К концу недели я собрался в Брестник – мою родную деревню. В сущности, я не знал, куда еду, но ехал в хорошем настроении. Лидия проводила меня хорошей улыбкой, мотор работал безупречно, погода стояла чудесная. Мне уже стало надоедать это небо, день за днем такое безукоризненно ясное, без единого облачка; только к вечеру над Люлином повисали маленькие лиловые кадильницы, да и те появлялись только затем, чтобы оттенить закат. Я уже мечтал о настоящих тучах, о дожде, о плывущих по воде пузырях, которых еще не видел в своей новой жизни. Мне хотелось речки, пчелиных ульев, ласок диких голубей; все это я цепко держал в душе, – нет, не образы, а теплое человеческое чувство.

Я рассчитал свое время так, чтобы приехать в Брестник к шести часам, о чем заранее предупредил сестру телеграммой. Но дорога увлекала меня, тянула за собой, и на выезде из Ловеча я понял, что буду в Брестнике на час раньше. Надо было остановиться где-нибудь, но я все не находил подходящего места. Дорога была совершенно новая, асфальтированная, вдоль нее еще даже не высадили деревьев, которые мне были так нужны. Но зеленые лужайки по обеим ее сторонам были чудесные, – такие свежие и чистые, будто небо специально поливало их каждое утро. Холмистая равнина мягкими уступами поднималась к горам, все еще далеким и смутно очерченным. И ни души кругом – ни человека, ни зверя, ни птицы; даже воробьи попрятались в тень реденьких рощиц. Только иногда попадется полоска картофельного поля, и опять никого и ничего.

Наконец я остановил машину у совсем нового бетонного мостика, который отбрасывал короткую тень, спустился к воде, присел у маленькой заводи. Крошечные серебристые рыбки, мельче писчего пера, в панике бросились в разные стороны, заметив приближение огромного и горбатого животного. Потом они снова доверчиво собрались в стайку и на всякий случай выставили головки в мою сторону. Я с наслаждением растянулся на теплой траве. И очень скоро уснул. На этот раз мне снился смешной сон, из тех снов, которые доктор Топалов не признает сновидениями. Мне снилось, будто я сижу на коленях у какой-то женщины, а ее лица не вижу. Она старается натянуть на мои босые ноги штанишки с длинными штанинами, а я отчаянно брыкаюсь, лягаюсь и не даю совершить над собой такое святотатство. Развеселившись, я проснулся и снова сел в нагретую машину. Равнина была все так же пуста, и для чего по этому безлюдью протянули шоссе, просто непонятно.

Брестник лежит в самом устье тесного ущелья, которое в этом месте глубоко врезается в каменистую стену Балкан. После жаркой солнечной равнины я вдруг очутился в густой прохладной тени. Реки я еще не видел, но мне казалось, что я чувствую ее свежее дыхание. И хотя я приехал гораздо раньше, чем собирался, Марта уже ждала меня на маленькой главной площади. Я узнал ее сразу. Высокая коститая женщина, в том возрасте, о котором принято говорить «средних лет». Но было заметно, что она года на два – на три моложе меня. Хорошая осанка, интеллигентное лицо с грубоватыми, как у меня, чертами. Она улыбалась мне смущенно. Не знаю, почему, но, увидев ее, я сильно взволновался, сильнее, чем когда-либо до сих пор. Мне даже захотелось обнять ее, и я бы, наверное, это сделал, но не заметил у нее такого желания. Только подойдя вплотную, я увидел, что взгляд у нее бесконечно ласковый.

– Ну, добро пожаловать! – сказала она. – Глупыш несчастный!

Она говорила так, будто это я был младшим в семье. Но в словах ее не было жалости, скорее, шутливая ирония. Лицо ее еще больше разнежилось, однако до объятия дело все же не дошло.

– У тебя есть вещи?

– Чемоданчик.

– Ладно, бери его и пошли.

– А машина?

– Машина останется здесь. Моя тоже здесь стоит – вон та, зеленая, – и она указала мне на видавший виды «москвич».

Я достал чемоданчик и старательно запер машину. Она, кажется, угадала причину моего беспокойства.

– Не бойся, у нас еще ничего ни у кого не украли… В деревне одни старики и старухи. И десятка два детей, слава богу, из тех, чьи матери живут в городе и ходят по парикмахерским и косметическим салонам!

У моей сестры, бедняжки, был такой вид, будто она сроду не была в парикмахерской. Она бесцеремонно выдернула у меня чемоданчик и мы пошли через площадь. Напротив почти отвесно поднимался высокий горный склон. Его край висел над долиной вроде козырька, и в этот еще не поздний час казалось, что площадь утопает в прозрачной, как хрусталь, синеватой тени. И какая площадь! Может быть, такой площади нет нигде в мире. Но не будем спешить, мы еще не раз пройдем по ней.

Тут же за площадью начиналась наша улица. И улицы такой я нигде больше не видел – узкой и страшно крутой. Не улица, а желоб, по которому стекают весенние потоки. Теперь я понял, почему надо было оставить машину на площади. Потом улица стала шире, так что можно было увидеть дома в полный рост. Я невольно загляделся – так они мне понравились.

– Дома у нас очень красивые, – заметила сестра. – Пол-Арбанаси строено нашими мастерами. Видишь, какие все разные? Во всей деревне не найдешь двух одинаковых домов.

Но они были не такие разные, как ей казалось; у всех у них был некий общий облик и общий стиль. Узкие оконца в верхних этажах. Сильно выдающиеся вперед стрехи. Мощные стены оград, массивные деревянные ворота. Но почему все дома смотрят во дворы? Почему прячут свои лица?

Скоро крутой подъем кончился, дорога становилась все ровнее, и мы очутились на небольшой, врытой в каменистую почву площади. Здесь стояло всего домов пять, чуть поновее тех, которые я видел на спуске. Сестра остановилась. Я знал, почему она это сделала. И словно впервые почувствовал удары сердца – так страшно оно билось.

– Помнишь, который из них – наш?

– Не помню! – сказал я.

– Вон тот! За шелковицей!

Я остановился, затаив дыхание. Что-то ломалось во мне, в моей несчастной голове; мне казалось, что в любую минуту память вернется ко мне, да еще с треском, как с треском распахивались под напором ветра эти деревянные ворота… И может быть, так и случилось бы, но тут Марта заговорила.

– И не удивляйся, что не помнишь! – заявила она.

Ты знаешь, сколько лет ты у нас не был? Больше пятнадцати!

– Пятнадцать лет? – воскликнул я, пораженный. – Ты хочешь сказать, что я пятнадцать лет не видел матери?

– Да нет же, мы наезжали к тебе. В последний раз это было три года назад. Тогда мы прожили у тебя неделю. Ты водил маму по разным специалистам, у нее больное сердце, имей это в виду. Все-таки лекарства помогли, сейчас ей лучше, гораздо лучше… Откровенно говоря, боюсь оставлять ее одну, это опасно…

– С этого и надо было начинать, – перебил я.

– Не так это просто – начать, – недовольно отозвалась она. – Для того я тебе все это говорю! И еще скажу: она не знает, что с тобой случилось. Что ты лежал в больнице и так далее. Сама она ничего не заметит. Но ты смотри! Гляди, не проговорись, все равно, о чем!

– Да, понимаю…

– Понимаешь!… Ничего ты не понимаешь! – заявила она. – Зверь ты, вот ты кто! Постарайся хоть раз вести себя как сын! Приласкай ее, поцелуй у нее руку. Она такая беззащитная божья коровка, такая добрая, такая чистая… Что с тобой, чего ты пожелтел?

– Ничего… – огрызнулся я. – Эта крутизна меня утомила, я еще слаб!

Марта недоверчиво взглянула на меня, но, кажется, не усомнилась в моей правдивости. Наверное, в душе она не допускала, что после всех передряг я способен по-настоящему растрогаться.

– А теперь подожди меня здесь! Я пойду подготовлю ее.

– Как! Разве она не знает, что я должен приехать?

– Знает, конечно! Но не знает, что сегодня, я не решилась ей сказать. Вдруг ты возьмешь и передумаешь, каково ей будет?

Марта пошла к дому и скрылась во дворе, ни разу не оглянувшись. Я остался на улице, как чужой. Стоял и ждал. Здесь, на возвышении, было куда светлее, скалистые хребты горели как медные. Прошла пожилая, низенькая плотная женщина с потемневшим деревянным ведром в руке, бесцеремонно осмотрела меня, потом спросила:

– Симчо, никак ты?

– Я…

– Эх, парень, парень, – с горечью сказала она и пошла дальше.

Я больше не мог торчать посреди улицы. Собравшись с силами, я пошел к дому. Красивый двухэтажный дом, почти весь деревянный, нижний этаж сильно обветшал. Широковатый, поросший травой двор без единого деревца. Узкая тропка. Возле тропки лежала малорослая сивая корова и смотрела на меня сосредоточенно и умно. Когда я подошел, она потянулась ко мне влажной мордой – одна ноздря белая, другая пестрая – и чуть слышно промычала. Может быть, это она говорила: «Здравствуй!» Здравствуй, ответил я. Она все вытягивала шею, поднимала морду к моему лицу и урчала сквозь влажные ноздри. В сущности, почему «урчала», ведь это она говорила со мной, я даже начал различать слова. «Милый ты, – слышалось мне, – добрый мой мальчик!» Почему мальчик, какой же я мальчик! Но она все тянулась ко мне, будто хотела лизнуть, и все что-то говорила, ласково и, может быть, с обидой на мою человеческую сдержанность. Но только я хотел протянуть руку и погладить ее мягкую шею, как к го-то сказал у меня за спиной:

– Симо!

Сестра стояла на деревянных ступенях крыльца и удивленно смотрела на меня.

– Иди, мама ждет!

Нет, никакой коровы передо мной не было и ничего не было. А что-то должно было здесь находиться, я мучительно старался припомнить, что же именно, и не мог. Сестре явно не терпелось, я сделал несколько шагов и остановился.

– Марта! А здесь не было раньше хлева? А рядом с хлевом – сеновала?

Лицо ее озарила радость.

– Значит, все-таки помнишь кое-что! Были, конечно, но мы их разобрали. Бай Выло распилил бревна на чурбаки и мы все пустили на дрова, до последней щепки. Зачем нам хлев и сеновал, когда нет скотины. Иди же, мама ждет.

Но мама сама вышла встретить нас. Она стояла на верхней ступеньке – маленькая и сухонькая, как щепка. От нее ничего не осталось, одно лицо, – бледное, как церковный воск, такое же чистое и такое же безжизненное. Мне просто плакать захотелось. Она так и стояла наверху, а я все поднимался к ней, не ощущая под собой ног, будто возносился. И вот я перед ней. Мы обнялись сдержанно и неловко, ее слабые руки еле доставали до моих плеч. Она не привыкла обнимать своих детей, словно в этой милости ей было отказано судьбой. Но я все-таки сделал то, что велела Марта, и, конечно, довольно неловко. Лицо ее просияло, она даже улыбнулась.

– Мама, ну как ты?

– Хорошо, сынок! Вижу, и у тебя все хорошо! А когда мы с тобой виделись в последний раз, ты весь был черный, как ворон.

Только теперь я увидел ее глаза – почти серые под вылинявшими ресницами; в них ничего не было, одна любовь и жалость, одна доброта. Мы вошли в большую горницу, сели на лавку. Смотрели друг на друга и молчали. Что мы могли сказать друг другу? Я смутно чувствовал, что праздный разговор был бы хуже самого тягостного молчания.

– Мама, – сказал я, – ведь у нас была корова?

– Мы много коров держали, сынок, ты какую помнишь?

– Сивку, – ответил я.

– Известно, что Сивку. Больно любил ты эту Сивку. И она тебя любила, ты ей последний кусок отдавал. Помнишь, Марта?

– Помню, помню, – сдержанно ответила сестра.

– Тогда хлеб-то под замком держали, сынок! Все под замком, и хлеб тоже. Как подойдет время, я тебе отрежу горбушку и дам с куском брынзы, а ты сразу к Сивке. Как же ей тебя не любить?

– Будет тебе, мама, – с легкой досадой перебила ее Марта. – Причем тут хлеб! Любишь же ты вот его, долговязого, а разве он тебя кормил?

– Это другое дело, он мое дитя, – снисходительно сказала мама. – А парень и есть парень, для него свой дом – тот, в котором он детей завел. Как Лидка?

– Хорошо, – ответил я.

– Хорошо ли, нет ли, – это только ей известно, совсем неожиданно для меня сказала мама. – Крутой ты человек, сынок, и отец твой таким же был. Трудно с тобой.

Марта словно почувствовала, что разговор может принять нежелательное направление, и поспешно перебила ее:

– Ладно, мама, иди готовить курицу! А вечером поговорим.

Мама вышла, и мы с сестрой остались вдвоем.

– Не жди от нее чего-то особенного! – заявила Марта. – Она – самый простой, самый обыкновенный человек. В этом ее сила, в этом же и ее слабость. Ты должен ее щадить, ей нельзя волноваться. Не береди старые раны, они давно заросли. Все равно ты не узнаешь от нее ничего особенного. Как она к тебе ни привязана, она никогда тебя не понимала. Ты для нее до сих пор – все равно, что цыпленок для курицы.

Да, сестра правильно сделала, что предупредила меня, чем дальше, тем яснее я это понимал. Но тогда только спросил:

– А ты не преувеличиваешь?

– Ничуть! – резко ответила она. – Давай лучше я расскажу тебе историю Сивки до конца.

Марта помолчала, будто собиралась с силами, вздохнула и начала:

– Сивка жила у нас дольше всех, но ты подрос и стал забывать о ней, когда вспомнишь, а когда и нет. Мне было ужасно жалко бедную Сивку. Я старалась занять твое место – с большим усердием, но с гораздо меньшим успехом. Она не привязалась ко мне так, как была привязана к тебе! А может быть, просто уже была стара. И как водится в деревне с незапамятных времен, настал день, когда к нам явился бай Кочо и повел ее со двора. Все ушли в дом, одна я осталась. Знал бы ты, как отчаянно Сивка выкатила глаза, как страшно замычала, будто уже легла под нож. Она дергалась, просила, умоляла нас спасти ее от этого кровопийцы, оставить во дворе – ее дворе, не нашем. Если бы ты знал, как я ненавидела тогда и мать, и отца, и даже тебя, хотя тебя и дома-то не было, ты укатил в Тырново на какие-то приемные экзамены в гимназию… Я все смотрела, как этот зверь тащит ее за собой, а она упирается, трясет головой и мычит, мычит, мычит, прямо сердце кровью обливается.

Марта нервно встала, прошла по комнате, потом остановилась передо мной и резко спросила:

– Откуда она знала? Я тебя спрашиваю, откуда она знала, что бай Кочо – мясник и что он ведет ее на убой?

Двадцать лет вожусь со скотиной – и до сих пор не могу ответить на этот вопрос, и никогда не отвечу. Да я уже и не спрашиваю себя ни о чем, огрубела, как и все. И как тут не огрубеть, когда того требует и жизнь, и профессия.

Я слушал ее в ужасе, не в силах сдвинуться с места. Но после этой внезапной вспышки она как будто успокоилась и продолжала почти равнодушно, – конечно, равнодушие было напускным; кажется, она устыдилась своего волнения.

– Вот тебе вопрос, которого мы, люди, не желаем себе задать. Чем они богаче нас, они, животные? Откуда Сивка знала, что ее ждет? Скажешь: ее мать, бабка, прабабка… Да это же не ответ! Гены – генами, но ни одна корова не вернулась назад с живодерни, чтобы рассказать своим потомкам, как ее резали да чем резали…

Я в оцепенении молчал, но Марта даже не смотрела на меня, – так она была увлечена воспоминаниями.

– Через два дня я увидела ее на крюке. Она висела белая, как снег, чистая, выпотрошенная. И без головы, несчастная, милая Сивка, голову, наверное, отдали цыганам. Я вся посинела и вернулась домой как больная, ни слова не посмела сказать о том, что видела… Мы с тобой слишком чувствительные оба, а может, и ненормальные малость.

Это были последние сильные слова, которые я от нее услышал. Потом разговор медленно угас. Я слушал вполуха, внимание мое привлекло окно, смотревшее во двор. Оно становилось все синее и синее, но никак не могло потемнеть. Я решил, что здесь какой-то обман зрения, но когда мы, наконец, вышли на крыльцо, вздрогнул от неожиданности. Ночь была действительно синяя, как чернила; я еще не знал, что только в нашей долине иногда бывают такие синие ночи. Мы медленно спустились по гнущимся деревянным ступеням, и только тут я остановился и сказал:

– А здесь не было деревянного забора?

– Да, мальчик, забор был. Но мы его снесли еще до твоего отъезда. А вон там росла старая-старая верба, на ней спали куры, а уж где они неслись и высиживали цыплят, – это одна мама знала.

Мы поужинали в старой деревенской кухоньке, которую в наших краях все еще называют «мутвак». Тесное помещение с глинобитным полом, бревенчатым потолком и дощатыми стенами, покривившимися от времени, почернело от дыма и копоти, оставленных тремя поколениями. Когда-то здесь был очаг, а сейчас в углу ютилась почти новая электрическая плита с тремя конфорками. Мама уже накрыла на стол и ждала нас – оживленная и радостная. В этой дымовой трубе она выглядела как-то свежее и моложе. Трудно было представить себе, как она могла так быстро управиться с ужином; наверное, полная робкой надежды, она начала готовить тайком еще до того, как мы пришли домой.

Курица оказалась исключительно вкусной, – а может быть, каждый сын любит материнскую стряпню. Мама до краев наполнила наши тарелки, но себе положила совсем немножко, да и того не съела. Пока мы о чем-то говорили с Мартой, она незаметно задремала прямо у стола.

– Не такая уж она старая! – вздохнула Марта. – Семьдесят два года. Мне кажется, она сама, добровольно уходит из жизни…

Марта разбудила маму и увела ее наверх, в их комнату. А когда вернулась, в тарелке у меня было пусто.

– Молодец! – сказала она. – Еще положить?

Я благовоспитанно отказался. Она наскоро доела свою порцию, потом оперлась сильными локтями о стол.

– У меня есть немножко вина, но оно не для гостей. Завтра выпьем, я уже приняла меры…

Я чувствовал, что на уме у нее совсем другое. Так и оказалось.

– Хочу тебя предупредить… вернее, должна, – начала она издалека. – У тебя тут есть старая любовь, встречи тебе не избежать… Так что имей в виду.

Если бы лампа взорвалась у меня над головой как фугас, я бы и то меньше удивился.

– Старая любовь? Здесь, в деревне? – Более неприятного сюрприза я не мог себе представить.

– А что это ты удивляешься, – недовольно заметила сестра, – любовь и в деревне бывает. А ты как думал? Что кроме столичных кафе она нигде не водится?

– Да нет, ничего… Продолжай, пожалуйста.

– Первая любовь, школьная, ее можно и забыть, дело обыкновенное, – неохотно продолжала Марта. – Но ваши отношения продолжались и после школы. Все началось еще в тырновской гимназии, где вы учились с Верой вместе. Потом ты уехал в Софию в институт, она осталась здесь. Вы переписывались, изредка встречались, главным образом, в каникулы. Люди считали, что вы помолвлены, да так оно, в сущности, и было. А когда ты получил диплом, то вдруг взял и женился. На Лидке, конечно. Без письма, без извинения, трах! – и готово.

Кажется, я здорово покраснел. Обычная, банальная история, и потому-то особенно отвратительная.

– Значит, из-за этого я столько лет не приезжал сюда?

– Выходит так.

Я был до бесконечности смущен. И до крайней степени унижен.

– Все бы мог допустить о себе, – чуть слышно сказал я. – Но никогда бы не подумал, что окажусь мелким обманщиком.

– Нуды не очень! – одернула меня Марта. – Это не так! Раз я говорю, значит, правда! Но ты ничего другого и не можешь подумать, потому что не знаешь себя. Ты, в сущности, сильная и горячая натура, если чем-то загоришься, этот пожар не погасишь, лучше и не пробовать. Да ты даже нам не сообщил, что женишься. И на свадьбе у тебя никто не был.

– Нечего сказать, утешила, – мрачно заметил я. – А эта… Вера, – она замужем?

Это была моя последняя надежда, которая тут же рухнула.

– Нет! Будь она замужем, нам и говорить бы сейчас не пришлось: было, да сплыло. Но она так и осталась в девках по сей день. Да чего другого ждать, – где ты ни пройдешь, одни развалины да пепел остается…

– И что она здесь делает одна?

– Она не одна, ходит за стариками, вроде меня. Теперь она начальник почты, в этом все и дело. Я бы и хотела промолчать, но ведь ты завтра же побежишь на почту названивать в Софию. Лапочка, как ты там без меня, крепко целую и прочее. Вот я и хочу уберечь ее хотя бы от этого.

– Глупости! – сказал я. – Она знает, что я приехал?

– Знает… я ей сказала. Предупредила обо всем, даже о твоем состоянии. Она приняла все как будто спокойно, взяла с меня обещание ничего не говорить тебе. Я, конечно, пообещала, хотя хорошо знала, что все равно расскажу. У меня не было другого выхода. Ты… ты должен знать о себе все. Насколько я понимаю, ты за этим сюда приехал.

– Именно! – с горечью ответил я.

Мы проговорили еще с полчаса. Сестра рассказала мне множество подробностей: все они, конечно, были неприятны мне. Но ничего неприятнее того, что я уже знал, быть не могло. Наконец я заметил, что она устала, и предложил:

– Давай ложиться… Завтра будет новый день, тогда и будем думать…

Марта повела меня в комнату для гостей. Как только она открыла дверь, сильно пахнуло нафталином и каким-то фруктами, кажется, айвой. Комната походила на некий семейный музей. Русский военный мундир. Военная фуражка без козырька. Пара старинных пистолетов. Легкая кавалерийская шашка, хорошо смазанная, готовая к бою. Роскошная епитрахиль – наверное, игуменская. Но самой ценной находкой оказалось небольшое собрание старинных книг, настоящее сокровище, как я понял позже. Все это я рассматривал уже утром, а сейчас поспешил забраться под прохладную, кажется, влажноватую, простыню. Я чувствовал усталость и недоумение. «Нет, я не то, что я о себе думал! – проносилось у меня в голове. – Я другой, совсем непохожий!» Конечно, эта мысль не раз приходила мне и раньше, но сейчас я ощущал в душе какой-то странный трепет, какой-то испуг, может быть. Я впервые понял, что над моей головой нависла некая неведомая сила, страшная тайна природы, о которой обычные люди даже не знают.

