Лето разгоралось. Белое небо тяжело висело над городом как раскаленная глыба соли. Асфальт таял, духота стояла невыносимая. Пара птенцов днем и ночью сидела на своей ветке, прижавшись друг к другу. Иногда прилетала горлица-мать, наскоро набивала им зобы и исчезала. В самый разгар жары появились двое рабочих в синих комбинезонах, из треста озеленения, и начали старательно спиливать ветви деревьев – те, что висели над улицей. Они скрежетали своими дурацкими пилами, и мне казалось, будто это мне режут мои собственные руки. Я прятался в кухне, но и там жизни не было. Мусорные баки в заднем дворе воняли нестерпимо. Даже самые отпетые кошки с отвращением обходили их стороной, иногда поглядывая на мой балкон. И не зря. Я подбрасывал им то кусок вареного мяса, то котлету, то куриное крылышко, которое они явно предпочитали всему остальному. Кончилось тем, что уборщица сделала мне замечание, будто я засоряю двор. Двора я, конечно, не засорял, но она ненавидела кошек.

Однажды Лидия сказала мне:

– Мы изжаримся в этой духоте. Давай уедем куда-нибудь.

– Куда, например?

– Лучше всего на море… У вас очень хороший дом отдыха.

– По-моему, мне еще рано разгуливать в шортиках! – недовольно отозвался я.

Но не в этом была причина. Я ждал, когда позвонит Христофор, хотя и сам не хотел себе признаваться в этом. За последние дни не один и не два вопроса появились у меня, и на них мог ответить только он. По крайней мере, мне так казалось. Но Христофор как сквозь землю провалился. Мина тоже запропала. Надо признаться, я старательно гнал от себя воспоминание о ней. Между людьми могут возникнуть чистые и хорошие чувства; я был не настолько мелочен, чтобы не понимать этого. И все-таки не дело – гоняться за собственной свояченицей, хотя, строго говоря, она мне не совсем свояченица. Кроме того, это было некорректно и по отношению к Лидии. Что она подумает, если случайно увидит нас? Береги красивые чувства, старикан, прячь их в себе, не заржавеют.

И еще одна мысль начала мучить меня в эти дни. Мой беспощадный и безукоризненный аппарат, спрятанный в черепе, начал стихать и гаснуть. И как ему не гаснуть, когда ничто не подталкивает его к работе. Наверное, и с вами так бывает. Вдумайтесь, и вы увидите, в какой ничтожной степени в наши дни рассудок управляет человеком и его поступками. Мы движемся почти машинально в мире, где все обдумано и устроено заранее. Садимся в автобус или в трамвай, сходим на определенной остановке. Как куклы, входим в учреждение, в котором работаем. Ни выбирать, ни размышлять у нас нет никакой возможности. Надо подняться на определенный этаж, войти в определенную комнату, сесть за определенный стол. И чаще всего совершать за этим столом определенную механическую работу. Но даже если она не определенная, мы все-таки постараемся не мыслить, а будем действовать по установленной процедуре – из-за боязни совершить ошибку.

Все это мы называем цивилизацией. Мы не задумываемся, что стоит за этим словом – свобода или рабство, жизнь или смерть. Мы просто убеждены, что это – единственный способ жить по-человечески; а даже если и не убеждены, другого выбора у нас как будто нет. Этот механизм, созданный нами в течение веков, так могуч и силен, что человеческий индивид по сравнению с ним – все равно, что муравей рядом с локомотивом. Ни остановить его, ни корректировать его движение мы не можем, и нам остается только обслуживать его. И он будет расти, становиться все громаднее, все тяжелее, все беспощаднее, пока совсем не подомнет нас под себя.

А можно было избежать такого развития, которое превратило человека из господина в жертву дел своих? До сих пор такой возможности не было. Когда человек впервые изобрел копье и впервые убил им зверя, он почувствовал себя чуть ли не богом. Он ликовал. Он не знал, что в один прекрасный день оно к нему вернется – то ли пулей, то ли лучом лазера, все равно. Человек никогда не отказывается от орудия, которое дает ему преимущество в борьбе с природой или другими людьми. Он не желает представить себе, что преимущество может обернуться его собственной гибелью. Разум слишком могуч и в то же время слишком слаб, чтобы руководить процессами, которым сам же и положил начало.

Прошу простить меня за эти горькие мысли. Я хорошо знаю, что самая страшная из смертей – это когда умирают надежды. Все равно, для человека ли, для всего ли общества или для человечества. Но я не знаю другого: что убивает надежды, правда или ложь? Не знаю и не могу решить.

После завтрака я обычно шел к себе в кабинет – современную берлогу раненого зверя. Мне не хотелось работать, потому что любая работа казалась мне бессмысленной или ненужной. Мне не хотелось думать, потому что всякая мысль доходила до своего абсурда. Не хотелось читать, потому что книги казались грубой имитацией жизни. Даже чувства и страсти представлялись мне неестественным, я бы сказал, болезненным состоянием духа.

Тяжкое утро. Небо еще голубое, но скоро оно побелеет. Где-то далеко воркует горлица, может быть, моя горлица. Не знаю, замечали ли вы, что горлицы никогда не воркуют на улицах города. Эта звала откуда-то издалека, может быть, из Докторского сквера. Хоть сейчас я превратился бы в птицу – птицам не нужна человеческая память. Когда они пролетают над континентами, им не нужно помнить. Когда ищут себе еду, им не нужно знать. Когда выкармливают птенцов, не нужно мыслить. Они все делают совершенно спонтанно. Судя по всему, разум не открывает, а прячет от нас самое важное в жизни. В холле зазвонил телефон, я подошел и снял трубку.

– Старикан, это Христофор! У меня предложение. Хочешь, поедем ко мне на дачу? На субботу и воскресенье.

– А где твоя дача?

– На водохранилище, у «Медведицы». Само собой, и Лидию возьмешь. Подышите свежим воздухом, проветритесь.

Я ухватился за его предложение, как утопающий за соломинку.

– Хорошо, с удовольствием. А что брать с собой?

– Ничего не надо. Наловим рыбы, да столько, что и съедим. Я умею готовить рыбу.

– Ну хорошо, спасибо. Где ты пропадал столько времени?

Христофор тихонько засмеялся.

– Старикан, я ведь не то, что ты. Память – это не свобода, как тебе кажется; память – это кандалы.

Мы договорились, что он заедет за нами на своей машине в пятницу, к шести часам. Я с облегчением повесил трубку и сразу ожил, мрачные мысли разлетелись, как пушинки одуванчика. Кажется, у этого странного человека талант появляться вовремя, в последнюю минуту перед тем, как натянутая пружина лопнет у меня в руках. Через полчаса явилась Лидия со своей тяжелой кошелкой и букетом гвоздики.

– Сегодня я приготовлю тебе котлетки! – заявила она еще с порога. – Ты всегда говорил мне, что я готовлю их как твоя мама. Это – большой комплимент для любой жены.

Я рассказал ей о предложении Христофора. Я был возбужден и не сразу заметил, как застыло ее лицо.

– Поезжай один! – решительно заявила она. – Ноги моей не будет на этой проклятой даче!

– Почему?

– Тяжелые ассоциации… Но ты поезжай, тебе нужно проветриться.

Я пытался разубедить ее, но ничего не вышло. Мне и во сне не могло присниться, что она способна на такое упорное и бессмысленное сопротивление. А ведь она обычно так радовалась любой возможности пойти куда-нибудь вместе со мной!

– Во-первых, там негде спать, – раздраженно заявила она. – Вот увидишь: большой холл с двумя кроватями, правда, одна из них двуспальная. Но неужели ты думаешь, что я могу раздеться перед этим животным?

Дурацкие женские зацепки!

– Да он на улицу выйдет, когда ты будешь раздеваться!

– Ты не желаешь понять меня! Я вообще не хочу дышать с ним одним воздухом!

Эти слова серьезно озадачили меня. До сих пор она отзывалась о Христофоре хотя и сдержанно, но с известной благосклонностью. Что произошло, почему она так изменила отношение к нему? Догадалась, о чем говорили за ее спиной? Невозможно! Я сделал все, не выдать себя. Да и сама Лидия не подавала повода. После того вечера, когда я застал дома гостей, она не прикасалась к рюмке. Разве что пила тайком от меня? Да нет, чепуха! И все-таки что на нее нашло?

– Хорошо, я подумаю, – нерешительно сказал я. – Не так уж важно, поедем мы или не поедем. Ты только не нервничай! – добавил я, увидев, как сильно она расстроена.

Лидия посмотрела мне в глаза как-то особенно, я бы сказал умоляюще. Ее взгляд полоснул меня по сердцу, Смирись, человече, с горечью подумал я, хватит с тебя терзаний! За все на этом свете приходится платить, или поздно. И выходит, что всего дороже плата за человеческие слезы.

* * *

На дачу я все-таки поехал. После первой вспышки как-то неожиданно смирилась, стала еще добрее, ласковее, еще терпеливее. А когда в пятницу Христофор подъехал к дому – на больших стенных часах было шесть, – раскаявшаяся супруга чуть не насильно вытолкала меня за дверь.

– Поезжай, поезжай! – чуть не в испуге говорила. Ведь нельзя засиживаться дома. Нельзя так много думать! Ты уже начинаешь пугать меня, я и так не знаю, чем бы тебя развлечь.

