Сады, полные цветов и почерневшей черепицы. Виноградные лозы, обнимающие навесы, их листья, заглядывающие в окна. Трещины, ползущие по стенам, до самых цементных ступенек, до протертого половика, под которым прячут ключи. Покосившиеся заборы из старых прогнивших досок, едва видные за стволами стройных яблоневых деревьев. На окнах — цветы в банках из-под консервов — сады Семирамиды. Поющие звуки дождя, падающего в тазы и ведра, когда протекает крыша. Не раз побеленные, крашенные и латанные стены с яркими ковриками на них и скрипучая дверь — зеленая снаружи и белая изнутри. И дощатый пол лимонно-желтого цвета, и щетки, которыми трут пол, тоже желтые. И старомодная кровать, на спинках которой спят лебеди в озерной, вишневого цвета воде. Лампада в углу, вся в пыли, и пламя рождественской свечки, и маленькая икона с алой кровью на светлом терновом венке. Нож с деревянной ручкой, пара ложек и хлеб на столе под черешней, который отец твой когда-то сработал сверкающей и поющей ручной пилой и теслом, впивающимся в древесину как жало. И кусты во дворе, и деревья, и ветхий сарай, и голуби, красным оком косящиеся на нас, и фонари из арбузных корок с треугольным оконцем; из ветоши мяч и колонка с цементным стоком и ледяной водой, которая зимой по ночам замерзает и оттаивает на рассвете. Куры, расхаживающие по двору, оставляя следы на снегу, изящные, словно здесь ангел ступал. На дороге — большие колеса телег; граммофон, доигравшийся до хрипоты; железнодорожник в фуражке и с сумкой, спешащий к своим поездам; и дурачок вашего квартала, разглядывающий сумку. И двое цыган, несущих яркий бархат в мешке к братьям, шьющим домашние туфли. И тетя Миче — с петухом на руках — в поисках человека, который взялся бы его зарезать. И звон колокола церквушки — над деревьями и домами, над садами и дворами с их курами и виноградными лозами, с их щелями в дощатых заборах, через которые лазают дети. И свадьбы — со стульями и столами, собранными у родных и соседей, с ложками и тарелками, взятыми там же; во дворе смех и веселье — свадьба; и опять падает снег на этот двор и на эти дома, и все кругом одето в белые шапки — дерево, ветка, сарай, перевернутое корыто и воробей, замерзший во сне прошлой ночью. И вновь падает снег на это родное жилище, оплетенное лозами и паутиной.

В полумраке Таня внезапно почувствовала, что она наступила на что-то и это что-то зашевелилось, но не издало ни звука. В ужасе она отдернула ногу и в следующий момент заметила подпрыгивающие силуэты, которые пересекали коридор и исчезали за открытой дверью, где-то в глубине дома.

— Что это? — прошептала она.

— Кролики, — сказал Сашко.

— Как кролики?.. Куда они бегут? — Таня с испугу ничего не могла понять.

— К ванной, напиться воды. Сейчас, наверно, три часа.

Таня посмотрела на светящиеся стрелки своих часов — было пять минут четвертого.

— В это время они пьют, — сказал Сашко. — А потом возвращаются обратно в комнату.

— Но почему кролики? Почему их так много? — шептала Таня.

— Потому что за них платят поштучно, — сказал Сашко. — Ты почему говоришь шепотом?

Играл граммофон, его хриплая мелодия доносилась с другого конца коридора; вероятно, граммофон был очень старый, а иголка затупилась, да и пластинка, видно, куплена не вчера; однако Таня продолжала шептать, хотя в этом не было необходимости.

Дом тоже был старый, трехэтажный, огромный и мрачный, с длинными темными коридорами, окна — в железных проржавевших рамах, на которых еще кое-где держались синие и зеленые цветные стекла, побитые и грязные; это был один из тех грустных и неприглядных городских домов, что были построены сорок лет назад, с многочисленными нелепыми помещениями, с зимним садом, железными ваннами на ножках и кафельными печками в комнатах.

— Где платят? — Таня попыталась говорить нормально, но опять перешла на шепот. — Как поштучно?

— В институте, — объяснил Сашко. — На них ставятся опыты. Цвете Хоросанов разводит, их в гардеробе и продает институту. Ему платят поштучно.

В комнате, где в свое время поселили семидесятилетнего Хоросанова, стоял массивный дубовый гардероб чудовищных размеров, с розетками и резьбой. Скомбинированный с гигантским буфетом из того же дерева, он походил на кентавра, и его темно-коричневая громада сдавливала в своих объятиях всю комнату.

Внутри гардероб представлял собой лабиринт из перегородок, ящиков, небольших баров, интимных отделений для женского белья, шляп, мехов — маленький деревянный Вавилон. Отделение для мехов особенно возмущало Хоросанова, у которого за всю его жизнь не было ни одной шкуры, кроме своей собственной. У такого человека, как он, владельца двух джемперов и одного пальто неопределенного возраста, гардероб не вызывал никаких чувств, кроме смертельной обиды. Годы сделали Хоросанова мудрым и не очень чувствительным к обидам, но кентавр загораживал свет, в комнате царил полумрак и не хватало воздуха. К тому же гардероб посягал на заработок съемщика, который всю жизнь промышлял торговлей певчими птицами, экзотическими рыбками и медицинскими пиявками.

В маленьком доме с садом, родном доме Хоросанова, на окраине города, были идеальные условия для такого рода торговли. Но после того как он прожил около пятидесяти лет в окружении певчих птиц, однажды появился экскаватор, смахнул дом, унес сад, расшвырял всю улочку; там потом построили почту, а Хоросанова и половину семей с его улочки поселили в этом большом и мрачном доме, в его многочисленных комнатах и коридорах. Семьи постепенно выезжали, разлетались из временного жилища по новым жилым кварталам, в панельные дома, в разные корпуса; прибывали новые съемщики, некоторые из старых остались — те, что не могли подыскать себе подходящее жилье или же до них не доходила очередь.

А Хоросанова поселили в комнате с гардеробом. У одинокого человека его возраста не было никаких шансов получить другое жилье, и старик очень хорошо это знал. Его попытки сменить маленькую, со странными углами и закоулками комнату на другую не увенчались успехом; судя по всему, гардероб вначале стоял в огромном холле, но потом съемщики воздвигали стены, перегораживая холл под разными углами, постепенно изолируя дубовый гигант, пока в конце концов не получилась та комната, которая досталась Хоросанову. И больше никто не хотел селиться в этом полутемном многоугольнике.

Тогда Хоросанов понял, что ему придется вступить в открытую борьбу с гардеробом. Иного выхода не существовало — менять профессию было поздно, ничего другого он делать не умел.

Борьба оказалась неравной, чудовище нельзя было сдвинуть с места, не то что вынести на улицу. Чтобы его вынести, потребовалось бы разрушить полдома. Нельзя было его и поджечь, оно не горело, а если бы и загорелось, то спалило бы весь квартал. Несколько раз Хоросанов набрасывался на него с топором, но топор отскакивал от твердого дерева. К тому же инвентарный номер, поставленный на резных дверцах, удерживал старика от подобных решительных действий.

Долгими ночами Хоросанов смотрел на гардероб с ненавистью, а руки у него сводило от бессилия. И тогда старик предпринял смелый шаг — он начал разводить в гардеробе кроликов. Кроликов он продавал институту, так как спрос на певчих птиц по неизвестным причинам упал, а сам перебрался жить в зимний сад, который до этого пустовал.

Там он и жил, как цветок, окруженный пиявками, певчими птицами и экзотическими рыбками. Его прозвала «цветочек Хоросанов».

Такова была история Хоросанова, которую Сашко вкратце рассказал Тане, пока вел ее по мрачному коридору. Кроличьих прыжков уже не было слышно, отдалилась и мелодия граммофона, как вдруг прямо перед ними прозвенел звонок велосипеда. Они отпрянули к стене, и в полутьме важно проехал на новом «Балкане» шести-семилетний мальчуган, грызущий печенье.

— Ты почему не включишь фару? — сказал Сашко ему вслед.

— Цецо спер, — ответил тот и скрылся из виду.

Была середина дня, дом казался тихим, почти все его обитатели были на работе, они возвращались только к вечеру. Вдалеке, где-то у лестницы, чуть слышно прозвенел звонок велосипеда и смолк. Видно, мальчуган укатил на улицу.

Сашко обнял Таню и в темноте погладил ее по волосам. Она повернулась к нему — в ее полузакрытых глазах мелькали слабые огоньки, губы вздрагивали. Сашко наклонился к ним.

Пока он ее целовал, она почувствовала, что кто-то в коридоре наблюдает за ними, и легонько оттолкнула Сашко.

— Что с тобой? — Он посмотрел на нее.

Он проследил за ее взглядом, увидел у окна молодую женщину и расстроился.

— Придется заказывать ключ, — вздохнул он. — Без ключа не обойтись. Надо же — как раз…

Таня ничего не понимала.

— Простите меня, пожалуйста, — подошла молодая женщина, — так неудобно получилось… но я не знала что делать…

— Что уж теперь… — сказал Сашко. — Дело привычное. Что у вас?

— Ты же знаешь, что у нас… — виновато улыбнулась женщина. — Мне действительно неудобно, я вижу, что ты занят… но, кроме тебя, никого нет, все на работе, боюсь, как бы он не рассердился…

— Иду, — сказал Сашко. — Сию минуту.

— И девушка может заказать, — произнесла женщина. — Так будет даже лучше. Конечно, если она захочет. Чтоб тебе не оставлять ее здесь одну…

Сашко взглянул на Таню.

— Пойдем закажем себе по ключу, — сказал он. — Это займет две минуты, не больше.

Таня пожала плечами.

На лице женщины снова появилась виноватая улыбка, она засуетилась и повела их к себе.

У дяди Климента, отца молодой женщины, когда-то была маленькая мастерская по ремонту ключей. Она находилась на тихой улочке, на окраине города, ее давно снесли, экскаватор поглотил ее вместе с соседними домами. С тех пор прошли годы, утекло много воды, и дядя Климент ничего не помнил, все забыл. Забыл своих сыновей, жену, только Жанну, дочь, помнил, только ее узнавал. Каждый раз, когда он видел жену, спрашивал, не счетчик ли она пришла проверять и много ли им платить.

В его усталом мозгу воспоминания постепенно исчезали, смываемые волнами времени, исчезали дома и лица, исчезло детство, исчезла война и горящие от бомб дома, исчезли друзья и мать, дети и долгая его жизнь — осталась одна только Жанна.

И ключи.

Каждое утро он вставал в шесть часов, тихо одевался и направлялся к двери — шел в мастерскую, которой вот уже двадцать пять лет не существовало.

— Ты куда собрался? — спрашивала Жанна. — Ты что, забыл, что сегодня воскресенье? Кто же работает в воскресенье?

— Эх! — говорил дядя Климент. — Я начал уже забывать. Чуть было не пошел в мастерскую.

И оставался дома.

Лишь время от времени в нем что-то пробуждалось, он становился беспокойным и говорил: «Послушайте, ведь воскресенье было вчера?»

Тогда его отводили в чулан, где на столике были тиски, напильники и латунные ключи. И кто-нибудь из соседей приходил заказать себе ключ.

Жанна ввела их в маленький чуланчик: у стола, заваленного ключами и напильниками, сидел дядя Климент в поношенном халате из грубой зеленой ткани. Очки сползали ему на нос, лоб прорезали глубокие морщины, он сосредоточенно выпиливал ключ, осторожно сдувая золотую пыльцу.

Жанна сунула ему в руки два ключа.

— Папа! Клиенты!..

Дядя Климент поднял голову и посмотрел на них поверх очков в проволочной оправе. Взгляд у него был удивительно ясный, как у ребенка.

— Одну минуту, — сказал он. — Вот только закончу этот, а то за ним должны прийти — мне его вчера заказали.

Он допилил зубцы ключа, сравнил его с образцом и, довольный, отложил в сторону.

— Этот? — Он ласково улыбнулся Сашко. — А ну, давай посмотрим, герой.

Сашко протянул ключ.

— Если можно, два, — попросил он. — А то я их часто теряю.

— Можно, — улыбнулся старик. — У дяди Климента все можно.

Он порылся на столе, нашел подходящую болванку, зажал ее в тиски и принялся пилить.

— Это что, твоя жена? — кивнул он на Таню.

— Жена, — подтвердил Сашко. — Мы получили квартиру, вот и заказываем ключи.

— Дай вам бог здоровья и счастья, — пожелал старик, — это самое главное. А если у вас, молодых, есть уже и свой дом, вам ничего не страшно. Красивая у тебя жена, красивая, молодец.

Таня стояла, закусив губу.

Старик, улыбаясь, пилил ключи. Послеполуденное солнце светило ему в глаза, в воздухе дрожали золотые пылинки…

— Вот тебе ключ, жена. — Сашко поцеловал Таню. — С новосельем.

Комнату заливал свет, на потолке играли тени; в углу, у кафельной печки с выцветшими плитками, стояла кровать, застеленная ярким клетчатым одеялом; у окна стояла другая, с железными спинками вишневого цвета и совсем стершимися лебедями на них. Книги были навалены на швейной машинке «Зингер» и на буфете, в котором поблескивали простые дешевые рюмки; книги выстроились и на трех полках, сколоченных из досок и выкрашенных в коричневый цвет. Старый гардероб с облупившейся фанеровкой и выпяченными дверцами стоял напротив окна, на нем валялись два пыльных чемодана; коврик на стене светился мягкими тонами…

Таня горько улыбнулась и взяла ключ.

— Только я никогда не буду твоей женой, — сказала она. — Женой — нет.

— Как не будешь? — переспросил Сашко, вешая на шею ключ, как медальон. — Почему? Я мало тебе нравлюсь? Вот и ключи у нас есть.

Темные Танины глаза еще больше потемнели, вдоль рта пролегли горькие складки.

— Потому что я люблю тебя, — серьезно сказала она.

Сашко засмеялся, Сашко не обратил внимания на ее слова, у Сашко на шее висел ключ; в комнате светило послеполуденное солнце, и он шагнул к Тане…

Губы у нее были сухие и горячие, ее плечи жгли ему руки, он целовал ее, и она не закрывала глаза, смотрела на него; легкая мгла начинала застилать зрачки.

— Господи! — проник в комнату хриплый низкий голос. — За что ты меня так наказываешь, господи, за какие грехи, вот уже шестьдесят лет…

Слова доносились отчетливо, ясно, совсем рядом, словно кто-то молился здесь, в комнате. Таня опустила руки и закусила губу.

— Старуха! — сказал Сашко. — Молится в соседней комнате, а стена из фибролита. Нашла когда!.. Сейчас постучу ей, чтобы перестала!

— Глупости! — остановила его Таня. — Оставь женщину в покое…

— … уже шестьдесят лет, господи, день за днем, ночь за ночью… Прибрал моего мужа, взял его к себе, шестьдесят лет прошло, с двумя маленькими детьми меня оставил, с девочками, одну, и всего две руки у меня. Только я знаю, как я их вырастила, господи, как жила все эти годы, поезда, господи, поезда, столько, сколько от меня до тебя, от земли до неба, убирала их, господи, столько поездов вымела, столько вагонов вымыла, а дети спали на улице, господи, в пыли, грязные, господи, грязные и немытые, потому что я и по ночам убирала вагоны на вокзале, чтобы свести концы с концами, а они засыпали в пыли, там, где играли, под уличными фонарями, и некому было отвести их домой… Я не ставила больших свечей, господи, это правда, но у меня не было денег, едва хватало на них, на детей, чтобы прокормить их, господи, а одевались они сами. С двенадцати лет пошли работать, господи, по фабрикам и прядильням, они еще дети были, и у меня разрывалось сердце… Но виноградная лоза давала гроздья, лоза, что на дворе, давала гроздья, а дети были живы-здоровы, благодарю тебя за это, господи, руки твои целую, но и они мучились, как я, одни, господи, без отца, без защитника, а поезда не останавливались, господи, все шли и шли вагоны, черные от грязи, работала я, господи, и молилась, ты знаешь, что молилась, ты слышал, каждый день молилась за них, чтоб солнца у них было больше, чем у меня, и чтоб лоза давала гроздья, и чтоб хлеб у них был, господи, и чтоб они были здоровы…

Голос за стеной звучал искренно, старая женщина описывала свою жизнь, спрашивала господа бога о годах, которые прошли, о горестях, которые он ей послал, разговаривала с ним… Таня лежала молча и глядела в потолок, на котором лупилась краска и, как снег, тихо падала на пол.

— …Восемьдесят лет уже живу на белом свете, господи, может и больше, уже не помню, и все не могу понять, почему одним столько мучений, господи, всю-то жизнь, а другим — нет, почему люди живут по-разному, почему одним только радость, господи, а другим только муки, ведь ты всех создал, равными нас сделал, почему же не даешь всем поровну… Я мучилась, господи, моя жизнь уже позади, но и дети мои мучились, с детства нужду терпели, с детства во всем недостаток, и болезни ты посылал им, господи, а грехи-то наши малые, не такие, как муки… О них тебе говорю, господи, о моих детях и об их детях, сколько можно мучиться, дай им радости, дай им света, добрые они, господи, светлые, но слишком они верят людям, а мир изменился, господи, ты знаешь, и никто уже не верит, помоги им, господи, им и их детям, не оставь их детей, не дай им мучиться, как я мучилась, светлые они, господи, чистые, каким ты был, когда лежал в яслях, добрые, и всех людей любят, и будут мучиться, господи, помоги им…

— Пойду остановлю ее, — не выдержал Сашко.

— Не смей! — сказала Таня. — Слышишь?

Но Сашко натянул на себя рубашку, бронзовый ключ у него на шее блеснул при свете и померк. За стеной старая женщина уже молилась за себя.

— Возьми меня к себе, господи, устала я, сердце мое устало, душа устала, руки устали, не хочу больше жить, господи, не посылай мне больше дней… Что делать мне на земле, господи, наполнилась душа моя мукой, наполнилась до краев, нет в ней больше места…

Дверь за Сашко захлопнулась.

Таня начала медленно одеваться. С потолка продолжала бесшумно падать краска.

— Почему ты оделась? — спросил Сашко, вернувшись.

Голос за стеной смолк, в квартире стало удивительно тихо, ключ лежал на столе, освещенный послеполуденным солнцем. Таня ничего не ответила.

Сашко посмотрел на ключ.

— Ты оставляешь ключ?

— Да, оставляю.

— Что ты думаешь делать?

— Не знаю. — Таня покачала головой. — Так больше не может продолжаться, ты сам видишь. Нам даже некуда пойти. У меня дома то же самое. А вечно ходить по улицам мы не можем.

Сашко сел на кровать со стершимися лебедями.

— Не расстраивайся, — сказала Таня, — ты не виноват. Так получилось.