А вот какой оказалась история моего рода и моей семьи. Все это я узнавал от Марты по частям, пока жил в Брестнике, – кусок за куском, страницу за страницей. Она рассказывала неохотно, семейные истории ее не интересовали; она не возлагала на них никаких надежд и ничего в них не вкладывала. Для нее каждый человек существовал сам по себе и отвечал сам за себя. Это, конечно, было не научной или моральной концепцией, а, скорее, простеньким и несложным взглядом на жизнь. Человек не имеет права оправдываться чем-либо, кроме самого себя. И рассчитывать на что-либо, чего не сотворил сам, – тяжкими усилиями или прегрешениями.

Я не хотел спорить, хотя знал, что она не права. Я сознавал это всем своим существом несчастного человеческого обломка. Скорее, в силу чувства, чем разума или логики, я стремился слиться с чем-то целым, непрерывающимся, с некой системой сущностей и реакций, бытующих не годы, а века или, может быть, тысячелетия. Я еще не знал, как получается эта цепь, – сцеплением случайностей или в силу железной необходимости. Как бы там ни было, мне не все равно, стреляли эти пистолеты или нет и по ком стреляли; сердце верующего или равнодушного билось под золотой епитрахилью; мне не все равно, – и это особенно важно, – отчего погиб мой несчастный отец, от чувства вины ли, по доброте ли, по глупости, или в этом он нашел для себя некое избавление.

Мои далекие прадеды действительно были углежогами, делали древесный уголь для ловечских и троянских торговых и ремесленных рядов. По шесть и по восемь месяцев в году они сидели в горах, в лесной глуши, возвращались в Брестник только на зиму и заводили шумные свадьбы и еще более шумные переполохи и крамолы. Их острые топоры, их огромные пистолеты держали в страхе и трепете всю деревню. Даже немногочисленные турки обходили их стороной. Жен они себе брали обыкновенно из других деревень, с соседями не общались и не дружили. Говорят, что были они зажиточны, но и дома у них были цыганские, неприглядные. Ни один из этих домов не сохранился ни в деревне, ни в ее памяти, не считая нашего дома.

Истинный наш род начинается с моего прадеда. Он один изменил семейной традиции и стал учителем. В сущности, его школа была первым килийным училищем не только в селе, но и во всей округе с ее хуторами. Он эту школу основал, он ее выпестовал, отдал ей, что называется, всю душу. По характеру он был человек угрюмый и замкнутый, но женился на самой красивой девушке в деревне, к тому же и самой богатой. Рассказывают, что он умер от плохой болезни, по-моему, от туберкулеза, как ни мало вероятна такая смерть для сурового горца. Это было в те годы, когда Левский скитался по нашим краям, как гласит семейное предание; к этому времени большой наш род начал распадаться, народ разъехался по всей стране кто куда, иные даже в Анатолию и Стамбул.

Один из сыновей прадеда, самый старший, уехал учиться в Россию. Судя по всему, это был горячий человек фанатического характера. Вместо того, чтобы после ученья вернуться в Болгарию, где его уже ждали, он, к всеобщему удивлению, ушел в один из новгородских монастырей, где и провел лет пять или шесть. Началась Освободительная война. Мой дед скинул камилавку и пошел в армию в качестве переводчика. Когда война кончилась, один из его покровителей рукоположил деда в сан Средецкого владыки. Просвещенный человек и патриот, он принимал весьма деятельное участие в работе. Первого учредительного собрания, которое приняло так называемую Тырновскую конституцию. Несмотря на церковный сан, дед отличался крайним либерализмом и острыми нападками на нотаблей, активным последователем партии которых стал позднее. Его церковная деятельность оказалась недолгой и оборвалась с отречением Баттенберга от престола. После контрпереворота Стамболова он, активный русофил, был вынужден бежать в Россию. Через несколько лет дед вернулся и увидел, что его церковной и политической карьере конец. К власти пришли новые, незнакомые люди, преданные князю Фердинанду. Все же голодать ему не пришлось: ему дали должность мелкого акцизного чиновника. Обиженный и униженный, он наконец примирился с жизнью и закончил ее совсем бесцветно.

У деда Вельо было шестеро сыновей, которые вообще не жили в Брестнике. В деревню вернулся только мой отец, которому достался в наследство дедов дом: он тоже стал учителем. Его жизнь и его судьба по сей день представляются мне самыми неясными. Это человек без биографии, если не считать его странной и внезапной смерти. Несомненно, он был прекрасным учителем. Как утверждала сестра, каждый, кто у него учился, обязательно выходил в люди, хотя бы в приставы, пошутила она. Отец был известен тем, что жил исключительно скромно. Его считали толстовцем, но Марта категорически отрицала это. Ни разу в жизни она не видела, чтобы он молился или крестился.

– Он был очень мрачный и молчаливый, – сказала она однажды. – Даже когда гладит по голове, бывало, не скажет ни слова. По-моему, он был несчастен. Не знаю, почему мне так кажется, не могу тебе объяснить. Будто в нем было чрезмерно много души и чересчур много сил, и всю свою жизнь он старался держать их в узде. А усмирял только тогда, когда с любовью отдавал эти силы детям.

Я не хочу сейчас говорить об его характере. По-моему, тот, кто дочитает мои записки до конца, сориентируется сам. Что бы мы ни думали, какие бы теории о личности ни сочиняли, отец прежде всего и превыше всего остается звеном единой цепи.

– Отец очень тебя любил, – сказала мне Марта в другой раз. – Учился ты не блестяще, но очень хорошо рисовал. Вот за это он тебя и любил. Рисовал ты много, я бы сказала, неудержимо, иногда по десять – двадцать листов за день. Людей никогда не рисовал, а больше дома. Однажды, мы были уже большие, я тебя спросила, почему ты не нарисуешь Сивку. А ты говоришь, не могу; хочу, но не могу. Сивка – это совсем другое, чего нарисовать нельзя.

А вот как погиб отец. Во время второй мировой войны в нашем крае было большое наводнение. Старики до сих пор его помнят, – севлиевское наводнение, когда разлилась Росица. Ты ведь знаешь, где Росица? Река вздулась страшно, такого никогда не было ни до того, ни после. Вода несла дома, заборы, деревья, даже скот. До Росицы отсюда километров двадцать, отец поехал туда по делу, ему был нужен какой-то цыган, насколько я помню. Мало кто его видел, нам только это и сказали: кинулся в воду за теленком. Его нашли лишь на другой день, привезли мертвого в общину и позвали маму для опознания. Люди потом говорили, что она бежала туда как безумная. Как увидела его, ни слова не сказала, даже не заплакала. Повернулась и ушла. И до сих пор она мне ни слова не сказала про смерть отца. Будто не может ему простить эту нелепую гибель.

Мы оба замолчали, подавленные. Но я больше думал о себе, чем об отце.

– Как будто нарочно бросился в воду, чтобы утонуть, – сказала наконец Марта.

– Нарочно? – дрогнул я.

– А что еще остается думать? Кто станет бросаться в воду, чтобы вытащить теленка?

– Может быть, это он из-за Сивки, – сказал я. – Может, его мучила совесть. Человек иногда поддается импульсам…

– Не знаю, не верится, – сдержанно вздохнула Марта. – Но так или иначе, в жизни отца была какая-то тайна, которую он унес с собой в могилу.

После этих слов у меня пропало всякое желание копаться в жизни и судьбе отца. Раз и навсегда.

* * *

Я проснулся в маленькой комнате, полной света. Я встал и подошел к окну. Раннее утреннее солнце сияло в ветках шелковицы, ее темные листья казались влажными и чуть липкими. Во мне теплилось незримое воспоминание – память о чувстве, может быть. Шелковица была огромная, старая, с гладкими ветками, с которых давно облезла вся кора. Я не знал, но ощущал, что на этих ветках провел часть своего детства, как обезьянка, счастливая оттого, что вернулась к своим далеким предкам. Чем жила тогда моя душа? Это я вряд ли узнаю когда-либо; но в ней наверняка была внутренняя свобода и чувство бестелесности – одно из самых счастливых ощущений человека.

Я оделся и вышел. Дом казался тихим и запустелым, будто в нем не жили уже много лет. С широкого крыльца был очень хорошо виден зеленый склон, висящий над селом. Он был такой крутой, что по его солнечным полянкам, поросшим ежевикой и всяким кустарником, могли карабкаться только козы. Я медленно спустился по лестнице и направился к кухню. Оказывается, мама встала еще засветло и теперь сидела на короткой красной лавке и терпеливо ждала, закутавшись в кокон своего мертвого времени. Увидев меня, она попыталась встать, но я удержал ее за плечо.

– Что ты здесь делаешь, мама?

– Жду тебя, что мне еще делать, – обрадовано ответила она.

Я взглянул на часы – было девять, а казалось, что еще раннее утро.

– Почему ты меня не разбудила?

– Зачем тебя будить? Ты же для того и приехал, чтобы отдохнуть. Садись, сейчас накормлю. Как вы там у себя, завтракаете или нет? Вам ведь все некогда. А тут тебе некуда спешить.

Она встала и с удивительной легкостью начала хлопотать. Кто знает, может быть, она почувствовала себя как в былые годы, когда я приезжал домой на каникулы и она вот так же хлопотала, стараясь угодить наконец-то приехавшему сыну. Что еще она умела в жизни?

Я снова сидел у старого стола; сейчас он был покрыт изрезанной ножами клеенкой. Мама поставила передо мной фаянсовую миску, такую старую, что трещинки в глазури приобрели цвет корицы. Потом налила туда молока, не меньше пол-литра, и положила передо мной два свежее сваренных яйца.

– Марта велела, чтобы яйца были всмятку. Чтобы не переварились. Не знаю, укараулила или нет…

Она их, конечно, не укараулила, ведь у ее времени были свои измерения. И все-таки яйца оказались очень вкусные, с яркими, будто медными, желтками.

Я жевал, она сидела на лавке и чуть заметно усмехалась.

– Чему ты смеешься, мама? – спросил я с полным ртом.

– Да так, вспомнила…

– А что вспомнила?

– Ты ешь, ешь, потом расскажу.

Но я не хотел рисковать: сильна ли память у старой женщины? Она опять усмехнулась, пошире, и терпеливо начала:

– Когда ты был совсем маленький, лет. двух-трех, стола здесь не было, а стояла паралия. Ты помнишь, что такое паралия?

– Не помню, мама.

– Круглый столик на трех ножках, вот такой низенький. И табуретки к нему очень низкие, как сядешь, коленки выше стола торчат. Удобства никакого, но так уж было заведено от дедов и прадедов. Твой отец долго не решался купить этот стол, все боялся, что это будет обида деду. Ты всегда завтракал один, никому не давал садиться вместе с тобой. Сидишь, в руке прут держишь и стегаешь по паралии, пока я молоко не принесу. Я тебе крошила хлеб с молоком в железной тарелке, эмалированной такой. Я ее нарочно купила, чтобы ты не разбил. Сидишь и ешь большой, мужской ложкой. А как наешься – тарелку и лягнешь.

– Как? – я не поверил своим ушам.

– Да так, ногой. – Она по-прежнему безмятежно улыбалась. – Тарелка летит, как птица, через всю кухню.

– А ты меня не шлепала за это?

– Разве я смела… Отец твой не давал вас пальцем тронуть. Оставь его, говорит, не трогай, пусть из него вся дурь выйдет. И получилось, что он был прав. Когда ты подрос, то стал очень тихим и кротким, ну прямо не верилось. В те годы ребята часто дрались между собой, но ты с ними не водился и ни в какие игры не любил играть, не замечала за тобой. Ни разу не пришел домой с разбитой головой, как другие. А правду тебе сказать, я ведь отцу твоему не верила. Мой дед тоже был учителем, так он говорил: кривое дерево надо выпрямлять, покуда зелено, потом будет поздно…

Я невольно улыбнулся. Оба педагогических принципа казались мне верными, хотя и противоречили друг другу. Мама тут же пришла мне на помощь:

– Ты не смейся, все от человека зависит. Кому доброе слово помогает, а кому – добрая палка…

– Мама, а мои рисунки не сохранились?

– А как же сынок, надо только достать… Ты больше дома рисовал. Дома и вокруг – деревья. Отец твой сначала все молчал. Нравились ему твои рисунки, не нравились, – до сих пор не знаю. Потом он как-то спросил тебя: «Слушай, сын, что это ты никогда не рисуешь людей?». Ну, ты ему и ответил: «А что их рисовать, папа!» Отец твой на это ни слова не сказал, ни плохого, ни хорошего, а потом мне говорит: «Не будет из него художника; наверное, архитектором станет. Он жизни не любит, а любит симметрии». Так и сказал: симметрии.

– Мама, извини, ты сколько классов кончила?

– Пять, сынок. По старой системе – пять. Два года ходила в Ловечскую гимназию.

– А почему не доучилась? Она заметно расстроилась.

– Скажу в другой раз, сынок. Не люблю старое ворошить, нет смысла!

Все утро я просидел дома. В комнате я нашел много старых фотографий и пересмотрел их все до одной. В сущности, на большинстве из них был снят дед; отцовских фотографий почти не осталось, а маминых не было совсем. Напрасно я всматривался в черты отцовского лица, они мне ничего не говорили. На одной из фотографий отец почему-то показался мне похожим на Льва Толстого и на Горького одновременно. Та же длинная рубаха с пояском, такое же грубоватое крестьянское лицо с крупными как у Толстого, например, чертами. Я был не настолько слеп, чтобы не увидеть: взгляд у него очень добрый, я бы даже сказал, благостный, с чуть заметной тенью горечи… Наконец нашлась одна мамина фотография. Как ни глупо это звучит, мне показалось, что сейчас она куда красивее, чем прежде. Это лицо, такое ясное и нежное, такое чистое и ничем не замутненное, – неужели все это только от возраста? В голове у меня как заноза засело слово, оброненное Мартой. Одинока. Неужели она действительно была одинокой? Неужели это было возможно, – здесь, в угасавшем селе, во времена простых и естественных человеческих отношений? Что ж, может быть. Разве знаешь, чего можно ждать от сельского учителя в русской косоворотке, И от обыкновенной женщины в полугородском – полудеревенском платье…

Часам к двенадцати я пошел вниз, не дожидаясь приглашения. Мама хлопотала у плиты. Увидев меня, она благодарно улыбнулась. Не знаю почему, но я решил, что в любом случае буду на ее стороне. Хотя, судя по всему, похож я на отца, особенно внешне.

– Мама, я хорошо учился?

– Как тебе сказать, сынок. Твой отец всем ставил четверки. Чтобы не гордились и не отчаивались. Так что в гимназию тебе пришлось держать приемные экзамены. Говорят, что ты там был одним из лучших и должен был получить золотые часы. Но ты ничего не получил, награждение отменили… за твои идеи.

Ну да, естественно. Я уже кое-что слышал об этой стороне своего прошлого и от Лидии, и от Марты.

– А отец?

– Что отец?

– Какие у него были убеждения? Лицо ее слегка потемнело.

– Даже не знаю, как тебе сказать… Он ни с кем здесь не делился… Конечно, в селе были коммунисты, но он с ними не дружил. Он был особенный человек. И очень скрытный. В бога не верил, а верил в небесный свет. Ты, сынок, видел небесный свет? – спросила она с какой-то затаенной надеждой.

– Нет, мама. Но небесный свет есть. То есть, должен быть.

– Ну, вот он такой и был, сам не знал, во что верит, во что не верит. Читал много, и разное. Знал и русский язык, и немецкий, – кажется, самоучкой выучил. Но когда началась большая война, сложил все книги в свой сундук и куда-то отнес. Куда – и сейчас не знаю. Так книги и пропали. Мне не жалко, зачем мне книги, а тебе могли бы пригодиться.

На обед мама подала лапшу, настоящую домашнюю лапшу, которую она приготовила собственными руками. Мне страшно понравилось, я не ел, а просто лопал. Мама наблюдала за мной с умилением, будто это не я, а она сама ела с таким аппетитом.

– Мама, я видел в комнате чудесную шашку. Чья это?

– Да чья же, твоего деда. Это ему личный подарок от великого князя Александра Александровича. Во время русско-турецкой войны дед Вельо служил у него переводчиком. Великий князь очень любил пить с ним чай и мог разговаривать с дедом часами.

Мама говорила о деде с каким-то благоговением, хотя никогда его не видела. Ей внушал безмерное уважение тот факт, что он был владыкой; благодаря ему ей казалось, что и сама она принадлежит к большому и знатному роду. Но почему они не встречались? Я решил спросить ее, хотя знал, ей это будет неприятно. Так и получилось. Она помрачнела и сказала:

– Твой дед жил в Софии. А до Софии в то время было далеко, не то, что теперь.

Я знал, что расстояние не могло быть серьезной причиной. Не приехать на свадьбу сына в те времена было делом необыкновенным. Но мама на свекра я не сердилась, и это показывало, что вряд ли тут был виноват мой дед… Действительно, отец был странным человеком и тайны его, хотя и мелкие, были не совсем обычны.

Потом я снова вернулся в свою комнату и принялся за старинные книги. Среди них были русские книги, все до одной – религиозного содержания. Вряд ли отец испытывал к ним особый интерес, как и я сам. Но сохранил он их в отличном состоянии. Особенно сильно меня заинтересовали дедовы заметки на полях и на чистых, последних, листах книг. Все они были написаны липовыми чернилами, которые, кажется, называли химическими. И походили на афоризмы или заветы, которые он хотел оставить потомкам. Мудрость была не бог весть какая, но я процитирую несколько изречений, потому что они бросают определенный и неожиданный свет на личность деда:

«Человек живет не для мучений или радости ради, человек живет для правды».

«И я тогда сказал Стамболову: если ты убьешь свою мать, тебя удушат твои же братья».

«И еще я сказал ему: не гонись за славой с остервенением, ибо обретешь длин позор».

«Человек гоняется за славой, а собака – за своим хвостом. И оба вертятся беспомощно, и у обоих голова идет кругом. И люди смеются над человеком более, чем над собакой».

«Болгарин еще не созрел для власти, болгарин созрел для палки».

«Если не можешь дойти до правды с крестом, дойдешь с саблей. А если потеряешь ее с саблей, найдешь с крестом.».

«Червяк грызет яблоко, но человека грызет сластолюбие. И сам не заметишь, как весь погниешь».

«Однажды А. А. сказал мне: чья правда, по-твоему, больше, божья или людская? Сократова, отвечал я, ибо Сократ первым велел: познай самого себя. А как узнать себя, спросил великий князь. Обозри дела свои, отвечал я. Но если я не имею очей увидеть их, спросил он. Прочти мысли свои, отвечал я. Но если я не разумею своих мыслей? Тогда посмотри на свою собаку, сказал я, ежели ты зол, то и собака будет зла. А у меня нет собаки, сказал великий князь и засмеялся. И я отвечал ему: тогда погляди на слуг своих, все слуги носят в себе образ господина своего. Ежели они развратны и корыстны, это у них не с неба свалилось».

Эти дедовы откровения я сейчас беру из своей записной книжки и жалею, что не выписал больше. Немало сказано у него о «разврате человеческом». У него получалось, что все беды на свете происходят именно от разврата, от людского сластолюбия. Оно погубит не только человека, но и весь его род. Это, кажется, было его единственным христианским пристрастием, все остальные мысли носили светский характер.

Усталый, я прилег отдохнуть. И примерно через час проснулся с ясным решением. Во сне ли я его принял? Не знаю, но я был полон готовности и какой-то душевной мудрости, даже благочестия, – должно быть, навеяных афоризмами деда. Я встал, тщательно побрился, сменил рубашку, хотел сменить и брюки, но из этого ничего не вышло: они были так плохо уложены в чемодан, что помялись, будто лежали в рюкзаке. Насколько было возможно, я привел себя в приличный вид и вышел со двора. Солнце спряталось за отвесный склон, одни одуванчики светились на крутых горных полянах. Я преодолел спуск по каменистому желобу и попал на площадь. Слава богу, машина стояла на месте. Рядом с ней были аккуратно припаркованы три сверкающих никелем и стеклом автобуса, наверное, западногерманских. По площади расхаживали туристы, все с тяжеловесными задами, все небрежные и ленивые. Иные щелкали фотоаппаратами, другие стояли на мосту и бессмысленно глазели на быстрые струи реки, перегнувшись через парапет.

Почта помещалась в низеньком одноэтажном доме, построенном с полвека назад и похожем на школьный пенал. Цвет у него был такой, будто его красили синькой для белья, какую когда-то употребляли хозяйки.

Я переступил порог. Чисто выметенный пол, низенький белый потолок с розовым веночком посредине. С левой стороны – окошки, с правой – две телефонные кабины ядовито зеленого цвета; за окошками – две головы с русовато-пепельными затылками. Обе они одновременно, как по команде, выпрямились, но явно не узнали посетителя, потому что тут же снова склонились к своим бумагам. Две зеленые двери с табличками: «экспедиция» и «начальник отделения». Я, конечно, направился к этой второй двери, постучал и вошел, не дожидаясь ответа.

То, что я увидел, ошеломило меня – может быть, потому, что я до сих пор ни разу не попытался представить себе, как же выглядит эта женщина. Обыкновенный деревянный, а не письменный, стол, покрытый зеленым глянцевым картоном. За столом обыкновенная женщина, – слава богу, хотя бы она не была в зеленом. Обыкновенная фигура, обыкновенное лицо; самое обыкновенное, какое только можно себе представить. Слегка асимметричный овал лица, тонковатый нос, чуть заметные брови. Прямые гладкие волосы, подстриженные точно там, где не надо, того же цвета, что и у двух девчонок, сидевших за окошками. Отчего это все, к чему она прикасается, становится зеленым или пепельным?