Не нужны мне были никакие развлечения. Это слово мне совсем чуждо. Да ведь оно чуждо и всей жизни, всем живым существам, кроме человека. Чем, например, развлекается лев? Чем развлекаются газель, гиппопотам? Да ничем, кроме самых естественных жизненных потребностей. Один человек наполняет свою праздную душу развлечениями. Мне нужны были люди – вот в чем дело. Только за последние дни я начал это сознавать.

Христофор терпеливо ждал в машине. Хорошей, совершенно новой машине – последней модели «фольксвагена», как я потом узнал. Ни пылинки на стеклах или на крыше, будто он только что выкатил из мастерской обслуживания. Но сам он был как будто в неважном настроении и выглядел подавленно. Не обратил никакого внимания на то, что я еду один, даже не спросил о Лидии. Очевидно, Христофор и без того знал, что она не согласится, а пригласил ее просто из вежливости. Здороваясь, он улыбнулся через силу. И машину вел рассеянно, как мне показалось.

Мы выехали из города, а он все молчал. Кто знает, наверное, у него неприятности в управлении, этого следовало ожидать. Стоит шефу покачнуться – фавориты первыми летят за борт. Их судьба всегда самая горькая. Как ни странно, мысль о самом шефе меня ничуть не занимала, будто речь шла о ком-то другом, а не обо мне.

– Ну, старикан, приступим к служебным делам! – внезапно начал Христофор. – Вчера вечером я говорил с Камбуровым. Короткая встреча, минут десять. Он прочел мне приказ из министерства. Во-первых, тебе дают полгода отпуска по болезни. Будешь сидеть на бюллетене. На практике это означает, что ты шесть месяцев будешь получать неполную зарплату.

Это нормально? – спросил я без особого интереса.

По-моему, не нормально! – мрачно отозвался Христофор. – Хотя отвечает букве кодекса. И во-вторых, замещать тебя на это время назначили Камбурова. Приказом министерства.

– На каком основании? Основания не указаны. Так или иначе, меня отодвигают на задний план. Должен тебя успокоить, старикан, это соответствует моему желанию. Я и сам никогда не согласился бы занимать такой тяжелый пост, не хватает нужной подготовки… Они считают, что ответственные вопросы в управлении – финансовые и экономические. Может быть, и так, по крайней для них. Но не в этом дело. Своим приказом они как бы предопределили твою дальнейшую судьбу. Как будто они не ждут, что ты вернешься на работу. Иначе зачем им было разбирать да выбирать заместителей. У меня было такое чувство, что он говорит о ком-то постороннем.

– Я действительно не имею желания возвращаться, буркнул я. – Это вопрос почти решенный.

Пускай так. Но решать должен ты, а не они. Ты ешься одним из лучших руководителей в нашей системе. Как же можно распоряжаться твоей судьбой, даже не спросив тебя? Ты же не тряпка, в конце концов! И наше управление – дело твоих рук, а не их. Это ты его создал – зверским трудом, самолюбием, всем своим авторитетом…

– Не злись, не надо, – посоветовал я.

– А я злюсь! Правда, это со мной бывает редко… Взять хотя бы зарплату. Верно, все соответствует кодексу. Но не отвечает общепринятой практике. В таких случаях человеку обычно дают спокойно выздороветь. Или спокойно умереть. В прошлом году у инженера Горанова обнаружили рак, так на его зарплату не посягнули. Дали человеку спокойно умереть, не отравляя последних месяцев жизни.

Я видел, что он так и кипит от возмущения. Только теперь его чувства как будто начали передаваться и мне.

– И кто, по-твоему, провел эту комбинацию? Камбуров?

– Нет, не может быть, – решительно заявил Христофор. – Все в управлении любят и уважают тебя. Не знаю, в каких звеньях и на каком уровне решаются эти вопросы. Но решил явно человек, которому их существо не ясно!

Мы долго молчали. Я чувствовал, что Христофор нервничает за рулем, но ничего ему не говорил. Другая мысль занимала меня – неужели я раньше был таким же? И что, в самом деле, означает выражение: «чувства бьют через край»?

– Слушай, Форчик, здесь что-то не то!

– Наверняка! – мрачно согласился он. – Но не с моим умом разгадывать такие комбинации. Я могу только предполагать. Как я тебе говорил, они считают, что ты чересчур высоко ставишь авторитет фирмы. Потому что, по сути дела, у нас фирма, а не управление, но ведь государственная фирма, наши доходы идут в карман государства. Как все другие фирмы, мы работаем с проектами и офертами. Они у нас всегда самого высокого качества. И потому стоят дороже, чем проекты разных фирмочек и подрядчиков, среди которых полно обыкновенного жулья. Чтобы выдерживать конкуренцию, надо снижать цены. От этого страдает не только государство, но и наши личные доходы. А министерство, которое нами руководит, часто теряет премиальные. Но тебя это не интересует. Ты знаешь, что рано или поздно авторитет нашей фирмы укрепится. И тогда мы с лихвой компенсируем все убытки.

– Послушай, Форчик, – примирительно сказал я. – Государство знает свои интересы. Может быть, эти деньги ему нужны именно сейчас, сегодня!

– Что значит сегодня! – распалился Христофор. – Нельзя жить сегодняшним днем! Работать надо на завтра, иначе окажешься в хвосте!

Мы подъезжали к малому Пасарельскому озеру. Я отлично помнил шоссе, по которому уже ехал однажды с Лидией, – вот сейчас будет крутой поворот вправо, и перед нами блеснет вода. На самом повороте какой-то мотоциклист чуть не разбился всмятку о нашу машину. Чтобы избежать столкновения, Христофор свернул |в кювет. Как бы там ни было, мы остались целы. В сущности, он сам был виноват – слишком широко взял поворот.

– Осторожно, парень, – строго сказал я. – Две разбитых головы за месяц – не много ли будет!

Дача Христофора была похожа на детскую игрушку. Деревянный домик, выкрашенный масляной краской, голубой и розовой, комбинированных с большим вкусом, конечно. Небольшой двор буйно зарос естественной травой и усеян ромашкой. Узкая белая дорожка. И все-таки домик казался бы бутафорским, не будь вокруг него рощицы. Поблизости стояли тонкостволые березы, из-за них выглядывали сосенки. Очарованный, я стоял и воротах и старался что-то припомнить… Но, конечно, не вспомнил ничего. И все же откуда у меня такое чувство, будто все здесь до смерти знакомо мне? – Форчик, мы сюда часто приезжали? – Вы – не очень часто. Ну, раз пять – шесть в год. И это немало, старик… Тут такой воздух… Вот посмотришь, какой сон будет у тебя ночью.

Мы пошли по дорожке, забрав легкий багаж. В сущности, его, конечно, нес Христофор.

– А я не приезжал один? Я хочу сказать, без тебя? Он обернулся и с улыбкой посмотрел на меня.

– Приезжал!

– А с кем?

– Этого ты никогда не сказал бы мне. Да и я ни за что бы не спросил. Все-таки ты – начальство!

Он все улыбался, но эта его улыбка сейчас показалась мне противной.

– Не скалься! – оборвал его я. – Не буду больше спрашивать!

Мы вошли в дом. Просторное помещение, разделенное надвое порталом. Передняя часть, побольше, представляла собой нечто вроде холла, задняя служила спальней. Стильная деревянная мебель. В спальне – широкая кровать, в холле – кушетка. На портале даже занавески нет. Лидия оказалась права: Христофор позаботился о себе, но для гостей не предусмотрел никаких удобств. Я заглянул в подсобные помещения – там было все, что нужно и богу, и дьяволу, даже биде. Мы еще расположиться не успели, а он уже захлопотал над телячьими отбивными, которые и без того были готовы к использованию. А ведь обещал угостить рыбой! Или это блеф?

– Вовсе не блеф! – энергично покрутил головой Христофор. – Рыбу поедем ловить завтра утром! Хочешь – не хочешь, а рыба будет.

Должен признаться, что Лидия вряд ли могла бы приготовить такие великолепные котлеты. Чтобы не есть всухую, Христофор открыл бутылку «розе».

– Чур, сегодня не распускаться! – предупредил он. – Начнем пить как люди – завтра упустим рыбалку.

– Мне и без того не хочется пить, – буркнул я. Он засмеялся.

– Здесь все пьют! Много у нас тут бывало всякого! И в конце концов он оказался прав. Когда мы кончили бутылку, я чуть было не попросил его принести вторую, но сумел сдержаться. Мне не хотелось кланяться этому бонвивану, да, наверное, и распутнику.

– Форчик, я смотрю, ты все знаешь! – начал я. – Скажи мне, какого черта я сунулся на эту должность? Он ненадолго задумался. – Во всяком случае, не из глупого и праздного тщеславия… Ты мощная личность, старикан, для тебя суетность – ничто. Тщеславны люди пустые или такие, кто не верит в свои силы. А человеку вроде тебя…

– Прошу без комплиментов. Давай прямо!

– Это не комплименты, я стараюсь объяснить тебе все, как есть. Слушай, старикан, душа человеческая полна бесов. Самый страшный из них – бес разрушения, самый страшный и самый необъяснимый. Иногда говорят о стихии разрушения. И никто не говорит о стихии созидания. Вот эта стихия живет в твоей душе. Ты просто не можешь сидеть без дела.

– Ну, это вряд ли, – поморщился я. – Ведь живу же я сейчас без дела. И прекрасно живу.