Сашко вспомнил, как он в последний раз взял ключ от мансарды, где жил его коллега. Они пошли туда с Таней, она сбежала с работы, из лаборатории, где по восемь часов в день наливала разные химикалии и кислоты в пробирки и записывала, как растут грибки и прочие паразиты. Ключ долго не лез в английский замок, Сашко измучился, весь взмок, но не хотел отступать; а потом внутри неожиданно щелкнул ключ и дверь открылась. В приоткрытой двери стоял испуганный юноша в очках и пиджаке, надетом на голое тело; он пытался грудью закрыть дорогу в комнату, своей слабой, бледной грудью.

— Вы Анастас? — спросил он смущенно.

Анастас был коллегой Сашко, он и дал ему ключ.

— Нет, я не Анастас, — сказал Сашко. — Но Анастас уверял, что в это время здесь никого не будет.

Юноша смутился еще больше, растерянно поправил очки и, украдкой заглянув в комнату, зашептал:

— Анастас ошибся, а мне его сосед по комнате сказал, что никого… Такое совпадение…

После чего ни к селу ни к городу протянул руку и сказал:

— Очень приятно, Николаев.

Сашко машинально пожал протянутую ему руку.

— Приходите через полчаса… — шептал Николаев. — Минут через сорок…

К тому же в коридоре, в который выходили двери многочисленных студенческих комнат, какая-то молодая женщина развешивала пеленки и детское бельишко и смотрела на них с нескрываемым презрением…

— Они даже фургон у нас отняли, — сказала Таня. — Помнишь?

Сашко помнил — бескрайнее поле, звенящее от солнца и света. По благоухающей траве, по грудь в ранних травах и маке, бежит собака. Она несется по траве, обезумев от счастья, от избытка сил, от того, что она живет, опьяненная солнцем и свободой… Вертится волчком, бешено катается по земле, гоняется за своим хвостом, потом опять бежит по траве, тяжело дыша, тонет в ней, раздвигает ее грудью. Танины руки ворошат ему волосы, ее глаза поблескивают сквозь спутавшиеся волосы. Ее тело светится в полумраке фургона. Задохнувшись, они погружаются друг в друга, разрываемые болью и счастьем… И вновь ищут друг друга, и вновь их захлестывает горячая волна счастья, им не хватает воздуха, в висках бешено стучит кровь… А потом они опять смотрят на собаку, обезумевшую, опьяненную счастьем собаку, которая все еще бегает по весенней траве, прыгает, носится стрелой по полю…

Они нашли этот фургон на окраине города, возле старых деревьев; за ними начиналось поле, на котором виднелись следы котлованов и на вскопанной недавно земле уже цвели маки и зеленела весенняя трава. Им казалось, что фургон принадлежит им, что его полумрак защищает их, что они в нем совсем одни.

Но это продолжалось всего неделю.

После подъехали грузовики, рабочие прицепили фургон к огромной «татре», и она скрылась из виду, покачиваясь в траве, как черепаха.

Сашко встал с кровати, подошел к Тане, повернул ее лицом к себе.

— Послушай, — сказал он. — Ты знаешь, что важнее другое…

— Знаю, — ответила Таня. — Ну и что? Я знаю это уже два года, знаю с тех пор, как мы познакомились. И что из этого? Я тоже тебя люблю, и что? Как мы осуществим нашу любовь, где? Каким образом? Ведь она и действие, она и наша жизнь вдвоем, а не только состояние. Я хочу быть с тобой, я готова ради тебя на все, а дальше что?

— Как что? — удивился Сашко. — Как что?!

— Это ничего не меняет, ты понимаешь? То, что ты — честный, отзывчивый, светлый, как говорит та старушка, тоже ничего не меняет. Этого недостаточно. Это чудесно, я потому и люблю тебя, но этого недостаточно.

— Чего ты еще хочешь? — Он пристально посмотрел на нее.

— Неужели ты не понимаешь, что я хочу жить с тобой сейчас, пока я молодая, пока мне хорошо с тобой, пока я могу тебя любить. Когда мне будет сорок, я не смогу тебя любить, тогда все будет по-другому, и я буду другая, и ты… Я знаю, ты будешь работать, я работаю и откладываю, я знаю все, о чем принято говорить в подобных случаях. Ну и что? Я не могу себя законсервировать и проснуться, когда мне будет сорок лет… или пятьдесят… когда у нас, наконец, будет свой дом, дети, и мы сможем покупать картины и спокойно любить друг друга… Все говорят «завтра, потом, в будущем»… Ты тоже… Но эти годы, с которыми уйдет моя молодость, кто мне их вернет? Кто отдаст их нам обратно?.. Скитания по углам, мансардам, скандалы с хозяевами и соседями, эта проклятая необходимость стискивать зубы, этот постоянный шепот… Не хочу шептать, понимаешь? Когда я тебя люблю, я не хочу шептать, и после этого не хочу, не хочу больше шептать…

В старом доме было тихо, солнце светило в окна, какая-то пчела забралась между стекол, жужжала и напрасно старалась оттуда выбраться.

— Люби меня, говоришь ты, остальное не важно. Но ведь через десять таких лет, с мансардами и хозяевами, любовь пройдет. Не строй себе иллюзий: если мы будем жить так, через десять лет, через пять нам не захочется друг на друга смотреть и каждый из нас будет обвинять другого, что тот испортил ему жизнь. Все это я каждый день наблюдаю у себя дома, слышу своими ушами и не могу больше выносить; то начинает мама, то — отец; это ад, ты даже не можешь себе представить. А знаешь, как они любили друг друга, как у них все начиналось, как они хотели быть вместе… Я смотрела фильмы, в которых девушка отправляется за любимым на край света, но все фильмы заканчиваются перед свадьбой… Ты понимаешь, я не хочу жить так, как живут мои родители, как живет половина моих знакомых, я не могу. Я предпочитаю любить тебя сейчас и исчезнуть, чем возненавидеть тебя через пять лет. Не хочу заказывать ключ каждый раз, когда захочу тебя поцеловать….

Сашко глядел на ключ, лежащий на столе, там, где его оставила Таня, — лучи недолгого солнца переместились, и теперь он был в тени.

А потом все пошло как прежде, только он все чаще замечал горькие морщинки у Таниного рта, и слова ее были как будто прежние и в то же время не те; он искал в них скрытый смысл, упрек, но не находил, и это мучило его еще больше.

— Люби меня и не думай о завтра, — говорила Таня. — Завтра меня с тобой не будет. И этот ключ мне не нужен, он — ниоткуда, если хочешь, повесь и его себе на шею. И не расстраивайся, ты не виноват. Но и я не виновата: разве это преступление, что я хочу, чтоб у нас был дом, чтобы мы путешествовали, и все это сейчас, пока мы молоды? Разве это преступление, что я хочу иметь два платья, а не одно, что хочу поехать с тобой на море в конце августа?.. И жить там долго, целый месяц, лежать на скалах, погружаться в зеленую воду, целовать тебя вечером… Разве это преступление?

— Преступление то, что ты хочешь получить все сразу, — говорил он. — Ничего не поделаешь, придется ограбить почтовое отделение.

Но шутка повисала в воздухе, ей не удавалась преодолеть расстояние меж ними.

— Мужчина может начать все сначала и в сорок лет, а женщина — нет. Для нее будет слишком поздно, — сказала она ему однажды вечером и больше не проронила ни слова на эту тему.

А время шло, пролетали месяцы, наступило лето. По тротуарам заскользили длинные тени от деревьев, сквозь зеленые листья каштанов пробивалось солнце, и свет слепил глаза. Дни стали длинными и жаркими. Сашко должен был ехать с однокурсниками в трудовой лагерь.

Он долго думал, как ему быть, и не мог ничего придумать. В конце концов набрался храбрости и пошел к врачу — решил симулировать несколько болезней и хоть на одной из них выехать.

Врач раскусил его уже на второй минуте.

— У вас нет самых элементарных способностей, — заявил он. — Даже симулянту нужен небольшой талант. Хотя в данном случае он ничего бы не изменил — я вижу насквозь всех симулянтов, независимо от того, талантливы они или нет.

— Да, в симулянты я не гожусь, — согласился Сашко, — это ясно.

— Симулянты мне неприятны как таковые, — сказал врач с отвращением. — Мне неприятно даже смотреть на вас. Берите одежду — оденетесь там, в коридоре. Я никому не скажу.

— Все дело в том, — сказал Сашко, — что мой отец всегда был очень занят — целыми днями мешал бетон, сколачивал леса, клал кирпичи и так и не успел поднакопить денег. В то время как другие, словно пчелки, собирали по монетке и наполняли гипсовые и прочие копилки, он работал и содержал семью, построил нам комнату, потом — кухню, через пять лет еще одну комнатушку, потом сарай. Кормил детей, учил их… Понимаете? И теперь у меня нет денег, чтобы поехать со своей девушкой на море. Да и для других целей.

— У меня тоже нет, — ответил врач. — Но я не симулирую.

— Видите ли, доктор, вы меня не поняли. Я хочу смотаться из лагеря, чтобы поработать, понимаете? Я каждое лето работаю и зарабатываю. Я не собираюсь плевать в потолок, пока другие будут работать. Не беспокойтесь, я еще в детстве приобрел трудовые навыки. Но в этом году что-то уперлись, никого не хотят освобождать. Вот почему я пришел к вам…

— Это другое дело, — согласился врач, — если, конечно, все обстоит так, как вы говорите. Но это ничего не меняет. Ваши намерения делают вам честь, но поговорим по-мужски. Я несу ответственность. Если вас накроют, влипнем мы оба, и прежде всего — я. Кроме того, в нашей профессии существуют принципы, а вы заставляете меня их нарушать, лгать… Некрасиво, я не могу пойти на это.

— Меня ни за что не накроют, — сказал Сашко. — Я буду искать воду на участках. Кто же меня накроет?

— Неужто? — заинтересовался врач. — А как вы будете искать воду?

— Буром. Небольшой частный бур, три человека с безупречной репутацией, все — хорошие производственники, один из них — друг моего отца; одно время они работали вместе, а сейчас он на пенсии. Он вроде бы отвечает за бур, его зовут дядя Ламбо.

— А когда вы находите воду? — спросил врач.

— Что — когда находим воду? Бросаем вверх шапки от радости.

— Я хотел спросить, делаете ли вы потом колодцы и колонки?

Сашко объяснил, что не знает, так как еще не начал свою трудовую деятельность в качестве бурильщика, но может узнать, если доктора это так интересует.

Врач задумался на мгновение, побарабанил пальцами по столу и посмотрел на Сашко.

— Девушка красивая? — неожиданно спросил он.

— Какая девушка? — не сразу понял Сашко.

— Та, из-за которой вы симулируете.

— Для меня — да, — ответил Сашко. — Не была б красивая, я не пришел бы сюда.

— Так, так, — задумчиво произнес врач. — У меня беглое представление об этих вещах…

Потом вынул из ящика письменного стола бланк, заполнил его и протянул Сашко.

— Счастливо поработать, — сказал он. — Видишь ли, у меня есть маленькая дача на «Пределе», почти у самого леса. Я давно мучаюсь со шлангами, каждый — по триста метров, абсолютно ненадежное дело. А в выходные дни их перерезают туристы — развлечения ради. Я рассчитываю на тебя и твой бур… Так как?

— Конечно, доктор, — уверил его Сашко. — Дней через десять у тебя будет плавательный бассейн. Я уже сейчас чувствую, что на твоем участке полно воды.

Лес был дубовый, старый, среди широких ветвей деревьев царило спокойствие, и если листья начинали шелестеть, причиной тому были птицы, которые перепархивали с ветки на ветку, а не ветер. В июле в здешних местах редко дул ветер. Зной повисал над землей, и к полудню на улице становилось невмоготу.

Дача была массивная, наполовину построенная из камня, веранду прикрывал большой оранжевый тент, и в его тени положение, вероятно, не выглядело столь уж трагичным. За верандой начинался сад — молодые персиковые деревца, с десяток облагороженных груш в нижнем его конце. По террасам стелилась клубника, вились побеги черной смородины. Из-под сердцевидных листьев выглядывали розовые помидоры, они были еще бледные, эта розовость еще не овладела целиком их гладкой поверхностью, уступая кое-где желто-зеленому цвету. Жужжали пчелы, они кружились вокруг деревцев, над клубникой, долго и педантично проверяли любую мелочь, прежде чем приступить к делу.

Трое мужчин сидели под персиковыми деревцами, курили, и в неподвижном воздухе долго стоял тонкий дым, потом он таял и исчезал…

— Встали! — сказал немного погодя дядя Ламбо и поднялся. — Так и солнечный удар может хватить…

Сашко и Антон встали, облизали потрескавшиеся губы и начали.

Сначала пришел в движение лес — слегка покачнулся, едва-едва, и поплыла зеленая стена деревьев. Она медленно плыла на запад, куда уходила дорога. Вслед за ней двинулись облагороженные груши, они были ближе и вращались быстрее, закружились и персиковые деревца, за ними — пчелы, которые продолжали скептически жужжать над клубникой, наконец закружилась и сама клубника…

Потом в круг вошло что-то оранжевое, это была веранда с оранжевым тентом, после — сверкающие на солнце чешуйки слюды в штукатурке второго этажа, проволочная ограда, «Букингемский дворец», железная калитка, закрытые коричневые ставни соседней дачи с вырезанными в них сердцами, пугало во дворе другого соседа… Потом зеленая стена леса приблизилась вновь, мелькнула дорога, послышался рокот проезжавшего по ней бульдозера, снова показались груши — земля вращалась…

Бур слегка дрожал, жалобно скрипел, трое толкали железную штангу и шли за ней. До обеда оставался еще целый час, солнце неподвижно висело прямо у них над головой, они вращали веранду, дачи, вековой лес, дорогу, пугало…

С начала лета они кочевали с этим буром по частным владениям дачной зоны, расположенным по обе стороны горы. Они обходили двухэтажные дома с гаражами и фонарями из кованого железа, квадратные белые дачи с декоративными, деревенской кладки печами и жестяными петухами на крышах, деревянные строеньица, домики из ящиков и жести, проржавевшие автобусы на чурках… Они устанавливали бур в огородах с помидорами, на лугах, покрытых люцерной и васильками, на цветочных клумбах и в клубнике, на скалистой земле и твердой, как камень, глинистой почве, на белых известковых скалах, под корнями персиковых деревьев и диких груш…

Они искали воду.

Обычно она находилась на глубине десяти — пятнадцати метров, если она была вообще. Они приезжали на очередной участок, выпивали водки у любезного хозяина, разгружали по частям бур и монтировали его. Зеленый облупленный грузовичок, освободившись от груза, трясся по неровным дорогам в обратном направлении, а они, поплевав на руки, начинали вертеть. Вертят, вертят, пока не нащупают водоносный слой или пока не убедятся, что воды нет. Дело несложное, можно обойтись и без высшего образования, шагай себе да толкай. Время от времени останавливаешься — чтобы выкурить сигарету или поставить новое долото — и опять принимаешься вертеть…

Когда появлялась вода, если это вообще случалось, любезный хозяин на радостях мчался в город, чтобы купить еще водки, а они демонтировали бур и ждали зеленый грузовичок, чтобы вновь отправиться в путь по пыльным, с многочисленными поворотами дорогам дачной зоны. Или же оставались рыть колодец, запрягать воду, устанавливать насос, чтобы у человека, нажавшего на него раз-другой, было воды сколько его душе угодно. Все — в соответствии с пожеланиями клиента.

Стояла середина июля, они, перевалив через гору, работали среди старых дубрав и просторных полян. С этой стороны горы дач было немного, только сейчас здесь начинали строить, прокладывать бульдозерами дороги; краснели недостроенные стены, на огороженных колючей проволокой участках лежали щебень и кирпичи, кое-где виднелись сады и временные сарайчики… Дачной зоне только еще предстояло разрабатываться, разрастаться, расцветать.

Земля вращалась, и снова пришел черед пугала во дворе у соседей. Оно медленно проплыло перед Сашко: сначала разодранный правый рукав, потом посеревшая, выпотрошенная на плечах старомодного пиджака вата, наконец, и старая помятая дамская шляпа с фиалками и лиловой лентой. Потом вновь показалась зеленая стена леса…

Сашко шагал в ногу с дядей Ламбо, толкал железную штангу и, когда пугало исчезло, вдруг подумал, что Таня не приехала и на этой неделе, ни в субботу, ни в воскресенье.

Земля вращалась, друг за другом появлялись лес и дорога, соседние дачи и пугало, оранжевый тент и облагороженные груши; Сашко медленно шагал и думал, что сейчас делает Таня, где она, о чем думает и удалось ли ей взять в сентябре отпуск, как они решили, чтобы вместе поехать на море.

Сначала он спускался в город к Тане каждый вечер, но постепенно они забирались все дальше в горы, в отдаленные уголки дачной зоны, и стало уже невозможно уходить по вечерам и возвращаться утром — расстояния большие, приходилось идти всю ночь, а на другой день, еще до обеда, он валился с ног от усталости.

На дороге затарахтел мотор, Сашко услышал, как перед дачей остановилась машина. Мотор всхрапнул и заглох.

— Товарищ Гечев! — сказал дядя Ламбо и остановился.

По выложенной плитами дорожке к ним шел товарищ Гечев. Хотя он был лет на пятнадцать моложе дяди Ламбо, дядя Ламбо называл его «товарищ Гечев». Потому что тот их кормил, ведь бур принадлежал ему и был его движимым имуществом.

По словам дяди Ламбо, товарищ Гечев собирал бур по частям, разбирал бракованные буры, копался, как муравей, среди гор утиля, облазил немало заводских свалок. И как предприимчивый человек, имел теперь собственный бур.

У Антона было несколько иное мнение относительно происхождения бура. Он утверждал, что товарищ Гечев — необыкновенно симпатичный, жизнерадостный человек, у него масса друзей, и его друзья просто души в нем не чают. И бур — плод бескорыстной дружбы между товарищем Гечевым и комиссией по браковке буров. Комиссия эта забраковала почти новый бур, один из тех, что приводятся в движение вручную, ибо была верна мужской дружбе. И дядя Ламбо не прав, утверждая, будто товарищ Гечев сунул комиссии некоторую сумму.

— Нехорошо так думать о товарище Гечеве, — говорил Антон. — Ты — человек старый, стыдно.

Дядя Ламбо всегда злился на Антона за эти слова, он вообще ничего не утверждал, а занимался своим делом.

— Больно много ты знаешь, Антон, — отвечал он. — И говоришь много. Раз уже погорел из-за своего языка. Лучше бы помалкивал в тряпочку да работал. Как бы он ни раздобыл, а бур сейчас его. И не лезь не в свое дело.