Если верить Марте, вот эта женщина из-за меня погубила свою жизнь. Наверное, у нее не было другого выхода. Она узнала меня мгновенно, во взгляде появился испуг. Гораздо позже я понял, что она боялась не меня, она боялась самой себя. Вернее, того, какой она мне покажется. На минуту рот ее приоткрылся, потом густой румянец залил лицо. Она даже похорошела.

– Здравствуй, Вера, – сказал спокойно, чего и сам не ожидал.

Она взяла себя в руки, но все же голос ее прозвучал глуховато.

– Пожалуйста.

Черт, что бы это могло означать? Должно быть, меня приглашали сесть. Я сел на довольно расшатанный стул с круглой спинкой и увидел стародевичье лицо без единой морщинки или складочки, с маленькой бородавкой у левого уголка губ, слава богу, без волосков. До чего же дурацкая штука жизнь! Неужели я действительно когда-то сгорал от желания целовать эту бородавочку? Но следует отдать ей справедливость, она ни в коем случае не была дурнушкой. Я просто не ожидал, что она окажется такой обыденной. Во мне, хотя и незримый, жил другой образ – бледное лицо, большие печальные глаза, выражение скорбной задумчивости. А эта смотрела на меня, разинув рот от удивления.

– Извини меня, Вера, что я ворвался к тебе так внезапно, – заговорил я. – Без предупреждения. Но ты, наверное, уже знаешь, в каком состоянии мой мозг.

– Да, знаю, – чуть слышно ответила она побелевшими губами. – Мне действительно очень жаль, что так случилось.

– Марта мне сказала, что ты – единственная живая душа в этом селе, которая хорошо знает меня. А ты понимаешь, как это важно для меня, вернее, для моей памяти.

Но она, кажется, не поняла меня.

– Марта сказала только это?

– Ну, не только… – нерешительно ответил я. – Почти все… Но, конечно, без подробностей, в данном случае подробности не так важны.

– Это нечестно!

На этот раз ее голос прозвучал грубовато или чуть неприязненно, – я не понял, как именно.

– Ты имеешь в виду Марту?

– Нет. Обоих…

– Вера, ты не права. Я сейчас не тот человек, которого ты знала. Я совсем другой. И виноват перед тобой не больше, чем любая уличная дворняжка.

Она молчала, но взгляд ее постепенно смягчался.

– Ты и сам не знаешь, какой ты на самом деле, – внезапно сказала она. – И раньше не знал.

– По-видимому, это так, – согласился я. В ее глазах снова мелькнула неприязнь.

– Ну, хорошо! И что тебе нужно от меня?

– Я же сказал, – пробормотал я. – Для меня каждый человек – надежда. Каждый, кто может помочь мне вернуть хотя бы частицу памяти.

– Симо, несчастный! – горько сказала она. – Для чего тебе понадобилась эта память? Что ты выиграешь? Сейчас ты хотя бы чист, даже перед собственной совестью. Зачем омрачать свою жизнь?

– Ну, тогда я лучше пойду, – с облегчением заявил я.

– Нет-нет! – смутилась она. – Почему ты торопишься?

– Потому что не вижу никакого смысла…

– А зачем искать смысл только в себе? Ведь вокруг тебя – люди. Неужели они тебя совсем не интересуют?

– В том-то все и дело! Как понять людей, если не понимаешь самого себя…

– А зачем обязательно понимать? Куда важнее приносить им пользу. В свое время ты вел за собой целую гимназию…

Я задумался над этим, совсем неожиданным, оборотом беседы, но она предложила:

– Давай пойдем куда-нибудь, поговорим, здесь неудобно. Можно в погребок, он в двух шагах отсюда.

Мне не хотелось ни в какой погребок, ни к каким людям. Но я сам навязался на разговор, и приходилось доводить дело до конца.

– Хорошо, – сказал я.

– Тогда подожди меня немного на улице, перед почтой.

Я вышел на площадь. Все три автобуса стояли, повернув свои тупые блестящие морды прямо ко мне. Все три шофера сидели в кабинах, один протяжно зевал. В автобусах сидело и несколько туристов, неподвижных, как куклы. Какого дьявола они колесят по свету, если этот свет их не интересует?

Веры не было довольно долго, и я уже ломал себе голову, что она может делать столько времени одна. Когда же она внезапно появилась, то показалась мне совсем другой. Ну да, она накинула на плечи коротенькое вязаное болеро, весьма провинциальное, разумеется, но не в нем была причина. Я просто не сразу заметил, что она подкрасилась: немножко пудры, немножко помады, да и брови, кажется, подвела карандашом, самым обыкновенным, не угольным. Какой-то штрих, а выглядела она теперь совсем иначе.

– Погребок – единственное заведение в селе, – сказала она. – Он у нас и за кафе, и за пивную… Погребок неплохой, нам его построил «Балкантурист».

Заведение действительно оказалось недурным. Даже неожиданно приличным для этого умирающего села. Зал был расположен на двух уровнях; площадка пониже служила кафе-кондитерской, откуда две ступеньки вели к ресторану с баром. Здесь было довольно темно, ни одна лампа не горела – наверное, рабочее время еще не началось. Мы сели за столик, стоявшей в стороне. Отсюда хорошо был виден бар с автоматом для кофе, обкованным блестящими полосками никеля. Я представил себе, как наши сельские старики в низеньких потертых бараньих шапках сидят на высоких табуретках у стойки… Но здесь, слава богу, не было ни души, даже обслуживающий персонал не показывался.

– Здесь всегда так пусто? – спросил я.

– Почти всегда. Разве что наедут туристы. Или наши художники сядут пить…

Я не поверил своим ушам:

– Ваши художники?

И Вера первой рассказала мне кое-что о селе. Окружной центр делает все возможное, чтобы вдохнуть в него жизнь, превратить его в дачную зону или заповедник. В числе прочих мер отреставрировали десятка три самых старых и самых красивых домов, которые уже давно объявлены памятниками архитектуры. К счастью, дом Балевских обошли вниманием, – он не очень старый. Эти дома роздали деятелям культуры, главным образом, художникам и писателям. И это действительно создало известное оживление в селе.

– И все-таки Брестнику не стать курортом, – сказала она. – Правда, у нас прекрасный воздух… Но солнца мало. Хотели строить профилакторий, лесную школу, но потом отказались.

Я почти не слушал ее – меня это не интересовало. И когда она наконец беспомощно умолкла, я тут же воспользовался паузой:

– Расскажи мне, Вера…

– Что тебе рассказать?

– Что хочешь… Расскажи что-нибудь о нас с тобой…

Увидев, как внезапно померкло ее лицо, я поспешно добавил:

– Ты только что назвала меня руководителем, заводилой… Мне трудно представить себя в этой роли…

И в самом деле, оказалось, что никаким руководителем я не был. Но что я имел большое влияние среди учеников тырновской гимназии – это не подлежало никакому сомнению. А гимназия по традиции считалась одной из лучших в стране.

– В гимназии ты был первым, – рассказывала она. – Первым во всех отношениях. Ребята шли за тобой как слепые. И не только наши – все ребята, кроме, конечно, убежденных фашистов. Однажды ты выступил с докладом от имени нашего исторического кружка. Еще не началась война с Советским Союзом, были кое-какие свободы… На первый взгляд, ничего особенного: «Начало Третьего Болгарского царства». Речь шла о Тырновском учредительном собрании. Политическая борьба и тому подобное. Доклад произвел огромное впечатление, честное слово. О нем заговорил весь город. Директор, наверное, догадывался, что ты – коммунист… А может быть, и нет, но что он мог сделать? Посягнуть на самого известного и самого знающего ученика перед которым даже иные учителя робели…

На первый взгляд, она говорила совсем спокойно, даже сдержанно, но я хорошо чувствовал ее внутреннее возбуждение. Иначе и быть не могло. В душе она наверняка безмерно гордилась тем, что этот почти сверхчеловек был ее любимым.

– Знаешь, Вера, мне просто трудно поверить во все это, – сказал я.

– Почему? – строго просила она.

– Почему… Сейчас во мне нет никакого огня, ничего нет…

Она чуть заметно усмехнулась.

– Ты знаешь, я тоже часто удивлялась, откуда бралось в тебе это обаяние… Внешне ты был очень молчаливый и замкнутый, я бы сказала недружелюбный. Казался старше своих лет… С тобой все разговаривали как со взрослым. Иногда мы устраивали экскурсии – песни, веселье, дурачества игры… Иногда даже танцевали… Ты всегда держался в стороне и молчал, будто жил в другом мире…

– Ты рисуешь портрет, который мне не симпатичен! – воскликнул я.

– Нет-нет, тебе это очень шло! – возразила она, разгоряченная воспоминаниями. – Даже представить было трудно, что ты можешь быть другим! Зато стоило тебе взять слово на заседании какого-нибудь кружка… Ты преображался, будто становился другим человеком, – искрящимся, пламенным! Был в тебе какой-то скрытый магнетизм, какая-то экзальтация!

Клянусь, я не считал ее способной на такие слова. Нет, она совсем не так заурядна, как я думал. Малая частица моей экзальтации навсегда осталась в ней.

В эту минуту вспыхнул свет. Как-то неожиданно стали видны две тени; одна из них оказалась молодой девушкой в уже немодной мини-юбке и фартучке официантки. Она лениво зевала в ладошку, но, увидев Веру, моментально проснулась и быстро подошла к нашему столику.

– Чего желаете?

– Минка, мне кока-колу…

– Тебе – знаю, – внезапно улыбнулась девушка, – я вот товарища спрашиваю.

– Рюмку водки и стакан тоника.

Но девушка словно не слышала – так она на меня уставилась.

– Бате Симо, это ты?

– А кто же еще…

– Господи-и-и, бате Симо! – она смотрела на меня с великой радостью и великим недоумением. – Я – Минка… Да где там, разве ты меня помнишь! Я же тогда совсем маленькой была! Ты мой крестный! Представляешь?

Я, конечно, не представлял. Особенно если учесть, что я был ее крестным в смысле церковного обряда, то есть крестным отцом. И она начала рассказывать об этом обряде, да так подробно, будто все видела и запомнила сама.

– Иди, Минка, иди, – перебила ее Вера. – Остальное я расскажу. Минка виновато засмеялась и побежала к буфету. Я видел, как буфетчик меряет водку тонкой жестяной мензуркой. Это был довольно молодой человек, пухлый и плешивый, в черном ластикотиновом костюме при галстуке-бабочке. Сельский бармен, подумать только! Работал он очень точно и даже не дал себе труда взглянуть на меня, хотя Минка наверняка особо отрекомендовала своего клиента.

– Вера, скажи мне, я выпивал? Я хочу сказать, в юности?

– Ты что! – испугалась она. – Да ты был фанатичный трезвенник. Исключил двух ребят из кружков только потому, что видел их с рюмками в руках. Но тогда этого требовала конспирация: кто пьет, не может хранить тайну…

Тут произошло то, чего я никак не ожидал. В погребок вошла Марта с хозяйственной сумкой в руке. Не замечая нас, она направилась к бару размашистым и твердым мужским шагом. Я увидел, как почтительно вытянулся перед ней бармен, у него чуть не отлетела бабочка. Он принялся укладывать в ее сумку маленькие бутылки – наверное, минеральную воду и всякие лимонады. Вера сидела к ней спиной, но наверняка ощутила присутствие Марты каким-нибудь из женских органов чувств, неизвестных науке. Я услышал, как она тихонько пробормотала:

– Господи!

Именно в эту минуту Марта повернулась и увидела нас. Ничуть не смущаясь и ни минуты не колеблясь, она спокойно подошла и опустилась на пустой стул.

– Ваше здоровье!

Она сказала это непринужденно и совсем свободно. Я предложил:

– Что будешь пить?

– То же самое, – кивнула она на мою рюмку. – Или нет, лучше отопью у тебя глоток. Нам с тобой некогда засиживаться, мама ждет.

– Я смотрю, ты здесь держишь людей в страхе божьем! – пошутил я. – Особенно бармена. А теперь и меня хочешь напугать.

– Что там тебя пугать! – с пренебрежением отозвалась Марта – А бармен подлизывается, потому что зависит от меня. Ведь это я поставляю им мясо…

Она взяла мою рюмку и сделала хороший мужской глоток.

– Кошмарный день сегодня! Пять часов заседали. Этого не делает даже Совет Безопасности при любом кризисе.

Марта строго стрельнула глазами в мою гостью. Я и не представлял себе, что она такая властолюбивая.

– Давай плати! – сказала она. – И пошли!

– Я провожу Веру.

– Никого ты провожать не будешь! – бесцеремонно заявила она. – Здесь не София.

Я заплатил по счету, и мы вышли на улицу. Уже совсем смерклось, с неба сыпался такой рой светляков, что я невольно остановился. Мне казалось, что я, как бог-исполин, попал в центр галактики, которую сам же и создал только что.

– Это нормальное явление? – поинтересовался я.

– Ну, не совсем, – сказала Марта. – Но иногда случается.

Скоро мы расстались с Верой и каждый пошел своей дорогой. Нет, я не успел узнать то, что интересовало меня больше всего. Но вряд ли мне удалось бы вернуться обратно. И я молча шагал по нашей крутой улице. Марта чуть сгибалась под тяжестью своей ноши. Чем выше мы поднимались, тем светлее становилось небо и ровнее – дорога. Наконец она поставила кошелку на землю, чтобы передохнуть. И посмотрела на меня своими строгими глазами.

– Не надо было этого делать!

– Почему?

– Как это – почему? Ты бы должен и сам понимать! За столько лет она свыклась со своим положением. И вовсе не так несчастна, как ты, может быть, воображаешь.

Я обиженно возразил:

– Ничего я не воображаю! Но я имею право знать, что оставил у себя за спиной! В конце концов, это дело совести…

– Совести… – пробормотала она. – Оставь это слово, оно здесь не при чем. Знаешь, что я тебе скажу? – Марта даже моргнула, должно быть, от волнения. – Ты можешь не поверить, но это правда… Она довольна своим положением.

– Довольна?

– Или гордится им, все равно… Дело в том, что у нее есть прошлое. Понимаешь, прошлое! Для нее это прошлое не стыдное, а гордое. Как бы горько ей ни было… Как будто она была женой, супругой знаменитого человека, и осталась вдовой. С этим любая женщина может смириться. Нельзя смириться с прошлым, голым, как пустыня… Не хватает, чтобы ты сейчас отнял у нее и эту последнюю опору в жизни.

Я молчал, не зная, что сказать. На первый взгляд ее слова звучали совсем убедительно.

– Надо было объяснить мне это еще вчера!

– Вчера ты не понял бы меня! Вот, теперь ты знаешь! Самое страшное, если ты сейчас пробудишь в ней какую-то надежду… Пустую надежду или глупую иллюзию. Хорошо все-таки, что ты женат! Эта твоя дурацкая женитьба для нее – что-то вроде судьбы, пусть жестокой и несправедливой, все равно! С любой неизбежностью человек мирится. Но если он узнает, что неизбежность была глупой случайностью, это ужасно.

Она схватила сумку и зашагала вперед так быстро, что я еле догнал ее. Мне хотелось спросить Марту еще о многом, но я не смел. В эту минуту просто не смел. Скоро мы пришли домой; она так швырнула сумку на стол, что бутылки зазвенели. Потом молча начала доставать их одну за другой и, наконец, извлекла сверток в грубой оберточной бумаге. Но как ни толста была бумага, я хорошо видел, что сквозь нее кое-где проступают пятна свежей крови.

– Что это?

– Ничего! – огрызнулась она. – И что ты все крутишься возле женщин, иди отдыхай! Придет время – позову.

Так я и сделал. Ушел в свою комнату, зажег лампу, но она давала такой скупой свет, что читать было нельзя. Мне и не хотелось читать. Не хотелось думать. Я совсем запутался. Ничегошеньки я не мог бы решить в этот вечер, надо было прийти в себя, успокоиться, навести в душе хоть какой-то порядок. И тогда уже браться за клубок, каким бы безнадежным ни казалось это занятие.

Я медленно подошел к окну. Пристально вглядевшись, увидел двух – трех светляков, которые кружили в темноте, искали друг друга и видели друг друга, может быть, но были все так же далеки друг от друга. Тогда для чего им эти дурацкие фонарики? Зачем они обменивают себя? Или им обязательно нужно походить на людей?

Я отошел от окна и прилег на жесткую кровать. Мало народу ночевало на этой кровати, в нашем доме гости были редки. Какой-нибудь четвероюродный брат да разъездной торговец или усталый инспектор училищ… Ни кровать к ним не привыкла, ни они к ней. Она скрипела от досады, человек клял ее и спешил вернуться домой, к собственной удобной кровати. А я?

Да кто я такой? У меня ни прошлого, ни будущего. У меня ничего нет, даже самого себя. А если я проснусь среди ночи? И беспощадная машина в черепной коробке опять завертится? Смогу ли я ее остановить? Вряд ли… Самое лучшее, действительно самое лучшее, – опрокинуть стаканчик – другой. Может быть, это действительно приносит забвение, как утверждают люди…

Вскоре Марта позвала меня. Мы спустились вниз. Я открыл дверь кухни, и с порога ударил мне в лицо свежий и пряный аромат мяса, наверное, потрохов ягненка с ливером. Невероятный запах, который пробудил во мне все уснувшее. Мама уже сидела у стола и ждала меня. Сел и я. Марта торжественно водрузила на стол плоскую посудину из полупрозрачного стекла, заботливо накрытую крышкой. Когда она подняла крышку, благоухание стало невыносимым для моей слабой, чересчур восприимчивой души. Глаза сестры смеялись, она, наверное, хорошо понимала, какую бурю вызвала во мне.

– Ну! Что скажешь?

– Это сюрприз?

– Для меня – нет! В конце концов, я же ветеринарный врач.

– И все-таки не понимаю, зачем ты меня прогнала?

– Ах, зачем! – засмеялась она. – Ну, не притворяйся, сам знаешь, что ни к чему тебе было смотреть на кровь и все прочее. Я сама их обработала. Так лучше. Теперь если сам господь бог подойдет к столу – и тот протянет руку. Если он воистину создал нас по своему образу и подобию.

– Мама, и часто Марта тебя так угощает?

– Где там – часто, – покачала она головой. – Я-то больше пощусь. На тот свет надо идти чистым…

В это время Марта принесла бутылку. Ее чересчур пестрая этикетка ничего не говорила мне. По крайней мере, ничего хорошего.

– Ты не смотри на ярлык, – заметила сестра. – Мы его для заблуждения наклеили. А вино – наше. Мы его бережем для самых высоких гостей. И для себя, конечно!

Действительно, вино оказалось даже лучше ягненка. Первую рюмку я выпил чуть ли не одним духом. И вскоре перед глазами у меня будто расцвел огромный алый мак. Моя бледная кровь, жиденькая, как сок, что пробирается под корой дерева, внезапно вспыхнула огнем. Даже мама удивленно посмотрела на меня.

– Что это ты надул кровью гребешок? – пошутила она. – Или впервой попробовал?

– Мама, я не пьяница.

– Знаю, знаю. Но твой отец капли в рот не брал. Знаешь, что он говорил? Что человек и без того рождается скверным и развращенным, и незачем ему становиться еще хуже.

К моему удивлению, свой стакан мама выпила почти до дна. У нее тоже быстро покраснел гребешок, как она сама выразилась. Мне было чуть смешно и чуть грустно смотреть, как она раскраснелась до кончиков тоненьких ушей. И вскоре опять уснула за столом. Пришлось нести ее вдвоем наверх – в большую комнату, где когда-то спала вся наша семья. Когда мы вернулись на кухню, мне стало весело, хотя я и был немного смущен этим происшествием.

– Марта, это правда, что я был трезвенником?

– Правда, – кивнула она. – Причем фанатичным.

– И когда же начал пить?

– Откуда я знаю! Наверное, перед тем, как женился… Иначе ты бы этого не сделал. У Балевских слово крепко, тем они и известны на селе…

– Выходит, я первый опозорил фамилию?

– Выходит, так… Но не в этом дело, глупыш, пойми меня правильно. Я тебя не укоряю… и никогда не укоряла…

– А это еще почему?

– Почему!… Она тебе не пара, вот почему! Ты не думай, мы с ней дружили, мы и сейчас дружим, хотя я стараюсь пореже попадаться ей на глаза. Ну, так вот! Когда я узнала, что ты женился, у меня полегчало на душе. Мужчина не может жить с собственной тенью, ему нужно существо из плоти и крови… Нужны волнения, страсти, бури… Я даже могу себе представить, как вы с Лидией поженились. Сначала, наверное, напились как свиньи, разругались насмерть. Й только потом поженились.

Глубоко в душе я чувствовал, что она совершенно права. Наверное, именно так все и произошло, – в момент раскаяния или самозабвения.

– А Лидия тогда пила?

– Тогда – не знаю! Но сейчас она алкоголичка. Настоящая алкоголичка, в медицинском смысле слова. Сразу пьянеет и потом не знает, что делает.

– Но ты-то, наверное, знаешь?

– Нет! А и знала бы – не сказала бы. Пойми ты, наконец, что я ничего против нее не имею. Лидия – именно та женщина, которая могла тебя удержать. Было чем. Она яркая, пламенная, хотя и слабая. Слабая духом. Сильный не станет алкоголиком. Он может стать свиньей, даже зверем, но алкоголиком – никогда.

Я слушал, слегка испуганный.

– Может быть, это я ее довел.

– Не знаю. Может быть. Хотя, по-моему, если женщина любит по-настоящему, она ни за что не сопьется. Любовь – это сила. Влюбленный сумасшедшего задушит голыми руками, если понадобится защитить свою любовь.