– Разве ты не понимаешь, что это ненадолго. И все-таки служба в государственном учреждении – не для тебя, старикан. Ты не администратор, ты творец. И ко всему прочему, жилые кварталы тебя не интересуют. А наша главная потребность на данном этапе – именно дешевые панельные корпуса. Ты понимаешь, что я хочу сказать?

– Понимаю, что ты крутишься вокруг да около! А дело просто. Моим проектам не давали хода или вообще отвергали. Я был разочарован, огорчен и согласился занять пост, на котором можно работать с размахом.

– Раз сам знаешь, зачем спрашиваешь, – недовольно отозвался Христофор.

Легли мы рано, часов в десять, я – на кровати, он – на кушетке. Мы широко открыли оба окна, и ночь вступила в дом – спокойная, светлоликая. Она ничем не походила на чернильно-темные ночи в моем родном селе. И тишина здесь была какая-то разреженная, в ней кипела невидимая и неслышная жизнь. Время от времени о сетку, которой были затянуты окна, ударялись крупные ночные бабочки и жуки.

Я не заметил, как уснул. Я видел странный сон в эту ночь – настоящий сон, скомпонованный, скроенный и сшитый где-то в глубинах подкорки, как сказал бы доктор Топалов. Не знаю, быстрый он был или медленный, по новейшей терминологии, но поразительно настоящий. Мне снилось, что я лечу в каком-то бездонном и безнадежном мраке, извечном, может быть. Я не знаю, ни что я такое, ни где я нахожусь. Наверное, еще не настала эпоха дней и ночей. Только абсолютный мрак, который мы привыкли называть «ничто». Что это? Может быть, внезапно наступил конец света и в этом ничто уцелела одна моя несчастная душа? Господи, помоги мне, – взмолился я, – спаси меня, господи! И тогда понял, что, кроме меня, нет ничего; я был и богом, и собой, и всем.

Что же мне делать? – в отчаянии подумал я. Кроме как навсегда остаться во мраке, ничего другого сделать нельзя. Нет-нет, должен быть какой-то выход. Можно сменить направление, например, но как его изменить, когда не существует никаких направлений, ни воображаемых, ни настоящих. Я мог только лететь в этом ничто, во всей его бесконечности. Меня охватил ужас и отчаяние.

А не могу ли я создать немного света? – внезапно подумал я. Хотя бы одну-единственную искорку? Может быть, душа моя – последняя опора последней возможности снова создать из ничто свет и из света – жизнь? Но как я ни пробовал, никакого света из меня не рождалось. Тогда что же? Ничто?

И в этом безмерном, неописуемом отчаянии я внезапно услышал какой-то шум. Сначала еле уловимый, будто чуть потрескивали камни, раскаленные добела. Потом шум усилился и превратился в тихое жужжание, без эха, без отголосков. Господи, да это же мотор!

Теперь я понимал и сознавал, что нахожусь в самолете. Вокруг все тот же непроглядный и бездонный мрак, он свистит над стеклянным колпаком кабины. Передо мной светятся четыре зеленых фосфоресцирующих глаза – циферблаты бортовых приборов. Я с ужасом осознал, что ничего не понимаю в стрелках и цифрах, а надо сажать машину. В полном мраке, на аэродром, которого не вижу. Я стал лихорадочно нажимать на кнопки в надежде, что хотя бы зажгу фары. Ничего – мрак, мрак и гибель.

Только тут я увидел штурвал. Я лихорадочно нажал на него, самолет внезапно наклонился и устремился вниз. Осторожно, полегче! Самолет скользил и скользил, как в бездонную пропасть. Наконец он коснулся бетонной полосы и покатился, чуть заметно подрагивая и подпрыгивая. Но мне еще не верилось, что и спасен; я не знал, как остановить могучую и слепую машину. Полоса ведь не бесконечна, где-то она оборвется. И наступит гибель – другой исход невозможен. Нет другого исхода.

Но самолет вдруг замедлил ход. Он грузно заворочался, как живое существо, и наконец остановился у какой-то пропасти. Внезапно зажглись фары самолета, и в их ярком блеске я увидел перед собой домик Христофора, слепой и безжизненный, всего в десяти шагах от себя. Обрадованный, я открыл дверь и вошел в холл. Голый до пояса Христофор сидел в роскошном кресле, его лицо, освещенное фарами, было мертвенно бледно. Труп? Ничего не чувствуя, я сделал еще два шага. Тогда он открыл глаза и посмотрел на меня.

– Прошу тебя, старикан, окажи мне услугу! – говорил Христофор. – Спустись в подвал и принеси бутылку шампанского. Очень тебя прошу!

Я не знал, где у него подвал, но пошел. Самолет на улице непонятно зарычал, фары его погасли. Все так же урча, он дал задний ход и исчез. Я ощупью нашел лестницу и спустился вниз по сырым ступеням. Дощатая дверь, почти сгнившая. Я нажал на нее локтем, она открылась без звука.

И я внезапно очутился в необыкновенном помещении, залитом мертвенным зеленоватым светом. Было похоже не столько на подвал, сколько на какой-то мрачный карцер. Все было отлито из бетона, еще влажного, еще не затвердевшего в подземной сырости. В глубине находилось пять дощатых дверей без ручек. Нам ними, прямо по бетону, огромными красными буквами было выведено одно слово:

БЕСЫ

Краска совсем свежая, кое-где в подтеках, как кровь из раны. Я смотрел, ничего не понимая, не веря своим глазам. Что за нелепую шутку придумал Христофор? Как автомат я направился к дверям, открыл первую из них. И отпрянул, пораженный. В узкой келье был человек, вернее, мертвец. Выглядел он ужасно. Лучше всего было повернуться и бежать назад, вверх по лестнице. Но у меня не было ни воли, ни сил это сделать. Я открыл вторую дверь, потом третью. Перед последней упал на колени и попытался отползти назад. Только тут я заметил, какой скользкий здесь пол, будто он залит щелоком. С мучительным трудом я встал на ноги. И в ужасе увидел, что дверь, через которую я попал в подвал, исчезла. Ничего нет, кроме гладкой бетонной стены.

Господи, сплю я или в самом деле попал в какой-то чудовищный мир. Я лихорадочно осмотрелся, поднял взгляд. Под самым потолком виднелось круглое отверстие, на меня повеяло дуновением свежего воздуха и надежды. Отверстие – то ли оконце, то ли отдушина – было невелико, и все же я мог бы пролезть в него. Но как до него добраться, когда оно было в метре над моей Головой. Кругом пусто, ни стула, ни лестницы, ничего, что послужило бы опорой.

Внезапно я догадался. Я могу сложить один на другой эти жуткие трупы, что спрятаны здесь. Потом я заберусь на них и тогда, может быть, сумею ухватиться за что-нибудь, хотя бы за узенькую рамку окна.

Полный душевного отвращения, я открыл первую дверь. Да, конечно, никакой это не труп, а просто кукла, отлитая из гипса для музея или паноптикума. Дешевая кукла для дешевых ужасов. Голый человек хилого сложения сидит на резном троне, тоже гипсовом и довольно обшарпанном. На плечах его дешевая мантия из красной материи, какой покрывают столы заседаний. Золотой пояс и ножны без меча, на коленях он держит собственную голову, увенчанную короной. Это голова властелина, царя, может быть, императора, как ни бутафорна эта корона, как ни фальшивы и тусклы бриллианты.

Я отложил голову и взял куклу на руки. Она оказалась легкой, будто из пенопласта. Я перенес ее в скользкий коридор и поставил на пол. Она, конечно, осталась сидеть как сидела. Что поделаешь, приходилось мириться с этим отвратительным положением.

И открыл вторую дверь. Эта фигура была самой ужасной для меня. Мертвая голая женщина с ножом в левой руке. Этим ножом она разрезала себе живот сверху донизу так, что была видна вся ее страшная утроба. Нечто в выражении ее лица показалось мне знакомым. Я поколебался, потом взял ее на руки и понес, исполненный нечеловеческого отвращения. И только я хотел положить ее поверх другой фигуры, как она протянула свои мертвые руки и обвила ими мою шею.

Я закричал и проснулся. Очень раннее, чуть розовеющее утро. Прохладный воздух льется как река. Я чувствовал необыкновенную легкость. Господи, какой же мир живой! Такой живой мир никогда, ни в коем случае не может погаснуть! Постель Христофора была совсем пуста. Куда девался этот человек? Я собрался вставать, а тут и он вошел в холл, – улыбающийся, влажный, с мокрым лицом и волосами. Наверное, купался или умывался. В руках у него было большое розовое полотенце. Увидев меня, он улыбнулся еще шире, еще яснее.

– Молодец, старикан, а я-то не знал, как тебя разбудить! Ты так хорошо спал… Но надо вставать, пора.

И для большей убедительности небрежно заметил:

– Я как раз варю кофе. Такого кофе ты давно не пил.

Кофе действительно был отличный. Мне казалось, что в природе не может быть другого такого глубокого и сильного аромата. За кофе я спросил:

– Форчик, у тебя тут есть подвал?

– Зачем? Постройка легкая, даже без каркаса.