Сашко понимал дядю Ламбо, у человека два сына-студента, на одну пенсию не очень-то разбежишься, а бур — дело прибыльное.

Да и работа такая, что каждый справится, трехмесячное обучение не требуется; так что, если не будешь помалкивать, тебя в любой момент могут погнать, кандидатов на это место найдется сколько угодно.

— Ты всю жизнь помалкивал, вот и домолчался, — говорил Антон. — Работаешь как вол, и что?

— А ты вот языком треплешь, и что? — отвечал дядя Ламбо. — Посмотри на себя! Техник-растехник, ученый человек, толкаешь тут железяку да пыль глотаешь. И все потому, что много знаешь…

Сашко слушал их и не мог понять, почему они так спорят из-за бура и из-за того, как товарищ Гечев его раздобыл; а ведь у товарища Гечева был не только бур.

Ему принадлежал и зеленый грузовичок, на котором они тряслись по пыльным дорогам дачной зоны, записанный, разумеется, на чужое имя; были у него и тачки для земли и бетона, и лебедки для колодцев, был у него и бульдозер. Хотя бульдозер принадлежал государству, можно было смело сказать, что он принадлежит товарищу Гечеву, который договорился с бульдозеристом, и тот работал под его началом — прокладывал дороги к дачам и участкам его клиентов.

Товарищ Гечев владел и монастырем.

Да, у товарища Гечева был монастырь, старый, заросший бурьяном и травой, с высокими каменными стенами и широким двором, утопающим в зелени деревьев и кустов. Стены уже разрушились, но каменная кладка кое-где еще держалась, еще видны были красные и золотые остатки росписей с неясными греческими буквами на них, закопченные дымом, полусмытые дождями; на стершемся каменном полу заметны были следы горелого воска; во дворе, как и раньше, журчал ручей и упирался вершиной в небо старый кипарис.

Тысячу восемьсот левов отдал за монастырь товарищ Гечев общинному совету соседнего села, на территории которого он находился; купил его, и монастырь стал его собственностью. И он разводил в нем свиней.

Место было удобное, чистого воздуха сколько хочешь, вода в изобилии, вокруг просторные поляны, двор широкий, здесь можно содержать, если потребуется, хоть пятьсот свиней; монастырь со всех сторон окружали стены, в солнечные дни они бросали тень, а когда шел дождь, свиней загоняли под покрытые копотью своды церкви. Если бы товарищ Гечев задумал построить свинарник, это обошлось бы ему в десять раз дороже, и неизвестно, когда бы этот свинарник построили.

А время шло, время не останавливалось, время не ждало, все должны идти в ногу со временем, иначе жизнь пройдет в ожидании. Упустишь время — и оно забудет тебя.

Товарищ Гечев знал всему цену, видел все насквозь и, отбрасывая ненужную оболочку, шагал со временем в ногу; поэтому ему все и удавалось, поэтому он преуспевал. Время работало на него.

Свиньи приносили немалый доход, людей, которые их разводили, поощряли всячески, давали им бесплатно корма, смеси, были и премии, надбавки, льготы; товарищ Гечев играл по-крупному, и деньги текли ему в карман.

Но это его не избаловало, не притупило его бдительности; одетый в неизменные брюки из плащевой ткани и в зеленую хлопчатобумажную куртку, с обгоревшим на солнце лицом, он сновал между деревнями и монастырем, спускался в город, поднимая пыль по дорогам дачной зоны на своем красном дребезжащем «Москвиче», заключал договоры, организовывал, давал работу десяткам людей.

Разумеется, вокруг монастыря разгорелись страсти, корреспонденты вопили, что погибает памятник старины, что монастырь принадлежит Болгарии и не может быть собственностью товарища Гечева; что нельзя посягать на историю и скармливать свиньям духовное прошлое этого края, ведь в монастыре ночевал сам Паисий, читал там собравшимся монахам свою «Историю славяноболгарскую»; в монастыре хранились книги, лубочные картины, иконы; там жили книжники и иконописцы, там ночевали гайдуки, этот монастырь — святыня…

Товарища Гечева вызвали в город, разговор шел в светлой канцелярии.

— Это памятник старины, — сказали ему. — Там ночевал Паисий, а вы по какому такому праву?

— Вот договор. — Товарищ Гечев положил его на стол. — И нотариальный акт.

— Да, — сказали ему, — договор в порядке, но это монастырь, святыня.

— Ну, и ешьте себе на здоровье святыню, — возразил Гечев. — Спохватились — святыня, памятник старины. Какой там Паисий, ведь все разрушено, покрыто копотью, запущено, вот уже двадцать лет, как он зарастает бурьяном и там не ступала нога человека, а стоило мне зайти — и сразу же Паисий, «История славяноболгарская»! Хорошо, ешьте тогда историю славяноболгарскую!..

— Ты не оскорбляй историю!.. — пригрозили ему в канцелярии. — Не оскорбляй, а то как бы чего не вышло. Ты где находишься?..

— Не оскорбляю я ее, — сказал Гечев. — Только вы уж решайте, чего вы хотите — истории или мяса. Не понимаю, к чему вся эта шумиха. От меня требуют мяса — я его даю. Людям нужно мясо, они стоят в очередях, государство выделяет мне бесплатно корма, поощряет меня, премии мне дает каждый месяц, а вы говорите — Паисий. Никакого Паисия нет, остались одни стены и своды. Если это святыня, почему тогда она в таком запустении? Мне что, я продаю свиней, беру за них деньги, и мое дело сделано, а ваш план по сдаче мяса? Ведь делаю его я и такие, как я. А вы говорите мне тут о книжниках и иконописцах. Я вам еще раз заявляю: если работать — так работать, если нет — ешьте тогда вашу историю, мне все равно. И нечего меня запугивать, все законно, я купил этот монастырь, а не украл. Вы меня не испугаете.

Сейчас товарищ Гечев энергично шагал по плитам в своей зеленой куртке, на его обветренном лице появилась улыбка.

— Ну как, ребята? — спросил он. — Есть вода?

— Пока нет, товарищ Гечев, — ответил дядя Ламбо. — Но еще день-два, и мы до нее доберемся…

— Давайте отдохнем немного, — предложил товарищ Гечев.

Они сели на плитах, теплых от солнца, товарищ Гечев достал коробку «ВТ», закурили. Потом он вынул из заднего кармана бутылку виноградной водки и протянул ее сначала дяде Ламбо.

— Выпей, дядя Ламбо, подзаправься!.. Как сыновья?

— Учатся, — сказал дядя Ламбо. — Хотят в люди выйти.

— Так, так, дай им бог здоровья, непременно выйдут.

Бутылка обошла всех четверых, товарищ Гечев тоже выпил — ничего, что он за рулем, он не боялся автоинспекции, он ничего не боялся, так уж он был устроен.

— Приехал посмотреть, сколько сделал бульдозер, — сообщил он, когда водка была выпита. — У меня здесь поблизости, у леса, есть два-три клиента. Как закончите, перебирайтесь прямо туда, чтобы не тащиться на другой конец дачной зоны. На дорогу много времени уходит, за это нам никто не платит.

— Еще день-два — и появился, — ответил дядя Ламбо. — Самое позднее, к среде кончим. На седьмом метре твердый песчаник пошел, трудно бурить.

— Хорошо, хорошо, — кивнул товарищ Гечев. — А к тому времени бульдозер проложит дорогу. Я заглянул только, чтоб повидаться с вами. Была б вода, тогда и колодец выкопаем человеку. Он как ни встретит меня, лишь об этом и твердит.

Товарищ Гечев, как господь бог, создает мир — дорогу, воду, колодец, землю. Разница в том, что он все делает за деньги. Но бог далеко, а кому-то надо все это создавать.

— Пока, ребята, счастливо поработать. — Он поднялся с плит. — И не надрывайтесь в такую жару, потихоньку…

Он-то ничего не терял, платил им за метры, а не за проработанные часы, и это было их личное дело, как проходить эти метры — медленно или быстро.

— Товарищ Гечев, — сказал Сашко, — не забудьте про врача, а то мне крышка. Хорошо б ему тоже побыстрее сделать…

— Не беспокойся, Сашко, — подмигнул ему товарищ Гечев. — Не забуду. Я его включил в список, так что и его черед подойдет. Ну, будьте здоровы.

Он зашагал по плитам, между которыми проросли ромашки, сел в свой старый дребезжащий «Москвич», и машину начало подбрасывать на неровной дороге. Денег у него было столько, что их хватило бы, по крайней мере, на четыре «мерседеса», но товарищ Гечев не так прост, у него на этот счет свои соображения. Он остановился ниже, у бульдозера, который сгреб огромную кучу земли вместе с кустами и корнями и толкал ее к лесу. Товарищ Гечев высунулся из окна, сказал что-то Ванке, бульдозерист кивнул, потом товарищ Гечев махнул рукой и исчез в тучах пыли.

— Вознесся, — сказал Антон, глядя ему вслед. — Отправился прямо в рай.

— Пригрел он змею за пазухой, — заметил дядя Ламбо и бросил сигарету, которая жгла ему пальцы. — Вот как у тебя выходит, Антон.

Антон ничего не ответил, повернулся и направился к буру. Сашко и дядя Ламбо пошли за ним и опять принялись бурить.

Земля вращалась, мимо Сашко проплывал лес, облагороженные груши, оранжевая веранда, коричневые ставни с вырезанными в них сердцами, бульдозер, который толкал горы желтой земли и рассеченных корней, загребал целые холмы вместе с кустами и выгоревшей на солнце травой и относил их в сторону; показались двое стариков из «Букингемского дворца», они кротко шли между дач по направлению к лесу, в выгоревшей одежде, с неизменными корзинами в руках…

«Букингемский дворец», возможно, был здесь самым старым зданием, если можно назвать зданием сарай, сколоченный из ящиков, уже потемневших от дождей и времени, ящиков из-под мыла или пива, на которых еще виднелись надписи по-английски. Сашко окрестил так сарай, пока он плыл перед ним по кругу вместе с верандой, лесом и закрытыми коричневыми ставнями соседней дачи с вырезанными в них сердцами. В будни здесь ни души не встретишь, вокруг тихо и безлюдно, лес стоит зеленый и спокойный, не шелохнется. Только двое стариков из «Букингемского дворца» иногда приезжают сюда, спят во «дворце», а днем бродят по лесу в поисках целебных трав.

Сашко видел их и раньше — всегда вдвоем, всегда вместе, они медленно шли между дач по тропинкам, заросшим травой и тонувшим в ежевике, шли бесшумно, осторожно. Когда заходило солнце, а воздух становился красным, они садились перед «Букингемским дворцом» и смотрели на настурции, которые старушка посадила на клумбе. Иногда, задумчиво глядя на настурции или засмотревшись на глубокое алое небо, старик, словно опьяненный его дурманящей бесконечностью, засыпал. Старушка тихо вставала, шла не торопясь к сараю, выносила оттуда поношенное пальто и осторожно укрывала мужа. Затем садилась подле него, перед настурциями и бескрайним пурпурным закатом, обступавшим их со всех сторон, и сидела так, неподвижно и неприметно, пока меж деревьев не начинала прокрадываться вечерняя прохлада, не становилось темно и в воздухе не появлялась та резкость, какую обычно приносит наступление ночи. Тогда она будила старика, и они вместе уходили в сарай, за потемневшие и исцарапанные дождями доски.

Ванка, который работал здесь почти круглый год и знал все об обитателях дач, рассказывал, что в прошлом году перед «Букингемским дворцом» неожиданно остановилась машина с иностранным номером. Дело было под вечер, старики сидели как обычно перед настурциями, старик заснул, а старушка кротко глядела на догоравший закат и, наверно, думала о чем-то своем, а о чем — никто не знает. Ванка прокладывал дорогу к соседнему участку, он закончил свой рабочий день и как раз занимался клапанами, которые вот уже несколько дней барахлили; он лежал, весь перемазанный, на неостывшем моторе. Из машины вышел седовласый мужчина, пожилой, но подтянутый; оглядевшись по сторонам, он направился к старикам. Старушка безучастно смотрела на приближавшегося мужчину, яркий закат мешал ей увидеть его лицо, она видела лишь его силуэт, а старик спал.

Когда он подошел, старушка схватилась за сердце и закрыла глаза. Потом встала и обняла седовласого. Они стали возбужденно о чем-то говорить, а возле них, на стульчике посреди двора с сарайчиком, напротив настурций, спал старик, спал в лучах заката, укрытый поношенным пальто. В какой-то момент они вспомнили о нем, старушка осторожно разбудила его. Он смотрел на искрящийся предвечерний воздух и не мог ничего понять. Потом, когда он пришел в себя, бросился к седовласому, и они обнялись.

Ванка наполовину разобрал мотор, починил клапаны, отрегулировал обороты и теперь вытирал руки паклей, а те трое все еще сидели в маленьком дворике и разговаривали.

Вдруг седовласый оглянулся и, заметив Ванку, подозвал его к себе.

— Френд, не найдется ли у тебя чего-нибудь выпить? Я должен выпить, иначе умру. Все-таки пятьдесят лет, френд, а здесь нечего выпить.

Как назло, у Ванки тоже ничего не было, последняя бутылка анисовки кончилась два дня назад.

— У меня нет, — ответил он. — Было, да вот незадача — выпил два дня назад.

— Живо, френд, — сказал седовласый, — бери машину и привези что-нибудь. Поторопись, не то я умру, а мы еще ничего друг другу не сказали.

Он сунул ему в руку смятые деньги, похлопал по плечу и дал ключи от машины. Ванка не заставил себя долго упрашивать, сел в машину и включил мотор.

— Ты мне окажешь огромную услугу, френд, — сказал седовласый. — Побыстрей возвращайся, будь здоров.

Ванка поднажал, только пыль взвилась позади «форда»; пыль клубилась на поворотах, скрипели и визжали тормоза; он выбрался на шоссе, проехал вниз четыре километра, до павильона Йордана Черного, затолкал в машину шесть литров виноградной водки и две бутылки анисовки и запылил обратно.

Когда он подъехал, старики все еще сидели во дворе под лозой и, глядя друг на друга, возбужденно говорили, кажется все сразу, втроем.

— Давай, френд, — встретил его седовласый. — Давай, а то у меня сердце разорвется, живее.

Он откупорил бутылку и выпил.

Старушка опомнилась, встала, пошла в огород за сараем и сорвала там десяток помидоров, нарезала их в тарелку, принесла хлеб, соль, немного брынзы, стаканы.

Ванка понес две бутылки анисовки на дачу Парлапановых, братьев-ветеринаров: там он ночевал, когда не спускался в город. Покрутился немного, известное дело, приложился — хватил граммов сто, но ему не сиделось на месте, и он решил опять заглянуть к старикам.

Когда он вернулся к их сараю, в виноградных листьях горела электрическая лампочка; было уже темно, мелкие мушки вились вокруг лампочки, а под ней, у стола с нарезанными помидорами и виноградной водкой, спали на своих стульях старик со старушкой.

Седовласый увидел Ванку и махнул ему рукой.

— Напились они, френд, — сказал он. — Напились с двух рюмок, они только травы привыкли пить. Спят. Понимаешь, френд, первая любовь и первый друг. Пятьдесят два года назад, френд. Напились они.

Он налил себе в стакан, налил и Ванке.

— У меня семь сыновей, — продолжал седовласый. — Но первая любовь есть первая любовь, френд, и тут ничего не поделаешь. Пятьдесят два года назад, понимаешь, френд, мы были гимназистами, она носила синие сережки, похожие на звездочки… И вот сейчас она здесь, френд, перед настурциями, перед этим сараем. Спит. Я еду с другого конца света, чтобы ее увидеть, френд, я не мог ее не увидеть, я не смог бы спокойно умереть.

Он выпил полстакана и смолк. Долго всматривался в темную ночь, которая стояла вокруг, в двух шагах от них, в чуть заметные очертания деревьев.

— Понимаешь, френд, — продолжал он, — я перевернул землю, где только я не был, а они здесь, френд, сидят перед настурциями, будто бы ничего не случилось. Все такие же, френд, как тогда, хочешь верь, хочешь не верь, только как будто кто-то приклеил им седые волосы. Словно ничего и не было, словно не прошло пятидесяти лет.

Он покачал седой головой.

— Понимаешь, френд, я жил в Америке, Кливленде, Чикаго, на скотобойнях, потом Испания, Мадрид, Андалусия, в гражданскую был добровольцем, понимаешь, в американском легионе, в интербригадах, дважды меня расстреливали, лагерь во Франции, бежал в Бельгию, пришел Франко… Ты почему не пьешь, френд?

Он налил себе и Ванке и продолжал:

— Обратно в Америку, на сталелитейные заводы, к мартенам, потом Мексика, Аргентина, строил железную дорогу в Бразилии… Ты строил дорогу в Бразилии, френд?

— Нет, — ответил Ванка.

— Твое счастье, френд. Твое счастье, — сказал седовласый. — Кладбища. Снова в Аргентину, там женился, френд, родились сыновья…

Помидоры в тарелке кончились, у них в ногах, на плитах, стояли пустые бутылки из-под виноградной водки, мошкара по-прежнему вилась вокруг лампочки; старики, уронив головы, спали на стульях.

— Были войны, френд, — говорил седовласый, — одна, потом другая, землетрясения, Гитлер; я приезжаю, а они — перед настурциями, как тогда, и тогда у них во дворе были настурции и плетеные белые стулья. Первая любовь и первый друг. Они не поехали со мной, остались, поженились, френд, живут друг возле друга; у нее был белый воротничок, ясные глаза… Приезжаю сюда, френд, с другого конца земли и застаю их в лучах заката, она сидит подле него, перед настурциями… Я и сейчас не знаю, френд, что лучше? Может, они правы, френд, а? А не я?

Ванка не мог произнести ни слова, что-то перехватило горло, и то ли от водки, то ли еще от чего, ему неожиданно захотелось поцеловать седовласому руку, но он не сделал этого. Лишь доверху наполнил стаканы и молча чокнулся с ним.

— Перед настурциями, френд, в лучах заката. И ничего с ними не случилось, френд, за всю жизнь. Да, они рассказывали: продовольственные карточки, деревянные башмаки, ревматизм… Это страшно, френд, но завтра я должен ехать; если я опоздаю на самолет, то не смогу вернуться. У меня нет денег, френд, я с группой, у нас обратные билеты, понимаешь, с группой дешевле обходится. Все остальные в Белграде, я же купил подержанную машину и приехал, чтобы их увидеть. У меня только одна ночь, френд, понимаешь, мне нужно ехать, а они напились. Они спят, френд, а я ради них пересек два океана, чтобы увидеться, френд, чтобы поговорить.

Деревья шумели от легкого ночного ветерка, мошкара по-прежнему вилась вокруг лампочки, светилась старая лоза. Было тихо. Седовласый встал, взглянул еще раз на тех двоих, что спали на стульях, взглянул и на небо.