А ты откуда знаешь это, моя бедная сестра, хотелось мне спросить ее. Прошла ли ты через этот огонь, и если прошла, то как уцелела? Но Марта неправильно истолковала мое молчание.

– Твоя вина другая! – нахмурилась она. – Ты мог ей помочь! Дать ей пример собственным поведением… Это – единственный выход. Не знаю, известно тебе или нет, но детей у вас не будет.

– По чьей вине? – встрепенулся я.

– По твоей, конечно. Как обыкновенно случается. Один – два аборта, и конец.

– А это ты откуда знаешь?

– От Лидии, – неохотно отозвалась Марта. – Она правильно сделала, что поделилась со мной. Как любая нормальная женщина, она чувствовала себя виноватой перед нами. Особенно перед мамой…

Я помолчал, потом заметил:

– Я не считаю это проблемой.

– Это ты сейчас так думаешь. Неизвестно, что ты говорил вчера. И что скажешь завтра.

– Я не считаю это проблемой! – упрямо повторил я.

– Господи, до чего ты слепой! – вздохнула сестра. – Ты знаешь, что такое жизнь? Не знаешь, конечно, этого никто не знает. Но все было бы куда проще, если бы человек и в самом деле был сотворен из глины…

Не помню, чем кончился этот бесконечный разговор. Мы оба горячо доказывали свое и нервно поднимали стаканы. Хорошо помню третью бутылку. Смутно вспоминаю, что мы говорили о каких-то геологических эпохах. О непрерывном обогащении и усложнении проклятого человеческого гена. Кто имеет право по своей воле, из легкомыслия или по глупости, рвать эту бесконечную цепь! – чуть ли не кричала Марта. Особенно если природа вложила в нее какие-то свои надежды! Или необыкновенные способности! Мне наплевать на твои цепи, рычал я в ответ. Весь мир опутан цепями, и к чему мы пришли? К постыдному самоистреблению!…

Не помню, как я вернулся к себе. Действительно не помню. На следующий день Марта заявила, что это она меня отвела. Без особых усилий отвела, раздела, сунула в кровать… Действительно не помню.

Но помню другое. Отвратительный сон, который мне приснился под утро. Мой первый настоящий сон. Уже открыв глаза, я понял, как невероятно это переживание, данное человеку. Как оно необыкновенно и все же подлинно. Я весь еще дрожал от чувств, испытанных мною во сне, – от чувств, о существовании которых и не подозревал. Будто мне удалось внезапно заглянуть в какой-то иной мир, совсем другой, отличный от того мира, который был мне знаком и который люди способны терпеть только потому, что свыклись с ним, как свыклись с самими собой.

А вот что мне снилось. Я в каком-то озере или болоте, теплом и густом, вроде кофейной жижи. Над мертвой водной гладью кусками висит мгла, как бархатный театральный занавес. Я дико озираюсь и что-то ищу. И наконец вижу это что-то неподалеку – гладкую женскую спину, которая изо всех сил плывет к берегу. С яростью я кидаюсь вдогонку. Плыву я или бреду по тине – не знаю, но я бешено стремлюсь настичь эту невидимую женщину, эту голую женскую спину, которая как змея извивается впереди. Я хочу догнать, вцепиться в нее железными пальцами. И все не могу. Я двигаюсь неуклюже и мучительно медленно, а она плывет легко и свободно. Я делаю последнее отчаянное усилие и будто отрываюсь от самого себя; и тут же настигаю ее и хватаю обеими руками, горячую и скользкую. Она внезапно оборачивается, и я вижу ее лицо. Это – близкое и знакомое лицо, оно принадлежит столько же Марте, сколько и Лидии, и все-таки непонятно, чье оно. Она бьет меня ладонью по лицу, я чувствую, что у меня из носа течет кровь. Люблю ли я ее? Ненавижу ли? Не знаю, но чувство мне незнакомо и невыносимо. Я хватаю ее за шею, которая в моих руках внезапно становится тоньше, сжимаю изо всех сил… и с криком просыпаюсь.

Я с трудом пришел в себя. В открытое окно вплывал прозрачный ледяной воздух. Наверное, уже близился рассвет. Я встал, закрыл окно и, дрожащий, снова улегся в постель.

Вот что я увидел во сне – мутном и бессмысленном, как все человеческие сны. Мутном, бессмысленном и страшном. Но не сам сон и не мои действия, как бы они ни были бессмысленны и неестественны, бросили меня в дрожь. А чувства, которые я при этом испытал, – яростные, густые, невыносимо сильные. Неужели я действительно носил их в себе? И неужели действительно был на них способен? Трудно было поверить в это.

Я думал, что уже никогда не усну; или по крайней мере не смогу заснуть в этот день, в это утро. И все-таки, кажется, снова уснул, и очень быстро. Я спал без снов и проснулся только к девяти часам. Голова была ясная, и все же я был подавлен. Марта ждала меня в кухоньке; она посматривала чуть насмешливо и чуть виновно. Молча она принесла молочную тюрю, поставила передо мной и села напротив. Я тоже не спешил нарушать молчание, разговаривать не хотелось; но молоко приятным теплом разлилось по всему телу, и я спросил:

– Почему ты не на работе?

– Да вот тебя жду… Хочу показать моих коров. Да и тебе полезно размяться…

– Это же не настоящие коровы, – заметил я. – Это какие-то современные великомученики. Настоящие коровы ходят по полю и щиплют траву.

– Они очень красивые, вот увидишь.

– Красивые для тебя. Ты смотришь на них с точки зрения удоя, или как это там называется, неважно. Главное, чтобы вымя у каждой было с ведро. У Сивки не было большого вымени, у нее были большие глаза. Я предпочитаю второе.

– А молочная тюря?

– Можно и без тюри.

Я видел, что мой отказ сильно огорчил ее. Но и не думал уступать.

– Слушай, братик. Честно говоря, есть еще одна причина. Наш председатель очень хочет повидаться с тобой.

– Какого дьявола?

– Чтобы поручить тебе проект. Знаешь, наверху, в горах, есть домишко лесного обходчика, вроде будки. Его хотят перестроить в охотничий приют. Чтобы было где собраться по-мужски, напиться и все такое. Для них ты – важная птица, председатель очень на тебя рассчитывает… О чем задумался?

– Хочу припомнить одно лицо.

– Какое лицо?

– Женское. Знакомо до смерти, а не могу вспомнить, чье оно.

– Хватит тебе с бабами возиться, – с еле скрытой досадой сказала Марта. – Да что ты за мужик, в самом деле! Настоящему мужику баба – здравствуй и до свидания, и вся недолга. А у тебя что ни знакомая, то история. И все до одной запутанные.

Тут я ничего не мог возразить. Она, конечно, была права.

– А чем это, по-твоему, объясняется?

– Откуда я знаю, чем. Ты же мне брат, в конце концов, мне трудно быть объективной… Но ты, пожалуй, слишком всерьез их принимаешь. Или берешь на себя слишком много ответственности, что одно и то же.

– Нет, не в этом дело, – я покачал головой в полном убеждении. – Причина совсем другая.

– Ну, пусть другая, разве это так уж важно? Лучше поехали со мной, увидишь настоящий людей. Сильных, кряжистых, упорных и…

– … и туповатых, – договорил я вместо нее. Она обиделась.

– Они не тупые! Правда, душевной утонченности у них немного. Но если каждый день ходишь по щиколотку в грязи, если тебя каждый день продувают наши балканские ветры, тут не до утонченности, в конце концов.

– Хорошо. Проект я им сделаю. Но прошу избавить меня от их общества. Что там за место? Я про домик говорю.

– Я тебе объясню. Или давай вместе сходим, посмотрим. Но мне не хочется оставлять тебя дома. Поехали, проводи меня хотя бы до реки, проветришься.

– А что мне там делать, на этой реке?

– Можешь ничего не делать, просто сидеть и смотреть. Едем, не пожалеешь.

Я хорошо понимал, почему она не хочет оставлять меня дома, но отвязаться не смог. Мы спустились на площадь и сели каждый в свою машину. Сестра должна была показать мне дорогу к белым омутам, как она назвала место у реки; правда, у меня нет удочки, но я спокойно могу ловить раков – мальчишкой я был настоящим специалистом по ловле раков; это была одна из моих немногих нормальных человеческих страстей, как выразилась Марта.

Оказалось, что до омутов не так уж близко, километров пять – шесть; для мальчишки это было, наверное, целым путешествием. Дорога к реке шла уже по равнине. По обеим сторонам шоссе стояли массивы пшеницы какого-то невиданного ржаво-красного цвета. До сих пор не знаю, кто выдумал этот потрясающий сорт, которого и птицы боятся: даже ворон не было видно над полями. Скоро мы подъехали к развилке. Марта на своем «москвиче» свернула на проселок, я – за ней. Она ехала так осторожно, будто держала, на коленях корзину яиц; я понимал, что она жалеет мою машину, не свою. Мы остановились, немного не доезжая реки. По-видимому, несколько лет назад здесь вырубили лесок, и теперь на вырубке робко тянулась вверх молодая поросль. Марта не посмела давить ее колесами. Мы оба сошли и направились к реке.

Место, действительно, оказалось очень хорошим. Надо сказать, что по сей день «хорошее» для меня совсем не значит «красивое». Хорошо то, что созвучно моему внутреннему миру. А вообще – речка как речка. По эту сторону ее берег был ровный и желтоватый от лесса. На неглубоком дне лежали камни, такие белые, гладкие и чистые, будто их разложила человеческая рука. Зато противоположный берег был довольно крутой, вербы и ольха свисали к самой воде. Их обнаженные белые корни выступали на подмытой крутизне и походили на человеческие пальцы, крепко вцепившиеся в почву. Хорошо было заметно, докуда поднимается высокая вода – там желтела полоска пены.

– Вон там омуты! – показала Марта. – Под самыми корнями, в глине.

Не знаю, как действует на вас это слово: омуты. Но мне оно внушало сильное чувство таинственности и неизвестности, небывалой и незнакомой жизни.

– Ты хочешь сказать, под водой?

– Ну да! Конечно, надо набраться храбрости, чтобы сунуть туда руку. Но тебе храбрости всегда было не занимать. В последний раз ты притащил оттуда целое ведро раков. И все крупных, как мамины тапочки.

Вскоре Марта уехала – она и без того опоздала. Я сел на лессовый берег, мягкий, как подушка, и нерешительно посмотрел на реку. Время подходило к десяти, на мелководье кипела жизнь. И воздух уже согрелся, рои насекомых заплясали над омутами. Но именно там вода казалась очень темной, а это означало, что там глубоко. Господи, да умею ли я плавать? Придется проверить – другого выхода нет.

Я разделся и осторожно вошел в воду. Первое ощущение было столь острым и неприятным, что я чуть не сбежал на берег. Это случалось со мной не впервые; казалось, я утратил всякую терпимость к резким и сильным ощущениям. Особенно к неприятным. Что это было, повышения чувствительность? Вряд ли. Скорее, некое состояние, цельность и устойчивость которого мне не хотелось нарушать… Здесь нам придется ненадолго отвлечься. Что может сделать человек, оказавшийся в моем положении? Возможны три решения: вернуться назад; подождать, пока тело привыкнет к воде; преодолеть неприятное чувство и броситься в реку. Прошу меня простить, но это не мелочи, которыми я из суетности надоедаю вам. А исключительно важная для человека проблема, по которой наука наделала бесчисленное множество ошибок. Как же поступил? Просто бросился в воду, не имея никакой цели, или серьезной мотивировки, как любят выражаться ученые; мне не хотелось купаться и мне не хотелось ловить раков. Почему же я это сделал? Я и сам не знал, – может быть, повинуясь какому-то порыву. Холодная вода, бегущая прямо с гор, обожгла тело. Но так было только миг или первые секунды. Это первое ощущение поразительно быстро сменилось глубоким удовлетворением, торжеством радости. Не сознавая, что, и как делаю, я с необыкновенной легкостью заскользил по воде, попросту говоря, поплыл – поплыл свободно, спокойно, чисто. Каким стилем? – полюбопытствуете вы. Да самым обыкновенным, детским, мы привыкли называть его брассом. Я описал два круга по заводи, а когда совсем согрелся и стал уставать, вылез на берег. Полежал минут пять – шесть, пока солнце не начало легонько щипать кожу, и опять кинулся в воду. Зачем? А-а-а, теперь я уже знал, зачем: чтобы испытать то же чувство, то же торжество радости.

Я купался с полчаса. А может быть, гораздо больше. Я чувствовал, как все во мне возрождается. Несмотря на усталость, силы прибывали, будто новая, свежая и яркая кровь заструилась по жилам. Я все больше забывал о том, что л человек, все больше сливался с окружающим. И наконец вернулся к тому счастливому состоянию, которое испытал при своем повторном пробуждении к жизни, в день первый, глядя на ветви летнего дуба.

И только тут я вспомнил про раков. Раз я мальчишкой ловил их с таким увлечением, даже со страстью, как выражается Марта, значит, в этом был какой-то смысл. И я обязан по меньшей мере проверить, какой же. Да, я должен проверить все, что делал когда-то, хотя иные из моих проверок получаются не совсем удачными.

Я доплыл до другого берега и начал ощупывать его рукой. Пещерки помельче, пещерки поглубже, но мне была нужна такая, у которой стенки мягкие и гладкие, как брюхо животного. Я нашел ее, и совал руку все дальше, и не мог ничего нащупать. Первое прикосновение оказалось неописуемым – таким непонятным и внезапным оно получилось: нечто упругое, живое и сильное скользнуло у меня между пальцами. Я попытался схватить это нечто, но оно ушло на глубину. Дрожа, я по самое плечо сунул руку в извилины подводной норы, пока не достал до дна; теперь этому существу некуда деться. Стараясь схватить его, я, наконец, понял, что это рыба. Большая рыбина, судя по тому, как она плотно касалась всей моей ладони. Я вытащил ее не без труда, потому что мой кулак был сжат и не проходил между корнями. Я здорово расцарапался, но тянул с наслаждением, пока не вытянул. Обыкновенная рыба. Ну, не обыкновенная, а с какими-то симпатичными коротенькими усиками. Крупная белая плотва, как я узнал позже. Наверное, я чересчур сильно сдавил ее за горло, потому что она широко открыла рот и опустила его уголки – совсем как маска в греческой трагедии. Господи, да она плачет или делает вид, что плачет! «Пожалуйста, без сцен! – заявил я. – Будь так добра!», – и выпустил ее в воду. Она с достоинством уплыла, даже не оглянувшись. Будь она золотой рыбкой, ей бы, конечно, так легко не отделаться. Она так пригодилась бы мне сейчас!

Во второй раз мне попался рак, но тут дело оказалось потруднее. Рак всегда сидит в пещерке головой к входу. Я медленно и осторожно ощупывал рукой пещерку, пока не почувствую кончиками пальцев легкое покалывание. Острое или тупое, в зависимости от того, на что натыкаешься, – на клешни или на колючую морду. Тогда я поднимал руку к потолку норы, хватал рака позади самых клешней и вытаскивал. Все это я проделывал спокойно и ловко, будто всю жизнь тем и занимался, что ловил раков.

За два часа я поймал штук тридцать, иные в самом деле были очень крупными – с мамины тапочки, как выразилась Марта. Сначала я швырял их на берег, подальше от воды. Там они возились и били хвостами, будто дрались друг с другом. Иным удавалось доползти до реки, и они с шумом шлепались в воду. А у меня не было ни корзинки, ни какой-нибудь посудины. Пришлось придумывать приспособление. Я завязал узлами рукава и воротник рубашки так, что получилось нечто вроде торбы. Сложил туда всех раков, ползавших по берегу, завязал и поспешно вернулся в воду.

На сей раз я поплатился за свою жадность. Вместо знакомого покалывания я почувствовал укус, резкий и сильный. Я живо отдернул руку. На поверхность вынырнула водяная крыса, и пока я соображал, что к чему, она уже была на берегу. Она зря спешила, я не собирался ее наказывать и не сердился на нее… Но ловлю как отрезало. Я вышел на берег и улегся на узкую горячую полоску песка. Скоро я вдруг почувствовал какую-то перемену вокруг. Что-то прибавилось, какая-то тень, может быть, хотя солнце светило все так же сильно и ярко. Я встал и огляделся. В небе стояла туча. Я бы не поверил, что на свете может быть такая туча, и до сих пор, целый год спустя, я такого больше не видел. Это была громадная, ослепительно белая туча, она стояла выше гор, из-за которых выплыла. Основание ее было темным, а все остальное представляло собой неподвижное белое нагромождение, почти затвердевшее в своей неподвижности. Признаться, мне даже стало страшновато. Я снова сел на песок, стараясь не смотреть на небо. Раки стучали броней в импровизированной торбе, будто кто-то потряхивал мешок с орехами. «Молчите, глупые, – сказал я им. – Молчите! Вы что, не видите, надвигается второе пришествие!» Но их гораздо больше беспокоило первое пришествие, они знай щелкали клешнями и стучали, мне даже казалось, что они отчаянно попискивают тоненькими голосами. «Ну, ладно, – вздохнул я, – придется поправить и это дело.» Я встал, расстегнул рубашку и высыпал все добро в реку. Было очень приятно смотреть, как моя бронированная армия панически отступает, пятясь назад.

Скоро туча совсем закрыла солнце. Она растянулась вширь и почернела. Больше мне здесь было нечего делать. Я наскоро оделся и сел в машину. Надо было выбираться на твердое место, пока дождь не размыл проселочную дорогу. Так и вышло. Как только я выбрался на асфальт, полил такой ливень, что я даже остановил машину. За полчаса шоссе превратилось в реку. Потом вода спала так же быстро, как и появилась.

Домой я вернулся к двум часам. Мама все еще ждала за столом. Увидев меня, она обрадовалась и встала с места.

– Господи, а я сижу и думаю, куда это парень запропал, уж не утонул ли…

И я вправду почувствовал себя мальчишкой – так стыдно мне стало. Все это время я ни разу не вспомнил о ней, – действительно как мальчишка. Мама тут же принесла кастрюлю, которую старательно держала в тепле целых два часа. Не знаю, известно ли вам сельское блюдо, которое она приготовила, – мне оно показалось шедевром домашней кулинарии, – лесной кебаб. Для него берут грудину и ребра ягненка, только хрящевую часть. Один ягненок – на один раз. Не знаю, почему этот кебаб назвали лесным, когда он благоухает всеми ароматами полевых трав. Мама дважды подкладывала мне в тарелку, после чего я усилием воли заставил себя остановиться; я мог бы опустошить всю кастрюлю. Хотелось выпить стакан вина, но я не посмел, наверное, постеснялся мамы. Я ушел к себе и с наслаждением залез под чистое одеяло, обшитое простыней. Изо всех дней моей жизни этот день показался мне самым полным, самым радостным. Будь благословенна, сестричка, за то, что ты силой затащила меня на реку.

Но ее хитрость не удалась. Ровно в четыре я проснулся, как по будильнику, оделся и поспешно спустился по крутой улочке на площадь. Только у порога почты я замедлил шаг. Не обманывал ли я самого себя? Чего я хотел в действительности? Задать несколько запоздалых и ненужных вопросов? Или отыскать хоть что-нибудь, что могло бы облегчить мою тяжкую вину перед ней? Этого я и теперь не знаю.

На этот раз она встретила меня улыбкой, – правда, несколько поблекшей, но радостной. Однако мой решительный и серьезный вид явно обескуражил ее, и улыбка тут же растаяла и пропала.

– Вера, я знаю, что виноват перед тобой, – начал я. – Но все-таки я хочу, чтобы ответила мне ясно и просто: я обещал жениться на тебе?

Она слегка побледнела, но ответила неожиданно спокойно и серьезно:

– Да, конечно. Мы были помолвлены. Но какое это теперь имеет значение?

– Помолвлены? Перед кем? Перед людьми? Или только друг перед другом?

– Зачем перед людьми? Нет, я никому не говорила. Да и ты, наверное, тоже.

Да, это уже кое-что Но глядя на нее, такую неприс-ступную и все же такую несчастную, я просто не знал, как задать последний вопрос. Но все же собрался с силами и сказал:

– А мы жили вместе?

– Что значит – вместе? – вздрогнула она.

– Понимай как хочешь. Но лучше всего – в буквальном смысле.

– Могу ответить тебе только одно: мы никогда не оставались наедине. Может быть, не было условий. В Тырново ты снимал комнату вместе с Кынчо, твоим одноклассником из Ворован, я жила у тетки. А в селе…

Вера на миг умолкла. Умолкла, собралась с силами и добавила со скрытой душевной экзальтацией:

– Я осталась такой же, какой была!

Я ошеломленно смотрел на нее. В эту минуту я понял все, – не только ее, но и себя.

– А может быть, именно в этом была наша ошибка?

– Нет! – резко крикнула она, у нее даже голос сорвался – Не знаю, как для тебя, но для меня – нет! Даже Марта однажды так и сказала: твоя сила только в этом! До сих пор!

Бедная моя Марта! Она годами несла эту ношу вместо меня… Нашла самый лучший способ утешения… Брошенная женщина и обманутая женщина – далеко не одно и то же… И сейчас незачем убеждать ее в обратном.

– Вера, ты не могла бы дать мне фотографии?

– Какие фотографии? – быстро глянула она на меня.

– Наши! Не может быть, чтобы их не было!

Она сидела неподвижно, будто не слышала. Лицо ее было как каменное, взгляд безжизненный. Потом внезапно встала, отперла массивный железный сейф, стоявший за ее спиной, извлекла оттуда плотный дорогой конверт и положила на стол.

– Вот, – беззвучно, одними губами произнесла она.

– Почему ты их держишь в сейфе? – задал я дурацкий вопрос.

– А где же? Кроме них, у меня ничего больше нет…

Я убрал конверт во внутренний карман пиджака.

– Ничего больше нет… – повторила она. – Так что завтра ты должен вернуть их.