Когда мы приехали на озеро, солнце уже поднялось из-за холмов. На воде ждал инженер Ненов в белой, как чайка, моторной лодке. Я должен был знать этого человека, но он ничем не показал, что мы знакомы – наверное, не хотел ставить меня в затруднительное положение. Одет он был чуть ли не как китобой, не хватало только кожаной шапки. И ловля показалась мне довольно смешной. К толстым бечевкам они привязали по две простых блесны, похожих на рожки для обуви, и бросили воду, после чего на самых малых оборотах мотора поехали к дальнему берегу. К тому же оба рыбака сохраняли полное молчание, как будто рыба в глубине могла услышать их разговоры. Я воспользовался молчанием, чтобы поразмышлять над своим сном. Нет, Это был не кошмар, по крайней мере, мне так казалось. А, скорее, невероятное приключение, смысл которого оставался для меня загадкой. Правда, накануне вечером Христофор что-то говорил о бесах. Но разве может одно слово породить столько ассоциаций? Или в моем сне отразилось куда более глубокое и сложное размышление?

Часам к восьми мы позавтракали – больше от скуки, чем от какой-нибудь настоящей потребности в еде.

Словно иронизируя над своим занятием, мои рыбаки принялись за пражскую ветчину и греческие маслины. Мы выпили еще кофе. Лодка все так же колесила по озеру, меняя направление, бечевки бессмысленно волочились за кильватером, в меру натянутые и в меру равнодушные. Наконец часам к одиннадцати, когда оба они уже стали терять надежду, клюнула первая рыба. Это оказался великолепный экземпляр, килограммов на пять– шесть. Инженер терпеливо тащил ее к борту, Христофор сидел наготове с глубоким сачком. Меня заставили съежиться и присесть на самое дно, откуда я и смотрел на все это, затаив дыхание. Рыба, кажется, еще не испугалась, потому что не видела и не ощущала берегов. Она плыла так мощно, так совершенно, что я невольно возненавидел обоих оболтусов. Наконец Христофору удалось очень ловко поддеть ее сачком, и все кончилось. Я боялся на нее смотреть – я не мог бы вынести зрелища ее последних конвульсий.

До обеда мы вытащили еще две рыбины, не такие крупные, конечно. Потом вернулись на берег. Инженер взял себе большую рыбу, нам достались две поменьше. Мы ничего на этом не потеряли – по весу наша доля была больше; глядя, как Христофор укладывает рыбу в багажник, я пошутил:

– Щедрый у тебя приятель! В конце концов, лодка-то его…

– Не такой уж щедрый… – неохотно отозвался Христофор. – Я ему из каждой командировки привожу блесны – шведские, канадские… Да и все мастерство в том, чтобы вытащить рыбу, а ловится она сама.

Мы пообедали рыбой в масле. Хорошие, щедрые порции ничуть нас не затруднили. Снова выпили бутылку «розе».

– Ты, старикан, ложись отдыхай, – посоветовал Христофор. – А я приготовлю ужин. Попойка будет вечером.

Второго приглашения не потребовалось – сильное летнее солнце вконец истощило меня. И все-таки прежде, чем сомкнуть глаза, я успел спросить:

– Ты знаешь Минку? Сестру Лидии?

– Знаю, – неохотно отозвался Христофор. – Приличная девочка, но чересчур чувствительная.

– Она бывала здесь?

– Только один раз. Мы тогда так упились, что вряд ли у нее остались приятные воспоминания.

Я спал до шести часов как мертвый, – так любят выражаться люди, – и проснулся очень бодрым, я бы сказал, в неком просветлении. С чувством необыкновенной легкости, желанием двигаться. Но главным было не это, а то, что просветление ощущалось в голове; мне казалось, что память вот-вот вернется ко мне. И так как Христофор все еще хлопотал в маленькой кухоньке, я пошел пройтись.

Когда я вернулся, весь дом благоухал рыбой и приправами, главным образом, чесноком. Рыба с чесноком – такого я не знал и не мог вылущить из своей памяти. Но блюдо в конечном счете оказалось превосходное.

С рыбой мы пили белое вино – «мускат», как и полагается в таком случае, а когда прикончили бутылку, я ощутил, что у меня развязывается язык. И я рассказал ему свой сон – очень подробно, будто описывал нечто, стоящее у меня перед глазами. Христофор выслушал меня с неожиданным, я бы сказал, необыкновенным интересом, будто я рассказывал увлекательную сказку. Даже забыл о своей рюмке. Когда я наконец умолк, он долго не спускал с меня глаз. – Слушай, старикан, в этом сне что-то есть.

– В любом сне что-то есть… По крайней мере, так говорят психологи.

– Оставь психологов, они меня не интересуют! Этого их умишкам не понять!

Он одним духом опорожнил рюмку и возбужденно заговорил:

– Я тоже расскажу тебе сон. Видел я его давно, пятнадцать лет назад. Тогда мы с тобой еще не были знакомы… Будешь слушать?

Слушать не хотелось, но я махнул рукой:

– Давай, раз начал.

– Тогда я только что женился. В первый раз и, будем надеяться, в последний. Не по любви и не из расчета, а, пожалуй, по склонности. Жена у меня была на редкость красивая – на мой вкус, разумеется. Немножко пухленькая, вся такая розовая, похожая на пончик с мармеладом. И ужасно ленивая! Уходя по утрам, я оставлял ее на кровати и там же заставал в обед – с остатками клубничного варенья на губах. Это меня не трогало или, по крайней мере, мне так казалось. Главное, что я заставал ее дома, а не на каком-нибудь бойком месте. Мы жили тихо и мирно, ни разу не поссорились. Она даже готовить не умела, да мне это и не требовалось. Я и без того никому не позволяю готовить для себя. Старикан, скажи мне, действует тебе на нервы этот образ или не действует?

– Немножко действует, – признался я.

– Да, немножко, в том-то все и дело. И еще я должен сказать, что мы спали в одной комнате, но в разных кроватях. По моему желанию – я не мог бы спать в одной кровати даже с Афродитой. И вот однажды ночью она мне приснилась. Не буду рассказывать тебе весь сон, но мне снилось, что я душу ее за горло. С какой-то дикой свирепостью, как душат змею! Питона, например. Я ее душу, шея у нее становится все тоньше и тоньше, вытягивается в корабельный канат, но я все не могу открутить ей голову. Ведь отвратительно?

– Ничего, давай дальше.

– Проснулся я потрясенный, бросился в ванную; меня рвало так, что кишки вывернулись наизнанку. Потом я вымылся и снова вернулся в спальню. Юлия проснулась и смотрела на меня, ничего не понимая. Старикан, хочешь верь, не хочешь – нет, но шея у нее была вся красная, будто я в самом деле душил ее.

Я испугался – лицо его застыло в гримасе, как у параноика. Он смотрел на меня, будто я и есть тот самый питон, на котором он пробовал свои мускулы.

– Ты шутишь! – заметил я как можно спокойнее.

– Клянусь тебе, старикан, это правда! Верно, есть фанатики, которые в религиозной экзальтации способны пустить себе кровь между ребрами. Но какая могла быть связь между живым человеком и сном? Неужели она была во мне – то есть не она, а ее дубликат?

– Тебе и это снилось, – уверенно сказал я. Он озадаченно умолк, хотя и ненадолго. I – Может быть… Ну, неважно. Я не затем рассказываю тебе всю эту историю. Прошло два года, я совсем забыл свой отвратительный сон. Или просто прогнал его из памяти. И вот однажды вечером я действительно чуть не удушил ее! Точно таким же образом! И не во сне, старикан, а на самом деле. И самое главное, я не знал, за что душу ее, просто она мне надоела до смерти. Он замолчал. Что можно было ему сказать? Я отошел к окну и посмотрел на улицу. Ночь была такая темная, непроглядная, что я ничего не увидел. А вчера мне показалось так светло! Что если я попал в какое-то иное время, подумалось мне. И я снова осмотрел комнату.

– Вино! – бормотал Христофор. – Разве это питье? Вот я сейчас сделаю кровавую Мери, хочешь?

– Делай что хочешь, – ответил я, все еще не стряхнул себя впечатление от его дурацкого рассказа.

Он пошел на кухню, а когда вернулся, лицо его было спокойно, он даже улыбался. В руках он держал два высоких кровавых стакана – это и была «блада Мэри», его любимая смесь водки и томатного сока. Один стакан он поставил передо мной, после чего уселся в плетеное кресло.

Значит, что же выходит, старикан? Из твоего сна и моего сна? Выходит, что где-то глубоко в подсознании… глупости, почему в подсознании? Где-то глубоко в нас, – не хочу сказать, в душе, я не знаю, что такое души, скрывается второй разум, куда тоньше, куда чувствительнее первого. Разум наших чувств, скажем так. Он почуял, или понял, истину раньше меня или раньше моего сознания. Она была не только ленивой, как я тебе сказал. Она была наглой, развратной, жестокой. И самое скверное – бесконечно бесстыдной… Но как этому второму разуму предупредить нас, – и меня, и тебя, – если у него нет прямой связи с нами? Никак, только через сон… Тебе холодно, старикан. Дать тебе что-нибудь накинуть на себя?

– Нет-нет…

Но Христофор все же встал и принес мне легкий серый свитер. Я одевался, а он наблюдал за мной с какой-то, как мне показалось, затаенной любовью.

– Та женщина, старикан, – та, с распоротым животом… Ты хорошо видел ее лицо? Она никого тебе не напомнила?

– Нет, – неуверенно ответил я.

– Не может быть! Ты просто забыл. Сон не выдумывает новые лица, сон просто комбинирует известные тебе. Он слеп для внешнего мира и все' берет из внутренних складов человека.

Это показалось мне интересным. Как бы ни были странны и неожиданны, образы моего сна, в них все же было нечто знакомое, почти на грани пережитого.