Потом произнес:

— Прощай, френд.

Он медленно направился к машине, сел в нее, она медленно тронулась по неровной дороге; огоньки фар мелькали меж деревьев, словно не хотели исчезать, а потом исчезли…

Земля кружилась, вслед за двумя стариками из «Букингемского дворца», кротко направлявшимися в лес с неизменными корзинами в руках, вновь появилась веранда с оранжевым тентом, коричневые ставни соседней дачи с вырезанными в них сердцами, бульдозер, который сердито трясся и рассекал желтую землю…

Сашко крутил бур и на мгновение подумал о седовласом, который исчез во мраке: что он сейчас делает в далекой чужой стране, на другом конце света, с ним ли семь его сыновей и похоже ли небо там, над его Аргентиной, на то, на которое он посмотрел в последний раз перед тем, как уехать, перед тем, как его поглотила темень?

Солнце стояло прямо над их головами, становилось нестерпимо жарко, и в какой-то момент Сашко почувствовал, что хочет есть.

— Дядя Ламбо, — сказал он, — пожалуй, время обедать, а?

— Давай еще немного, — дядя Ламбо посмотрел на часы, — минут десять — пятнадцать, ведь еще нет двенадцати. Ты же слыхал, что сказал товарищ Гечев: клиенты ждут.

— Он еще сказал, чтоб мы не надрывались, — заметил Сашко, — по такой жаре…

— Шара есть жара, — отрезал дядя Ламбо, — а работа есть работа.

— Дядя Ламбо, — отозвался Антон, — ты что так подлизываешься к товарищу Гечеву? Ради своих сыновей?

Дядя Ламбо неожиданно остановился, и все застыло — дача, веранда, железная калитка. В тишине раздавалось лишь рычание бульдозера, он задыхался и нес сухую желтую землю вместе с вырванными ромашками.

— Видишь ли, Антон, — сказал дядя Ламбо, — я начал работать десятилетним мальчишкой и работаю всю жизнь. Так и прошла моя жизнь — в работе. Кроме нее, у меня ничего нет, денег я не накопил, домов и дач себе не настроил, но я об этом и не жалею. Всяко случалось за эти годы, не только хорошее, но жили как люди — и я, и жена, и дети. И сейчас, когда я уже стар, меня держит работа; когда я работаю, то чувствую, что я не выброшен из жизни, не сижу на лавочке с пенсионерами и не жду, когда прибудет оркестр и меня вынесут ногами вперед.

— Скотина тоже работает всю жизнь, — заметил Антон. — Работает и молчит. Вот о чем речь.

— Я считаю так, — сказал дядя Ламбо. — А ты, если мыслишь по-другому, поступай как знаешь. Но и ты здесь крутишь бур вместе со мной. Если ты такой умный, то почему ты не пошлешь товарища Гечева куда подальше, не выложишь ему все прямо в лицо и — шапку в охапку?

— Я верчу бур, — ответил Антон, — потому что есть возможность зашибить деньгу. В городе я не могу заработать таких денег. Но в его монастырь, в свинарник, не пошел бы, хоть озолоти. Улавливаешь разницу?

— Еще бы, улавливаю, — отозвался дядя Ламбо. — Улавливаю, но тебе-то проще, пока не имеешь ни жены, ни детей. Вот появятся, тогда посмотрим, как ты запоешь.

— Я — свободный человек, дядя Ламбо, в этом все дело. Обрыдли мне начальники, висят над душой, премиальные отбирают, да к тому же каждые два дня разводят антимонию на собраниях. Я — человек свободный, в любой момент шапку в охапку — и был таков, стоит мне только захотеть. Вот почему я здесь, если тебе это интересно знать; но если товарищ Гечев тронет меня, я не буду с ним церемониться: врежу ему, и только меня и видели. Ты мне тут говоришь о труде, о работе; ну, а если бы товарищ Гечев платил тебе в день по леву, ты бы сидел здесь? Ты и часа бы тут не пробыл.

— Без денег никуда не денешься, — сказал дядя Ламбо. — Я тебе совсем о другом говорил, но ты еще молод, тебе не понять. А задарма, известное дело, кто будет работать?

— Деньги деньгами, но здесь и пейзаж чудесный, не правда ли, Сашко? — подмигнул ему Антон. — Не забывай о пейзаже, дядя Ламбо, он тоже играет роль. Чистый воздух, лес, ежевика… Где еще такое найдешь?

— Ты мальчика оставь в покое, не мути ему голову своими идеями, — сказал дядя Ламбо. — Я отвечаю за него перед его отцом.

— Ничего себе мальчик! — засмеялся Антон. — Смотри, какой мужик. Двадцать пять лет — и все мальчик! Ты за него не беспокойся, он знает, чего ему нужно, я же его вижу насквозь. То, что он молчит, ничего не значит, он нас обоих заткнет за пояс.

— Ладно, ладно, — сказал дядя Ламбо, — что-то мы разболтались, давайте покрутим еще немного, а потом перекусим.

Рычание бульдозера со стороны дороги внезапно смолкло, и в тишине раздался голос Ванки:

— Эй, кто ваших детей кормить будет? Почему не работаете?

— Ты о своих детях думай! — крикнул в ответ Антон. — А мы — о своих.

— Вы есть собираетесь? — прокричал Ванка. — Уже почти двенадцать, я в ящерицу превратился на этой жаре.

— Ладно! — согласился дядя Ламбо. — Чего уж тут.

Тень от персиковых деревьев, хотя и негустая, служила защитой от солнца, молодые листья преграждали путь лучам и пропускали их через себя уже преломленными.

— Сейчас бы бутылочку холодного пива! — мечтательно произнес Ванка. — Плачу трешку за одну бутылку.

— А разве товарищ Гечев тебе не привез? — спросил Антон. — Он вроде бы тебе привозит.

— Нет, только анисовку, — пояснил Ванка. — И я с ним расплачиваюсь как миленький. Он знает, что если я сам поеду к павильону или в город, то потеряю полдня. Да и он потеряет немало, пока я буду мотаться взад-вперед.

Помидоры были свежие, чуть зеленоватые. Ванка их нарвал в огороде у Парлапановых. Сашко любил именно такие, зеленоватые, с терпким привкусом. Он брал брынзу, запихивал ее в горбушку и сильно сдавливал хлеб, пока тот не превращался в комок. После этого подходил черед колбасы и зеленого перца.

— Тут один должен подвезти щебенку Ценову, — продолжал Ванка, — обещал прихватить с собой ящик пива, но, видно, не удалось вырваться со службы.

Трое ели и слушали Ванку — он целыми днями сидел один на своем бульдозере, и молчание тяготило его, как болезнь. Он распевал во все горло песни, но из-за шума мотора не слышал собственного голоса. Вот почему во время обеда он никому не давал даже слова сказать, словно хотел наверстать упущенное. Ванка здесь работал второй год; начиная с весны, выкорчевывал деревья и прокладывал дороги, спускаясь в город один-два раза в месяц. А иногда — и того реже. Жил в дачной зоне, как Робинзон, один, без людей, но не жаловался на одиночество; Ванка был из тех людей, которые ничего не принимают близко к сердцу и от всего умеют отмахнуться. Он был одних лет с Сашко, жил легко и беззаботно, как воробей, да и выглядел он таким же взъерошенным.

Кроме того, он сам избрал этот нелегкий жребий — прокладывать нелегально дороги в дачной зоне, которые опытные люди называли «левыми» и готовы были на все, только бы какой-нибудь бульдозерист согласился выровнять землю, проложить дорогу от участка к шоссе и вообще сделать за короткий срок то, что тридцать человек обычно делали в течение трех месяцев. Из этого «всего» Ванка брал одну треть, а остальные две трети шли в карман товарища Гечева и начальника Ванки, диспетчера, который распределял машины и отчитывался за сделанное. Потому что по документам Ванка выравнивал дороги в одном из городских кварталов, которому, как видно, было суждено так и остаться невыровненным.

— В апреле солдаты из стройбатальона строили здесь дачу Драгомирову, — снова начал Ванка, — и был среди них один из Делиормана, да такой обжора, что черепицу ел, когда хотел жрать. Привезут им котел фасоли, все едят, а он потом возьмет полбуханки хлеба и так вылижет котел, что его и мыть не надо. Занимался борьбой, бедняга, они же едят помногу, а глаза у него всегда голодные. После обеда его выпускали на пастбище: как изголодается, ест щавель.

— Ванка, ты есть-то успеваешь? — спросил Антон, который никак не мог привыкнуть к его словоохотливости.

— Ем, ем, — ответил с улыбкой Ванка. — Видишь, передо мной уже ничего нет.

Дядя Ламбо и Сашко переглянулись и заулыбались, а Ванка принялся за другую историю.

Обеденный перерыв давно кончился, осталось лишь ощущение, будто ты нырнул в солнечную воду; и опять вращалась и вращалась земля, мимо Сашко проплывала оранжевая веранда, «Букингемский дворец», пугало, закрытые ставни с вырезанными в них сердцами, сердитый бульдозер Ванки…

«Движение, движение, — думал Сашко, — движение создает все, движение есть форма существования материи, движение — это способ существования… Вот круг — и я создаю одеяло, которое мне давно следовало бы купить своим домашним; второй круг — и я запасаюсь топливом; еще один и еще один — книги… А этот круг — кровать в гостинице на море, куда мы поедем с Таней; еще один круг — ванна, душ, горячая вода; следующий — веранда, которая выходит к морю, шезлонг в синюю и белую полоску…

Обед в ресторане…

Голубая косынка для Тани…

Поездка в Несебр…

Калиакра…

Теплый цвет коньяка, который будет стоять по вечерам перед нами…»

Пугало с фиалками и лиловой лентой, выпотрошенная вата у него на плечах, зеленая стена леса, дорога с рычащим бульдозером, облагороженные груши, персиковые деревца, оранжевая веранда, слюдяные чешуйки в штукатурке второго этажа — земля вращалась, Сашко вращал железную калитку, закрытые ставни соседней дачи с вырезанными в них сердцами, «Букингемский дворец»…

Он услышал шум мотора, но это был не бульдозер, это был и не захлебывающийся, повизгивающий звук, издаваемый «Москвичом» товарища Гечева. Когда земля повернулась, Сашко увидел на дороге белый «пежо», новенький и блестящий, как только что облупленное яйцо; он пробирался мимо бульдозера Ванки, направляясь в их сторону. Ванка остановил бульдозер и смотрел вслед автомобилю.

Сашко не мог остановиться, потому что он вращал землю, вращал оранжевую веранду, персиковые деревца, железную калитку, облагороженные груши…

Когда дорога приблизилась снова, он увидел, что «пежо» уже остановился перед входом на соседнюю дачу, где постоянно закрыты ставни с вырезанными в них сердцами.

— Пежо прибыл, — произнес сзади Антон. — Посмотрим, какую добычу он сегодня привез.

Дверца машины открылась, мужская нога, обутая в элегантный мокасин, коснулась земли; и это было все, что увидел Сашко, потому что перед ним снова выросло пугало в дамской шляпе и с выпотрошенной ватой, зеленые кроны деревьев в лесу, остановившийся бульдозер и Ванка, который, привстав на сиденье, смотрел в сторону дачи…

«Букингемский дворец», железная калитка, закрытые ставни соседней дачи с вырезанными в них сердцами, пугало во дворе…

Вдруг пугало замерло на месте и выросло до огромных размеров. Фиалки на дамской шляпе и лиловая лента испугали Сашко своей неподвижностью. Сердце у него сжалось от страха и боли…

Это Таня… Она идет по плитам, между которыми проросла трава и покачиваются ромашки, в руках она небрежно держит сумку. За ней спешит Пежо, он кладет в карман ключи от машины; ключи звякают, ударяясь о бутылку с водкой, которая торчит из его кармана.

— Сашко, ты почему остановился? — услышал он голос дяди Ламбо. — Что с тобой?

Нет, это не Таня, похожа на нее, но не она.

Те двое подходят к даче с коричневыми ставнями. Пежо достает ключ и отпирает дверь; дверь подается назад и, не издав звука, беспомощно отступает…

Пежо был ровесником Сашко и Ванки, он, кажется, где-то учился, но где именно, даже Ванка не знал. Этим летом, раз в два-три дня, в разные часы, белый «пежо» прибывал на дачу и привозил разных девушек. Иногда одна и та же девушка появлялась неделю подряд, а иногда нет; иногда из-за коричневых ставен с вырезанными в них сердцами доносилась музыка и нервные мелодии монотонно подгоняли время, а иногда ничего не было слышно; Пежо и девушка входили в дом, и наступала тишина, молчание, нарушаемое лишь поскрипыванием бура и рычанием бульдозера.

Вначале, когда Пежо закрывался с девушкой в доме, все четверо чувствовали себя неудобно, они работали в пяти метрах от дачи и испытывали неловкость, словно были в чем-то виноваты.

Но Пежо просто не обращал на них внимания, как будто их не существовало или они были каким-то приложением к пейзажу, дополнением к облагороженным грушам или к каменной веранде, складкой или выступом местности.

Пробыв некоторое время на даче, он выходил с девушкой и, не взглянув на них, просто их не заметив, садился в машину и уезжал.

Теперь мир застыл в неподвижности, земля не вращалась: стояли «Букингемский дворец», дача с оранжевой верандой, железная калитка и облагороженные груши, Ванка, который смотрел в их сторону и делал руками какие-то знаки; пчелы и те застыли на одном месте, повиснув над клубникой… Сашко все еще глядел в сторону дачи.

— Сашко, тебе что, плохо? — с беспокойством взглянул на него дядя Ламбо.

— Посиди немного на траве, — посоветовал Антон. — Пройдет, это от вращения.

— Перестань вертеть, отдохни немного, — сказал и дядя Ламбо.

«Вот, значит, что получается, — подумал Сашко, — пока мы тут вращаем землю, создаем что-то… А почему бы и нет, земля вертится, существует гравитация, выходит, они могут совершенно спокойно… они не сорвутся, автомобиль нормально движется по шоссе, он не разлетится в воздухе на куски…»

— Тебе плохо? — переспросил дядя Ламбо.

«Конечно, мне плохо, — хотелось крикнуть Сашко. — Мне ужасно сейчас плохо, дядя Ламбо; какой смысл в том, что я вращаю землю и эти дачи вокруг, создаю дорогу, воду, колодец, Несебр, светлые квадраты песка под зеленой морской водой, когда другие имеют все это, хотя они ничего не вращают, когда другие обгоняют меня, пока я ищу воду, когда стоит им лишь открыть кран — и пей сколько влезет, хоть залейся; а меня мучает жажда, и я долгие дни добираюсь до воды, не зная, пробьется ли вода или нет… сквозь песчаники и гранит…»

Сашко не вскрикнул, Сашко не произнес ни слова, он уже бежал к дороге, туда, где остановился бульдозер Ванки.

— Ты что? — спросил Ванка, увидев его лицо.

— Сойди на минутку, — сказал Сашко. — Мне хочется проехаться на бульдозере.

— Сашко, это тебе не шутка, ты что задумал?

— Покури! — крикнул Сашко и спихнул его с сиденья. — Отдохни немного! Не переутомляйся! Отдохни!

Ванка удивленно посмотрел на него, махнул рукой и отскочил в сторону.

Сашко нажал на рычаг, дернул его к себе, бульдозер взревел и рванулся вперед; в следующий миг он резко наклонился на правый бок, еще немного, и он бы перевернулся…

— Эй! — закричал Ванка. — Перевернешь, ты что, рехнулся?!

Сашко газует что есть силы, бульдозер дрожит и едет по корням и кучам земли, выбирается на проложенную дорогу и летит к белому, только что облупленному яйцу, которое остановилось перед соседней дачей с закрытыми ставнями и вырезанными в них сердцами.

Дядя Ламбо и Антон во все горло что-то кричат у бура, но из-за рева бульдозера Сашко ничего не слышит.

Зад «пежо» бесшумно сплющивается, летят осколки стекла, жесть, Сашко газует, огромная махина топчет автомобиль, колеса его разбегаются в разные стороны, вспыхивает бак с горючим, «пежо», превратившийся в месиво, горит… Бульдозер загребает гору земли и высыпает ее на разорванные, помятые и горящие останки. Они исчезают под кучей желтой земли, под разбросанными, раздавленными ромашками.

Но бульдозер не задевает автомобиль, это лишь воображение Ванки, которое обгоняет бульдозер и рисует жуткую картину; — на самом деле бульдозер еще не приблизился к «пежо», а только мчится в его сторону…

Сашко дает газ, объезжает «пежо», нажимает на рычаг, огромная челюсть вонзается в желтую землю, грызет траву, разбрасывает ромашки, вырывает с корнем кусты… Подталкиваемая стальными челюстями, движется желтая гора, смешанная с рассеченными корнями, с травой и листьями, и ползет к дороге…

Сашко, еще не доехав до «пежо», понял, что не стоит калечить машину — это ничего не изменит.

И бульдозер опять возвращается, и опять он отхватывает полбугра и с рычанием уносит его к дороге, и опять возвращается…

Ванка, который наблюдает все это со своего места, смеется: он понял, что собирается сделать Сашко, и идет к дяде Ламбо и Антону…

Бульдозер яростно рычит, задыхается, переносит горы земли, отъезжает и возвращается, снует от холма к дороге и обратно, толкает землю, преграждает путь, засыпает все…

— Он хочет заблокировать дорогу автомобилю, — объясняет Ванка дяде Ламбо и Антону. — Теперь они сдвинуться не смогут, машина со всех сторон окружена землей, он метра на три насыпал.

После этого Сашко отводит бульдозер к лесу, ближе к зеленым кронам, излучающим спокойствие и прохладу, соскакивает с машины и оставляет ее там, под деревьями.

«Пежо» стоит, окруженный со всех сторон желтым земляным валом высотой в два-три метра. Сашко возвращается к дяде Ламбо и Антону.

— Сашко, — сказал дядя Ламбо, — что с тобой?

— Пусть он сам проложит себе дорогу! — ответил Сашко. — Пусть сделает себе дорогу, колодец, воду, дачу. А то ему все другие делали. Пусть и он хоть раз что-то сделает, а мы посмотрим, как он будет работать. Я дам ему лопату и кирку.

Дядя Ламбо озабоченно покачал головой.

— Что ты лезешь на рожон? — спросил он. — Ох, и достанется тебе.

— Посмотрим, как он все это сделает, — повторил Сашко. — Здесь даже телефона нет, папаше не позвонишь. А то отец прислал бы ему роту солдат. Пусть хоть раз сам что-то сделает.

— Достанется тебе, — сказал дядя Ламбо. — Доиграешься.

— Некрасиво лежит, — отозвался Ванка, который, прищурившись, смотрел на гору желтой земли, загородившей дорогу. — Чего-то тут не хватает.

