно ездить.
— Дядя, — сказал он, — а ты правда представляешь себе, что такое совесть?
Академик насмешливо взглянул на него.
— Наверное, тебе это в самом деле нужно объяснить. Совесть — это наш внутренний судья, который позволяет человеку отличать добро от зла. И таким образом контролировать свои поступки.
— Но я не испытываю никакой потребности в подобном мистическом судье, для этого мне вполне хватает разума.
— По-видимому, не хватает, — сказал академик. — Иначе ты не поступил бы так безобразно. Совесть — это не только разум, она еще и отношение к миру, чувство.
Оба долго молчали, потом Сашо несколько неуверенно сказал:
— Похоже, у меня нет ни такого отношения, ни такого чувства… Я привык все оценивать. И потом, зачем мне совесть, дядя, если во мне самом нет зла, как, наверное, нет и добра. Но, по-моему, я неплохо их различаю, когда с ними сталкиваюсь.
Дядя промолчал. Возможно, в эту минуту он просто не знал, что ответить, выглядел он хмурым и подавленным. Наконец машина остановилась перед домом академика, но тот не спешил выходить.
— Как ты решил насчет Аврамова?
— Но, дядя, именно сейчас мне не хочется оставлять тебя одного.
— А это что такое, по-твоему? — хмуро спросил академик. — Не совесть?
— Скорее инстинкт самосохранения.
— Я хочу, чтобы ты работал с Аврамовым! — твердо сказал академик. — Это нужно мне!
— Хорошо, дядя… Завтра… завтра ты придешь?
— Я вообще нигде не появлюсь, пока у меня не примут отставку. Думаю, завтра меня вызовут.
Но его вызвали только через неделю. Принял его опять Спасов, хотя академик ожидал, что на этот раз он встретится с президентом. В кабинете было еще два человека, но Спасов представил их только по фамилиям. Оба они в продолжение всего разговора, который протекал отнюдь не гладко, не проронили ни слова, словно их и не было в комнате.
— Мы тут подумали, товарищ Урумов, — спокойно и мягко начал Спасов, — и решили принять вашу отставку.
— Очень вам благодарен! — сказал Урумов. — Хотя это не имеет для меня никакого значения. Мое решение окончательно.
Спасов бросил на него оскорбленный взгляд. С тех пор как он сел в это кресло, никто еще не позволял себе говорить с ним таким тоном.
— Почему? У нас была и другая возможность. Мы могли, например, отправить вас на пенсию.
— Вы преувеличиваете свои права, товарищ вице-президент, — насмешливо проговорил академик. — Но и этим вы меня не испугаете. Вот уже второй год меня зовут в Ленинград, условия работы там намного лучше.
— Не сомневаюсь… Хотя ваши идеи вряд ли особенно их заинтересуют.
— Ваше личное мнение для меня недостаточно компетентно. Как и для вас мое мнение о вашей математике.
— Я думаю! — Голос Спасова звучал все обиженней. — Но могу вам сказать, что это мнение разделяют и наверху.
Академик нахмурился.
— Что это значит «наверху»? — спросил он сухо. — Очень часто люди вроде вас называют этим словом самую обычную канцелярию. Дальше они не имеют доступа.
Профессор Спасов заметно смутился.
— Это не канцелярия, — сказал он.
— И каковы же возражения? Вроде азмановских?
— Нет, просто ваши исследования кажутся им бесперспективными.
— Послушайте, товарищ Спасов, если спрятать голову в песок, опасность не станет меньше.
— Я не собираюсь с вами спорить! — недовольно проговорил Спасов. — Неужели вам мало, что мы даем вам возможность спокойно работать?
— Мало! — ответил твердо академик. — Мне нужен новый электронный микроскоп. Иначе я буду вынужден искать его там, где он есть.
Спасов пристально поглядел на него.
— Вы что, угрожаете? — спросил он раздраженно.
— Ничуть. Хотя мне ясно, что рано или поздно вам придется отвечать за последствия.
— Но я же обещал вам этот микроскоп. Еще весной.
— Спасибо. Этого мне совершенно достаточно, — сказал академик и встал.
— Куда вы? — Спасов удивленно взглянул на него. — Подождите, сейчас принесут кофе.
— Я не пью кофе.
— Ничего. Мы еще не кончили разговор.
Урумов сел. Спасов нетерпеливо позвонил. На пороге появилась секретарша.
— Что там с кофе? — нервно спросил он.
— Сию минуту, товарищ вице-президент.
— И кока-колу. Или какой-нибудь сок.
Секретарша обиженно скрылась. Спасов снова устремил взгляд на академика.
— У меня к вам еще один вопрос. Кого вы считаете наиболее подходящим кандидатом на ваше место?
— Бесспорно, старшего научного сотрудника Кирилла Аврамова.
— Мотивы?
— Вы, по-видимому, не читали докладной записки, которую я послал вам месяц назад. Это же лучший специалист в нашем институте. И член партии, если это вас интересует.
По всему было видно, что Спасов не слишком доволен его ответом.
— Может быть, вы и правы… Но Аврамов тоже занимается только общими проблемами.
— В науке не бывает общих проблем, товарищ Спасов. В науке есть проблемы большие и меньшие, цели более близкие и более далекие. Если бы Циолковский не занимался ракетами и не имел бы таких учеников, как Королев, может быть, сейчас наши кости уже покоились бы под развалинами. А, как видите, мы не только уцелели, но даже первыми послали человека в космос.
Но Спасов его не слушал, мысли его были явно заняты чем-то другим.
— Что вы имеете против Скорчева? — спросил он.