Потом я ушел. Я шагал по улице, не глядя по сторонам, хотя какая-то пожилая женщина неловко поздоровалась со мной. Дома я разлегся на кровати. Не было ни малейшего желания рассматривать фотографии, даже доставать их не хотелось. Мне действительно все было ясно, – по крайней мере, все про нас с Верой. Она ни в чем не виновата. Ни в чем, даже в том, что я назвал нашей ошибкой. Она просто была моей тенью и выполняла любое мое желание. Как она могла бы отказать мне, если бы я действительно захотел! Все эти полусказки о квартирах и условиях ничего не значат. Для сильного желания достаточно копны сена в селе.

А я? Как объяснить мое поведение? Что это было – осторожность, сознательное или неосознанное опасение, страх перед ответственностью? Эта мысль показалась мне абсурдной. Наутро я убедился в том, что она в самом деле нелепа… А может быть, причиной была черта моего характера, о которой все так часто упоминают? Мой фанатизм, идейный и моральный, что в конце концов почти одно и то же… Я не понимал смысла этого слова, и вряд ли когда-нибудь пойму его полностью. Но как увязать эту черту со всем остальным, что я о себе слышал? Например, с буйным, горячим, порывистым характером?

Наверное, самое правильное объяснение – иное. Я пришел к Лидии таким, каким Вера оставила меня – непорочным, а значит, неподготовленным. И страсть повалила меня с ног. Раздавила, сокрушила без остатка. Когда вера разрушена без остатка, на ее место никогда не приходит другая вера. Ее место занимает неверие. Вот почему я не нашел в себе сил предупредить Веру о том, что произошло, или оправдаться перед ней пусть даже ценой какой-нибудь плоской или нелепой выдумки. Мне уже было все равно.

Марта вернулась домой пораньше и ворвалась ко мне в комнату веселая и довольная.

– Ну что? – чуть не с порога спросила она. – Мама говорит, ты ни одного рака не принес.

– А в чем я их принесу? Ты мне не дала ведро! Она приняла мои слова за чистую монету.

– Господи, какая я глупая! Ну ничего, ты хоть расскажи.

Я заговорил с удовольствием, – и тяжелые и неприятные мысли стали уплывать из головы. Чем дальше, чем больше я увлекался своим рассказом, может быть, потому, что заново переживал все случившееся. Услышав, что я высыпал раков в воду, сестра нахмурилась.

– Это ты зря!

– Почему?

– Потому что больше ты уже за раками не поедешь! Человек устроен так, что не делает бессмысленных и бесполезных поступков! А ты – человек и должен вести себя как люди. Хотя бы до тех пор, пока не найдешь себя.

Марта обернулась и рассеянно взглянула на столик, – именно туда я положил конверт, полученный от Веры. Потом подошла ко мне и погладила по хохолку на темени.

– Ты опять ходил к Вере, – сказала она.

– А что, нельзя? – сдержанно спросил я.

– Ваши отношения уже не проблема для тебя…

– Знаю, что не проблема… Но факт. Надо ли спорить о том, что любой факт – лицо некой истины. Я хочу узнать, что кроется за этим фактом, и узнаю.

Но Марта уже не слушала, – она утратила всякий интерес к разговору.

– Пойдем к маме, – сказала она. – Не надо оставлять ее одну, бедняжку.

Утром я проснулся беспричинно и внезапно, будто где-то рядом прозвенел будильник. Такой будильник был, и я очень хорошо знал, какой он и где находится. Я вскочил, будто меня толкнула чья-то рука, подошел к столику на тонких прогнивших ножках, взял конверт. И все не решался открыть его. Мне казалось, что в комнате темно, хотелось сильного света. И я зажег лампу.

В конверте было девять фотографий. Почти все маленького формата, все до одной – школьные. Но как и говорила Вера, на каждом снимке мы были не одни. Я еле узнал Веру, и мне даже захотелось перекреститься от облегчения – очень хорошенькая девочка, очень свежая. Тонкая фигурка, круглое, вечно улыбающееся личико, на плечах тяжелые косы. Черты вкуса и кокетства были заметны даже в простенькой школьной форме. Куда все это делось? Да туда же, куда пропало и все мое, – ушло в годы.

Но прежде всего в это утро я всмотрелся в собственное изображение. Лицо на фотографии в какой-то мере отвечало тому, что рассказала Вера. Как ни странно, я действительно выглядел старше других, выше и крупнее. Оказалось, что я был не такой худой и даже не такой смуглый, как думал. На всех фотографиях, кроме одной, я был очень серьезен и даже хмур и в самом деле неожиданно властен. Поза ли это, неизбежная и обязательная для каждого вожака? Что-то в этом роде наверняка было. Но я не настолько слеп, чтобы не понять: я действительно превосходил всех остальных и по характеру, и как личность… Как и Вера, кстати, отличалась от двух – трех девушек, мелькавших; на фотографиях. И наверняка мы оказались вместе не случайно. Но только четвертая фотография мне все объяснила – здесь снова придется сделать отступление. Вы верите, что мертвая фотография может хранить живое чувство? Не намекать, не подсказывать, а именно содержать его в себе? Как это ни парадоксально звучит, но это возможно. Мы любили друг друга. Мы были счастливы. Принадлежали друг другу глубоко, без остатка. Как так – без остатка, ведь мы… Но (Своими глазами видел, что это правда, хотя сердце мое молчало. Мы любили, и не было никаких остатков ни в кровати, ни в копне сена.

Вот что представляла собой фотография. Пять человек – три парня и две девушки. Крутая лесная полянка с такой высокой травой, что мы тонем в ней по колено. Рядом со мной стоит совсем незнакомая девчонка – низенькая, смуглая как цыганка и очень важная. Вера последняя с правой стороны фотографии, но стоит так, чтобы видеть меня. Я смотрю на нее, она – на меня. И это все.

Я снова лег в кровать и уснул, ни о чем не думая, а когда проснулся, солнце уже стояло за окном. Мне было стыдно взглянуть на часы. Я поспешно оделся и спустился вниз. Мама, конечно же, ждала меня, – тихая, кроткая, с поблекшими глазами, в которых был не укор, а простенькая человеческая радость.

– Извини, мама, я опять проспал.

– Ничего, сынок, ничего, я рада. Отдыхай у нас, вы у себя в Софии не высыпаетесь…

Ага, значит, я еще и не высыпаюсь, – что же я тогда делаю по ночам? Но я все же спросил:

– А ты откуда знаешь?

– Да ведь жила я у тебя целую неделю. Так ты однажды в три часа домой явился…

Господи, что за сын отвратительный! Неужели это я, тот самый, что на фотографии? Да я хотя бы с Лидией был или один? Я не посмел спросить. Раз в жизни мать приехала погостить, а я оставил ее одну. Перед телевизором, у которого она вряд ли могла заснуть от беспокойных мыслей. Мама налила молока в миску с трещинками и снова села напротив.

– Мама, ты нашла мои рисунки?

– Нашла, сынок. Принести?

– Нет, я ухожу. Ты их оставь наверху, в комнате на столе.

Только на полдороге я спохватился, что забыл побриться. Никогда раньше со мной такого не бывало; эта привычка, как и многие другие, уцелела, несмотря на потерю памяти. Ничего не попишешь, придется обойтись и так. Но в маленькую канцелярию Веры я вошел не в лучшем настроении. Она приняла меня даже приветливо.

– Молодец, сдержал слово!

– Хоть раз в жизни… – отозвался я.

Она явно ждала, что я приду; на стуле для посетителей лежала совершенно новая вязаная подушка. Я вдруг понял, что в голове у меня пусто – ни одной мыс, – ли, ни слова даже. Я достал конверт и положил его на стол. Фотография, которая произвела на меня такое сильное впечатление, лежала сверху.

– Вера, кто этот парень?

Парень был крайним слева. Он один не смотрел в объектив пустым взглядом. Он смотрел на Веру.

– Это Кынчо, – ответила она. – Пожалуй, твой единственный друг в гимназии… Хотя вообще-то у тебя не было друзей…

– Неужели я был такой нелюдим?

– Нет, просто они были тебе не нужны. Ты был полон доверху.

– Любовью?

– Вот еще. Идеями!

– По-моему, этот Кынчо был в тебя влюблен.

– Не замечала, – спокойно отозвалась Вера. – Зато замечала другое. Он тебе завидовал. Завидовал твоем; блеску, твоему авторитету в гимназии. А сам был очень способный парень.

– Понятно, – кивнул я. – Помимо всего прочего, я еще и увел у него девушку.

– Я тебе сказала, что не хочу говорить об этом. Я замолчал. На зеленый крашеный подоконник сел голубь и принялся с любопытством рассматривать нас.

– Хорошо, Вера! – сказал я наконец. – Разреши мне сказать на прощанье несколько слов. Я внимательно рассмотрел все фотографии. И убежден в одном. Мы бы ли счастливы. Мы получили все, что нам требовалось. Я действительно не помню своего прошлого. Но не думаю, чтобы такое повторилось в моей жизни еще раз.

Я говорил медленно, спокойно, не спуская с не глаз. При моих последних словах какой-то счастливы огонек вспыхнул на ее лице и тут же угас.

– Наверное, повторилось, – чуть слышно сказал она. – И еще не раз повторится.

– Почему ты так думаешь?

– Потому что я тебя знаю. Да так, как даже Март не знает… Ты никогда не состаришься. В себе, в душе, хочу сказать…

– Я теперь другой, Вера, не такой, какого ты знал. Она помолчала, потом со вздохом заметила:

– Я в это не верю… Человек может потерять па мять… но не может потерять свою душу…

«А вдруг это правда? – мгновенно подумал я. Нет, не может быть. Или люди ошибаются, говоря обо мне. Или сам я совсем другой. Но не могут же все сразу ошибаться, да еще столь одинаковым образом».

– Хорошо, не будем больше говорить об этом. Скажи мне, по крайней мере, что стало с этим Кынчо?

– Он погиб в перестрелке… Дней за двадцать до Девятого сентября.

– Да, действительно жалко, – заметил я. – Вера, а почему ты не поехала вместе со мной в Софию, учиться?

Она так сильно покраснела, что я осекся.

– А что? Разве у меня плохая работа?

– Не в этом дело. Конечно, хорошая, лучше, чем у Марты, например… Я просто в принципе спросил…

– Скоро я ушел. Я знал, что больше, не увижу ее, сколько бы ни пробыл в Брестнике. А может быть, и никогда не увижу. Но этого я ей не сказал. Надо хоть раз послушаться Марту. Что бы ни было у меня впереди, незачем снова создавать праздные надежды и горькие иллюзии.

Дома, на маленьком столике, меня ждали мои детские рисунки. Я взялся за них не сразу – не много ли будет двух переживаний за одно утро? Но все же принялся рассматривать листы один за другим. Конечно, я был не в восторге. Рисунки оказались недурными, довольно грамотными для мальчишки такого возраста. Однако ничто в них не соприкасалось с искусством. Жизни не было в них, и чувства не было. Именно это меня удивило. Почему же я рисовал с такой страстью, если верить сестре и маме? Чего я искал в этих очертаниях старинных домов и что в них находил? Может быть, в самом деле одни формы и симметрии, как утверждал отец? Во всяком случае, я правильно оценил свои возможности, когда не стал художником. Вряд ли я бы мог им стать.

Я рассматривал пожелтевшие от времени листы, и все это время какая-то мысль упорно копошилась у меня в голове, не давая покоя, мысль без слов. Возможно ли это – мысль без слов? Уверяю вас, что возможно. Мы привыкли называть это желанием, не понимая толком смысла самого слова. Теперь-то я знаю, что чувство может мыслить точно так же, как и разум. Но не будем забегать вперед. Тогда, еще до того, как пришли слова, я думал или чувствовал, все равно: «Почему бы мне не взяться снова за карандаш? Почему не попробовать нарисовать что-нибудь?» Я даже не уверен, оформилось ли тогда это желание в написанные сейчас слова. Я спустился вниз – мама хлопотала у плиты.

– Мама, у тебя не найдется в доме листа бумаги? И карандаш, если можно…

Она призадумалась.

– Наверное, найдется. Кажется, где-то остались тетрадки: и твои и Мартины…

– Хорошо, мама, поищи, может, найдешь… Я вернусь через полчаса.

Но вернулся я только через час. Я обошел все село, вплоть до самых тихих и глухих проулков. Чем дальше, тем грустнее становилась картина. Рухнувшие заборы, провалившиеся крыши, осыпавшаяся штукатурка, из-под которой проглядывала глиняная плоть построек. Я наконец остановился на одной из них – самой заброшенной, самой прогнившей. И довольный вернулся домой. К моей радости, мама разыскала две чистых тетрадки и целый, нетронутый школьный альбом для рисования.

– Здорово! – воскликнул я. – Как только вернусь в Софию, куплю тебе роскошную шерстяную шаль.

– Есть у меня шаль, сынок.

– Я тебе куплю новую, настоящую.

Но рисовать я никуда не пошел. Только было собрался, и меня осенила новая, настоящая мысль. А почему не нарисовать приют? Тот самый охотничий приют, о котором просила Марта? Почему не выполнить хотя бы одно желание сестры прежде, чем я вернусь в свой проклятый город? В нерешительности я остановился посреди двора, там, где кома-то гладил мягкую влажную морду Сивки. Да, в самом деле хорошо бы, но смогу ли я? Не осрамлюсь и перед Мартой, и перед ее председателем? Ведь я в жизни не видел охотничьего приюта; по крайней мере, не помню, чтобы видел. И не имею представления, как он должен выглядеть.

Нет, я знал, как должен выглядеть приют охотника. Я это понял, как только уселся перед чистым листом бумаги. Я так волновался, что у меня в горле пересохло. В голове уже сложилась общая идея, но образ не приходил. Ничего, сынок, не отчаивайся. Проведи хотя бы одну черту, все равно какую, горизонтальную или вертикальную. И может быть, оно внезапно воскреснет перед тобой, такое, каким было всегда, – утопающее во сне и тенях, в блеске и красках человеческое прошлое.

Я чувствовал, что меня охватывает лихорадка. Провел черту – горизонтальную. И внезапно передо мной возник образ, – нет, не домика, а покрытого мягкой зеленью склона, на котором его будут строить. Я начал быстро рисовать. Трудно было только в самые первые минуты, дальше рука пошла с такой легкостью, будто никогда и не выпускала карандаша из пальцев. Скоро набросок был готов. Начало положено, теперь я действительно представляю себе, как будет выглядеть постройка. Надо только привязать ее к естественной среде.

На первый проект ушло полчаса, не больше. Он мне не понравился. Мне казалось, что в нем есть что-то чужое, не продуманное и не пережитое мной самим. Я поддался чужим образам, или чужим внушениям, которые приходили ко мне, не дожидаясь зова и не будя чувства. Но я был обязан подчиняться им, потому что своих у меня не было. Откуда они возникали? Да оттуда же, наверное, из глубин моей угасшей памяти. Я складывал их одно к другому, как складывают кубики, не имея ясного представления о целом. Я сделал четыре проекта, потом спустился вниз обедать.

– Тебе, сынок, не нравится как будто, – озабоченно сказала мама. – Я-то решила сварить тебе постной чечевицы для разнообразия. В детстве ты ее очень любил.

Разве можно ее не любить, – мамину чечевицу, приправленную чебрецом и дольками чеснока. Долой всякую чепуху из головы и берись за еду, иначе пропадет всякое удовольствие от чечевицы. Роскошная чечевица, просто чудесная, лучшей я никогда не ел, потому что я нарисовал. Я могу рисовать, я умею рисовать. Пока этого достаточно.

После обеда я сделал еще три эскиза. Изменил внутреннюю планировку и вынес обе спальни в полуэтаж под крышей. Последний проект показался мне самым удачным, самым функциональным, как сказала бы Лидия. И я тут же отшвырнул карандаш. Я переживал необыкновенное одушевление, – может быть, именно это чувство люди называют радостью творчества, – более сильное и более глубокое, чем все, что я испытал до сих пор. Как оно разнилось от тихой радости, от кроткого счастья, которое я пережил в первый день, в первые минуты, когда вся моя душа растворилась в зеленом сиянии дерева!

Я снова вышел пройтись, а когда вернулся, Марта была уже дома. Увидев меня, она чуть не бросилась мне на шею.

– Господи, я с ума сойду! Ты не представляешь себе, как это красиво!

Я знал, о чем она говорит; я нарочно разложил эскизы у себя на кровати, чтобы она увидела их сразу же, как войдет в комнату. Я делал их для себя, но Марта решила, что это мой подарок ей лично. Мы снова поднялись ко мне в комнату, она включила свет. Эскизы лежали на местах, – она и пальцем не посмела дотронуться до листов.

– Какой тебе нравится больше всего?

– Вот этот, – показала она.

Да, именно тот, который понравился и мне. Почти весь этаж представлял собой холл. Камин, огромный деревянный стол почти на треть всего помещения. Под лестницей, ведущей к спальням, хозяйственный бокс с газовой плитой и всем необходимым для того, чтобы изжарить рыбу или приготовить что-нибудь на скорую руку. Перед цветастой занавеской – широкая лавка, которая могла служить и кроватью.

– Это для меня? – догадалась Марта.

– Конечно, – обрадовался я. – Наверх тебе нельзя – живьем съедят.

– Мне это не угрожает, – с пренебрежением отозвалась Марта. – Да я и не собираюсь там бывать. Это мужская берлога, женщинам там делать нечего.

– Правильно. Как ты думаешь, для чего я поставил этот стол и такие тяжелые скамьи? И для попоек удобно, и голову этим не проломишь.

– Я отнесу все это Марчо, нашему председателю. Пускай посмотрит, на что способен мой брат! Тебе, конечно, хорошо заплатят, он меня предупредил.

– Только попробуй! – строго сказал я.

Марта взяла лист с эскизом, который ей понравился, долго рассматривала его. На лице ее играла добрая и лукавая улыбка.

– Марта, завтра я собираюсь уезжать, – сказал я.

Я видел, как она поражена; она даже посмотрела на меня с испугом.

– Завтра? Почему завтра?

– А зачем мне оставаться? Все, что можно было сделать, я сделал. Нашел два – три обломка самого себя. Надо двигаться дальше.

– Не надо, – сказала она. – Ты должен остаться еще на несколько дней.

– Зачем?

– Как зачем? Да хотя бы ради мамы. Разве ты не видишь, как она ожила в последние дни?

Лучше бы она меня ударила – так мне стало стыдно за себя.

– Ведь я не навсегда уезжаю…

– Знаю, знаю… Явишься лет через десять…

– Или через десять месяцев. Насовсем.

Я не мог брякнуть ничего глупее. В сущности, придумал я это не сейчас, такая мысль постоянно вертелась у меня в голове в последнее время. Скорее как чувство, чем как намерение. Марта резко выпрямилась.

– Выброси эту чушь из головы! – гневно сказала она. – Что ты здесь будешь делать? Коров пасти?

– А что мне делать в Софии? – ответил я как можно спокойнее. – Представь, что я не сумею вернуть себе память. Что будет со мной тогда? Конечно, мне дадут пенсию. А дальше? Сяду сложа руки и буду слезы лить? На каждом шагу ловить сочувственные взгляды?

– Ты вернешь себе память! – решительно сказала она. – Но даже если тебя проводят на пенсию… Ты сам сегодня убедился, что ты прекрасный архитектор. Тебе всегда найдется дело. Ведь не звери же они, в конце концов. Братик, милый, не думай об этом… Просто иди своей дорогой… Придет время – и ты узнаешь все истины.

Я застыл в изумлении. Не от ее слов – от голоса.

– А ты их узнала? Для себя?

– Не все! Да и зачем это нужно? И того, что знаешь, достаточно, чтобы броситься… в воду…

Да, в воду! Или прыгнуть с балкона, все равно. Марта сразу поняла, что сказала лишнее, и тут же заговорила о другом.

– Симчо, сегодня пятница. В субботу и воскресенье ехать тяжело. Лучше останься до понедельника.

Так я и сделал – остался в Брестнике еще на два дня. Я никуда больше не ходил; мои житейские счеты с селом были покончены. Я хорошо сознавал, что остался в долгу у всех тех, с кем когда-либо делил жизнь, но у меня не было ни сил, ни возможности что-либо изменить. Целыми днями я глазел на деревья, на далекие зубцы гор. Я не скучал – я провел два тихих и спокойных дня. Между прочим, прочел «Пол и характер» Вайнингера – из простого любопытства. Книгу я нашел в поредевшей библиотечке отца. Кто ее купил? Зачем? За каким дьяволом понадобились простенькому сельскому учителю проблемы пола? Перевернув последнюю страницу, я не знал, что ответить на этот вопрос. И не знаю до сего дня.

* * *

Я выехал из села только к часу дня. Спешить было некуда. Мы спокойно и досыта пообедали с Мартой, как обедают простые люди с чистой совестью. Мама была тихая и кроткая, как всегда. Она почти не ела, только смотрела на нас. В ее взгляде не было ни капли горечи от предстоящей разлуки. Я не удивлялся – я хорошо ее понимал. Со мной у нее было куда больше общего, чем с Мартой. Если не по мыслям, то по состоянию. Старые люди видят жизнь такой, какова она есть; не размышляя, они принимают ее как нечто неизбежное. Нет, этого мало, – как естественное и справедливое. Избегают воспоминаний, отворачиваются от надежд. Их радости безбурны, их заботы и тревоги легки, легче паутины, что летает над крышами села. Мы жалеем их больше, чем следует, потому что не понимаем. Они не боятся смерти, не то, что мы. Смерть для них – не больше, чем неизбежный отлет. Поймите меня правильно. Я уверен, что мать моя не надеялась на загробную жизнь. Может быть, даже боялась ее. Вернее, боялась встретить там отца, потому что было виновата перед ним, как и он был виноват перед ней в нелепой, ошеломившей всех смерти.

Меня проводили только до ворот – это я выпросил у Марты. Не следовало оставлять маму одну в первые минуты после моего отъезда; как знать, может быть, я ошибаюсь, и колючка разлуки вопьется глубже, чем я думаю. Но так или иначе, она рассталась со мной без боли – это я видел ясно в ее выцветших глазах. И я отделился от нее без боли. Оба мы жили в мире без надежд. Надежды для нас не имели смысла.