Он помчался к дороге, к рассеченным, вырванным с корнем кустам и стал собирать их, стряхивая с них землю. Потом вскарабкался на вершину насыпи и начал втыкать в землю кусты, заботливо расставляя их в ряд. Спустился еще два-три раза, притащил новые кусты, принес и ромашки, которые воткнул между кустами, и траву…

Затем вернулся к товарищам, отряхнул руки и осмотрел сделанное:

— Теперь порядок, — отметил довольно. — Кусты растут, трава — настоящий холмик. Еще зайца туда пустить — иллюзия полнейшая.

— С меня бутылка пива, — сказал Антон. — Получилось что надо.

Дядя Ламбо озабоченно качал головой.

Дверь соседней дачи с коричневыми ставнями открылась, сначала вышла девушка, поправляя на ходу прическу. Вслед за ней показался Пежо; они шли по двору чуть усталой, ленивой походкой. Плыли, как лебеди, среди зелени; движения у них были плавные, мягкие и небрежные и в то же время выдавали внутреннее удовлетворение — то состояние, когда пламя уже перегорело, но еще осталось тепло, ровное и приятное, которое переполняет человека и делает его умиротворенным, медлительным и разнеженным.

В широких кронах деревьев царило спокойствие, и если листья начинали шелестеть, то причиной тому были птицы, которые перепархивали с ветки на ветку. В соседнем дворе скрипел бур, он вращался, трое мужчин шли медленными размеренными шагами за штангой, пчелы кружились над клубникой.

Пежо шел не торопясь, он, как всегда, даже не взглянул на соседний двор, откуда доносился скрип бура, для него это была еще одна деталь пейзажа, не больше.

Вдруг девушка, которая шла впереди, остановилась. Пежо хотел было спросить, что с ней, но в следующее мгновение и он увидел нечто, что поразило его — перед входом на дачный участок, там, где раньше была дорога и стояла машина, возвышался холм, а на нем росли кусты, трава, ромашки… Послеполуденное солнце освещало вершину холма и заливало кусты светом…

Пежо растерялся от неожиданности, даже посмотрел на всякий случай на дачу с коричневыми ставнями, чтобы убедиться, что он ничего не перепутал. Потом подошел к желтому холму, понял в чем дело и огляделся.

В соседнем дворе монотонно, как всегда, скрипел бур, трое мужчин шагали все с тем же отсутствующим взглядом за железной штангой, приводившей бур в движение. Под персиковыми деревцами сидел бульдозерист и курил, синеватый дым вился и исчезал между листьев.

Пежо взглянул на девушку и, сжав зубы, медленно направился к соседнему двору.

— Ну, — сказал он, подойдя к трем мужчинам, — что будем делать?

Бур, издав жалостный скрип, остановился.

— Как что делать? — спросил Антон.

— Кто-то должен убрать землю, — сказал Пежо. — Тот, кто ее насыпал.

— Пусть убирает, — согласился Антон.

Пежо потер рукой лоб, было заметно, что он с трудом сдерживается.

— Иначе вам плохо будет, — добавил он миролюбиво. — Лучше уберите.

— Убирай сам, — ответил Сашко. — У нас своя работа, и нам некогда заниматься твоей землей.

— Значит, так? — спросил Пежо.

— Так, — кивнул Сашко. — Вот лопата, кирка… за прокат не возьмем, все же сосед.

— Моментально уберите землю, — приказал Пежо. — Предупреждаю в последний раз.

Бур опять заскрипел, завращался, трое медленно пошли по кругу.

— Это ты ее насыпал! — повернулся Пежо к Ванке. — Ты бульдозерист, ты и ответишь.

— Напрасно теряешь время, милок, — улыбнулся ему Ванка. — Только ворон пугаешь.

— Это мы еще посмотрим, кого я пугаю! — пригрозил Пежо. — Вылетишь отсюда, как…

— Милок, я же тебе сказал, не теряй времени, — все так же улыбаясь, отозвался Ванка. — Что касается пугала, у нас уже есть, вон там, в соседнем дворе. Да еще с фиалками. А у тебя даже фиалок нет.

Пежо окинул его взглядом, но наброситься на него, как ему хотелось, не посмел, только подбородок его дрожал от злости; видно, парень не привык, чтоб с ним так обращались.

— Слушай, — произнес он, — ты меня еще не знаешь. Убери землю, на том и покончим. По-хорошему.

Ванка курил, и синеватый дым поднимался над ним кольцами.

— Слышишь? — крикнул Пежо. — Это я тебе говорю!

— Ты что, не понимаешь человеческого языка? — спросил Ванка. — Проваливай с глаз моих долой. Вот тебе лопата, убирай землю и оставь меня в покое. Мне некогда с тобой разговаривать.

— Ну, хорошо. — Пежо весь дрожал от злобы. — Хорошо же, вот увидишь… ты запомнишь эту землю… еще как запомнишь!

— Знаешь что, милок, — сказал Ванка, — мне от твоих слов ни жарко ни холодно. Думаешь, я испугался?

— Мы еще посмотрим! — повторял Пежо. — Посмотрим!..

— На что мы будем смотреть? — сказал Ванка. — Столько развелось начальства, что некому работать на бульдозерах. Уж не думаешь ли ты, что если твой папаша меня уволит, я помру с голоду? Где-нибудь в канцеляриях такой номер может пройти, а здесь — нет, ясно? Разве ты не знаешь, что нас, работяг, днем с огнем ищут? Потому что нас мало осталось. Давай проваливай отсюда, а то у меня голова от тебя разболелась.

Пежо постоял еще немного под персиковыми деревцами, помешкал, посмотрел на вращающийся бур, потом повернулся и зашагал по плитам к железной калитке. Вышел за калитку, сказал что-то девушке, и они стали карабкаться по желтой насыпи. Наверху Пежо пнул ногой один из воткнутых кустов, тот упал, потом они, перевалив через насыпь, спустились на дорогу и пошли вниз, где стоял стеной лес.

— Часа через три-четыре ждите гостей, — предупредил Антон.

— Милости просим, — отозвался Ванка. — Жалко, что ли?

Когда через три часа действительно пожаловали гости, уже не было ни холма, ни кустов, ни травы — чистая ровная дорога, никаких следов насыпи. Белый, блестящий, без единой пылинки «пежо» стоял у входа на дачу; верхушки деревьев погружались в красные лучи заходящего солнца.

— Наверно, он хватил лишнего, — доверительно сообщил гостям Антон. — Нынешняя молодежь любит выпить.

— Раздавишь полбанки, — добавил Ванка, — тебе не только холм, горы привидятся, Кордильеры. Мы видели, как они потопали вниз пешком; ну и что тут такого, думаем себе, молодые люди, может, захотелось прогуляться по лесу… может, им так приятнее…

Гости постояли, поглядели на дорогу, на ограду дачи, пожали плечами и отбыли. Один из них сел в «пежо» и последовал за «Волгой». Лишь пыль клубилась на дороге, тучи мелкой пыли…

Гости уехали, и снова завращался бур, заскрипел; закружилась земля, и мимо Сашко поплыли дачи, оранжевая веранда, железная калитка и облагороженные груши, лес, «Букингемский дворец», Ванка на ревущем бульдозере, коричневые ставни с вырезанными в них сердцами, пугало в старой дамской шляпе, красные крыши домов, солнце и дорога — земля вращалась.

«Земля вертится, — думал Сашко. — Мы вращаем землю».

Исчезло чувство неестественной неподвижности земли, полной напряжения, разрываемой отсутствием гравитации, уже не казалось, что через мгновение весь мир взорвется, что в просторах вселенной исчезнут и дачи, и пугало с лиловой лентой, и дядя Ламбо, и Антон, и задыхающийся бульдозер, и «Букингемский дворец», и пчелы, и вековой лес…

Сашко прекрасно понимает страдания Галилея, его правоту и повторяет за ним:

— Земля вертится, движение — основа всего.

Земля вертелась, поскрипывал бур, трое, как обычно, шагали по кругу…

Через полчаса железная калитка открылась, и, нагруженный сетками от комаров, к ним направился владелец участка — Крумов.

Клубника вилась у него под ногами, черная смородина ластилась к нему, облагороженные груши излучали удивительное благородство, даже помидоры покраснели на какое-то мгновение, а потом к ним опять вернулась их естественная розовость; хозяин шел большими шагами, он подошел к веранде и оставил там сетки от комаров.

Потом он оглядел дачу, его губы шевелились, словно он что-то подсчитывал: наверно, он проверял, не увели ли эти трое какую-нибудь стенку или окно; потрогал пальцем штукатурку на стенах и направился к буру.

— Ну как, работнички? — бодро спросил он. — Будет вода?

— Будет, будет, — ответил дядя Ламбо. — Еще день-два.

— Ну, давайте, а то я уже выписал форель, — сказал Крумов. — Садок сделаем — всем на диво. Зачерпнешь ложкой — вот тебе и рыбка.

— Было бы что выпить, — отозвался Антон. — Подумаешь, форель…

— А-а-а! — засмеялся Крумов. — Раз вы обещали мне воду, так это само собой. Но без воды я вас не отпущу. Знаете, сколько денег я трачу на эти шланги, которые через день режут хулиганы.

Местные собственники опоясали лес, как паутиной, тонкими шлангами, протягивая их к источнику, который находился в двухстах — трехстах метрах отсюда.

— А чем ты будешь кормить эту форель? — спросил дядя Ламбо, он хотел немного сгладить впечатление от слов Антона. — Понимаю, была бы здесь река… А так…

— Кровью, — сказал Крумов.

— Чем? — не поверил своим ушам Антон. — Как кровью?

— Кровью, — повторил Крумов. — У меня двоюродный брат работает на скотобойне. Они там ее просто выбрасывают. А я буду кормить ею форель, и рыбка ничего мне не будет стоить…

— Выходит, хитрый номер придумал? — спросил Антон.

— Готовая пища, — объяснил Крумов. — И денег не берут, и никаких тебе забот… Свернувшаяся кровь, там ее бросают…

Крумов ошарашил их в первый же день работы на его участке. Пока они монтировали бур среди персиковых деревьев, он прохаживался, пересчитывал что-то и записывал в блокнот.

— Персики считает, — сказал тогда Антон. — Боится, как бы мы не сорвали по штуке.

— Будет тебе, — отозвался дядя Ламбо. — Как это, считает персики?

Однако тот действительно их пересчитывал и записывал в блокнот, он даже сделал себе чертежик отдельных деревьев, чтобы вдруг не пропала какая-нибудь ветка.

— Ты что там записываешь? — спросил его Антон. — Уж не стихи ли сочиняешь?

— Да вот записываю, сколько персиков у меня в этом году, — ответил Крумов, ни капли не смутившись. — Слежу, как развиваются деревья, хочу иметь ясную картину — что у меня есть и чего нет.

Солнце уже заходило за вековой лес, вокруг воцарилась глубокая тишина и спокойствие. В дрожащих лучах заката на тропинке со стороны леса показались старики из «Букингемского дворца». Они шли не торопясь, рядом, а их корзины были переполнены лекарственными травами. Травы благоухали, горький аромат полыни смешивался с резким запахом мяты, по листьям ползала пчела; старики шли и несли травы, которые продлевают жизнь, которые исцеляют болезни, травы, которые обеспечивают долгую жизнь и спокойную старость.

— Соседи! — засмеялся Крумов. — Опять тащат травы…

Он покрутился еще немного у бура, потом пошел ставить сетки.

Крумов ночевал на даче с тех пор, как сюда привезли бур; он ночевал на даче, чтобы не пострадало каким-нибудь образом его имущество, чтоб; эти трое чего-нибудь не украли; кто их знает, унесут — и ищи ветра в поле; да и бульдозерист — не подарок, целыми днями распевает песни на бульдозере… Бешеные деньги заколачивает этот парень…

Крумов оставил сетку, которую прилаживал на окно со стороны улицы, и вошел в дом.

— Дай-ка проверю, — сказал он самому себе. — А то навалено все в комнатах…

Он переходил из комнаты в комнату, смотрел, проверял, окидывал наметанным глазом сразу всю комнату, ощупывал взглядом вещь за вещью, замечал паутину на потолке, каждую трещинку в углу, каждую царапину на паркете… Фаянсовые плитки лежали пачками, нераспакованные, старательно перевязанные проволокой, бумага была прочная, из пакетов ничего не вытаскивали; он быстро пересчитал пачки — все правильно… Пересчитал и муфты, колена в полтора дюйма, трубы, взвесил опытным взглядом паклю; он приготовил все, только бы пошла вода…

Скрип бура во дворе прекратился; трое мужчин устало сидели на теплых ступеньках веранды и курили. Солнце давно уже скрылось за вековым лесом, и между деревьев начинал прокрадываться мрак…

Крумов бросил последний взгляд на свое имущество и дважды повернул ключ в двери. Проверил, запер ли он и другие комнаты, потрогал пальцем штукатурку, она была еще влажная; подумал, что и черепицу нужно переложить, он был недоволен тем, как сделали крышу; дожди здесь затяжные, льют всю осень… Он осторожно обошел стекла для окон, приставленные к стене, и вышел во двор к рабочим.

Стоял теплый, спокойный вечер, в саду пели цикады, дядя Ламбо зажег свет, а Сашко молча нанизывал на почерневший шампур кусочки мяса, затем дольку помидора, стручок перца, кружок лука, потом опять мясо… Антон отправился на соседний участок с пугалом, чтобы набрать еще помидоров. Ванка принес анисовку из собственных запасов, и она пошла по кругу. В какой-то момент Крумов расчувствовался, зашел в дом, вынес оттуда бастурму и порезал ее тонкими, прозрачными ломтиками…

Они ужинали, а потом продолжали пить анисовку, пили медленно, маленькими глотками, анисовка приятно обжигала рот и расслабляла усталые пальцы… Над лесом повисла ясная круглая луна.

— Светит, — сказал Крумов, — излучает энергию. Просто так, впустую.

— По ней люди ходят, — откликнулся дядя Ламбо. — Добираются до нее по воздуху и ходят. Потом возвращаются на Землю. Мы сейчас здесь сидим, а там, где светлее всего, возможно, ходит человек.

— Это только отсюда кажется, что светло, — заметил Антон. — А там кто его знает… В этих жутких пространствах… Не позавидуешь ему, если он там…

— Не позавидуешь, — согласился дядя Ламбо, — только вот я думаю, что мы сидим тут, у костра, а там, наверху, может, кто-то ходит; вот я и думаю, что это за человек — как мы?

— Если что-нибудь случится, — сказал Ванка, — какая-нибудь неисправность, он там и останется, наверху.

— В газете писали, что распродали пол-Луны, — сообщил Крумов. — Участками.

— А ты что не купишь себе участок наверху? — предложил ему Антон. — Позовешь нас искать воду. Запустим бур.

— Ну! — сказал Крумов. — У меня есть участок здесь, на Земле. На Луне мне не нужно. Лучше синица в руке, чем…

Сашко рассеянно слушал их разговор и думал, что Таня опять не приехала, вообще не приезжала на этой неделе, он не мог сообразить, когда видел ее в последний раз. Ему припомнились их последние разговоры, в ее словах была горькая правда, он не мог ни в чем ее упрекнуть, но в то же время чувствовал, что из их отношений что-то уходит, какая-то тень встает между ними и расстояние, их разделяющее, все увеличивается; вот и сейчас он застрял здесь, в этом лесу, далеко от нее… Неожиданно ему захотелось встать и отправиться в город — а там будь что будет…

— Человек должен по земле ходить, — говорил в это время Крумов. — Воздух не для него, он не должен слишком много летать, на это есть птицы.

«Только бы поскорее прошли эти дни, — думал Сашко, — и наступила бы осень, сентябрь, и чтобы мы с Таней поехали на море…»

Там, в прозрачном воздухе и в зеленой воде, все кажется яснее и чище; они останутся одни, вдвоем, будут бродить по пляжу и узким улочкам, будут заходить в маленькие ресторанчики, где подают свежую рыбу и вино в глиняных стаканах; и в лучах осеннего солнца тень исчезнет, растает, и они останутся вдвоем, как было раньше, и все будет как раньше, просто и ясно.

Он взглянул на светлую луну, о которой продолжали говорить его товарищи и Крумов, и снова вернулся к Таниным словам.

«Она права, — подумал Сашко. — Может быть, права по отношению к себе, может быть — и к нам обоим… Скорее бы наступал сентябрь…»

От деревьев повеяло прохладой, воздух стал резким; они посидели еще немного у костра, от которого остались лишь тлеющие искорки и белый пепел, и пошли спать.

Они очень устали в этот день и поэтому сразу же заснули, заснули крепким сном.

Ночь, ночь спустилась над дачной зоной, над садами и деревьями, кругом тихо, темно, только в комнате Крумова горит свет; Крумов беспокойно ходит, что-то подсчитывает, о чем-то думает, что-то чертит…

Потом свет гаснет и у него, засыпает и Крумов и неспокойно ворочается во сне.

В широких ветвях деревьев царило спокойствие, и если листья начинали шелестеть, то причиной тому были птицы, которые перепархивали с ветки на ветку, а не ветер. В августе в здешних местах редко дул ветер, особенно в начале месяца; жара нависла над лесом и над зеленоватыми скалами, на которых застыли молодые ящерицы, и над зарослями ежевики, и над дачной зоной с ее красными крышами, недостроенными этажами и начатыми фундаментами, и над дачей Крумова с верандой и оранжевым тентом, и над террасой с клубникой, и над уже покрасневшими помидорами, и над персиковыми деревцами.

Дача покачивалась в мареве, покачивалось и пугало во дворе соседней дачи, в пластах горячего воздуха оно распадалось на части, поднималось вверх, снова возвращалось на землю, шляпа с фиалками отделялась и сама по себе плыла в воздухе…

— Давай! — донесся снизу голос Сашко.

Дядя Ламбо и Антон начали потихоньку вращать лебедку, трос наматывался на гладкое бревно, постепенно закрывая его своими витками, лебедка скрипела, и полная земли бадья медленно поднималась вверх.

Они нашли воду.

Неделю назад они нащупали водоносный пласт, бур перестал вращаться, и они его демонтировали; встали на свои места дорога и вековой лес, веранда с оранжевым тентом и облагороженные груши, железная калитка и пугало с фиалками, бульдозер и закрытые коричневые ставни соседней дачи с вырезанными в них сердцами. Крумов носился по участку, улыбающийся, счастливый; он достал из постоянно запертых шкафов бутылку водки, принес и бастурму, они нарезали помидоры… Прибыл и товарищ Гечев, они пили водку, пили за здоровье хозяина, за воду и за урожай, который принесет вода; Ванка спел три песни, грустные, но никто его не слушал, потому что Крумов опять открыл шкафы и с болью в сердце достал еще одну бутылку водки…

— Счастливчик ты, Крумов, — сказал товарищ Гечев. — Везет тебе. Вот и вода у тебя есть, мы тебе ее нашли, а у других мы по месяцу долбим, и ничего…

— Удача, удача, — соглашался Крумов. — Но удачу тоже нужно заслужить.