– А это была не Лидия? – внезапно спросил он. Я дрогнул.

– Почему Лидия?

– Давай поразмышляем. Что такое бесы? Бесы– это человеческие страсти, доведенные до пароксизма. А что такое страсти? Обычные человеческие чувства, которые мы непрерывно раздуваем в себе. Главным образом, из алчности, чтобы увеличить наслаждение, которое они нам доставляют. Или от нехватки – чтобы компенсировать нечто упущенное. Но я всегда спрашивал себя: хорошо, чувства есть и у животных, у них они даже сильнее, чем у человека. Почему же у них нет страстей, не говоря уже о бесах? Почему не бывает порочных животных, страстных животных, жестоких животных? Они всегда довольствуются тем, что имеют, даже волки, даже гиены. А если какой-нибудь тигр вдруг взбесится, в этом виноваты только люди, которые озлобили его. Тигр никогда не мстит животным, он мстит только людям. Почему так, старикан?

– Ты мне сначала скажи, почему ты впутываешь сюда Лидию.

– Постой, не торопись обижаться! – в нетерпении воскликнул он. – Дойдем и до этого. Сначала я отвечу на свой вопрос. Люди отличаются от животных только тем, что обладают разумом.

– Это неверно! – резко ответил я. – И у животных есть какой-то разум! Как есть разум и у меня! И у иных есть память, как есть память и у меня. Но у животных нет самосознания, как нет его и у меня.

Христофор смотрел на меня неподвижным, тупым взглядом. Алкоголь уже явно повлиял на его мозг. Но не угасил его, а только подбавил горючего.

– Откуда ты это взял? – озадаченно спросил он. – Такого ты мне никогда не говорил.

– Потому что никогда не попадал в положение вроде теперешнего.

Ты, старикан, перебираешь ярлыки, а сути не касаешься. Словами делу не поможешь, слова – убежище невежд. Дело не в словах, а в явлениях.

Здесь он был прав, конечно. Но я благоразумно молчал. Его болтовня начинала слегка досаждать мне. Христофор будто угадал мои мысли.

– Выпей, выпей, – сказал он. – Не то мы с тобой разменемся посреди моста.

Я вздохнул и выпил одним духом полстакана. Молодец! – воскликнул он. – Это другое дело! И не будем спорить о словах – сознание, самосознание… Я, старикан, побывал в Серенгети, причем недавно, в прошлом году. Знаешь, что произвело на меня самое сильное впечатление? У животных нет страха друг перед другом. Львы, гиены, антилопы до сих пор живут в близком соседстве и не обращают друг на друга никакого внимания. Все они боятся только человека. Кроме обезьян. Обезьяны боятся всех. И так крикливы, что их никто не выносит, кроме людей. Тех самых обезьян, от которых произошел человек. По-моему, нет животного уродливее обезьяны. Это какая-то карикатура или пародия на животное. Действительно, что за дурацкое существо был наш далекий пращур? Никаких защитных средств – ни копыт, ни зубов, ни когтей. А ведь довольно крупное животное, легкая и вкусная добыча. Кто согнал его с дерева? Наверное, нужда. Как ему удалось уцелеть? Слушай, старикан: разум у человека рожден страхом.

– Тогда что породило труд? – с раздражением спросил я. – Что создало общество?

– Старикан, все та же смесь страха и разума. К сожалению, труд появился слишком поздно. По-моему, гораздо позже общества, которое возникло из стремления к безопасности. Появились же за миллионы лет до этого стада слабых и беззащитных животных!

Он умолк, обессилевший и весь в поту от душевной ярости.

– А что, по-твоему, создало Лидию? – спросил я.

– Если руководствоваться той же логикой, именно страх.

– Страх чего? – вскинулся я. – Чего ей бояться? Меня? Людей?

– Откуда я знаю, чего! – чуть не крикнул он. – Всего! Вместо того, чтобы избегать страха, мы превратили его в кошмар! Не каждая душа может выстоять, старикан… И наступает саморазрушение…

– Не верю в это слово! – нахмурился я. – Основное стремление каждого живого организма – сохранить самое себя. А не разрушать себя. Это – элементарный закон природы.

Я думал, что загнал его в угол, но не тут-то было.

– Когда Лидия пьет, она не знает, что разрушает себя. Она думает, что это спасает ее… От страхов, от беспокойства, от забот… В основе любого саморазрушения – самообман. В этом все дело…

Разговор этот внезапно надоел мне. Я чувствовал свое бессилие, не знал, как защищаться. Но глубоко в душе понимал, что это – неверно. Или, по меньшей мере, ко часть истины.

– Нет, не в этом дело, – покачал я головой. – И не может быть в этом! Куда же прикажешь деваться мне? Во мне тоже нет страха. Ни капли! Я тоже не помню и не сознаю самого себя. Неужели я – животное?

Кажется, я говорил довольно грубо, потому что он вдруг смягчился.

– Твой случай особый, старикан. По-видимому, у тебя где-то прервана связь. Но будь спокоен, все это существует где-то глубоко в твоей душе, – там, куда сегодня не может добраться твое сознание. Взять хотя твой сон, например; это не просто сон, это скорее какая-то художественная метафора. А может быть, любой сон – метафора? В твоем случае – именно разрушении и саморазрухи. Что это за царь? Калигула, может быть? Или Тамерлан? Или Гитлер – последнее издание человеческого саморазрушения. Видишь, ты и и не думал обо всем этом, но душа всегда знает больше, чем подозревает разум.

– Ага, это хорошая мысль, – с надеждой сказал я. – А что такое, по-твоему, душа?

– Я тебе сказал, что не знаю.

Я кое-что знаю. Слушай внимательно. Когда я впервые пришел в себя в больнице, то почувствовал некую безмерную и тихую радость, беспредельное удовлетворение. От чего? От самого существования, конечно. Вот она, основа жизни. И я хочу, чтобы ты это понял, – не может отрицательная эмоция служить основой живого существования. Иначе жизнь давно распалась бы, разрушила бы самое себя, перестала бы существовать…

– Да ведь я и говорю…

– Нет, ты говоришь другое. Ты путаешь причину со следствием. Страх действительно существует, он есть и во мне, хотя я его не замечаю. Но страх – это только реакция, которая должна предохранять меня. А не сущность, которая стремится избавиться от самой себя.

На этот раз Христофор действительно задумался. Капельки пота выступили у него на лбу – с таким внутренним напряжением пытался он преодолеть новое препятствие. Не так-то просто всадить топор под корень оформленного мировоззрения. А он, наверное, вырабатывал его в течение многих лет и ценой многих усилий. И оно стало его кредо, может быть, оправданием его собственной жизни.

– Знаешь что, старикан, – начал он немного неуверенно, – современная философия не так просто смотрит на эти вещи. Да и современная наука тоже. Ты знаешь, что такое обратная связь? Следствие не только и не просто результат причины. Оно со своей стороны тоже может воздействовать на причину. И иногда целиком подменить ее, особенно если они функционально связаны между собой.

Это действительно так, и я хорошо это знал. И, несмотря на это, страшно разгневался. Чуть не как Зевс.

– Слушай, дурак! Я не хочу вести с тобой праздные разговоры! Высунь нос за окно, наглец такой! Всюду кипит бурная, неудержимая жизнь. Ее ничто не может остановить или обуздать. Если бы пшеничное зерно, лежащее в земле, жило страхом, оно и носа не показало бы наружу, чтобы не пострадать. Оно росло бы вниз, а не вверх!

– Я говорю не про пшеницу, а про людей! – мрачно отозвался Христофор. – Все, что я о них сказал, существует на самом деле. И не только существует, но и разрастается. Люди становятся не лучше, а хуже. И циничнее, плюс ко всему. Свобода! – кричат они. Какая свобода? Свобода остаться такой же свиньей, какой родился? Стать еще большей свиньей. Разрушить себя, разрушить жизнь, погрести все человечество под развалинами своей свинской цивилизации… Сейчас ты слеп, старикан, но придет день, и ты прозреешь… Мир неудержимо катится к гибели…

Хватит, подумал я. Остановись, несчастный. Что будет если ты переспоришь меня? Ты потеряешь последние надежды… И тогда в самом деле начнется твой распад.

Слушай, Форчик, я выйду ненадолго.

– Куда?

– В туалет.

– Иди, иди, – мрачно кивнул он. – Дорожка сама выведет. Увидишь, он такой розовый, клубничного цвета. Это сексуальный цвет, я его нарочно выбрал, специально для онанистов.

Выходя, я оглянулся. Лицо его блестело от пота, что очень шло к его красивым чертам. И густые волосы были влажны. Этот его любимый помидорный алкоголь разводил высокие температуры. К тому же на нем была шерстяная блуза на молнии, слишком плотная для летного вечера. Увлеченный разговором, то есть ссорой, он вообще ничего не замечал.

Я нарочно отмечаю эти мелкие подробности.

Я вышел во двор. Сначала ночь показалась мне густо-темной, будто кто-то нахлобучил мне на голову черный капюшон. Я немного постоял на террасе, пока не привык| к темноте. Нет, не так уж и черно, небо еще светлеет. Я спустился с крыльца и медленно пошел по белой дорожке. Воздух был прохладный и влажный, должно быть, тянуло сыростью с озера. Я был в одной рубашке и легонько дрожал. До домика я не дошел, в нем не было нужды. Поливая что-то в темноте, – может быть, розы, – я со всей силой чувствовал запахи травы, кустов, деревьев. Ощущал даже запах сока под корой деревьев, влажный дух, идущий от корней, которые ползли и извивались в черной земле.