— Абсолютно ничего. Скорчев очень полезный работник, я всегда это утверждал. Но у него нет некоторых качеств, присущих Аврамову. Если мы не хотим оставаться в хвосте мировой науки, надо подбирать людей, которые лучше всех знают свое дело… Все прочее от лукавого.
Надутая секретарша принесла кофе и какой-то фруктовый сок, который, вероятно, стоял у нее где-нибудь под радиатором, настолько он показался академику теплым и даже прокисшим. Он сделал только один глоток, терпеливо дождался, пока остальные допьют свой кофе, и встал. Спасов проводил его до двери, очень любезно попрощался. Выходя, Урумов словно бы почувствовал за спиной вздох облегчения. Уже темнело, тонкий голубой туман опускался на город. Опять стало очень скользко, люди с трудом переступали по желтым глянцевитым плиткам. Пока Урумов, мелко шагая, двигался вместе с ними, его догнал один из молодых людей, которых он видел в кабинете Спасова.
— Я вполне согласен с вашими мотивами, товарищ Урумов, — сказал он. — И попытаюсь вам помочь.
Но с какими именно мотивами он согласен, не объяснил, просто поклонился и ушел. На счастье академика, показалось свободное такси, шофер просто не мог проехать мимо столь представительной сухощавой фигуры, Побуксовав, машина остановилась прямо перед Урумовым. Шофер услужливо распахнул дверцу.
— Скользко! — сказал он.
— Что поделаешь? На этом свете все скользко, — пошутил академик.
Дома он долго не зажигал света. В кабинете было довольно тепло, он лежал на своем диванчике, пока стены не посветлели от слабых отблесков уличного освещения. Он чувствовал, что огорчен гораздо сильнее, чем ожидал, и сознавать это было больно. Значит, не так уж он силен и самостоятелен, как привык о себе думать. Он испытывал обиду — острое и неприятное чувство, которого никогда еще не ощущал с такой силой. С Урумовыми такого не случалось, чтобы ими пренебрегали или их недооценивали. Даже турецкие визири в Стамбуле относились к ним с уважением. А эти расстались с ним не моргнув глазом, словно с каким-то второстепенным библиотекарем. Даже из вежливости не предложили ему остаться на своем посту. И ни слова благодарности. Да и к чему им стараться, если талантов стало гораздо больше, чем поклонников?
Но вскоре эти чувства стали медленно исчезать, словно таяли в желтоватом ночном сиянии. Он чувствовал, как стынут у него руки, немеют ноги, хотя в кабинете было все так же тепло. И тут на него, словно гроза, нахлынуло невыносимое чувство одиночества. Он словно бы остался один на всей земле, на всей этой огромной голубой планете, нетронутой, но обезлюдевшей, один среди безжизненных городов, опустевших полей, мертвых улиц. Чтобы уйти от этого чувства, он начал растирать свои тонкие стынувшие пальцы, но встать с дивана не было сил, словно он был прикован к нему неведомой силой.
Однажды он уже испытал это неожиданное чувство — много лет назад, которые сейчас показались ему вечностью. Он вдруг оказался совершенно один в какой-то полуразрушенной, заброшенной рыбацкой лачуге, у самого моря. Он стоял посреди лачуги и осматривался, и на сердце у него было тяжело и неспокойно. Кто он, куда попал? Или в его жизни случилось что-то страшное? Все двери и окна хижины были выломаны, пол давно сгнил, черные трещины зияли в облупившихся стенах. Злой сырой ветер словно собирался смести его вместе с этими развалинами. Он стоял и дрожал, не в силах шевельнуться. Хотел пробраться к выходу, но не мог оторвать ног от пола. С миром случилось что-то страшное, смотреть на это было нельзя. Мир внезапно погиб, и он остался один. Чувство это было настолько невыносимым, что он закрыл глаза, чтоб ничего не видеть.
Это продолжалось несколько секунд, которые показались ему бесконечными. Потом непослушные ноги вынесли его из лачуги. И лишь тут он вспомнил, что построена она была на громадной серой, серее золы, скале, гладкой и круглой, словно выкатившийся глаз с черными прожилками в радужной оболочке. Он, почти дрожа, сел на этот огромный, сухой глаз, устремленный в небо. И небо тоже было серым, низким, тучи мчались по нему с бешеной скоростью и сливались с безобразным бушующим морем, которое раскачивалось вместе со взбитой пеной пространства.
Он, оцепенев, сидел на этом живом каменном глазу, которого не интересовали ни тучи, ни ветер, ни волны, разбивающиеся о его подножие. Глаз ждал, когда очистится небо и опустится ночь, когда придет час его истинного существования. Где-то там, в самом центре ледяной Галактики, находится та бесконечно малая точечка, которую даже он, глаз, не в силах разглядеть. Но вот уже миллионы лет он с ненасытным любопытством смотрит, как из нее медленно, тяжелыми плотными волнами, словно лава, зарождающаяся в невидимых трещинах земли, исходит бытие. Совсем еще бесформенное, безжизненное, бесцветное. Но содержащее в себе все, что существует, даже время, которое медленно выходит в свой бесконечный путь. Никто не знает, чтт кроется за этой невидимой точкой и чтт оно собой представляет. И глаз тоже не знает, хотя уже миллионы лет смотрит на это рождение миров. Он видел, как возникали звезды и как потом эти звезды угасали, уходя в небытие. Он видел, как отчаянно вспыхивали многие из них, измученные бесконечными странствиями. Многое видел он, и что ему сейчас за дело до усевшейся на него какой-то живой пылинки. Он, глаз, не замечает ее, не интересуется ею. Он ждет ночи.
И в тот миг ему смертельно захотелось остаться здесь навсегда — крохотной живой клеточкой этого каменного глаза, который больше любой жизни и любого счастья и который так ненасытно всматривается в рождение миров.