— Просто ты в сорочке родился, — сказал дядя Ламбо. — Удача — дело такое: или приходит или не приходит. Так что ты, Крумов, не отпирайся, ты счастливчик.

— Счастливчик, счастливчик, — соглашался Крумов. — Ясное дело, счастливчик. Так оно и есть.

— Счастливчик ты, Крумов, — повторял Гечев. — Я их хорошо знаю, счастливчиков, я их сразу вижу.

— Если бы вы мне еще и колодец вырыли, — сказал Крумов, — чтобы покончить раз и навсегда со всем этим — так и так вы здесь. Сколько спросите, столько и заплачу. Трубы я приготовил, хочу поставить насос…

— Ты о колодце не беспокойся, — заверил его товарищ Гечев. — Сделаем тебе и колодец, не миллион же он стоит, а ты пока принеси водку, да не жмотничай, воду ведь нашли, вода — самое главное, это я тебе говорю…

Крумов притворялся, что не слышит, но Ванка и Антон вторили товарищу Гечеву, у Крумова сердце ныло, не хотелось вставать, но что поделаешь; он поднимался с вымученной улыбкой в уголках мясистых губ и направлялся к шкафу…

И они начали копать колодец.

Выбрали место для колодца и принялись рыть землю под облагороженными грушами.

Но почва оползала, сыпучая была земля в этой местности, поэтому зеленый облупленный грузовичок не раз поднимался по крутым, со множеством поворотов дорогам и привозил бетонные кольца — это товарищ Гечев их присылал. Кольца были большие, в метр высотой, и благодаря им дело пошло.

Выкопали первый метр, установили бетонное кольцо, начали копать второй… Кольцо само опускалось, на двадцать, пятьдесят, восемьдесят сантиметров… Когда они вырыли и второй метр, кольцо опустилось вниз, а на его место, сверху, поставили другое… Так им и предстояло работать — будут копать метр за метром, кольца будут опускаться вниз, сверху будут ставить новые, земля уже не будет страшна, как бы она ни оползала, людей защитят прочные бетонные кольца; и они будут спускаться все ниже, копать, накладывать землю в бадью, которую поднимает лебедка, туда, наверх, к свету и воздуху — и так пока они не доберутся до воды.

Лебедка напевно поскрипывала, черное тело бадьи медленно удалялось наверх, к проему, к чистому воздуху; Сашко прислонился к кольцу, растер рукой лицо и крикнул:

— Спустите немного воды! Эй, Антон!..

Бадья добралась доверху, ее вытянули, в колодце стало светлее. Сашко смотрел на пласты земли, испещренные белыми корешками и ржавой скорлупой букашек; земля дышала, обдавая его со всех сторон своим теплым, сухим дыханием.

Наверху высыпали из бадьи землю, поставили в нее бутылку с водой, лебедка опять заскрипела: скрип-скрип; Сашко посторонился, чтобы уступить место бадье, прижался к бетонному кольцу.

Вода была холодная, бутылка вспотела от тепла земли; Сашко поднял ее и долго пил…

Потом он поставил бутылку рядом с собой, взял кирку со специально укороченной ручкой и начал копать…

До обеда оставался час с небольшим, и нужно было копать, опускаясь все ближе к воде…

Наступил полдень. Над вековым лесом светило солнце, оно заливало светом дачную зону, сверкающий воздух простирался до самого горизонта, до волнистой линии гор и неба, докуда хватало глаз.

Сашко щурил отвыкшие от яркого света глаза и слушал Ванку, рассказывающего очередную историю, на этот раз о браконьерах, которые в прошлом году в этих местах стреляли дичь. У них кончился бензин, так как они на машине гнались по какой-то дороге за дичью, и они попросили у него немного, чтобы спуститься в город.

«Не продается, — сказал им Ванка. — Я не бензостанция. Вот если вы мне дадите зайца…»

Они дали ему зайца, и он так приготовил его, так потушил с морковью и вином, такой пар поднимался над зайчатиной, что Ванка до сих пор облизывается, когда рассказывает о нем.

— Нашел когда рассказывать о зайце, — заметил Антон. — Когда мы тут едим рыбные консервы. Неужели ты не можешь хоть немного помолчать?!

— А что? — удивился Ванка. — Рыбные консервы тоже неплохая вещь, я люблю консервы…

Обед кончился, остался позади обеденный отдых, исчез светлый горизонт и высокое солнце, опять заскрипела лебедка, наматывая трос, опять поползла вверх бадья…

Сашко копал сухую землю, смешанную с корнями, пот стекал ему на глаза, и глаза начинало щипать…

Вдруг он крикнул, чтобы дядя Ламбо и Антон спустили ему лестницу.

Те переглянулись, для перекура было еще рано, но лестницу спустили. Сашко поднялся наверх, сел на камни — лицо у него побледнело — и сказал:

— Внизу человек.

— Какой человек? — удивился Антон. — Внизу?!

— Внизу, — повторил Сашко.

— Ты что, с ума сошел? — сказал Антон. — Какой человек? Что он делает там внизу?

— Может, тебе нехорошо? — спросил дядя Ламбо. — На, выпей воды.

Сашко покачал головой.

— Там человек, — повторил он. — Мертвый.

У него дрожали руки, его тошнило, он сдерживался, чтобы его не вырвало.

— Выпей, выпей немного воды, — испуганно сказал дядя Ламбо и подал ему бутылку. — Антон, водки нет?

— Нет, — ответил Антон. — Есть у Крумова в шкафу, но он его запирает на три замка.

— Свистни-ка Ванке, — распорядился дядя Ламбо. — У него анисовка с собой.

Антон сунул два пальца в рот и свистнул в сторону ревущего в ста метрах бульдозера; потом, поняв, что его не слышат, стал махать руками. Ванка остановил бульдозер.

— Что случилось? — прокричал он в наступившей тишине. — Ты чего машешь?

— Иди сюда! — позвал Антон. — Возьми анисовку и беги. Быстро!..

Ванка соскочил с бульдозера и помчался к даче Крумова.

— Спокойно, Сашко! — говорил дядя Ламбо. — Спокойно, не дрейфь, ничего страшного.

Ему дали анисовки, Сашко отпил три-четыре глотка, потряс головой.

— Да что случилось? — спрашивал Ванка. — Ему что, плохо?

— Внизу человек, — сказал Антон.

— Где внизу? — не понял Ванка.

— В колодце, — ответил Антон. — Мертвый.

Ванка взглянул на Сашко, который курил сигарету, машинально затягиваясь.

— Он копал?

— Он, — подтвердил Антон. — Внизу он копает — он самый мелкий, мы там не помещаемся.

Ванка кивнул — мол, понял.

— А вы спускались? — спросил он.

— Нет, Сашко только что его нашел.

— Спустимся, а? — предложил Ванка. — Посмотрим… Может, ему просто померещилось…

Антон покачал головой.

— Мне что-то не хочется, — сказал он. — А ты, если хочешь, спускайся.

Ванка отпил большой глоток анисовки, попросил спички, сунул их в карман и спустился в колодец.

Солнце уже клонилось к лесу, его лучи становились все короче, а воздух делался каким-то особенно глубоким и прозрачным. Кругом было тихо, ни ветерка, в безлюдной дачной зоне не слышалось ни единого звука, земля и дача застыли в неподвижности. Сашко курил, а в голове у него беспорядочно роились мысли, он старался не думать, отпил из бутылки глоток-другой…

— Человек, — сообщил Ванка, выбравшись из колодца. — Только давно… почти ничего не осталось.

Он полез в карманы и стал выкладывать на теплые от солнца плиты ржавые пуговицы, проеденную темной ржавчиной пряжку от ремня, кусочки сгнившей материи…

— Вот, — сказал он. — Вот что осталось. Да, и еще…

Он опять полез в карман и положил на плиту простое оловянное кольцо с инициалами на внутренней стороне и цифрами, означавшими, по всей вероятности, год.

Пчелы жужжали над клубникой, тент над верандой горел оранжевым пламенем, все четверо молча смотрели на предметы, лежавшие перед ними на шероховатых каменных плитах.

— Да-а, — протянул дядя Ламбо. — Такие-то дела… Вот что остается от человека.

Они сидели под облагороженными грушами, молчали, в тишине раздавалось лишь жужжание пчел.

— Под самым колодцем, — произнес вдруг Ванка. — И когда вырыто уже три метра… Вот невезение…

— Да, плохо дело, — подтвердил дядя Ламбо.

Сашко молча курил.

— Какие инициалы? — спросил Антон и взял кольцо. — «С. И. 20». Что это значит?

— Откуда я знаю? — сказал Ванка. — Меня другое интересует: как он оказался здесь, в этом лесу?.. И на такой глубине?

— Кто-то его запрятал, — сказал Антон. — Этой дачной зоне лет семь-восемь, даже и того не будет. Раньше здесь была такая глушь…

В дрожащих лучах заката, как обычно в это время, на тропинке, со стороны зарослей ежевики, показались двое стариков. Аромат собранных трав ореолом окружал их. Они шли потихоньку между дачами, по желтой утрамбованной дороге, проложенной Ванкой; они возвращались в «Букингемский дворец».

— Добрый день, — поздоровался старик, проходя мимо железной калитки дачи Крумова.

— Добрый день, — кивнул дядя Ламбо. — Добрый день.

— Извини, дядя Михаил! — внезапно окликнул старика Ванка. — Можно тебя на минутку?

Старик удивленно взглянул на него и вернулся вместе со старушкой.

— Входи, входи, — пригласил Ванка. — Мы хотим тебя кое о чем спросить.

Старики медленно прошли по каменным плитам, поросшим травой и ромашками, и подошли к облагороженным грушам.

— Вот, — показал им Ванка. — Посмотрите, что мы нашли.

— А сам человек внизу, на глубине трех метров — вернее, то, что осталось от него.

Старики молча уставились на проеденные ржавчиной пуговицы и оловянное кольцо.

— Ты человек пожилой, многое помнишь, — сказал Ванка. — Что это за человек, а? Мы тут ломаем себе голову. Ясно, что он пролежал, самое маленькое, тридцать лет, если не больше, но почему именно здесь?..

Пчелы, почуяв запах трав, опустились на корзины. Солнце уже наполовину скрылось за вершинами деревьев. Старик думал.

— С двадцать третьего, — сказал он. — Или с двадцать пятого. Тогда их всех вязали и гнали куда-то. И ни один не вернулся.

— Бесследно исчезли, — добавила старушка. — Так оно было.

— А может, это конокрад, — вдруг отозвался Сашко. — Может, они на этом месте деньги делили и поссорились… А?..

Старик медленно покачал головой.

— На глубине трех метров… — сказал он. — Нет, это не конокрад, конокрады не носили оловянных колец. У них даже зубы были золотые.

— С двадцать пятого, — подтвердила старушка. — Или с двадцать третьего. Я видела из окна аптеки, как их гнали.

Открылась железная калитка, по плитам энергичным шагом шел Крумов.

— Что здесь за собрание? — засмеялся он. — Добрый день!..

Он увидел пуговицы, ржавую пряжку от ремня, кольцо, кусочки сгнившей ткани и спросил:

— Что здесь происходит? Что это за вещи?

— Мы нашли человека, — сказал дядя Ламбо. — Вещи его.

— Где нашли? — встревожился Крумов.

— В колодце, — ответил Антон.

— Он здесь лежит с двадцать пятого года, — добавил старик. — Или с двадцать третьего. Тогда исчезло много людей.

— Глупости! — произнес обеспокоенный Крумов. — Какой еще двадцать третий год?..

— После восстания, — пояснил старик. — Их связывали по несколько человек. И никто не вернулся. И в двадцать пятом было то же самое.

Крумов посмотрел на пуговицы, лежавшие на каменной плите.

— Глупости говоришь, дядя Михаил, — сказал он поспешно. — Когда человек стареет… Какое восстание, здесь была глушь, лес…

— Именно поэтому, — заметил Сашко.

Крумов осмотрел всех по очереди, бросил полную хозяйственную сумку и быстро спустился в колодец.

— Самые настоящие глупости! — заявил он, когда появился снова. — Нашли пуговицы, и сразу — человек. Никакого человека нет там, вам, видно, померещилось. А ты, дядя Михаил, вместо того чтоб заниматься своим делом, рассказываешь тут небылицы. Давайте идите, идите!..

— Как нет? — возразил Ванка. — Я собственными глазами его видел.

— Нету, нету, — сказал Крумов. — Увидел корни и сразу — человек. Да и дядя Михаил тут подзуживает…

— Они меня сами позвали, — виновато произнес дядя Михаил, направляясь к калитке. — Я ничего… Смотрю, пуговицы…

— Давай, давай, — сказал ему Крумов. — Давайте идите, сушите свои травы, идите к себе в сарай, поздно уже. И не вмешивайтесь не в свое дело, это никого до добра не доводило.

Старики, виновато опустив головы, засеменили по плитам.

Железная калитка закрылась за ними, и они зашагали по желтой дороге к «Букингемскому дворцу».

— Да вы что, очумели? — сказал своим рабочим Крумов. — Что вы звоните во все колокола? Нашли и нашли, незачем рассказывать каждому встречному-поперечному.

— Почему? — спросил Ванка. — Что ты так беспокоишься?

— А то, — ответил Крумов. — Я не беспокоюсь, но зачем об этом звонить? Приедут из милиции, будут рыть, искать… Дело дрянь. Только мы немного привели в порядок двор, крышу сделали… а они все перевернут. На кой черт нам это нужно?

— Так-то оно так, — вздохнул дядя Ламбо. — Конечно, оно лучше, когда хлопот поменьше.

— И спрячьте эти пуговицы, — сказал Крумов. — Еще окажется там кто-то и правда с двадцать пятого года, потом хлопот не оберешься. Как вас угораздило на него наткнуться?

— Как! — отозвался Антон. — Сам знаешь как.

— Да, знаю, — ответил Крумов. — Я-то знаю, но может произойти большая неприятность. Если это двадцать пятый год, может, он там и не один, и другие есть внизу; наедут из города, перевернут все вверх дном…

— Ну и что из того, что перевернут? — спросил Ванка. — Что из того?

— Как что? — разозлился Крумов. — Не понимаешь, что ли? Начнут делать памятник либо мемориальную доску… кому приятно, если у него во дворе будут рыться и распоряжаться чужие люди…

— Правильно, — согласился дядя Ламбо, — суматоха нам не нужна, как до сих пор хорошо было — тихо, спокойно.

Сашко посмотрел на оловянное кольцо, тускло поблескивающее в последних лучах солнца. На потемневшей светлой поверхности кольца виднелись инициалы и четко вырисовывались цифры.

— Прямо уж и суматоха, — рассмеялся Ванка. — Из-за каких-то пуговиц.

Крумов собрал в кожаную хозяйственную сумку рассыпавшийся лук, застегнул ее как следует и посмотрел на Ванку.

— Знаешь, какие неприятности могут быть из-за этих пуговиц, — сказал он. — Ты даже не можешь себе представить.

Его быстрый ум сразу же взвесил все возможные последствия, его мысль сновала как мышь, сортировала соображения, возражения, расчеты, перебирала доводы и контрдоводы, взвешивала даже самые ничтожные варианты… Тертый калач был Крумов, сорок семь лет прожил на этом свете, знал, как оно все происходит… И сейчас могли грянуть неприятности, хорошо, что он вовремя подоспел.

— Так, значит, что? — услышал он голос Сашко.

— Как что? — не понял Крумов.

— Насчет пуговиц, — пояснил Сашко. — Что будем с ними делать?

— А-а! — сказал Крумов. — Закопаем их. Обратно. Будто их и не было.

— А кольцо? — спросил Сашко.

— Тоже, — ответил Крумов. — В землю.

— А человека? — спросил опять Сашко.

— Ты что? — посмотрел на него Крумов. — Не понимаешь или делаешь вид, что не понимаешь? Что с тобой?

Сашко еще раз взглянул на оловянное кольцо, по которому пробежал запоздалый луч солнца и скрылся.

— Я не согласен, — сказал он Крумову.

— Как не согласен? — не понял Крумов. — С чем ты не согласен?

— Закапывать, — объяснил Сашко.

— А что ты хочешь с ними делать? — спросил Крумов, стараясь понять, куда клонит Сашко. — Они тебе нужны?

— Мне — нет, — ответил Сашко. — Мне они не нужны.

— А кому тогда? — спросил Крумов, уже предчувствуя осложнения.

— Его жене, — сказал Сашко. — Или его матери, детям — все равно.

— Это о чьих детях ты говоришь? — удивился дядя Ламбо. — Какая жена?

— Того, который внизу, — объяснил Сашко.

— Послушай, ты в своем уме? — посмотрел на него дядя Ламбо. — Какая жена, мы же не знаем, кто он и откуда. О каких детях ты говоришь, пятьдесят лет прошло, одни пуговицы остались, а он о детях толкует, где ты будешь искать этих детей?

Сашко молчал.

— Может, у него вообще не было детей, — сказал Ванка. — Кто знает?.. И вообще — кто он был?..

— Кто бы он ни был, — сказал Сашко, — может, у него мать еще жива и не знает, где он, что с ним случилось. Может, его дети ничего не знают о своем отце… Могут установить, кто он, ведь на кольце инициалы… есть люди, которые этим занимаются…

Крумов стал серьезным, с его губ исчезла улыбка.

— Пошли-ка в дом, — пригласил он, — что мы здесь стоя разговариваем…

И зашагал первым по каменным плитам, в руке — кожаная сумка, набитая луком.

Они сели на веранде под оранжевым тентом, Крумов постелил на стол скатерть, открыл шкаф, принес бутылку сливовой водки. Ушел опять в комнаты, принес помидоры, нарезал огурцы, полил салат маслом… Наполнил рюмки.

— Давайте чокнемся, — предложил он. — Давайте выпьем и поговорим по-человечески. Ну, будьте здоровы.

Они отпили водки, положили себе салата, Крумов снова налил.