Не знаю, сколько я так стоял, охваченный мрачными предчувствиями. В сущности, сейчас уже знаю. Пока не перешел из человеческого времени в подлинное, которого люди не знают. То время, которое люди спускают с тетивы и думают, что стрела летит, а на самом деле она неподвижна. И надо лететь вместе с ней, чтобы достичь цели. В небе стояла бледная, почти прозрачная луна, но ее света хватало, чтобы посеребрить верхушки сосен. Я совсем ясно видел дорожку, справа от нее розы, слева – длинные клумбы, на которых, как рассыпанные монетки, белели круглые белые цветочки, наверное, маргаритки. Я не спеша поднялся по ступенькам и вошел в дом. Христофор уснул на стуле и сидел, слегка открыв рот, все такой же блестящий от пота, с влажными волосами. Но теперь он был в спортивной клетчатой рубашке, красной, как томатный сок в стаканах. На моем плетеном стуле с наклонной спинкой спала Лидия. Я ничуть не удивился, только постоял возле нее, чтобы убедиться, что она действительно спит. Голова ее слегка откинулась назад, на лице было опьянение и сонная сытость. Я в испуге смотрел на это лицо, которое показалось мне совсем чужим, будто я его впервые видел. И все же я нагнулся и одернул подол ее платья, чтобы прикрыть голые колени. Конечно, я боялся разбудить ее, но куда сильнее был другой мой страх.

Только теперь я медленно повернулся к спальне. Я хорошо знал, что там увижу. На кровати спали Соня и Мина. Соня, приятельница Христофора, самая красивая женщина, какую я только встречал. Странная красота, черная и блестящая, как вороново крыло, или, по крайней мере такие были у нее волосы. Она спала, ничем не укрывшись, хотя была одета очень легко. Даже расстегнула блузку, так что была видна ее высокая грудь. Рядом с ней, у стены, лежала Мина. Я не видел ее лица, потому что она была укрыта синим легким одеялом. И все-таки я знал, что это она и никто больше. Она спала, свернувшись в клубочек, спиной к Соне, будто продрогла в такую теплую ночь. Обе они умостились на одной половине кровати, вторая была свободна. Неверное, они оставили место для Лидии, – для кого же.

Сначала я разулся. Я бы сказал, бесшумно разулся. В онемелом, мертвом доме я двигался как призрак. Я погасил свет, но не слышал, как щелкнул выключатель, у меня просто не было сил его услышать, иначе он прозвучал бы как револьверный выстрел и всех перебудил бы в доме, спящем пьяным сном. Очень медленно и осторожно я опустился на краешек жесткой кровати. Меня трясло.

Я знал, что она не спит. Знал, что ждет меня. до этой минуты между нами ничего не было, мы не сказа друг другу ни слова, но я все видел в ее глазах. Глазах, которые становились все темнее от мыслей, от душевных мук, от безысходицы. Не было надежды, не было спасения маленькой птичке, которая еще недавно беззаботно клевала осыпавшееся зерно. Сокол уже пикировал, как пуля. Она видела его и знала, что любая попытка спасения бессмысленна.

Сам подготовил этот безумный день, с железным терпением и волей дождался его конца. Все спали, кроме Мины. Огромным душевным усилием я старался овладеть собой, сохранить спокойствие, организовать свой рассудок, чтобы добиться своей цели. Я и не подозревал, что во мне родилась такая цель, что поглотила меня без остатка. Я знал, что если потерплю поражение, то распадусь, превращусь в мертвый пепел. И никогда больше во мне не загорится живой огонь.

Я протянул руку и снял одеяло с ее плеча. И в тот же миг увидел в темноте ее глаза, которые, казалось, тлели, как перегоревший уголь.

– Иди! – тихо сказал я.

Это был первый звук, который я услышал.

– Нет! – сказала она. – Прошу тебя…

Тогда я обнял ее, привлек к себе. Мне показалось, что над нами раскололось какое-то красное небо и выплеснуло на нас весь свой жар. Она тут же прильнула ко мне, охватила за шею голыми руками и так замерла. Прошли минуты, в которые мы как будто потеряли сознание. Потом она прошептала:

– Прошу тебя… не здесь, не перед ними… это погубит нас обоих…

– Пускай погубит! – сказал я. – Пусть лучше погубит! У нас нет другого выхода…

* * *

Я проснулся перед рассветом. Окно, выходившее на восток, было распахнуто, утренние сумерки вливались в него вместе с ветром и прохладой, текли по лицу, омывали затуманенный разум как свежей водой.

Лампа еще горела, но ее свет был уже почти не виден. Христофор спал на кушетке, укрывшись тонким синим одеялом. Я медленно встал. Одеваться не было нужды, потому что я спал в одежде. Я бросил последний взгляд на кровать – на ней остался отпечаток моего тела. И вышел на улицу.

Утро чуть алело над тонкими верхушками берез. Я шел наугад и скоро выбрался на дорожку, которая привела меня на вершину холма. Я шел медленно и старался ни о чем не думать, пока не проветрится голова, пока я не приду в себя. Старался, но не мог, воспоминания наплывали одно на другое, но безо всякой связи одно с другим и со временем. Как будто я собирал обрывки разорванных фотографий, брошенные на Тропинку, еще влажную от росы. У меня не было никакого желания заниматься этим – я был раздавлен тем, что пережил накануне ночью.

Наконец я поднялся на холм. Здесь роса была куда гуще, казалось, что идешь вброд через ручей. Ноги у меня промокли, мне стало холодно. Я вышел на крутую полянку, голубую от крокусов. Огромное красное солнце показалось над дальним берегом. Его лучи еще не достигли озера, и оно расстилалось передо мной как мертвое, – свинцово-серое, хмурое. Зря я здесь торчу, можно и вправду простудиться.

Я пошел вниз по холму. Солнце тут же пропало за дареньями, но стало куда светлее. Когда я вернулся в игрумшечный домик, оказалось, что Христофор уже встал и варит кофе. Кровавая Мери лишила его сил, но все же он заставил себя улыбнуться, хотя и слабо.

– Куда ты пропал, старикан?

– Вышел пройтись.

Хорошо, что у тебя есть силы. Ты вообще будто из железа отлит, тебя ничто не берет, ничто не пошатнет.

– Да| нет, я уже достаточно расшатан, успокойся.

– Хорошо, что ты укрыл меня одеялом, – добавил он. – А то я бы сейчас проснулся как гипсированный.

Потом мы пили кофе. Горячая ароматная жидкость придала мне неожиданной бодрости и сил. И Христофор стал постепенно походить на себя.

– Ты помнишь, о чем мы вчера говорили? – спросил он.

– Все до последнего слова.

– Это твой самый большой порок. Единственная утеха, которую приносит пьянство, – забвение.

– И все-таки пьянство – это не бес.

– Пожалуй, – кивнул Христофор. – Пьянство – это дверь, через которую бесы вылезают на белый свет.

До отъезда мы больше почти не говорили, Христофор разыскал какие-то толстые красные носки и дал мне переобуться, чтобы хоть ноги были сухие. Потом мы поехали. Даже машина простудилась за ночь, мотор долго чихал и кашлял, потом заработал нормально. Мы молчали до самой Софии. Уже въехав в город, он спросил меня:

– Куда тебя отвезти, домой?

– Нет, ссади на Орловом мосту.

Он так и сделал – ссадил меня в двух шагах от кафе, уныло помахал рукой и уехал. В этот ранний час бульвар был совсем безлюден – я, конечно, говорю о пешеходах. Машины же мчались в обоих направлениях, каждая гналась за своим призраком. В душе у меня царила пустота, и только вид каштановой аллеи немного приободрил меня. Я остановился у первого автомата и набрал номер. Трубка тут же ответила женским голосом.

– Мина, это ты?

– Нет, это ее мама, – недовольно сказал голос. – Подождите…

Я тут же вспомнил ее лицо – круглое, мягкое и пухлое, с идиотскими синими глазами.

– Мина, это я! Совсем коротенькая пауза. Я старался угадать ее содержание, но не сумел. Сейчас она была мне непонятна до бесконечности, куда больше, чем в первые дни.

– Откуда ты звонишь? – спросила она.

– Я здесь, недалеко. Возле кафе.

– Хорошо, – сказала она. – Буду через полчаса.

– Не много ли?

– Нет, не много, противный мальчишка! Потерпи! Эта ее фамильярность озадачила меня. Не могут два заговорщика беседовать так спокойно и легкомысленно. Ни испуга, ни удивления, ни колебания. Кой черт, что я такое видел прошлой ночью? Кусок истины? Или глупую галлюцинацию – плод греховного воображении? Второе казалось мне куда вероятнее. Почему? Да ведь я только видел все это, а не пережил по-настоящему. В моем воспоминании не было ни капли чувства. Господи, до каких же пор!