И вот я снова в дороге, с последней маминой улыбкой в душе. Я чувствовал некоторое облегчение, – как ни тяжко в этом признаваться, – легкость избавления. У меня больше не было забот и не было обязанностей, таких, от которых обычному человеку никуда не уйти. Я даже не думал о том, куда еду. Главное, что я в дороге.

А дорога совсем новая – не та, по которой я приехал в Брестник. О ней мне сказала Марта. Шоссе еще не нанесли на туристические карты. Поэтому, наверное, оно было совершенно пусто. Тем лучше, можно спокойно подумать. Правда, страшновато пускать в ход беспощадную машинку, когда не знаешь, как ее остановить. Но ничего не попишешь, придется рискнуть. И я не колеблясь нажал на кнопку. Что-то в ней появится? Да что угодно!

Появилось сознание. Мое сознание. Большой белый экран, по которому пробегали искорки света. Никаких образов. Совершенно пустого сознания быть не может, это неестественно. Но что делать, если я ничего не вижу. Разве что включить проекционный аппарат, как советовал доктор Топалов. Но тут во мне сразу же заговорило вечное человеческое сомнение: а что тогда будет причина, и что – следствие, аппарат или экран? Не знаю почему, но человек всегда считает, что первоначало должно быть только одно. Не может существовать двух начал, одно из них обязательно будет причиной, а второе – следствием. И если спутать причину со следствием, можно придти к идиотским выводам, в чем я сам однажды укорил доктора Топалова.

Хорошо, попробуем иное условие задачи. Допустим, что налицо два данных, и посмотрим, что покажет решение. Если теленок пойдет хвостом вперед, значит, условие неверно.

Итак, я снова нажал на кнопку, и на экране появилось нечто. Какое там нечто, – на экране появился теленок! Мы хорошо знаем, что это не настоящий теленок, а его изображение. Откуда оно взялось? Очень просто: это проекция с диапозитива, находящегося в аппарате. А что такое диапозитив? Не что иное, как память о действительном явлении, воплощенная в материальном образе. Таким образом получается два изображения, совершенно одинаковых по размерам. Но как бы там ни было, мы можем сделать вывод, и без того всем прекрасно известный: основа сознания – память.

Естественно, этот чересчур легкий ответ продержался недолго. Тут же возник следующий вопрос: а если я подставлю палец под луч проекционного аппарата, что будет? Конечно, на экране появится палец. Да нет, что это я; появится узкая продолговатая тень, вернее, контуры пальца. В зале дружно засмеются: зачем нам показывают пальчик?

Вывод первый: условие задачи неверно. Мы имеем дело не с двумя данными, а с одним. И название ему не экран и не проекционный аппарат, а просто память. Где именно находится эта самая память, пока не известно; во всяком случае, не вне сознания. И прежде, чем мы этот вопрос не выясним, нельзя с полной уверенностью утверждать, что память – основа сознания.

Конечно, я хорошо понимал, что в большой мере обязан своими затруднениями тому, что взял слишком грубый пример. Я принял как данное, что и аппарат, и экран находятся в сознании человека и нигде больше. Неясно было, о каком экране идет речь.

Вообще-то сознание постоянно, хотя и не непрерывно, принимает прямую информацию от так называемой внешней среды. Опять-таки при помощи образов. Возникает вопрос: есть ли качественная (органическая) разница между этими образами и образами действительности? Другое дело, что образы действительности немедленно(но что значит немедленно?) превращаются в память, которой сознание может свободно оперировать. Как объяснить мое состояние в ту минуту, когда я открыл глаза? У меня не было никакой памяти, и все же я воспринимал действительность сознательно. Образы внешней действительности сохранились где-то в моей памяти, и я стал оперировать ими; это же я делаю и сейчас. Однако я никак не могу наладить связь между этими образами и другими, теми, что я забыл. Когда позже я впервые увидел Марту, то действительно узнал ее. Но это была скорее догадка. Чуть позже я не узнал собственного дома.

Конечно, все эти затруднения изчезли бы, если бы я принял за истину то, что заявил доктору Топалову: память – не образ или знак внешней действительности, а сама внешняя действительность. Но оставим пока в стороне эту дикую идею, какие бы безмерно богатые возможности она ни открывала; ведь у меня нет никаких доказательств. Откуда им быть, когда вся наука – против меня. Да и человеческая практика. Когда я посылаю денежный перевод по телеграфу из Софии в Варну, это, конечно, не означает, что мои деньги текут по проводам из одного города в другой. По проводам текут знаки, против которых можно получить деньги. Но и полученные деньги – тоже знаки, а не строго определенная реальность. Я могу послать бумажку в двадцать левов, а мой адресат в Варне получит четыре бумажки по пять левов.

Вот и второй вывод. В сознании существуют не только образы, существуют и знаки. Память надо рассматривать и как знак, и как образ одновременно. Эта двойственность немного неприятна, потому что вряд ли знаки полностью и всегда соответствуют образам действительности. И в то же время знаками гораздо легче оперировать, они удобнее в обращении и даже, кажется, надежнее сохраняются. Не будь знаков, у меня бы сейчас не было никакой памяти. Процесс манипулирования знаками и образами мы называем мышлением. Сумму или склад образов и знаков – знанием. Кроме них, на этом невероятном складе хранятся и продукты нашего собственного мышления, которые мы тоже называем знанием.

Как ни спорны были мои мысли, я чувствовал, что стою на правильном пути. Именно чувствовал. Я все время употребляю это слово как синоним для «думаю» и «знаю»; наверное, с вами тоже так бывает. Уже сейчас могу сказать, что это причинило мне самые большие из всех затруднений, которые я сам себе создал, причем создал умышленно.

В конечном счете, что же выходит? Я утратил только образы, иногда не могу найти слова, то есть знаки. Но знание, хотя и ущербное, осталось при мне. Я думаю и рассуждаю с необыкновенной легкостью, безупречная логика моего мышления озадачивает даже доктора Топалова. Не следует спешить с конечными выводами, однако очевидно, что образное и логическое мышление каким-то образом мешают друг другу. И в то же время друг другу помогают. Это один из парадоксов живой жизни, который делает ее необыкновенно богатой и сложной. И на первый взгляд как будто совсем исключает ее из области законов мертвой природы, так называемой физики. Так это или нет, люди обязательно когда-нибудь узнают, хотя это будет страшно трудно. Но я чересчур далеко забегаю в своих мыслях; вернемся к нашей теме.

В интересах истины должен пояснить следующее. У меня сохранились и другие виды памяти, в чем я до сих пор не могу дать себе ясный отчет, например, так называемая моторная память. Когда я впервые сел за руль, например, я и понятия не имел, как управлять машиной, обращаться со скоростями и прочее. И несмотря на это, совершенно спокойно включил зажигание, осторожно отпустил сцепление и поехал. Лишь впервые минуты я ощущал известную неуверенность, а потом вести машину показалось мне так же легко и просто, как ходить пешком, например. Я сохранил и слуховую память. Иногда где-то в глубине моей души звучат мелодии, которые я слышал, наверное, много лет назад. Они не просто звучат, я мог бы воспроизвести их вслух так точно, будто они записаны на магнитофонную ленту. Я уже не говорю о памяти обоняния – ее феномены кажутся мне подчас просто необъяснимыми.

Итак, готов ли я к третьему выводу? Кажется, еще нет. В чем проблема? Мне трудно выразить ее словами. И все-таки: почему потеря образной памяти о прошлом существовании вызвала такие глубокие изменения в моей личности? А в последнем я уже не сомневался. Пока что мне представляются возможными только два варианта. Утраченная личность (в том числе поведение) – всего лишь внешняя облочка моей неизменной человеческой сущности. Второе: человеческая личность вообще немыслима без идеи собственной цельности, неразрывности, непрерывности, любая подробность в ней что-то значит, ничего не решая целиком. Как это ни странно, мне и в голову не пришло третье возможное решение, которое впоследствии окажется чуть ли не самым важным.

Эти мысли в какой-то мере успокоили меня. Я сидел за рулем уже четыре часа, на шоссе стало довольно оживленно, пора было переключать внимание на дорогу. К тому же мощный аппарат в моей черепной коробке утомился. И только тут в голове у меня сверкнуло. Воображение! Что такое воображение? Какую роль оно играет в формировании личности или всего сознания? Минут за пятнадцать слегка заторможенной умственной деятельности я пришел к следующему приблизительному выводу. Воображение – способ образного мышления при помощи действительных или придуманных образов. Роль его, судя по моему опыту, не особенно активная, но я не имел права судить по себе. В моем сознании существовали только новые образы, их запас был крайне скуден; я тут же вспомнил, как трудно мне было сочинить первый проект. Всегда ли было так со мной? Нет, не может быть. Главное качество архитектора – пространственное мышление, выраженное в воображаемых структурах. Вряд ли я мог бы стать известным архитектором, если бы не обладал богатым пластичным воображением…

К этому времени я уже выбрался из правецкой долины на зеленое, но скудноватое ботевградское плато.

Страшно хотелось пить. С самого отъезда из Брестника у меня во рту не было ни капли, я не взял с собой воды. К счастью, вскоре показался придорожный ресторанчик. К счастью или к несчастью. Я оставил машину на тесном паркинге и вошел внутрь. Просторное помещение с очень высоким потолком, размалеванное в дешевом «традиционном» стиле. Пусто и неуютно. Пришлось довольно долго ждать появления официанта с непроспавшейся физиономией.

– Минеральной воды, – сказал я. – Или кока-колы, все равно. Что похолоднее.

И стал терпеливо ждать. Я и представить себе не мог, какое изумительное происшествие меня ожидает. Официант наконец прибыл с бутылкой кока-колы, поставил ее на стол и начал открывать зазубренным ключом. Вдруг что-то взорвалось, теплый фонтан коричневой жидкости залил мне лицо и рубашку. И тут случилось то, чего я никак не ожидал. Я встал и так двинул официанту, что тот чуть не шлепнулся на пол. В следующий миг он как крыса шмыгнул к служебному входу и исчез.

Я знал, что сейчас будет, – он вернется и приведет с собой двух – трех коллег, – но страха не испытывал. Я чувствовал такую ярость, что был готов выйти не против трех, а против полдесятка официантов. Но никто не появлялся. Чуть не целую минуту я ждал, пока приду в себя. Мой мозговой аппарат стучал быстро и лихорадочно. Я вышел не торопясь, сел в машину и поехал. Только тут я оглянулся. Никого. Я чувствовал себя униженным и посрамленным. Что со мной произошло? Клянусь, когда я поднимался со стула, у меня и мысли такой не было, даже тени мысли. Как же тогда я это сделал, почему? Может ли человек совершить действие, даже не думая о нем? Может, конечно; так называемые безусловные рефлексы… Но это никакой не рефлекс, и если дойдет до суда, этим словом никому ничего не объяснишь. Тогда что же?

Я попытался восстановить все, как было. Апатичную физиономию официанта, то, как он волочил ноги, спокойный жест, которым поставил на стол бутылку. Он меня обманул, конечно, он принес теплую, даже подогретую бутылку. И плюс ко всему выплеснул ее мне в лицо. Он решил поиздеваться надо мной, это ясно. Безо всякой причины, просто в силу профессионального навыка, в самом худшем смысле этого слова. Но ведь это еще не причина для драки. Если за такие вещи бить по физиономии, по ресторанам начнутся сплошные побоища. Казалось, я действовал вне своего разума и сознания, под напором некой силы или чувства, которое и объяснить не могу. Эта ярость затемнила мой разум, или мое сознание, все равно. Но тут что-то в моей душе запротестовало. Не торопись с выводами! Почему обязательно затемнило? Почему не прояснило?

Я знаю: все, кто читает эти строки, в душе посочувствуют мне. И очень немногие меня оправдают. Но я другого не знал тогда: совсем случайно судьба сунула мне в руки универсальный ключ, которым можно открыть любую дверь, а я не сумел его разглядеть или воспользоваться им. И все же в какой-то мере я разобрался в том, что произошло. До сих пор у меня в памяти несколько раз всплывали безжизненные обломки прошлого – образы без внутреннего звучания, то есть без чувства. На сей же раз во мне остро, как нож, прорезалось именно чувство из прошлого. Но в самом ли деле оно прорезалось или было рождено внешними обстоятельствами, – этого я пока решить не мог.

Я остановился у придорожного питьевого фонтана, отмыл липкую жидкость, потом надел пиджак, чтобы прикрыть пятна на рубашке. На Арабоконацком перевале шоссе было так забито, что в город я въехал только к вечеру. И оставил машину в пустом дворе, за домом, где оставляла ее Лидия.

Дома меня ждал сюрприз.

Как всегда, я позвонил у двери. Не знаю, зачем я это делал, наверное, воспитание не позволяло поступить иначе. Лидия знала, что я сегодня возвращаюсь; Марта обещала позвонить ей с работы. По венецианской мозаике прихожей простучали каблучки, дверь распахнулась. Она стояла на пороге. Лицо ее было возбуждено, глаза сияли. Я тут же понял, что она пьяна.

– У нас гости! – заявила Лидия.

– Какие гости? – спросил я, неприятно удивленный.

– Твои коллеги.

– Они могли бы и завтра прийти, эти коллеги, – недовольно заметил я. – Это некстати, я с дороги и очень устал.

– Пожалуйста, будь вежлив с ними, – зашептала Лидия в испуге. – Очень тебя прошу.

– Естественно! – ответил я. – Но сначала мне нужно сменить рубашку.

Когда я через несколько минут вошел в холл, все встали. Их было шестеро – шестеро мужчин. И еще девушка, на которую в первую минуту я не обратил никакого внимания. Все шестеро были очень хорошо, я бы сказал, элегантно одеты, они смотрели на меня и улыбались, но в этих улыбках, как и следовало ожидать, была неловкость.

– Ну, что? Сильно я изменился? – шутливо спросил я.

– Должен сказать, товарищ Игнатов, что выглядите вы прекрасно, – ответил самый старший из гостей.

Он и сам неплохо выглядел – рослый, крупный мужик, крепкий, как обломок скалы, упавший на горную дорогу. Такого ни обойдешь, ни на машине не объедешь.

– Значит, по-вашему, перемен нет?

Он посмотрел на меня слегка неуверенно.

– Пожалуй, глаза у вас стали светлее.

Глаза у меня и без того сомнительного цвета, что-то среднее между светло-карим и зеленоватым, если можно представить себе такое сочетание.

– Наверное, шире открылись, – поправил я.

– Да, вот это точно сказано! – он даже обрадовался. – Действительно, шире открылись!

– Представляю себе, каким хмурым вы меня всегда видели! – снова пошутил я.

Все непринужденно рассмеялись, обстановка сразу разрядилась.

– Товарищ Игнатов, пожалуй, мне придется представить вам ваших прямых помощников, – заявила серая скала уже вполне естественным голосом. – Меня зовут Владо Камберов, я ваш заместитель по административной части.

Я подал ему руку, он пожал ее очень сердечно. И начал представлять мне моих помощников по одному. Я останавливался перед каждым, внимательно рассматривал лица. Они мне ни о чем не говорили. Это были совершенно незнакомые люди. Правда, держались они вежливо, я бы даже сказал, сердечно и добронамеренно, но были совсем чужими. Господи, что же это со мной! Я надеялся, что почувствую хоть какой-то намек на душевную близость, что на меня повеет хоть чем-то знакомым. Ничего! Кто его знает, может быть, на работе я не обращал на этих людей никакого внимания, даже не смотрел на них. Этого вполне можно ожидать.

Но девушку Камберов мне не представил. А она тем временем удобно устроилась на мягком диване и поглядывала на меня спокойно и непринужденно. Теперь я и сам посмотрел на нее. И оцепенел. Господи, да ведь это та самая, которую я первой увидел, открыв глаза! И которая тут же таинственно исчезла из моей жизни!

– А вы кто такая? – сдержанно спросил я.

– Я – Мина.

– Какая Мина?

– Господи, бате Мони, да я же твоя свояченичка! Сестра Лидии! – пояснила она весьма кстати.

Я лихорадочно рылся в памяти. Да, Лидия, кажется, что-то говорила о какой-то младшей сестре – сводной сестре, по мачехе.

– А раз сестра, долго же ты собиралась навестить брата! – заметил я.

Она ничего не ответила. Я опустился на диван рядом с ней, на свободное место, несколько растерянный, конечно. Кто его знает, может, я обознался, может, это и не она. Свояченичка, как она себя отрекомендовала, не стала бы исчезать таким странным образом. Или хотя бы сообщила сестре, что ее муж пришел в себя. Все остальные сели к столу. Лидия явно постаралась, чтобы гости не скучали, – на столе было виски, коньяк «Метакса», даже белый французский вермут. И какое-то сухое печенье – импортное, наверное.

– Ну, рассказывайте, как идут наши дела.

– Наши дела идут хорошо, – ответил Камберов. – Сейчас у нас одна забота: как получить то, что нам причитается.

– Что это значит?

– Да ведь в сложное время живем, товарищ генеральный директор! – он как бы подчеркнул последнее слово. – Войны, перевороты, революции. Вложения делаем большие, а получать иногда оказывается нечего. Мы ведь на хозрасчете… Но вы этими вопросами не интересуетесь, я вас редко по ним беспокою.

– А что, по-вашему, меня интересовало?

– Ну, как же, – главным образом творческие проблемы. И авторитет предприятия, разумеется. В конечном счете, это ведь и авторитет Болгарии.

Мне показалось, что я его не понимаю.

– Разве есть люди, которых не интересует авторитет Болгарии?

– Бывает и такое. Ведь мы работаем не сами по себе, товарищ директор, нас снабжают другие предприятия. И каждый норовит здесь урезать, там сэкономить. Как ни поверни, на свете один хозяин – прибыль.

– Это мне хорошо известно. Но разве прибыль не зависит от авторитета предприятия?

В разговор вмешалась Лидия.

– Мони, что же это ты? С порога да прямо за бога… Не будем говорить о служебных делах. Лучше расскажи, как ты отдохнул в деревне.

Я рассказал им, как ловил раков. Но, услышав, что я выпустил их обратно в воду, все чуть не повскакивали с мест.

– Господи, как это можно! – в изумлении воскликнул кто-то. – Да ведь это раки, мировой деликатес! Мы же их на самолетах экспортируем в Швецию!

– На самолетах? – недоверчиво глянул я на него. – А вы знаете, что это такое – поймать рака? Целое приключение…

– Да их не руками ловят… А специальными волокушами достают из озер… особенно возле моря…

– Даже если и так! Зачем их вывозить на самолетах? Какой разумный хозяин потащит из дома, что у него есть лучшего? Вывозить надо лишнее!

Все дружно рассмеялись.

– Да вы не волнуйтесь, товарищ Игнатов, – сказал один из молодых людей. – Кому захочется, для того всегда найдется.

Он даже поинтересовался, как и где я ловил раков, но я благоразумно отмолчался. Какой мне был интерес, чтобы моих раков истребили. Или чтобы их ели всякие шведы…

Все это время я чувствовал на своем лице взгляд Мины. Это отвлекало меня, я даже стал рассеян в разговоре. Вскоре Лидия вышла, чтобы принести льда из холодильника.

– Я должен тебя поблагодарить, – сказал я девушке.

За что? – встрепенулась она.

– За внимание… За то, что ты навещала меня в больнице…

Мина смотрела на меня с недоумением.

– Нет, я не приходила. Извини, бате Мони, но у меня просто не было сил смотреть, как ты лежишь весь забинтованный и бесчувственный…

– Ах, вот как, – сдержанно сказал я, – ну что же, и такое сочувствие – вещь немалая.

Значит, ошибся. Но что-то глодало меня, может быть, удивительное сходство. Правда, я видел ее всего несколько секунд, да еще в неудобном ракурсе. И все-таки…

– Ты учишься?

– Я? Учусь? Да я давно кончила институт. Я инженер, работаю по интегральным схемам для микропроцессоров…

– Господи, сколько же тебе лет?

– Тридцать…

Выглядела она гораздо моложе. Кожа лица казалась удивительно юной и свежей – просто девичьей; ни следа грима, совсем никакого.

– Ты замужем?

– Нет! И не собираюсь! – сухо ответила она. Тут Лидия вернулась с кухни и стала раскладывать лед по стаканам. Положила и Мине, разумеется, но даже не посмотрела на нее при этом. И вообще весь вечер не замечала ее.

– Тебе налить? – обратилась она ко мне.

Голос ее звучал чуть ли не умоляюще. Теперь-то я знал, почему она так настойчиво каждый раз сует мне в руку рюмку. Кто любит оставаться наедине со своими пороками!

– Сегодня не хочется.

– Почему?

– Потом объясню.

Кажется, она о чем-то догадалась.

– Хорошо, я больше не буду им наливать. Сами сообразят.

Не знаю, что они там сообразили, но мои гости начали обслуживать себя сами. Чем больше повышалось их настроение, тем ниже падало мое. Я старался кое-как поддерживать разговор, но это затрудняло и отягощало меня. Иначе и быть не могло – все мои связи с этими людьми были прерваны. Вскоре Мина встала и попрощалась, Лидия пошла проводить ее. Когда она вернулась, я уже выпил рюмку с досады. Лидия села рядом со мной и как-то демонстративно погладила по руке.

– Вот и хорошо! – сказала она. – По такому поводу нельзя не выпить с гостями.

– Ты их для этого пригласила?

– Мони, не злись, – сказала она. Ради тебя пригласила… Чтобы ты увидел, как тебя любят и уважают… Нельзя сторониться людей, Мони, с людьми надо жить…

– Да, знаю, – ответил я. – А вот мне показалось, что вы с сестричкой не особенно любите друг друга.