— Вот что, — начал он, — я хочу, чтобы вы меня выслушали и поверили, Крумов слов на ветер не бросает. Из-за этих пуговиц у нас с вами могут быть большие неприятности. Говорю вам, как близким мне людям — вы столько времени здесь работаете, что мы чуть ли не родственниками стали. Неприятности будут не только у меня, но и у вас. Никому из нас не нужно, чтобы сюда приехали люди и принялись выяснять что к чему. Они и вокруг бура будут крутиться, и вокруг товарища Гечева, начнут проверять… Ничего плохого они ему не смогут сделать, но работа остановится на три-четыре месяца, пока будут вынюхивать, пока будут мотаться туда-сюда… Да и сам товарищ Гечев наверняка притаится на какое-то время, затихнет, пока не пройдет буря… А это ударит вас по карману: пройдет осень, сезон, и тогда конец. Ни денег, ничего, выпадет снег, и вы окажетесь не у дел. Столько времени вкалываете, каждый из вас уже прикинул, сколько получит, и вдруг в кармане дыра…

— Это правда, — согласился дядя Ламбо. — Коли упустим эти месяцы, наше дело — дрянь. Мы же рассчитываем на них.

— Я знаю, — подтвердил Крумов, — каждый рассчитывает на что-то, без денег не проживешь. Поэтому нет смысла усложнять себе жизнь — подумаешь, пуговицы, не бог весть что.

— Если до меня доберутся, — сказал Ванка, — я официально выравниваю дороги в городе… Вроде мы с начальством договорились, но кто их знает, еще свалят на меня всю вину… И останусь я на одной зарплате…

— Вы совсем не пьете, — Крумов налил в рюмки водки. — И берите салат, все свежее, прямо с огорода. Ну, будьте здоровы! Сашко, ты почему не пьешь?

Сашко поднял рюмку — сливовица была желтая, мягкая, приятно обжигала рот.

— Что-то здесь не так, — сказал он. — Извини, Крумов, но что-то не получается.

— Почему, Сашко? — спросил Крумов. — Не я его убил, я купил эту землю три года назад, я родился, а может, еще и не родился, когда происходили эти события.

— Что тут не так, Сашко? — спросил, в свою очередь, и дядя Ламбо. — Дело прошлое, столько с тех пор воды утекло… Если бы мы здесь не копали, кто бы вообще знал?.. И что нам до этого? Мы работаем, своей работой и заняты, а все остальное нас не касается. Мы подрядились выкопать человеку колодец, так давайте выкопаем, и все тут… Будем заниматься своим делом…

Сашко выпил оставшуюся в рюмке водку.

— Но посмотри, дядя Ламбо, что получается, — сказал он. — Жил на этом свете человек, был — и вдруг исчезает, тает в воздухе. Думал о чем-то, верил, боролся за свои принципы, потому, наверно, и погиб, и никто ничего о нем не знает. Приходит ночь, дождливая или сухая, его уводят, и конец — исчез. Может, его до сих пор где-то ждут — мать, дети, друзья… Разве можно так? Ведь должен же остаться след от человека. Воспоминание. Хотя бы кольцо передать, чтоб что-то от него осталось… Чтоб люди знали… А так — все равно что мы второй раз его закапываем, как те… Убиваем и закапываем…

— Да перестань ты, — прервал его Ванка, — глупости говорить. Прямо так уж — убили и закопали…

— Ну, хорошо, — ответил Сашко, — пускай глупости. Но может, те, кто его убил, еще живы. И живут припеваючи, и все их почитают, сидят себе на сквериках и радуются жизни. И пенсию получают, внуков растят… А если бы твой отец здесь лежал?.. Они именно на это и рассчитывают — что никто никогда не узнает, что ничто никогда не откроется… Ведь они именно на это рассчитывают, на то, что мы собираемся сделать — опять его закопать.

— Все едино, — отозвался Антон. — Срок давности уже прошел, теперь их ничем не возьмешь.

— Не может быть срока давности на все, — взглянул на него Сашко.

— А если он конокрад, — сказал Ванка. — О каком сроке давности вы толкуете?..

— Вот я и говорю, — повернулся к нему Сашко, — что надо проверить. Всего-навсего проверить. А если он не один, если есть другие… Их связывали по несколько человек…

— Постойте, постойте, — остановил их Крумов, — вы что-то слишком увлеклись.

Он налил водки, рюмки пожелтели, в воздухе закружились осы.

— Давайте выпьем, — сказал Крумов. — Зачем нам ругаться, мы люди свои… Верно, может, это двадцать пятый год, а может, и нет. Человек здесь лежит уже пятьдесят лет, все давно кончилось, все привыкли к тому, что его нет, к счастью или к несчастью, неизвестно, вспоминает ли кто-нибудь о нем. И хочет ли вспоминать. Здесь все неясно — может, так, а может, совсем наоборот. Может, ты хочешь сделать добро, а получится зло.

— Хотя бы проверим, — сказал Сашко. — Иначе… будет нечестно.

— Брось ты эту свою честность, — разозлился Ванка. — Ну и что, что ты честный, ну, а дальше? Напишут о тебе в газете…

— А если бы это был ты? — спросил его Сашко. — На его месте? И ничего бы от тебя не осталось, и ничего бы о тебе не знали? Даже то, как ты умер?

— Плевать… — сказал Ванка. — Меня-то уж не будет, велика важность, будут знать обо мне или нет.

— Нам надо о себе подумать, — сказал Крумов, — а то мы все о нем говорим. А ему уже ничего не нужно — ни хлеба, ни соли. Во-первых, мы не знаем, кто он такой, все сомнительно. Во-вторых, мы теряем намного больше, чем выигрываем, если тут все перевернут. А если окажется, что он конокрад?

— Тогда все полетит псу под хвост, — сказал Ванка. — Все лето пойдет насмарку.

— Так это сейчас некстати, — отозвался дядя Ламбо. — Я этих денег жду, как…

— Даже если он и не конокрад, — продолжал Крумов. — Ведь они за то и боролись, чтобы нам лучше жилось. Так это или не так?

— В данном случае не совсем так, — возразил Сашко.

— Как не так? — переспросил Крумов. — Именно так, и в книгах про это пишут, и в газетах… За это и боролись. А мы чего хотим — жить лучше, ничего другого. А если они начнут ворошить, нам будет хуже. Вот она — правда. И давайте не будем больше спорить об этом, ты лучше меня знаешь — речь идет об общем благе.

— Одно другому не мешает, — сказал Сашко.

— Ты так думаешь, — возразил Крумов, — потому что еще молод. Прикинь хорошенько что к чему, и сам поймешь. Ты ведь тоже приехал сюда не ради моих прекрасных глаз, а чтобы заработать лишний лев.

— Не знаю, — сказал Сашко. — Я думаю, что надо проверить.

Со стороны дороги, спугнув тишину, раздался повизгивающий звук «Москвича» товарища Гечева; перед калиткой мотор еще несколько раз взвизгнул и замолк. Стукнула захлопнутая с силой калитка, и товарищ Гечев энергичным шагом устремился к веранде.

— Небольшое производственное совещание, а? — засмеялся он, подойдя к сидевшим. — Ого, даже белая скатерть. Что у вас за банкет? Крумов, уж не выиграл ли ты в спортлото?

— Тут речь идет не о выигрыше, а об убытке, — поздоровался с ним за руку Крумов. — Этот юнец…

— Какой юнец? — спросил Крумов. — Сашко?..

— Он, — кивнул Крумов.

И отведя Гечева в сторону, стал ему рассказывать о случившемся.

Остальные сидели в это время за столом, на который садились осы; осы ползали по рюмкам, одна упала в водку и замахала отяжелевшими крыльями; дядя Ламбо вытащил ее оттуда своим корявым пальцем.

Крумов все еще рассказывал.

— Из-за твоих фантазий, — сказал дядя Ламбо, — мы останемся без гроша. Держал бы язык за зубами.

Сашко наклонил голову, взял дольку помидора и выпил сразу целую рюмку. Прежде чем он успел что-то ответить, Крумов и товарищ Гечев подошли к столу и сели за белую скатерть.

— А для меня, — спросил товарищ Гечев, — найдется рюмка?

Крумов быстро встал, пошел в комнату и вернулся с рюмкой. Закат, мутный красный закат заливал все небо, дрожал в воздухе, окунаясь краями в синеву вечера; Крумов налил в рюмку Гечева янтарной жидкости, долил и другие рюмки.

— Ну, будьте здоровы! — сказал Гечев. — Хорошо вот так сидеть под оранжевым тентом, попивать сливовицу и беседовать с друзьями.

Пили молча.

— И пейзаж здесь чудесный, Крумов, — продолжал Гечев. — Смотри, какой здесь у тебя закат, все видно на двадцать километров, ничто не мешает взору.

— Верно, — Крумов снова налил водки, — хороший у меня закат, не могу пожаловаться.

— А вы что? — спросил товарищ Гечев. — Поспорили тут немного, а?

— Да какой там спор, — сказал дядя Ламбо. — Никакого спора нет, просто Сашко расфантазировался, молодо-зелено. Какой там спор.

Сашко молча смотрел прямо перед собой, на рюмку.

— Так что, Сашко? — спросил товарищ Гечев. — Выходит, ты не согласен с другими?

— Я говорю, что надо проверить, — ответил Сашко, — установить истину.

— Так, — кивнул Гечев. — Истину… А потом?..

— Что потом? — не понял Сашко.

— Я спрашиваю, что потом? Устанавливаете истину, а потом?

— Потом ничего, — ответил Сашко. — Сейчас рано говорить о «потом».

— Потом, Сашко, ты окажешься в убытке, — пояснил товарищ Гечев, — что бы ни случилось. Кем бы ни оказался тот, что внизу, в колодце, ты на этом теряешь. Вот что будет потом.

Сашко молчал, постукивая пальцами по белой скатерти.

— Конечно, порой стоит проиграть. Нельзя выигрывать постоянно, иногда можно и проиграть. Но взамен все же что-то остается, все же что-то выигрываешь, даже если теряешь. А здесь ты просто теряешь и ничего не получишь. И никто ничего не получит.

Сашко по-прежнему молчал.

— С твоей стороны это просто ребячество, — продолжал товарищ Гечев. — Мертвец есть мертвец, что должно было с ним случиться, то и случилось, и мы не имеем к этому никакого отношения. Давайте лучше подумаем о живых. Не расстраивайся ты так из-за каких-то пуговиц и из-за слов выживших из ума стариков.

— Прибить их мало, — добавил Крумов, — они первые начали подзуживать: двадцать пятый год, восстание и всякое такое…

— Мы не дети, — сказал товарищ Гечев, — эмоции тут ни к чему. На одних эмоциях далеко не уедешь. Хлеб продают на деньги.

— А если это правда? — возразил Сашко. — Если это двадцать пятый год?

— Ты оставь правду, — сказал товарищ Гечев. — Тебе от нее нет никакой пользы. Нынче никого не интересует правда, мой мальчик. Если бы меня интересовала правда, я бы подох с голоду. Одной правдой сыт не будешь, запомни это. На правде далеко не уедешь. Послушай меня, я эту жизнь насквозь вижу — пропадешь ты. Это я тебе говорю.

— Да что мы его уламываем столько времени! — взорвался Ванка. — Целый день объясняем, в ножки кланяемся. Останемся без куска хлеба из-за его фантасмагорий!.. Осточертело мне все!.. Крумов ему объясняет, товарищ Гечев, я, дядя Ламбо, а он заладил: нет и нет! Пора кончать!..

— Ну что договорились? — спросил товарищ Гечев. — Или мне искать других рабочих?

— Договорились, — кивнул дядя Ламбо. — Запихнем куда-нибудь пуговицы и будем рыть дальше. Ты не беспокойся.

Товарищ Гечев не беспокоился. Он просто не любил осложнений и предпочитал, чтобы вокруг его деятельности не поднимался лишний шум, чтобы работа шла гладко и не останавливалась из-за каких-то скандалов. Он не боялся ни скандалов, ни конфликтов, но когда мог избежать их, избегал. Из-за этой истории мог погореть Крумов и ему было сложнее, потому что, если действительно окажется, что мертвец имел отношение к восстанию, то Крумову не отвертеться. Но это не его забота, пусть Крумов сам выкарабкивается. Его, Гечева, эта история почти не касается, Крумов ему — ни брат, ни сват, а лишь клиент, один из многочисленных клиентов. Однако если можно все заранее утрясти, то лучше утрясти.

— Ну, как, Сашко, договорились?

Сашко молчал и смотрел на белую скатерть.

— Смотри, парень, погоришь! — предупредил его товарищ Гечев. — Здорово погоришь, имей в виду!..

Сашко ничего не ответил.

— Ты слышишь? — неожиданно разозлился товарищ Гечев. — Кому говорю!..

— Слышу!.. — ответил Сашко.

Осы опять налетели на желтую сливовицу и, осторожно погружая крылья в рюмки, поползли к жидкости.

— Крумов, — сказал со злостью товарищ Гечев, — договаривайтесь здесь сами, у меня нет времени. Я сейчас так зол, что лучше… Дядя Ламбо, наставьте его на путь истинный, иначе влипнете все трое, так и знайте. До свиданья!..

Он пересек веранду, закрытую от солнца оранжевым тентом, и стал спускаться по ступенькам. Крумов проворно вскочил и кинулся его провожать…

— Я думал, что он свой человек, — говорил Крумов, пока они шагали по плитам к машине, стоявшей на дороге. — Я думал, коли он работает у тебя… Этот сукин сын может меня подвести под монастырь. Откуда он только взялся… Я-то думал, свой человек…

— Мало ли что ты думал, — ответил товарищ Гечев, — утрясай все и побыстрей, потому что ты не один, другие тоже ждут — и бур, и колодец… Я не собираюсь тебя ждать, мне это невыгодно…

Он сел в дребезжащий красный «Москвич», повизгивающий звук огласил окрестности, автомобиль поднял за собой тучи пыли и исчез на глазах у несчастного Крумова.

С веранды донеслись крики.

Крумов повернулся, сжал зубы и зашагал по плитам, поросшим травой и ромашками, по плитам, над которыми мерцали светлячки, по плитам, которые начинали таять в наступающих сумерках.

На веранде уже горел свет, вокруг лампы кружились ослепленные светом мушки и бились о горячее стекло. Дядя Ламбо говорил Сашко:

— Я привел тебя сюда, чтобы ты мог подработать, отец твой меня упросил… А теперь ты хочешь все испортить. В благодарность.

— Не хочу, — ответил Сашко. — Но ты не можешь понять…

— Работай и помалкивай, — прервал его дядя Ламбо, — вот тебе и вся правда. Мы с твоим отцом так и жили, детей вырастили и выучили, в люди вывели… Молчи и мотай на ус, меня слушай, мы с твоим отцом — друзья, все равно что он тебе это говорит.

— Постой, дядя Ламбо, — сказал Сашко, — разве можно всю жизнь помалкивать в тряпочку и терпеть… ведь мы тоже люди.

— Можно, — отрезал дядя Ламбо, — я вот всю жизнь помалкиваю. Твой отец тоже всю жизнь работает, и я не слышал, чтоб он горячился или речи толкал… Голоса его не слышал.

— Что ты его обхаживаешь? — ударил по столу рукой Ванка. — Слушай, ты что, не понимаешь, что из-за твоих бредней у нас все лето может пропасть? А?.. Знаешь, сколько дел у меня сорвется, если эта история начнет раскручиваться? Для того ли я здесь торчу столько месяцев, живу, как дикарь, людей не вижу, чтоб явился типчик вроде тебя и все испортил?.. И ради чего?.. Не выводи меня из терпения, не то я тебе все кости обломаю!.. Заткнись и помалкивай!.. Мы с тобой друзья и прочее, но веди себя по-человечески, иначе я не ручаюсь за себя!..

— Постойте, постойте, — вмешался дядя Ламбо. — Потише, не горячитесь, он образумится, он — хороший парень, я знаю его отца, мы с ним друзья…

Антон, который до сих пор молчал, разлил оставшуюся водку по рюмкам и сказал:

— Я тут слушаю тебя и никак не могу понять: ты за что, собственно, борешься? Чего ты хочешь?

— Чтобы он опять не исчез, — ответил Сашко. — Чтоб не думали, что раз убили, то конец… Что победили. И на этом все кончается. Что достаточно связать людей и увести их… А если мы опять его закопаем, получится именно так, понимаешь? Что достаточно нескольких метров земли, и все исчезает, и человек, и то, что он думал, и во что верил, и к чему стремился…

— Чушь! — сказал Ванка. — Просто чушь!.. Нет чтоб подумать о себе, о нас!.. О живых.

— Это как раз и нужно для живых, для нас.

— Муть все это, — сказал Антон. — Ты сам не знаешь чего хочешь, даже сказать не в состоянии. Один пшик.

— Да нет, — сказал Сашко.

— Как же нет, — разозлился Антон. — Вот я могу сказать, чего хочу, дядя Ламбо тоже, а ты? Его дети, его мать, то, к чему он стремился… Но это же все пшик, ты это сам придумал. Есть ли это, существует ли на самом деле, можно ли это потрогать?

— Чего ты хочешь? — спросил Сашко. — Чтоб я дал тебе его адрес? И анкетные данные?

— Я хочу, чтоб ты помалкивал в тряпочку, — сказал Антон. — Чтоб из-за каких-то пуговиц не отбирал у нас кусок хлеба, черт тебя подери!..

— Но ведь ты — свободный человек, — сказал Сашко. — А теперь запел, как дядя Ламбо: держи язык за зубами!..

— И будешь держать, — пригрозил Антон. — Будешь держать, а не то…

— Ошибаешься… — покачал головой Сашко.

— Слушай! Ты давай поаккуратнее! — крикнул Ванка. — И не играй на моих нервах!..

— Язык — мой, — ответил Сашко. — Захочу — буду держать за зубами, не захочу — не буду. А вы со своими языками обращайтесь как хотите.

Ванка перепрыгнул через стол, опрокинул его, скатерть упала, рюмки со звоном разбились… Стул, на котором сидел Сашко, перевернулся, и они с Ванкой покатились по мраморному полу веранды…

— Ванка!.. — закричал дядя Ламбо. — Сашко!.. Погодите же!.. Перестаньте!.. Антон, разними их!..

Антон набросился на Сашко, и ком тел перекатывался под оранжевым тентом, под лампой, где кружились мелкие мушки, в тихой летней ночи, в которой мерцали светлячки, и лес стоял под белой луной неподвижный и молчаливый…

Ночь, ночь лежала над дачной зоной, над садами и деревьями, темная, непроглядная, дачи будто бы стали меньше и исчезли во мраке, в бездне черного и похолодавшего воздуха.

Только в комнате Крумова горел свет, хозяин участка не мог заснуть, он беспокойно прохаживался и думал.

«Господи, почему же сейчас? — говорил он самому себе. — Почему именно сейчас, когда я все доделал, когда мне так мало осталось, чтобы зажить по-человечески…»

За окном лежал черный мрак, и ответа не было.

«Почему именно со мной это должно было случиться? — горестно думал Крумов. — Именно на моем участке?..»

Он понимал: если тот действительно имел отношение к двадцать пятому году, то участок могут у него отобрать. Если это двадцать пятый год, тот, наверно, не один, внизу есть и другие; тогда их связывали по много человек… отберут участок, он это предчувствует, предчувствие никогда его не обманывало, отберут и в компенсацию дадут другой.