Я медленно поплелся к кафе. Сел именно за тот столик, за которым мы сидели в последний раз. Официантка и не взглянула на меня, хотя мне очень хотелось выпить крепкого кофе и разбудить то, что дремало где-то в глубине моей души. Если оно действительно существовало. А если нет? О чем я тогда буду говорить с ней? Наконец она пришла. Просто возникла в раме дверей и спокойно направилась ко мне. И лицо ее было спокойно, только очень бледно. Сейчас она казалась мне необыкновенно красивой и стройной. Господи, прости мне мои грехи, но кто бы мог устоять на моем месте и не влюбиться в такую девушку! Особенно если все эти годы и носил в себе нерастраченной простенькую человеческую любовь… Из глаз ее так и струилась та небесная голубизна, которая так сильно поразила меня при нашей первой встрече в больнице. Она села рядом и чуть заметно вздохнула.

– Мина, закажи мне, пожалуйста, кофе.

Я сам изумился своим словам. И особенно тону – такому простому и домашнему. Кто его знает, может быть, я действительно вернул себе естественный облик – тот, утраченный. Мина ничуть не удивилась. Она спокойно встала и направилась к официантке, которая все так же сидела на месте и старательно подпиливала ногти, прикусив кончик порочного язычка. Когда Мина вернулась, бледность исчезла с ее лица. И глаза у нее стали другие – глаза совсем близкого, родного человека, как у Марты, например. Ничего общего с испуганными, виноватыми глазами Лидии. Мои колебания переросли чуть не в панику. А вдруг я попаду в идиотское положение? Но тут же взял себя в руки. Если прыгать в бездну, то сразу. Или никогда. Мина невольно помогла мне.

– Ты вчера ездил на дачу, – сказала она. – С Христофором.

– Откуда ты знаешь?

– Я вчера была у вас.

– Очень мило, – отозвался я. – Ну что, Лидия была пьяна?

Мина чуть заметно вздрогнула.

– Она не была пьяна! – голос ее звучал твердо. – Но мне показалось, что она сильно встревожена.

– Она боится Христофора.

– Да, правда, – подтвердила Мина. – И может быть, у нее есть причины.

– А ты?

– Что я?

– Ты его не боишься? Может быть, Христофор видел, что произошло между нами? Там, на даче.

Я нарочно говорил строго, даже сурово, чтобы она не успела опомниться и не начала безобразно лгать, как однажды уже сделала у меня дома. Но она не испугалась, а как-то успокоилась. Больше того – в ее глазах мелькнули искорки радости. Сейчас-то мне все понятно, но тогда я смотрел на нее с недоумением.

– Вот видишь, – сказала она, – я знала, что ты с этого и начнешь.

– Не понимаю.

– Все начинается с того, на чем кончилось.

Я почти не слышал ее – так поразило меня ее лицо. То же лицо, что снилось мне дома, в родном селе. Теплое озеро, окутанное липкими испарениями. Рука, которая чуть не пробила мне щеку. Я ее не покорил, а просто-напросто завоевал. Что может противопоставить привязчивая девушка сильному и нахальному дураку?

– Ты хочешь сказать, что происшествие на даче и мое несчастье произошли в одно время?

– Нет-нет! – воскликнула она. – Это было в августе. Осенью прошлого года. Но может быть, когда ты падал, то думал про ту ночь, и вчера порванная нить связалась в узел. Я уже решила, что все расскажу тебе сама в один прекрасный день. Это мой последний шанс вытащить тебя из этого ужасного беспамятства.

Официантка принесла два кофе по-венски. Мне казалось, что Мина овладеет собой и замолчит у самого порога истины. Мне не хотелось показывать, какая паника царит у меня в душе, и я терпеливо ждал, когда официантка вернется к себе.

– Скажи мне сейчас, – первой начала она, – ты все помнишь? Совсем-совсем все?

– Не все! – ответил я. – Воспоминания очень разбросаны. И я еще не могу связать их воедино, хотя бы по времени. Прошу тебя, не сочти это за мой каприз. Или за издевательство. Расскажи мне все, я просто хочу сверить…

– Почему издевательство! – вспыхнула она. – Никакого издевательства…

– Хорошо, не придирайся к словам. Как бы там ни было, это очень трудно, я знаю.

Ей действительно было нелегко. Она откинулась на спинку стула, будто отстранилась от всего окружающего. И начала рассказывать, вначале смущаясь и запинаясь. Длинный, теплый летний день, полный до краев. Прогулка по озеру, хороший ужин. Веселье, шутки, анекдоты. Она впервые увидела, что я могу смеяться от всего сердца. Вино лилось рекой, все пили жадно, невоздержанно, – все, кроме нее. Потому что она поняла, что ее ждет. Ощутила глубиной души, как неизбежность, как судьбу, может быть, гибель. Но не святотатство, о, нет!

Дальше ее рассказ совпадал с моим переживанием. До последней, самой малой подробности. Я слушал с большим напряжением, но не чувствовал никакой радости. Или хотя бы удовлетворения. Я не понимал главного: что толкнуло меня на это? Какие чувства бушевали тогда в моей душе? Что они собой представляли? Я слушал молча, пока она угасающим голосом доводила свой рассказ до конца.

Мы молчали. Мы даже не взглянули на кофе, который остывал перед нами. Во мне была какая-то пустота, и я не знал, чем ее заполнить. Теперь я знал все, и все же не знал ничего. Воспоминания неудержимо всплывали в мозгу, но чувства не было. Будто образы и чувства были записаны на разные катушки, и вот вторая катушка утеряна, может быть, навсегда. Вторая, самая важная. Что значат факты жизни без чувства, которое их вызвало? Или без чувства, которое вызвали они сами? Ничто, обманный мираж, тени потерянного, бессмысленного мира. При всей своей яркости они были безжизненны, как мертвая кинолента без звука. На минуту я забыл о Мине, а когда вспомнил, она испуганно смотрела на меня.

– Это – то, что ты видел? – спросила она.

– То же самое. Но мало увидеть, надо еще и прочувствовать, иначе ничего не поймешь, как будто ничего и не было. А я еще не прочувствовал.

– Это очень грустно, – сказала она так тихо, что я почти не слышал ее голоса.

– Действительно, грустно. Может быть, ты мне расскажешь? Объяснишь, что было между нами?

– Не было ничего, – сказала она. – Ничего, что можно рассказать словами. Чувства. Пи, не расскажешь. Или они у тебя есть, или их нет.

– И все-таки?

– Все-таки… что все-таки? – она слегка покраснела. – Я знала, что ты меня любишь. И знала, что и я тебя люблю. Но это была очень обыкновенная, совсем простенькая человеческая любовь. Тебе ее было вполне достаточно. Или совсем недостаточно, если судить по нашей последней ночи. Ты никогда не был лишен женской любви: тебе не хватало человеческой любви. Ты, наверное, и в детстве не видел любви. Мне кажется, что твои родители не любили друг друга.

– Да, это я могу понять, хотя и не сразу. Но не понимаю, откуда взялась во мне эта грубость. Должно быть, от вина, которое замутняет всякое подлинно человеческое чувство.

– Никакой грубости не было! – воскликнула она. – Никакой! Выброси это из головы! Это обидно для меня!

– Да, знаю. Но мне очень грустно…

И мне тяжело… Но что же делать? Человек может контролировать свое поведение, но не может держать в узде душу. Дует ветер, и облака плывут, куда им захочется. Разве можно их остановить? И зачем? Я была очень счастлива в ту ночь. Чего же больше?

– А потом?

– Потом – ничего. Это больше никогда не повторится. Любовь может быть всякой, Мони. Даже греховной, даже преступной. Только не может быть позорной.

– Может, – сказал я.

Она посмотрела на меня с испугом.

– Не надо так говорить. И не надо мучить себя и меня. Для тебя это нетрудно, конечно, нетрудно.

На этом наш разговор кончился. Только теперь мы выпили совсем остывший кофе, рассеянно, молча. Как ни владела собой Мина, я видел, что она глубоко огорчена. Или, может быть, переживает отчаяние – как знать; я еще плохо различал эти чувства. Потом она молча погладила меня по руке и ушла, не сказав ни прощай, ни до свидания. Конец ли это? Или только начало? Я не знал и должен был продолжать мучительное путешествие по самому себе.

* * *

… Я сошел с самолета заполночь. Над бесконечными бетонными полосами дул ветер, такой глубокий, такой сильный, будто прилетал из вечности. На пустом поле не было автобуса, и все мы пешком пошли к зданию аэропорта, еле видному в темноте; светился только яркий квадрат двери. Ветер показался мне еще сильнее, те, кто был в шляпах, придерживал шляпы, у кого были юбки, придерживал юбки, одна женщина так стремительно тянула за собой двух детей, будто хотела вырвать их из чистилища для рая. Полы моего плаща метались как крылья. Казалось, это город не хочет принимать нас и отталкивает от себя, чтобы ветер унес нас как можно дальше. Однако мы упрямо шли наперерез ветру. Ничего другого нам не оставалось: нас ждали домашние спальни или номера гостиниц, тишина и уют.

В зале ожидания мы все расстегнули плащи, сняли шляпы, женщина с облегчением выпустила ладошки двух сонных малышей, которые недоуменно оглядывали пустой зал. Я закурил сигарету – вкусную и кисловатую «папастратос» из пачки, которую купил на аэродроме в Афинах. Курить, собственно, не хотелось, уже два месяца мне не хотелось курить, где-то в глубине желудка день за днем накручивался и становился все плотнее массивный клубок, о котором мне никак не хотелось думать, рак это или не рак, или просто человеческая горечь, досада на коптящее, неполноценное существование. Я быстро прошел пограничный контроль. У меня было большое преимущество перед всеми этими растерянными и возбужденными людьми – я летел без багажа. Это случилось со мной впервые, обычно я вожу с собой в командировки массивный чемодан, как минимум с костюмом для официальных переговоров. На этот раз я решил, что Афины близко, народ все знакомый и незачем лезть из кожи. Даже дорожная сумка была полупустая. Конечно, надо было купить что-нибудь для Лидии, я даже записал это себе ни память, в карманный блокнот. Но что именно – не помню.