– Есть немножко. – неожиданно отозвалась она. – Но не из-за самой Мины, конечно. Она неплохая. Но мать ее была мне настоящей мачехой. Как в сказке. Из за ее отпрыска я погубила лучшие школьные голы. Я ей была и нянькой, и прислугой… Знал бы ты, какая у меня была юность! – закончила она с горечью, которой не могло скрыть даже опьянение.

Да, ясно! Обе они правы. Но я в любом случае должен быть поделикатнее с Лидией. Ее горькие годы не кончились с девичеством… Очень интересно, что именно отдалило нас друг от друга. Может быть, только мой характер, моя нетерпимость? И моя невоздержанность в страстях… Сегодняшнее происшествие в придорожной корчме говорило о неудержимых душевных взрывах. Только теперь я, кажется, начал понемногу понимать, что к чему. В самом деле, есть ли смысл искать себя и возвращаться к себе? Кто знает, каких демонов я найду в прошлом!

К счастью, мои коллеги не стали злоупотреблять нашим гостеприимством. Хорошее воспитание взяло верх, и к десяти часам они ушли все вместе. Мы проводили их до двери, обменялись поклонами и пожеланиями всего наилучшего. Ребята в самом деле держались хорошо, – сердечно, естественно. Посторонний человек и не подумал бы, что меня постигло нечто плохое – или непоправимое. Мы ненадолго вернулись в холл. Я думал, что Лидия немного приберет или хотя бы вынесет стаканы и пепельницы. Но она просто допила свою рюмку и испытующе посмотрела на меня. Я понял этот взгляд.

– Ты виделся с Верой?

– Да, виделся.

– Так я и знала. Ничего, это даже к лучшему. Эта кошмарная баба отравила мне жизнь! – в голосе ее появились грубые, я бы даже сказал, вызывающие нотки. – Ну что ж, теперь ты хотя бы увидел, что она собой представляет.

– Что ты хочешь сказать? – я удивленно посмотрел на нее.

– Да нет, ничего! Она тебе ничего плохого не сделала. И тем хуже. Знаешь, в тебе прекрасно уживаются совесть и безответственность. И эта твоя совесть, как больной зуб, дергала тебя целые годы. Мне все кажется, что ты нарочно устроил мне номер со Зденкой – чтобы отомстить за Веру.

– Лидия, ты обещала мне, что больше не будешь пить! – сухо заметил я.

Не отвечая, она повернулась и с убитым видом пошла в спальню. Когда я вошел к ней, она уже раздевалась. Жесты ее были пьяными и дерзкими одновременно, одежда так и летела по комнате. Увидев меня, Лидия пошатнулась, будто я ее толкнул. На миг мне показалось, что в глубине ее глаз сверкнула ненависть.

– Марта, наверное, наговорила обо мне кучу глупостей, – желчно бросила она.

– Ничего подобного. Что может знать о тебе Марта?

– Ничего, конечно. Но что ей мешает выдумать?

– Она не такая.

– Марта меня не любит! Этим все сказано, – голос ее чуть заметно задрожал.

– Может быть… Но она любит меня и не станет отравлять мне жизнь выдумками.

Лидия по-прежнему не двигалась. Мне казалось, что ее взгляд как сверло хочет проникнуть мне под череп. Мои последние слова, кажется, немного успокоили ее. Я тоже начал раздеваться, а когда повернулся, она сидела на кровати в уже знакомой мне позе, которая красноречиво говорила о ее намерениях. Я сделал вид, что ничего не замечаю, и улегся в кровать. Она по-прежнему смотрела на меня, только более алчно.

– Хочешь, я приду к тебе?

– Не хочу! – я чуть не закричал. – Дай мне, пожалуйста, возможность хоть раз самому позвать тебя.

Она ничего не ответила. Ночная лампа на ее столике сухо щелкнула, комната погрузилась в мутный мрак. Так мы лежали минут пять, пока наконец чувство, имени которому я не знал, залило мое сердце.

– Лидия, ты спишь?

– Не сплю, – хрипловато ответила она.

– Сейчас я хочу позвать тебя… как полагается…

Я не ожидал, что она так быстро прибежит в мою кровать. Слаб человек, слаб и беспомощен, как ребенок. Она тут же сунула мне под пижаму свою грубоватую и тяжелую ладонь. Жизнь сразу же стала простой, обыкновенной и естественной, какова она, наверное, и есть в действительности. В ней нет ничего сложного, таинственного и загадочного. Кто знает, может быть, это мы, люди, делаем ее такой?

* * *

Самая важная часть дня – это пробуждение, оно предвещает, каков будет весь день. В то утро я проснулся в кислом настроении. Это бывает со мной очень редко, почти никогда. Обычно я просыпаюсь бодрым, мне кажется, что всего одним легким шагом я переступаю из мрака в обильный свет. Этой мысли, или ощущения, достаточно для тихой радости, глубокой благодарности миру, который принял меня в свое лоно. Тогда я еще не знал, что это – самое естественное состояние жизни, основа и смысл существования. Ну и что, если не знал? Важно соблюдать главные законы природы, а не ломать себе голову, придумывая новые. Я встаю легко и быстро, иду в ванную, умываюсь под струей ледяной воды. Каждое движение, каждое действие доставляет мне радость.

А в это утро я проснулся кислым. Почему? Я старался добраться до причины. Очень трудно добраться до причины, когда жужжат два аппарата, два мотор одновременно: один находился в черепе и был не в лучшем состоянии, а другой – за тонкой дверью, где Ли дия орудовала пылесосом. Я удивился, что она так рано встала – это не в ее привычках. Или, может быть, сам я проснулся поздно. Я не хотел смотреть на часы, потому что испытывал глубокую неприязнь к этой круглой почти бесшумной машинке. Это она рвет человеческое время на мелкие произвольные куски, она противопоставляет его другому, естественному времени, смысл которого – в бесконечности и непрерывности.

Наконец-то моя мысль за что-то уцепилась. Какого черта, неужели все вещи, которыми люди себя окружают, противоречат естественному состоянию? По-видимому, да. Вот эти часы. Эта комната, эта ванная, этот холл, эта кухня, в которой я сейчас буду пить чай с гренками. На первый взгляд, приятно. Да и в самом деле приятно. Все это обеспечивает жизнь человека, делает ее легче и удобнее. Но так ли это в действительности? Может быть, так, а может быть, и нет. Вещи, которыми ты себя окружаешь, не падают с неба. Их надо приобрести. А это уже порождает заботу и принуждение. Порождает подчинение – подчинение хозяину и вещам, что само по себе еще не так страшно. Все дело в балансе, в том, увеличивается или уменьшается удовлетворение жизнью; в этом вся штука. В конечном счете люди начинают забывать, что именно жизнь – основа существования, и переносят центр тяжести на вещи и на то, что их производит. Еще Христос заметил, что птицы живут куда счастливее и разумнее людей. Мои горлицы, например. Они просыпаются с зарей, оставляют под собой белую кашицу, оглядывают розовеющее небо и улетают. Они даже не дают себе труда свивать гнездо, кроме того времени, когда сидят на яйцах… Моя горлинка…

Я чуть не подпрыгнул в кровати. И не одеваясь, открыл дверь в холл. Лидия в каком-то затрапезном халате тащила по полу свой пылесос.

– Лидия, а как горлицы?

Она смотрела на меня в недоумении.

– Наши горлицы? У них вывелись птенцы?

– Не знаю, – смущенно ответила она.

Она не знает! Чем эта женщина целый день занимается, чем интересуется? Я быстро пересек холл и подошел к окну. Сердце мое болезненно сжалось – в гнезде было пусто. Ни яиц, ни птенцов.

– А грозы не было в эти дни? – спросил я. Она все с тем же недоумением смотрела на меня.

– Какой грозы?

– Обыкновенной, с дождем, с ветром?

– Нет. Погода все время стояла ясная.

Я снова посмотрел в гнездо – пусто! Господи, что стало с этими существами, наверное, они выпали из гнезда! Нет, если бы птенцы падали из гнезд, как осенние листья с деревьев, то все птицы давно повывелись бы. Я в отчаянии стоял у окна, обшаривая глазами дерево, и вдруг заметил своих горлиц. Они сидели высоко, под самой верхушкой, прижавшись друг к другу, и дремали в тепле летнего утра. Я так обрадовался, будто нашел потерявшихся младших братиков. Или нет, постой! Это, кажется, не мои. Эти помельче и как будто почище, поновее. А может быть, это птенцы? Эта мысль показалась мне абсурдной. Как могут маленькие яички за неделю превратиться в больших, почти взрослых птиц!

А вот и могут. В этом я убедился через две – три минуты. Прилетела еще одна горлица и села рядом с двумя первыми. Началась настоящая суматоха, сплошной переполох. Птенцы запищали, замахали крыльями, чуть не залезли на спину матери, а может, отцу, откуда мне знать! Тогда взрослая горлинка выбрала одного из них, сунула свой клюв в клюв малыша и начала кормить его всем тем, что сумела собрать за утро в этом городе ничтожеств и скупцов. Птица отдавала птенцу собственную еду – щедро, от всего сердца! – не думая о себе. Я, разинув рот, смотрел на это малое чудо природы. А почему малое, – может быть, большое! Самое главное! Сотворение мира, природы – и всего за какую-нибудь библейскую неделю! Должен сказать, что и до сих пор не понимаю, как оно могло произойти за такое короткое время.

Но нельзя же целый день стоять у окна и глазеть на птиц. Это занятие не годится для такого человека, как я, по словам доктора Топалова. Надо искать что-то такое, что потрясло бы мою душу и раскололо ее до дна. Я позавтракал и пошел в кабинет. Посидел с пустой головой перед пустым рабочим столом. И в душе у меня было пусто и безжизненно. Что это сегодня со мной? Почему я проснулся в таком настроении? Почему не нахожу в себе ничего, за что можно было бы зацепиться? Я, кажется, упоминал, что раньше вообще не знал, что такое скука. Что такое пустота, праздность, безделье. Самого существования мне было вполне достаточно, чтобы осмыслить себя. Что же делать, взяться за книгу? Дочитать «Анну Каренину»? Нет, одна мысль об этом была мне противна.

Я сидел с пустой головой над огромным пустым столом, и внезапно передо мной возникла истина. Сама истина – голая, абсолютная. Я в самом деле стал другим человеком. Я изменился. В чем же состоит перемена? В том, что я познал себя? По крайней мере, такого, каким меня видят другие со стороны? Нет, вряд ли! Это действительно новое явление, но я его еще не прочувствовал. С большой силой я почувствовал другое – свою работу. Ту внутреннюю лихорадку, то душевное ликование, которое владело мной, когда я один за другим набрасывал эскизы. Когда я выволакивал их из угасшей памяти, оскудевшего воображения. И ли прямо из души, если можно так сказать. Но если душа в самом деле существует, ей вряд ли нужна память.

Хорошо, надо заняться делом, но каким? Работать на самого себя я не могу, – у меня нет соответствующих запросов. А никто другой и не подумает возложить заказ. Работа, которую мне поручили в родном селе, была случайной, – там не знали, что я утратил память. Да, надо подумать, надо к чему-то прийти…

Я включил аппарат, мой моторчик заработал совсем бесшумно…

Часов в одиннадцать зазвонил телефон. Лидия вышла за какими-то своими покупками. Нам звонили очень редко – реже, чем в морг. Пришлось вставать и идти к телефону. Я поднял трубку – приятный, чуть ли не ласковый мужской голос.

– Старикан, это ты?

– Я, Форчик…

– Как ты меня узнал?

– Да никак. Просто само сорвалось с языка. Кто ты, в сущности, такой?

– Я – Христофор. Это имя ничего тебе не говорит?

– Говорит, конечно. Первый заместитель генерального директора «Интерстроя». И мой личный друг.

– Совершенно верно. Старикан, может, я к тебе заеду? Я на машине, через пять минут буду у тебя.

. – Приезжай, конечно.

Он действительно появился через пять минут. Позвонил, я ему открыл. Молодой человек, пухлое, красивое лицо, как мне показалось – немного самодовольное. Безукоризненно одет, с неброской, ненавязчивой элегантностью. Вид у него чуть легкомысленный и чуть небрежный, даже насмешливо-снисходительный. Ничуть он не походил на моего раба и ласкателя, как отрекомендовала его Лидия. А уж на архитектора и вовсе не был похож. Он вообще не был похож ни на одного современного человека; все современные люди казались мне подавленными или безликими. У этого же было высокое мнение о себе и еще что-то, какое-то собственное достоинство, что сквозило в каждом движении, в каждом жесте. Только проговорив с ним полчаса, я понял, что ему не чуждо ни хорошее воспитание, ни та естественная почтительность, с которой человек должен вести себя со своим шефом. Но он действительно оказался болтуном, слова так и лились из него с непринужденной легкостью, так что я вскоре даже стал завидовать ему.

Мы сели в холле у низкого столика. Я тут же предложил:

– Хочешь выпить?

– А Лидия дома?

– Нет, но скоро вернется.

– Вот и хорошо, когда вернется, тогда и угостит. Мне неудобно, чтобы ты меня обслуживал.

Я не стал настаивать. Он сидел на диване, а сидеть на мягком диване совсем не просто. Но поза его была совершенно естественной и все же почтительной, будто он находился на международной конференции вместе с высоким начальством.

– Ты какими языками владеешь? – внезапно спросил я.

– Свободно говорю по-английски, по-французски, по-итальянски.

Я нарочно начал с этого нелепого вопроса. И он, кажется, понял, почему.

– А по-немецки?

– Понимаю, но говорить избегаю. Этот язык тяжеловат для моего речевого аппарата.

Рот у него действительно был изящный, почти женский.

– А где ты учил языки?

– Дома, в детстве. Я из старинной зажиточной семьи. Мой дед был министром, отец деканом юридического факультета при бывшем режиме… Все они говорили на двух – трех языках…

– Вот это да! – воскликнул я с притворной наивностью. – Как же ты добрался до своего высокого поста?

– Благодаря тебе, – спокойно ответил он.

– Я настолько силен?

– Силен – не то слово. С тобой просто стараются не спорить. Предпочитают выполнять твои желания, хотя это и не всем нравится.

– Ты хочешь сказать, что я скандалист?

– Зачем скандалист, тебе это не нужно… Не может быть скандалистом человек, который уважает себя. Ты просто сгибаешь их своей железной логикой, причем делаешь это несколько особым образом. Ты вообще не слушаешь, что тебе говорят, кто бы перед тобой ни был, вплоть до министра, просто разматываешь свой клубок, пока они совсем не ошалеют.

Мне нравилась его манера выражаться.

– И давно ты мой заместитель?

– Лет десять… В сущности, я не являюсь твоим первым заместителем. Тебе не нужны заместители… Но скажи мне, старикан, ты в самом деле ничего не помнишь?

– Ничего, – ответил я. – Ничегошеньки. Он призадумался.

– В самом деле нехорошо. Но не так уж и плохо. Я бы отдал царство за то, чтобы забыть все глупости, которые наговорил за свою жизнь… В пьяном состоянии, конечно. Что еще остается человеку в жизни, кроме как говорить глупости. Такое проклятье наложил на него бог, когда выгнал из рая…

– И по каким вопросам я с тобой советовался?

– Да, пожалуй, по всем… В первую очередь тебе нужен мой вкус. Я не стал бы этого говорить, но сейчас у меня просто нет другого выхода. Ты должен знать истину. Точнее, все истины.

– Означает ли это, что у меня нет собственного вкуса?

– Нет, конечно, ни в коем случае. У тебя есть вкус. И он, наверное, лучше, чем у меня. Но он у тебя собственный, индивидуальный. Ты творец, ты должен доверять своему вкусу, иначе ты не мог бы создать ничего своего. Иначе ты, как я, растворился бы в чужих вкусах и мнениях. И потерял бы свое лицо… До сих пор все ясно?

Тогда мне вовсе не было ясно. Что такое вкус? И чем он отличается от таланта или знания?

– Ничего, давай дальше.

Он озадаченно смотрел на меня.

– Старикан, тебе, кажется, вовсе не ясно. Слушай, существует такая профессия – дегустатор. Это человек, пробующий на вкус продукты – разные продукты. Не помнишь?

– Да, это слово мне известно.

– Я приведу тебе пример. Есть дегустаторы по винам. Но хороший дегустатор совсем не значит хороший выпивоха. Дегустаторы не пьют, не курят, едят только простые блюда… Они должны беречь чувство вкуса, чтобы не испортить его. Иметь вкус – это, может быть, значит не иметь собственного вкуса. Иначе ты одобрял бы только то, что нравится тебе. А люди на свете разные, как есть разные сословия, классы, общества…

Кажется, я начал что-то понимать. Наверное, вкус – это особый вид восприятия; если так, должны существовать люди, одаренные способностью различать разные вкусы и вкусовые качества, – почему бы и нет.

– А чем занят твой вкус? – шутливо спросил я. – Ты пробуешь вместо меня вина и сигареты?

– Я пробую вместо тебя все блюда, которыми тебя угощают. Все проекты, то есть… Зачем тебе портить свой вкус, когда можно портить мой, – и он засмеялся.

– А что, с этой способностью рождаются? Или она с неба падает?

– С неба ничего не падает! И за жизнь одного поколения эту черту не воспитаешь. Я унаследовал ее от своих дедов и прадедов. Они не жили во дворцах, но достаточно побродили по свету и повидали… Так что даже пролетариат не может обойтись без дегустаторов, иначе никто не станет покупать его товары… Теперь ты понял?

– Да, вполне, – кивнул я. – И, кроме того, понял, что был хорошим руководителем… Раз попал на такого квалифицированного дегустатора…

– В этом можешь не сомневаться! – шутливо отозвался Христофор. – Я недавно был в Риме и купил только два предмета личного пользования: пару обуви и галстук. Обувь я купил сразу же, потому что брал для себя, а я свой вкус хорошо знаю… Но галстуков перебрал чуть не две сотни, пока не нашел, что требовалось. И не бог весть как дорого дал: тридцать долларов. Но как посмотришь, скажешь, что он стоит сотню. Потому что я покупал его для тебя, старикан, а у тебя ужасно придирчивый вкус. У тебя нет ни одной случайной вещи.

– Ага, теперь все ясно! Вот чем ты держишься!

– А чем же еще?

– И как я с тобой расплачиваюсь?

– Ты прикрываешь меня своей спиной. Старикан, должен тебе сказать, что и вкус не дается раз и навсегда.

Его нужно развивать, совершенствовать, поддерживать в форме. Я привез два с лишним десятка альбомов, потому так и задержался в Риме. Купил все, что нам нужно, за счет управления, разумеется… Вкус – штука дорогая, его невозможно поддерживать из личных средств.

– А если нам укажут на дверь? И тебе, и мне? Вряд ли в управлении станут держать инвалида. Хоть я и пострадал на своем посту…

Шутливое выражение мгновенно соскочило с его лица.

– Давай не будем говорить об этом сегодня. Но ты поправишься, старикан. Когда я был в Риме, то поспрашивал… Наука в наши дни располагает очень сильными средствами…

– Ты про электрошок?

– Откуда ты знаешь?

– Должен знать. Памяти у меня нет, но голова на плечах осталась.

– Да-да, вижу… Но не будем сегодня говорить об этом.

– А о чем?

– Да о чем хочешь. Я к твоим услугам.

– Хорошо, Форчик, раз ты так любезен… Я задам тебе весьма деликатный вопрос. Если не хочешь – не отвечай, но я рассчитываю на тебя.

Его пухлое лицо сразу вытянулось. Серьезное лицо, интеллигентное, я бы даже сказал, озабоченное. Налет самодовольства исчез без следа.

– Хорошо, я тебя слушаю.

– Тогда скажи мне, какими были наши отношения с Лидией до несчастного случая?

Лицо его совсем померкло.

– Старикан, это непорядочно. Расспрашивать о собственной жене!

– Знаю, что непорядочно, но у меня нет другого выхода. Я должен как-то восстановить свою жизнь. Разве это нормально – жизнь, разрубленная пополам?

– Да-да, понимаю. Но что я могу сказать? Что можно сказать о браке, который насчитывает два десятка лет?

– И все-таки?

– Нормальный брак. Давно вошедший в колею.

– Но между нами что-то произошло!

– Почему ты так думаешь?

– Я ничего не думаю. Но мне так кажется… Она все время как будто испугана. В каком-то тревожном ожидании. Словно мы обвиты коконом некой тайны…

Он молчал. Он даже опустил голову, чтобы я не мог видеть его лица. Когда он наконец выпрямился, в его взгляде была решительность.

– Слушай, я обязан тебе сказать…Даже рискуя быть некорректным… Потому что если я не отвечу, эти мысли будут гноиться в тебе, как корень больного зуба. Начнется абсцесс, отравление всего организма… Все-таки я – самый близкий тебе человек в этом городе. Кроме твоей жены, разумеется. Нет, старикан, я не шучу. Жена, то есть супруга, какой бы она ни была, – обязательно часть твоей души. А Лидию никоим образом не назовешь непорядочной. Она не из тех женщин, которые бездумно пожирают своих мужей. Как питон глотает домашнего попугая, а потом смотрит на тебя невинными глазами, будто ничего и не было… Может быть, все идет от ее чрезмерной впечатлительности… Но она человек, слава богу, человек, человек…

Его тон слегка испугал меня. Что это с ним? Почему он повторяет одни и те же слова, как испорченный проигрыватель? Он умолк. Я тоже молчал, зная, что нужно ждать, пока он сам не заговорит. Иначе все может рухнуть.

– И вот что произошло, – продолжал он с чуть слышным вздохом. – Год назад вы оба дали друг другу слово не пить. Ни капли больше. На первый взгляд, ничего особенного, но это не так. Она не умеет пить. Быстро напивается, устраивает безобразия… Вообще в мире нет ничего отвратительнее пьяной женщины. Отвратительнее и страшнее. Как будто в душе ее рождаются некие бесы, о существовании которых она сама не подозревает. Лидии действительно нельзя пить. Ни капли…

– А мне?

– Ты – другое дело. Ты никогда не станешь алкоголиком. Ты сильный духом, тебя ничто не сломит…

– Тогда почему я отказался? Ради нее или ради себя?