Крумов даже застонал, он знал, что значит компенсация: затолкают в какое-нибудь каменистое место, к черту на рога, где нет ни электричества, ни воды, и тогда — конец. Сколько труда, мучений, денег — и все на ветер… Разве можно перенести дом, веранду, черепицу с крыши?.. И деревца только начали плодоносить, облагороженные груши… воду нашли… Именно из-за воды все и получилось, будь она неладна, лучше бы он вообще с ней не связывался, он вполне обходился и шлангами, вон он, источник… Эта вода, о которой он так мечтал, его и погубит…

— Плохо! — простонал он. — Плохо!..

Если бы дело касалось чего-то другого, можно было бы поартачиться, похлопотать, как-то вывернуться — до сих пор он всегда выкручивался, всегда находил выход, если есть связи, всего можно добиться… Но теперь не жди никаких послаблений, коли это двадцать пятый год или восстание, выхода нет. С такими вещами шутки плохи, никто не станет его выручать, отберут у него участок и даже слушать не станут… Столько труда, столько мучений — и такой конец… Как он добивался этого участка, он один знает; сколько он перетаскал этому типу из совета, сколько ходил к тому, к другому, пока все не утряслось, пока не получил разрешение на строительство…

Крумов потер пылающий лоб. Голова у него горела, тревожные мысли распирали натруженный мозг, молниеносно множились, каждая новая тащила за собой следующую…

«Единственный выход — молчать, — думал Крумов, — другого выхода нет. Отберут у меня участок и сделают мемориал или еще что-нибудь в этом роде… Надо молчать, надо все замять… Но этот кретин не будет молчать…»

Он яростно стукнул кулаком по столу.

«Откуда он взялся, этот молокосос, — спрашивал себя Крумов, — откуда он свалился на мою голову?.. Он-то не станет молчать, он сам заявил там, на веранде, возьмет и все расскажет в городе. И тогда — конец».

Ему хотелось выть.

«Дать ему денег? Сколько?.. Но возьмет ли?»

Вечером, проводив товарища Гечева, он покрутился у колодца, чтобы еще раз взглянуть на проклятые пуговицы, и пошел на веранду, где Сашко молча вытирал кровь с губ, а дядя Ламбо говорил что-то двум другим, которые мрачно сидели на стульях и слушали его. Рубашка у Ванки была разорвана.

— Даже если это двадцать пятый год, — сказал он им тогда, — может, его жена вышла замуж за другого, и давно, а дети вообще ничего не знают, зачем же нам вносить разлад в чужую жизнь…

Никто ему не ответил, только лампочка горела в темноте, освещая оранжевый круг тента.

Тогда Крумов окончательно потерял терпение.

— Этот участок мой! — он ударил кулаком по столу. — И все что здесь — мое. Нечего больше спорить, я буду делать на участке то, что считаю нужным. И больше никого это не касается. Ясно?.. Вы лишь работники здесь, на моей даче, и вы будете делать то, что я скажу! Ясно?..

— Все стало вашим, — сказал ему Сашко. — И восход солнца, и закат, и воздух стал вашим… разделили Болгарию на участки, и она стала вашей… Но тот, внизу, не твой, ясно тебе?.. И пуговицы не твои. Смерть не купишь, Крумов, она не твоя, ее ты купить не можешь.

— Сашко, — прервал его дядя Ламбо, — почему бы тебе не помолчать, парень? Ты что, хочешь, чтобы опять началась драка? Вытри-ка губы!..

— И его имя не твое, и память его не твоя, — продолжал Сашко. — Тебе не хватит денег, чтобы их купить… Это не купишь, Крумов, на деньги, это не продается. Ваши деньги не все могут.

Он приложил платок к рассеченной губе, и кровь алым пятном выступила на белой ткани…

Это произошло вечером, и теперь Крумов знал, что Сашко не возьмет денег.

— Не возьмет! — простонал он. — Сколько ему предложить?.. Тысячу?..

Он сказал «тысячу», и у него заболело сердце; он представил себе тугие, зеленые пачки десяток, сложенные аккуратными штабельками… Он принялся ходить по комнате, постукивая кулаком о кулак…

«Но почему я должен ему давать? — думал он с яростью и отчаянием. — Почему? Что это за люди? Кому они нужны?.. Идеалист! Мертвец есть мертвец, никто не знает его, никто его не ждет, все уже давно примирились с тем, что его нет. Зачем снова бередить раны? И зачем ему все это, что он получит?.. О людях, видите ли, думает, о его матери, о его детях… А я что, не человек разве, мало ли я мучился, разве легко нынче дачу построить?.. У меня, что ли, нет матери и детей?..»

Он вспомнил на мгновение свою мать, какой он ее видел в последний раз, когда был в деревне: маленькая, сгорбленная, одряхлевшая, она стоит среди высоченных стеблей кукурузы и метелок сорго и смотрит на него посветлевшими глазами; она тогда срезала метелки… давно он не заезжал к ней… все из-за этой дачи…

«И зачем только такие родятся на белый свет? — спрашивал себя Крумов. — Кому они нужны? Жизнь уже другая, ей не нужны они, их сомнения, фантасмагории; жить следует реальностью, в жизни нужны деловые люди, строители, а этот ничего не сделает за всю жизнь, простого дома не построит, только другим будет мешать своей болтовней, не даст им жить спокойно…»

Над дачной зоной царила ночь, появилась летучая мышь и пропала среди деревьев, в воздухе остался лишь шелест ее легких крыльев, а после и он смолк; и опять наступила глубокая тишина, плотная, непроницаемая.

«И зачем они только родятся? — спрашивал Крумов. — Кому они нужны?»

Он обращался не к богу, в бога он не верил, а к той высшей неведомой силе, которая правила всем на земле; и он спрашивал ее, искренне убежденный в своей правоте, почему она так расточительна, почему создает таких людей. И без того на земле мало места, почему же она их создает, когда они лишние и только мешают другим.

«Мы были не такие, — думал он. — Мы по-другому были молодыми, мы старались… мы хотели что-то сделать, а эти только разрушают, только уничтожают…»

Ему хотелось кричать, вопить, выть от безысходности, от такой несправедливости, у него горела голова, и он метался по комнате…

Ночь проходила, ночь скользила мимо Крумова, а он все еще ходил по комнате, и думал, и искал выход; ведь должен же быть выход, не может его не быть…

Было два часа ночи, когда Крумов высыпал лук из кожаной хозяйственной сумки, провел рукой — не осталась ли какая луковица на дне, хорошенько вытряс сумку и поискал глазами фонарик. Тот оказался на полке, где лежал всегда — у Крумова был порядок. Он взял фонарь, сунул его в карман и вышел из комнаты.

Его тень пересекла веранду и погрузилась в темноту.

Дойдя до груш, Крумов посветил себе фонариком. Лестница все еще стояла в незаконченном колодце, ее так и не вынимали. Он погасил фонарик, огляделся по сторонам, внимательно прислушался к темноте — только кузнечик сипло стрекотал в траве; дача молчала, никого не было видно. Крумов нащупал рукой лестницу, оглянулся еще раз и спустился в колодец.

Через пятнадцать минут он выбрался, огляделся и неслышными шагами направился к железной калитке, к дороге. Калитка издала легкий скрип. Крумов закрыл ее за собой, и темнота поглотила его; он скрылся в направлении леса, который возвышался молчаливой стеной.

Вернувшись из леса, Крумов незаметно прошмыгнул через веранду в комнату. Сел на кровать и задумался.

«Скажем, что он был пьян. Как Пежо, как в той шутке, которую они тогда отмочили. Он выпил и сам не знает, что говорит. Какие у него доказательства? Ни пуговиц, ни кольца — ничего нет… Пускай ищут, если им делать нечего… Лес большой…»

Хозяин дачи встал и зашагал по комнате.

«Лес большой… — думал он. — Лес большой… они ничего не найдут…»

Он опять пересыпал лук в кожаную сумку, затянул ее покрепче и запихнул в угол.

«Так, — сказал он самому себе, — с этим покончено… Пусть теперь попробуют доказать…»

Не смогут, в колодце уже ничего нет, никаких следов. Крумов все выгреб и унес в сумке; мы весь вечер пили, скажет хозяин участка, это водка во всем виновата, чего только мы не говорили, может, из-за этих разговоров ему что-то и взбрело в голову, мы ведь и подобные истории поминали… Беда с этой водкой, потом ничего не помнишь…

Он ходил по комнате размеренными шагами и думал, думал; его мысль сновала туда-сюда, он мысленно проверял сделанное, взвешивал все еще и еще раз… Крумов обдумывал, сопоставлял, прикидывал; если его расчеты не оправдаются, он пропал; сейчас нужно думать, сейчас… Завтра будет поздно…

Крумов думал, и чем больше он думал, тем сильнее им овладевало отчаяние.

«Нет, нет, так ничего не получится. Если он скажет, достаточно немного копнуть вбок… если внизу есть еще другие, это конец».

Крумов почувствовал, как у него опять запылала голова, заныло сердце; он сжал кулаки и стал бить одним по другому. Что же делать, что делать, что?..

«Он должен молчать! — кричало все в нем. — Он должен молчать, почему он не молчит? Господи, почему он не молчит? Зачем он меня мучает? Зачем этот мальчишка портит мне жизнь?.. Зачем ты только таких создаешь, господи? Зачем? Кому такие нужны? Почему они мешают людям жить?..»

Крумов ходил по комнате, голова у него горела, он ходил и думал; потом опять взял с полки фонарик, проверил карманы и вышел.

Ночь подходила к концу, но было еще темно: стояла непроглядная тьма, и деревья сливались в молчаливую черную стену. Крумов мелькнул у веранды и исчез; у колодца чуть слышно скрипнула лебедка — Крумов размазывал трос… Скрип повторился, потом все стихло, все замерло, только кузнечик хрипло пел в траве…

Крумов возвратился к себе в комнату, подошел к окну и вслушался в ночь. Кругом тихо-тихо, лишь осипший кузнечик громко кричал у колодца, словно хотел что-то сказать, сообщить, разбудить кого-то…

Ранним утром дрожащий свет стал опускаться на вековой лес, на красные крыши дачной зоны, разбросанные между деревьев, на дачу Крумова, поблескивающую штукатуркой, на веранду с оранжевым тентом и на террасы с клубникой, на пчел, которые вились над персиковыми деревцами. В широких ветвях деревьев царило спокойствие, и если листья начинали шелестеть, то причиной тому были птицы, которые перепархивали с ветки на ветку, а не ветер. В августе в здешних местах редко дул ветер, было тихо, и в утреннем небе светило высокое солнце.

Сашко стоял у колодца и смотрел на плиты, поросшие травой, где вчера лежали пуговицы и кусочки материи, где светилось слабым светом оловянное кольцо. Сейчас тут ничего не было. Он быстро спустился в колодец — и там ничего не было, только желтоватая земля на дне да серые стены бетонных колец. Он медленно поднялся по лестнице, повернулся к даче, к задернутым занавескам в комнате Крумова. Они не шевелились — Крумов еще спал.

«Зарыл их где-то, — подумал Сашко. — Ночью, чтобы не было доказательств».

Со стороны дороги послышалось рычание бульдозера: он уже рассекал корни и траву, рассекал желтую землю и толкал ее к лесу.

— Эй! — раздался за спиной у Сашко голос дяди Ламбо. — Ты будешь работать или собираешься сматывать удочки? Что ты решил?

Он спустился с веранды вместе с Антоном, и сейчас они стояли под облагороженными грушами.

— Буду работать, — сказал Сашко.

«Крумов просчитался, он так просто не отделается; мы еще покопаем, поищем, может, и другие следы найдем, будем копать, пока не найдем. А если нет, тогда — через лес, по шоссе, сяду в автобус у павильона и — в город. Крумов скажет, где их зарыл, ему придется сказать».

— О! — обрадовался дядя Ламбо. — Наконец-то взялся за ум!.. Ну, чья очередь спускаться вниз?

— Моя, — сказал Сашко. — Я моложе всех.

— Ты вчера спускался, — возразил Антон. — Сейчас моя очередь.

— Но я же не весь день отработал, мы ведь нашли эти…

— Если парню так хочется, пусть, — сказал дядя Ламбо. — Мы его сменим, когда захочет…

Сашко снял рубашку, швырнул ее на траву, взял кирку с короткой ручкой, маленькую лопату и стал спускаться по лестнице. Свет померк, его встретило теплое дыхание земли и горький запах рассеченных корней; он поставил в сторону лопату и прокричал:

— Поднимай лестницу!..

Лестницу вытащили наверх, в колодце стало чуть просторней; Сашко осмотрел землю и замахнулся киркой…

И вновь запела, заскрипела лебедка; полная желтой земли бадья поползла вверх, засновала между темным дном и светлым проемом, откуда светило солнце…

— А вещи-то исчезли, — сказал Антон. — Видел — их уже нет. Они лежали на, плитах… и внизу… кости…

— Да черт с ними, — ответил дядя Ламбо. — Все к лучшему. Мы б из-за них передрались. А так и спорить нечего.

— Крумов куда-то их припрятал, — сказал Антон. — Сообразил, пес.

— Да черт с ними, — повторил дядя Ламбо. — Ну их, занимайся лучше своим делом…

Желтая земля осыпалась, отступала, распадалась под ударами Сашко, поблескивали белизной рассеченные корни, слезились, издавая горький запах, сухая чешуя букашек разлеталась в разные стороны и исчезала в разрытой земле, бадья двигалась вверх и вниз…

Сашко наполнил доверху очередную бадью, прислонил лопату к стене и крикнул:

— Давай!

Лебедка протяжно заскрипела, черное тело бадьи медленно стало удаляться к проему, где сиял солнечный свет; оно постепенно загораживало свет, оттесняло его…

Вдруг черный круг бадьи полетел вниз, лебедка словно потеряла вес и завертелась в руках дяди Ламбо и Антона; склонившийся к желтой земле Сашко услышал крик, но не успел даже поднять голову — в его мозгу со страшной силой что-то взорвалось, и все погрузилось во тьму.

— Трос! — закричал Антон. — Кто-то его… Ах, мать его… Давай лестницу, быстрее!..

Сашко вытащили из колодца, положили на траву под облагороженными грушами, дядя Ламбо разорвал свою рубашку и стал перевязывать ему голову. Яркая кровь выступила на белом полотне, алый круг рос, расползался все шире и шире…

— Сашко! — кричал дядя Ламбо. — Сашко, ты слышишь меня?! Сашко!..

Сашко ничего не слышал, он носился вместе с собакой, опьяневшей, словно взбесившейся от радости собакой по благоухающей траве, по бескрайнему полю, звенящему от света и солнца… Собака бежит, бешено катается по земле, задыхается. Проносится мимо фургона, там Таня… губы у нее горячие, сухие… и он там… Но собака мчится, увлекает его за собой, Таня исчезает, исчезает и деревянный фургон, их уже не видно… Сашко носится со взбесившейся от радости собакой по полю, по бескрайнему полю…

— Сашко! — кричал дядя Ламбо. — Сашко, отзовись… скажи что-нибудь, Сашко!.. Антон, что делать?.. Антон!..

Но Антон бежал к даче, бежал что есть мочи.

— Крумов! — кричал он. — Где ты, гад? Где ты, мать твою!..

Он промчался по веранде, промчался под проклятым оранжевым тентом, ворвался в коридор, вышиб ногой дверь, влетел в комнату… Здесь никого не было, не было и Крумова, только, желтые занавески покачивались на окнах…

— Где ты? — кричал Антон. — Где ты, гад?..

Он с треском распахивал двери комнат, бил фарфоровые умывальники, которые вырастали у него на пути, вышвыривал их через окна, бил лежавшие на полу оконные стекла, искал хозяина — ему нужен хозяин, хозяин…

— Гад! — кричал Антон. — Гад, гад, гад!.. Ты не уйдешь от меня!.. Я тебя найду, гад!..

А Крумов был уже в лесу, под зелеными деревьями, Крумов бежал по лесу, бежал по тропинкам…

Антон выскочил в окно, в несколько прыжков пересек каменные плиты двора, пнул ногой железную калитку, бросился к лесу, по которому бежал Крумов, к лесу, который стоял перед ним стеной.

Бежит Крумов по лесу и плачет, бежит, как зверь, и душит его страх, животных страх за собственную шкуру; у него под ногами трещат сучья, разбегаются зайцы и перепелки, а Крумов бежит…

— Я не хотел! — кричит он. — Я не хотел!.. Боже, я не хотел!..

И сам себе не верит Крумов, но кричит, что он не хотел, проклинает свою судьбу и бежит по тропинкам, как загнанный зверь, рвет паутину и плачет…

А на даче, на даче с оранжевым тентом, у каменных плит, поросших травой, дядя Ламбо напрасно зовет Сашко, напрасно просит его отозваться, сказать что-то… Алое пятно расползается по белому полотну, и белое полотно становится алым…

— Сашко! — кричит дядя Ламбо. — Сашко, ты меня слышишь, Сашко!..

Сашко ничего не слышит, в красном тумане перед ним всплывает маленький домик, его родной дом, одинокий, сиротливо стоящий среди окружающего его мира; в саду растут осенние цветы и паутина спускается с лозы, с крыши к потрескавшимся стенам, к окнам с облупившейся краской. Мальчик бегает под вишнями с ломтем хлеба в руке, намазанным подсолнечным маслом и посыпанным красным перцем… это он, совсем еще маленький… но почему вишни белые, ведь цветы-то осенние… Под вишнями стоит его мать, она смотрит на мальчика, бегающего по двору… Там, в глубине двора, его отец с пилой в руках; он на минуту оставил работу, поднял голову, вслушиваясь в течение дней, уходящих навсегда… Коричневые листья лозы, она жила с ними и будет жить после них; паутина, обнимающая листья и черепицу и спускающаяся к двери… А его сестра, где же его сестра?.. Ее нет… Сад, усыпанный красными осенними листьями, и лягушка в шахте водомера, зеленоватые глаза, среди листьев ее почти не видно; сарай с почерневшими от времени досками, с поржавевшим почтовым ящиком на крыше…

Дом куда-то быстро плыл, дом, окутанный солнцем и паутиной; покачивались зимние цветы, лоза, маленький мальчик, бегающий среди вишен, мать, засмотревшаяся на него… Дом постепенно удалялся…

Дом, весь в лозах и паутине, исчез…

Под облагороженными грушами, у каменных плит на траве, которая уже начала жухнуть, лежал Сашко; в слабых лучах недолгого солнца у него на шее блеснул бронзовый ключ — ключ от ничейного дома; он блеснул и померк — погасло и солнце…

У его изголовья сидел дядя Ламбо и плакал…