– Ради нее, конечно! Ты не заботишься о своей репутации. И чувствуешь себя так, как и должна чувствовать себя свободная личность. Или, по крайней мере, независимая…Ты даже своим постом не дорожишь, ты был готов оставить его в любой момент. Знаешь, иногда мне казалось, что ты только из-за меня еще сидишь в этом кресле, которое высасывает и силы, и время… Когда у человека золотые руки, ему никто не страшен, никто! У тебя есть душевная свобода, которая позволяет не считаться с мнением окружающих… Ну, пусть выпьешь лишнего, поскандалишь, что из этого?

Я смутно ощущал, что Христофор пытается увести разговор в сторону.

– И что стало с нашим обещанием? – перебил его я.

– Вы были ему верны почти целый год. Пока я не уехал в Тунис. А сейчас, когда вернулся, в управлении мне сказали, что Лидия опять пьет… Ты-то знаешь о вашем обещании друг другу? Или не знаешь?

– Нет, конечно.

– Вот тебе и разгадка… Она боится, как бы ты не узнал. Наверное, не хочет опять попасть за неумолимые железные решетки… Но она боится не только тебя, она боится и за тебя. Лидия не хочет тебя потерять. Здравого смысла у женщин действительно немного, но зато у них куда более здравые инстинкты. Может быть, в душе она уже давно примирилась с тем, что идет по пути саморазрушения. Но она никогда не примирится с тем, что может тебя потерять, никогда, никогда…

Он наконец умолк. Я почувствовал огромное облегчение. И необъяснимый страх, который тут же стал разрастаться, обволакивая рассудок.

– Я и не предполагал, что все так серьезно, – пробормотал я.

– Очень серьезно. Не хочу пугать тебя попусту. Или попусту успокаивать. У тебя есть и власть, и сила заставить ее снова покориться тебе. Только не торопись. Ни в коем случае.

– Почему?

– Как – почему? Да очень просто… Она тут же поймет, что это я тебе рассказал. Потому что, кроме вас двоих, я один знаю, что произошло… Она расценит это как посягательство, как насилие… Ни одна женщина не мирится с насилием, как бы отчаянно и безвыходно ни было ее положение. В этом отношении женщины – как кошки, или собаки, или слоны… Злопамятны, как слоны… И начинают делать все наоборот, наперекор всему, и попадают в первую же ловушку. Насколько я понял, сейчас она пьет мало. Держится мило и любезно, как говорят коллеги. Если будет нужно, ты просто протянешь ей руку. Вытащишь, если она начнет тонуть. Тогда Лидия будет видеть в тебе спасителя, а не насильника над ее волей и честью.

– Обнаруживаешь глубокое знание предмета! – заметил я. – По опыту знаешь?

– Да, конечно. Старикан, я– человек пресыщенный. Обессиленный избытком вкуса и культуры. Чересчур утонченный и чуть ли не до отвращения сытый всем, чему имя – женщина. И все-таки я их понимаю и сочувствую им, в этом вся беда. Сочувствие – или очень плохой, или очень опасный советчик.

Он говорил все тише, я уже почти не слышал его голоса. Но зато ясно услышал, как повернулся ключ в замке входной двери.

– Лидия идет, – спокойно сказал я.

В первую минуту он дрогнул. Потом выпрямился, лицо его внезапно преобразилось. И стало точно таким, каким я увидел его в дверях – шутливым и ласковым. Я мог бы поклясться, что в глубине его глаз даже вспыхнула усмешка. Господи, неужели он такой лицемер? Или так умеет владеть собой? Рассуждать было некогда. Дверь открылась, и в холл вошла Лидия. Она слегка улыбалась, в руках у нее была хозяйственная сумка. И тут я стал свидетелем еще одного преображения. Буквально за секунды. Она увидела Христофора, и в глазах ее вспыхнул тот самый страх, который так поразил меня при первой нашей встрече в больнице. Она-то не умела скрывать свои чувства. Лидия так и стояла в дверях, держа сумку, не двигаясь с места и не сводя глаз с нас обоих. Ах как ясно было видно, что ей хочется понять, о чем мы тут без нее говорили. И какую каверзу подстроили за ее спиной. Но наши лица, наши улыбки, видимо, успокоили ее.

– Верить ли мне своим глазам? – сказала Лидия совершенно неестественным голосом. – Оба – у пустого стола!

– Мони предлагал мне выпить, – весело ответил Христофор, – но я боялся, что он принесет что-нибудь не то.

– А что ты предпочитаешь?

– Да то же, что и всегда, – водку с томатным соком. У тебя есть томатный сок?

– Топько для тебя его и держу! А тебе, Мони?

– И мне гоже…

Лидия вышла. Я хорошо слышал, как хлопнула кухонная дверь. И позволил себе последнее за этот день издевательство:

– Форчик, а что в моем кабинете была какая-нибудь кровать?

– Была кушетка, – ответил он. – А что, ее уже нет?

– Нет!

– Вот видишь, радоваться надо! Это значит, что она всеми силами стремится вернуть тебя. И всеми средствами.

Вскоре Лидия принесла два стакана. Всего два стакана, до краев полных томатного сока, такого свежего и яркого, что у меня запершило в горле. Христофор осторожно отпил.

– Что ты наливаешь сначала, – спросил он, – сок или водку?

– Сначала сок, – ответила Лидия.

– А надо наоборот. Тогда легче соблюдать пропорцию: одно к двум.

– Долить тебе водки?

– Нет, не нужно. Никогда не следует спорить с удачей, не то приучишь ее идти тебе наперекор.

Эта неожиданная смесь оказалась довольно вкусной. Мы, не торопясь выпили свои стаканы. Лидия все время сидела с нами, очень любезно разговаривала, но в ней чувствовалась некая внутренняя напряженность. Наконец Христофор ушел. Лидия несколько раз взглядывала на меня озадаченно и испытующе, но я благоразумно молчал. Наконец она не выдержала:

– Какое впечатление произвел на тебя Христофор?

– Очень хорошее, – сдержанно ответил я. – Интеллигентный парень, верный друг…

– Не будь слишком уверен в этом! – резко отозвалась она.

– Что ты хочешь сказать?

– Честных людей на свете нет. Каждый защищает свои интересы.

– Пусть даже так! Значит, наши интересы совпадают.

– А если не совпадают? – взорвалась она. – Представь себе, что не совпадают!

– Не могу представить.

– Это потому, что у тебя нет воображения. Если тебя, не дай бог уволят, увидим, таким ли верным другом он останется!

Она была права, мне действительно не хватало воображения. Но я и не хотел его иметь – такое.

– Хватит тебе тявкать против него! – сказал я. – По-моему, он защищает больше твои интересы, чем мои.

Она только что рот не разинула. Но быстро взяла себя в руки, повернулась и вышла. Я сказал лишнее; Лидия сразу поняла, что мы говорили о ней. И что Христофор был вынужден защищать ее от каких-то моих нападок. Будь у меня воображение, я не сделал бы такой элементарной ошибки. Но его у меня действительно не было. Понадобилось много дней, чтобы природа вернула мне это безмерное богатство. И тогда я понял, что именно его мне не доставало, чтобы превратиться в полноценного человека. А не памяти.

* * *

Не стану скрывать, встреча с Христофором произвела на меня необыкновенное впечатление – гораздо сильнее всех предыдущих встреч. Куда более сильное, чем встреча с Лидией или с Мартой. Более сильное, чем мои внезапные видения, – крошечные окошки в пропавшее во мраке прошлое. Я мог сравнить его только с тем таинственным сном, который приснился мне в Брестнике. Или с невероятным взрывом ярости в придорожной забегаловке. Я не мог дать себе отчета, почему это так. Из самого разговора я не узнал ничего решающего или бесповоротного. К тем же выводам я мог бы прийти и сам. Пожалуй, решающее было в самом человеке. Лидия совершенно верно поняла или почувствовала, что Христофор – нечто вроде моего «альтер эго». Какими бы разными мы ни были, мы где-то, в чем-то смыкались, как смыкаются на горизонте небо и море. Морю все известно о небе, которое стоит над ним в вышине, хотя небо и воображает, что оно непостижимо. Море отражает в себе любую минуту и любую вечность неба. Я был уверен, что Христофор знает все мои пути-дороги. Он не только отразил их в себе, как море; он их продумал и понял. Я смутно ощущал, что умом, силой мышления он ничуть не уступает мне. А может быть, и превосходит меня.

Я был глубоко убежден, что Христофор позвонит сегодня, завтра, в крайнем случае послезавтра. Но прошла неделя, а от него не было ни слуху, ни духу. Я начал впадать в тихое уныние, некое отчаяние – не от людей, а от своей нелепой судьбы.

Чтобы рассеяться, я начал делать длинные прогулки. Нет, не по городу; бензиновая вонь душила меня. Не верю, чтобы в прошлом существовании у меня было такое чувствительное обоняние. Я чуял запахи даже там, где они вообще вряд ли могли быть. Особенно меня озадачивали запахи, стоявшие в моей собственной машине. Мне казалось, что я нахожусь в каком-то роскошном вертепе.

В сущности, идти было недалеко. Я выходил на улицу Полянова, к самому Дому архитектора, потом сворачивал на Русский бульвар. Вонь на Орловом мосту была невыносима, и я с трудом дожидался, пока светофор даст зеленый свет. И тут же бросался в парк, как в оазис избавления. Чем глубже я в него погружался, тем легче становился мой шаг, свободнее – дыхание. Я знал, что этим обязан деревьям, и потому останавливался и рассматривал их. В парке было так много незнакомых деревьев, что я чувствовал себя пришельцем из иного мира. Одно из них цвело именно сейчас, в разгар лета. Не куст, а настоящее дерево, – гладкий ствол, крупные листья, цветы как белые маки. Не зная, как оно называется, я сам придумал ему имя: запоздалая любовь. Может быть, это было несправедливо по отношению к любви; ни одна любовь не бывает запоздалой, и та, что не торопится, всегда самая сильная, даже если не дает плодов. Ничего, пройдет несколько месяцев, и я увижу, что родит мое дерево.

Обычно я выходил из дома в восемь и возвращался к одиннадцати с успокоенной душой. Торопиться было некуда. Даже если у человека есть в жизни цель, не следует спешить к ней, иначе она потеряет смысл. Путь к цели гораздо богаче самой цели. Истинно счастливый человек никогда ее не достигает, – или он растворяется в цели, или она – в нем. Ребенок, который мечтает об игрушке, всегда богаче ребенка, у которого эта игрушка есть. Не то человек из Язона превратился бы в Тантала.

Я возвращался домой той же дорогой, что и приходил в парк. Никогда не смотрел по сторонам, ни на людей, ни на витрины. И был удивлен, когда меня окликнули:

– Бате Мони!

Черт бы побрал эту девчонку с ее провинциальными замашками! Я ни с кем не желал никаких родственных отношений, мне вполне хватало самого себя. Я оглянулся. Мина стояла на террасе кафе и с улыбкой смотрела на меня.

– Заходи, я тебя приглашаю, – снова позвала она. Я медленно поднялся на террасу. При виде моей хмурой физиономии ее улыбка живо укоротилась на несколько миллиметров.

– Слушай, мартышка, не смей называть меня «бате»! – заявил я. – Меня это раздражает!

Она приняла мой выпад спокойно, будто ждала его.

– Я никогда раньше не называла тебя так.

– А теперь зачем зовешь?

– Просто не была уверена, что ты меня узнаешь.

– Я что, слабоумный? Прошлого я не помню. Но настоящее помню, как слон.

Я почувствовал, как она вздрогнула. И, доводя атаку до конца, резко добавил:

– Думаешь, тебе удалось обмануть меня? Ведь это ты сидела возле меня в больнице!

Атака удалась. Лицо ее стало серьезно, она сказала:

– Давай войдем в кафе.

– Зачем?

– Вот видишь, а говоришь, что с тобой все в порядке. Только слабоумные задают ненужные вопросы.

Мы вошли в кафе. В зале было совсем пусто, и все же она выбрала столик в самой глубине. Мы сели друг против друга. Лицо ее было таким озабоченным, что я тут же пожалел о своей резкости. И все же что-то не давало мне покоя, хотелось ковать железо, пока горячо.

– То, что я сказал, верно?

– Верно, – кивнула она.

– Тогда я скажу тебе и другое. Мы с тобой не впервые встречаемся в этом кафе.

На сей раз она не выдержала и чуть заметно покраснела.

– Да. Мы несколько раз заходили сюда.

– И как ты тогда меня называла?

– Я называла тебя «Пи».

Я был удивлен до бесконечности, но все же сумел беззаботно заметить:

– Пи… Довольно мило… А что это означает?

– Ничего не означает! Ты очень любишь птиц…

– Ну, хорошо, но это еще не причина, чтобы бесстыдно обманывать меня в моем собственном доме. Зачем ты это сделала? Да еще так искусно. Я почти поверил тебе.

Да-да, именно так! Я хорошо вспомнил эту минуту. Она не была ни смущена, ни удивлена. Она заранее приготовилась лгать.

– Я не хотела, чтобы услышала сестра! – заявила Мина. – Не хотела, чтобы она знала о том, что я ходила в больницу!

– Это уже лучше, – кивнул я. – Продолжай дальше.

– Вот и все. Я тебе никогда не лгала, и мне это было нелегко.

– И только?

– Не только. Я знаю, что память скоро вернется к тебе. И не хочу, чтобы эта глупая и мелкая ложь отягощала наши с тобой отношения.

– А какие у нас отношения?

– Никакие! – разозлилась она. – Когда к тебе вернется память, узнаешь.

– Что же тебе скрывать от Лидии?

– Мони, будь хоть немного воспитаннее, – умоляюще сказала она. – Так не говорят с женщиной. Особенно со… свояченицей.

– И все-таки, – мягко сказал я. – Мне нужно знать, Пожалуйста.

– Она, конечно, могла услышать. И я не хотела, чтобы ей было стыдно…

– Не понимаю…

– Сейчас поймешь! Она не приходила к тебе неделю. Целую неделю! – повторила Мина с внезапным бешенством. – Я не хотела, чтобы ты валялся один, как выброшенная тряпка. Перед людьми было стыдно. Перед врачами, персоналом. Что они о вас подумают, особенно о Лидии! Тогда я стащила ее больничный пропуск. Я приходила несколько раз. А старшей сестре сказала, что у Лидии нервное потрясение. Кое-как замяла дело.

Сначала все это показалось мне просто невероятным. И все-таки я понял, всей душой понял, что она говорит правду.

А чем ты объясняешь эту историю? – спросил я, серьезно огорченный и удивленный.

– Не могу объяснить! Но ты не сердись на нее. Она в каком-то особом состоянии. Я бы сказала, в тяжелой депрессии.

– То есть, в тяжелом запое?

– Нет-нет, не надо упрощать. Пьянство – пьянством. Но ведь для того, чтобы рухнуть так внезапно, нужны причины.

Не внезапно! – сказал я. – Просто некому было контролировать ее! И она увязла…

Мина озадаченно смотрела на меня: может быть, все и правда так просто? Но потом проговорила, будто отвечая самой себе:

– Этого не может быть. А что же тогда?

Не расспрашивай меня больше. Прошу тебя. У меня нет никакого права обсуждать с тобой ее поведение. Все-таки мы сестры.

К нам подошла официантка. Я заказал два кофе и бутылку минеральной воды. Я чувствовал сильную жажду после разговора, на который сам напросился.

– Знаешь, что? Ты меня ждала здесь. Ты знала, что я могу пройти мимо.

– Нет! – решительно заявила она. – Я не ждала тебя! Я часто захожу сюда, когда бывает свободное время. А вообще… даже самого себя не всегда понимаешь, – неожиданно заключила она.

Да, это верно. Значит, не только со мной, а и с другими так бывает. Как еще объяснить их безумные поступки! И как объяснить собственные – проделанные в полном сознании? Может быть, именно это пол– нее сознание лжет нам, внушая, будто оно есть на самом деле. А мы принимаем декорацию фасада за чистую монету. Непредубежденный человек…

– Мина, ты хорошо меня знаешь?

– Я тебя знаю мало, – задумчиво сказала она. – А раньше совсем не знала. Когда я была маленькой, часто приходила к вам обедать. Маэстро и моя мама обычно обедали в ресторане – в Русском клубе, который в то время был очень в моде. Сижу у вас за столом, а в горле все время комок. Ты был очень молчаливый, замкнутый, на меня и не смотрел. Но однажды я заболела дифтеритом. Когда мама вернулась домой, я уже начала задыхаться. Она позвонила тебе, – хорошо, что ты был дома. Тогда у тебя не было машины, ты взял меня на руки и бежал, держа меня на руках, до самой Первой градской.

– Чепуха! – сказал я. – Это каждый сделал бы.

– Нет, не каждый! И не в этом дело! Я хочу сказать, что твоя наружность обманывает людей, как и меня обманула. В сущности, ты очень чуткий, очень добрый человек… ты очень нежный… Этого не знает никто, даже Лидия.

Чего угодно, но этого я не ожидал – после всего, чего наслушался о себе до сих пор. Эта девочка, конечно, заблуждается. Наверное, она сама чуткая и добрая. И приписывает свои качества тем, кого любит.

– А ты откуда знаешь? Кто тебе сказал?

– Кто сказал? Я сама чувствую, сердцем. И не только сердцем. Знаешь, что было однажды? Я стояла напротив вашего дома и ждала Лидию. А возле дома под деревом ходили горлицы и что-то клевали. Да не что-то, – большой кусок хлеба, который они никак не могли расклевать на мелкие куски и разделить между собой. Я смотрела на них, и мне очень хотелось им помочь, но я не знала, как. Если взять и раскрошить, они могут улететь и вообще не вернутся. Тут ты показался на улице. Ты медленно шагал на своих длинных ногах. Ты вечно о чем-то думаешь, Пи, непрерывно думаешь, мне даже показалось, что у тебя от головы дым идет – так много там собралось разных мыслей… Что ты смеешься?

– Ничего, продолжай дальше.

– Ну, ты шел и вдруг увидел горлиц. Они были недалеко – метрах в пяти – шести, а то и меньше. Ты остановился как вкопанный, посмотрел на них немножко, и лицо у тебя совсем изменилось. У тебя стало другое лицо, понимаешь, твое настоящее человеческое лицо, которого никто не может увидеть. И как ты думаешь, что ты сделал? Отступил назад и обошел их издалека, не сводя с них глаз. Ты просто натолкнулся на меня.

Сначала смутился, а потом засмеялся. Приложил мне к губам палец и ущипнул за щеку. Никогда раньше ты этого не делал, это не в твоем стиле… Так мы впервые стали соучастниками…

Она рассказывала очень мило и естественно. И все же я не понимал, что интересного она нашла в этой истории.

– Господи, да это сделал бы любой, – сказал я.

– Любой? – она в изумлении воззрилась на меня. – Да ты людей не знаешь! Чтобы кто-то стал обходить птиц… Да они перед человеком не остановятся. Идут вперед, как слепые… Как безумные… Каждый к своей добыче, которая чудится ему где-то вдалеке… Идут, топчут, пробивают себе путь зубами и когтями…

– Так нельзя! – строго заметил я. – Ты еще молода для этого. Даже если это правда, тебе не следует так говорить…

– Это правда, – сказала она.

– Нет, неправда! Не все такие. Я же был недавно в селе. Видел мать и сестру. Они мухи не обидят, не то что птицу.

– В селе другое дело. Но даже твоя мать и твоя сестра не стали бы обходить голубей за три версты, – люди этого не делают. Нормальный человек не видит ничего, кроме самого себя. А тогда ты был нормальным человеком.

– Что ты хочешь сказать? – нетерпеливо перебил я. – Что кроме нас с тобой людей и нет на свете, так?

– Почему – нас с тобой? И я бы не остановилась. Просто не догадалась бы.

– Вот видишь! Значит, дело в привычке.

Мина заметно опечалилась. Не стоило огорчать ее еще больше, пусть думает как хочет. Вреда не будет.

– Ты в самом деле не понимаешь, – вздохнула она. – Ведь нужна внутренняя сила, чтобы преодолеть привычку! Только у тебя есть эта сила.

Официантка принесла чашки. Кофе был неважный, только Лидия умеет сварить кофе по-человечески. Я внутренне вздрогнул, вспомнив ее имя. Нет, вряд ли я разгадал все ее тайны. Как объяснить то, что рассказала Мина? И только ли это? Ведь вот и у меня есть свои тайны, пусть самые мелкие, человеческие. Могу ли я объяснить Лидии, что делаю сейчас здесь, за этим столиком? Нет, конечно… Как и она не может. Молчание, и в молчании – вина, какой бы нелепой она ни была. Что это за стены вырастают между людьми? Нестоящие они или бутафорские? Этого я не знал, не мог понять, но в одном был уверен: с каждым днем их становится все больше. Даже между нами, даже у меня, который недавно появился на белый свет. Я почти ничего не рассказал ей о Брестнике. Не знал, о чем, не знал, как… Или не видел смысла.

Вскоре мы с Миной расстались. Дома меня встретила Лидия, веселая и довольная.

– Тебе принесли зарплату! – объявила она. – Я расписалась в ведомости вместо тебя.

И показала на кучку банкнот на столе.

– Возьми их себе, – буркнул я. – Понадобятся.

– А разве тебе они не нужны?

– Ни бумажки не возьму.

– Почему? – она удивленно смотрела на меня.

– Не знаю, почему. Или нет, знаю. Не хочу во всем походить на людей. Хочу чем-то отличаться от них. Люди утверждают, что деньги – это самое важное. Вот и увидим, так ли это.

Я ушел в свой кабинет. Хотелось прилечь, собраться с мыслями… Черт бы ее побрал, зачем она вынесла отсюда кушетку! Я не мог радоваться, несмотря на совет Христофора. И в конце концов, она попалась в собственный капкан. Может быть такова судьба современного человека – падать в яму, которую он роет другому. Неизбежная судьба…