Я поспешно вышел на площадь в надежде поймать свободное такси. Обычно я приезжаю на аэродром на машине и оставляю ее на платном паркинге, чтобы при возвращении не было проблем с транспортом. Почему я не сделал этого при последней поездке? Потому что я уже не хотел делать ничего, что требовало дополнительных усилий. Любая человеческая забота была мне неприятна. Сильнее всего спина гнется от забот, какими бы мелкими они ни казались. Тех самых мелких забот, которые якобы имеют своей заботой избавить нас от крупных забот. Какого черта, почему мы не даем жизни идти естественным ходом? Где гарантия, что самолет благополучно сядет в Софии, и с какой стати я должен заранее заботиться о транспорте?

На площади никого еще не было. Но и такси тоже не было. Не было даже надежды поймать машину. Еще недавно я был способен разглядеть самую крохотную человеческую надежду, теперь же самые большие надежды казались мне призраками. Но я ошибся. Вскоре к аэропорту стали подъезжать машины. Но как всегда бывает, они доставались самым напористым. Иные пассажиры бежали прямо под фары, ожесточенно размахивая руками, прыгали в такси чуть ли не на ходу. Другие ругались, глядя, как машина уезжает прочь. В конце концов, нас осталось трое, я и два голландца, которые озадаченно смотрели на всю эту восточную суматоху. Я было решил идти пешком, и будь что будет, но мне стало жалко голландцев – длинных и одиноких, как радиоантенны на аэродроме. Наконец притащилась последняя машина и взяла всех троих. Я ссадил голландцев перед гостиницей «София» и поехал домой.

В каком-то мрачном предчувствии я поднимался по лестнице, и оно не обмануло меня. Как ни рылся я в карманах, не мог найти ключей. Ничего не поделаешь, придется звонить. Я звонил долго, пока звонок не охрип. Лидия спит очень чутко, она не могла не услышать звонка. Но никто не открывал. Иногда она накладывала на лицо разные маски и повязывалась чем-то вроде тюрбана. Может быть, она опять упаковалась и поэтому не слышит. Я снова перерыл не только карманы, но и сумку. Ничего! Меня преследовало смутное, но неприятное чувство, что я забыл ключи на телевизоре, в гостинице в Афинах. Только тут я вспомнил, что в машине должна быть запасная связка ключей. Да, но ведь и машина заперта. Может быть, я сумею ее открыть. В крайнем случае, разобью ветровое стекло, как уже был вынужден сделать однажды.

Я проклял себя и пошел вниз. Машины мы, живущие в этом доме, парковали в пустом соседнем дворе – шесть машин, не больше. Даже платили некий минимальный наем. Если повезет… А мне обычно везет в мелочах.

Мне и в голову не пришло, что Лидии нет дома. С тех пор, как она перестала пить, она выходила редко, вечером же – почти никогда, разве что пойдет на концерт. В самом деле, она не знала, что я вернусь сегодня вечером; по предварительным расчетам, я должен был вернуться в понедельник, притом не раньше полудня. Но переговоры заняли всего один день. Вернее, одно утро – четверга. Субботу и воскресенье мои партнеры собирались посвятить поездке по побережью, где я хотел посмотреть новые гостиницы, построенные одной итальянской фирмой. Но в пятницу на меня накатила дурацкая тоска. Или дурацкая надежда, не знаю. Целое утро я бессмысленно шлялся по запруженным толпой афинским улицам. Ничто меня не интересовало – ни музеи, которые я хорошо знал, ни витрины, которые всегда нагоняли на меня скуку. К полудню я зашел в представительство авиакомпании заверить билет. И там вдруг оказалось, что в этот вечер в Афинах садится вне расписания наш самолет из Триполи. Я принял решение за три секунды, не больше. Такое случалось со мной впервые. Я никогда не меняю своих решений, пусть они даже окажутся ошибочными. Я предпочитаю наказать за ошибочное решение, чем изменить его. Сначала это выводило из себя некоторых моих помощников, но постепенно привыкли. Я считал, что это единственный способ навести в управлении железный порядок, к чему я упорно стремился. Однако я никак не ожидал, что огорчу моих афинских партнеров, которые, наверное, предусмотрели уикенд с прогулкой в своих расчетах. Я знаю, стоит раз отступить от установленного порядка – и покатишься по наклонной плоскости – удержу нет! Но это меня в тот момент не интересовало. Хоть раз положусь на волю случая, и посмотрим, что будет!

Двор, со всех сторон обнесенный зданиями, был очень темен. Я знал, где стоит моя машина, и нашел бы ее в полном мраке. Я шагал медленно, опасаясь оступиться в темноте. Щелкнул зажигалкой. Слабый огонек осветил пятно не дальше моего носа. И все-таки я заметил, что в машине кто-то есть. В первую минуту я даже не понял, что это может означать, и нагнулся к стеклу с зажигалкой в руке. Легкий пиджак брошен на спинку переднего сиденья. Голая женская нога, согнутая в колене. Я тут же погасил огонь. Я стоял в полном оцепенении. В голове у меня было пусто. И в сердце было пусто – так я был поражен. Или просто обманывал себя, просто чувства или оборвались, или перегорели. Я повернулся и пошел вон со двора.

Никогда не узнаю, как я добрался до гостиницы «София». Дежурная администраторша в ошеломлении смотрела на меня. Не знаю, как я выглядел, наверное, как человек, готовый совершить убийство. К счастью, она узнала меня – здесь все меня знали, от швейцара до повара. Наше управление принимало немало гостей из-за границы, и мы всегда устраивали их в этой гостинице. Свободных номеров не было, так что администраторша предложила мне апартамент. Хорошо! На одну ночь, на две? Конечно, на одну. Просто я забыл свои ключи. Она мне не поверила и улыбнулась, но какое это имеет значение? И пожелала мне спокойной ночи. Я поднялся в номер, принял душ, надел пижаму. И встал у окна. Площадь, залитая апельсинным светом, была мертвенно пуста. Что могли бы сделать те двое в такую ночь? Включить зажигание и исчезнуть вместе с машиной навсегда, если это выход. Все мы так прочно схвачены капканом, что выход найти невозможно. Разве что внезапно распылиться на атомы и раз и навсегда включиться в круговорот вселенной.

Я погасил лампу, улегся и тут же уснул тяжелым, мертвецким сном. Проснулся ровно в семь, как по часам. Я всегда просыпаюсь в этот час, где бы я ни был, даже на другом конце земли. Сейчас я не могу объяснить ни одно свое действие – так механически и бездушно я совершал их одно за другим. Я сделал короткую утреннюю гимнастику, потом принял холодный душ. Даже если бы из крана полился кипяток, я все равно ничего бы не почувствовал. Я был совершенно бесчувствен. Чудесное состояние! Наверное, самое естественное для человеческого агрегата в эпоху сверхчеловеческих крылатых ракет. Я побрился внимательно и аккуратно. Да, действительно чудесно не иметь никаких человеческих желаний. Что человеческое мог бы я сделать сейчас, например? Ничего, разве что включить радио и послушать музыку. Изо всех человеческих искусств только Музыка – вне человека и над человеком. Вне жизни и над жизнью. Самые древние галактики, галактики сверхсознания, наверное, создают музыку и ничего больше. Если бы она могла достичь до нас, мы бы поняли, что она сотворена Сверхсуществом. Но разве оно может быть бесчувственным?

Я мог позавтракать, например. Это неизбежно, питаться необходимо, и у бесчувственных есть желудок, который надо чем-то заполнить, даже бесчувственно. Я заказал завтрак в номер. Ждал полчаса, но не дождался. В конечном счете, получается, и у бесчувственных есть нервы.

Оказалось, что на улице чудесное утро. Небо было такое бледное, какого я, кажется, никогда не видел. Нет, видел однажды, при полном солнечном затмении лет назад. Только в тот день я видел на нем этот неописуемо нежный голубой цвет. Я почувствовал себя себя гораздо бодрее. Глянцево гладкая корка спокойствия, которая только отражала внешние впечатления, стала легонько трескаться. Нет-нет, мне ничего не нужно, только немного спокойствия.

Моя секретарша подняла голову от пишущей машинки и посмотрела на меня с недоумением, которое, кажется, угрожало перейти в тревогу.

– Ты что здесь делаешь? – спросил я. – Ведь сегодня суббота.

– Надо кое-что докончить, – пробормотала она. – А вы, товарищ Игнатов?

– Я? Я спешно вернулся раньше времени. В понедельник утром мне надо быть с докладом в министерстве.

Я лгал так бесстыдно и бесчувственно! Ничего подобного со мной никогда не случалось, но она мне поверила тут же и полностью:

– Я могу вам помочь?

– Нет, ничего не надо. Я должен подготовить доклад. А ты лучше иди домой. Правда, иди, я никому не собираюсь звонить и ни с кем не хочу говорить.

Ганка тут же ушла. До полудня я просмотрел все бумаги, скопившиеся на моем столе. Не читая, подписал все приказы. Работа не увлекала меня и не помогала мне. Работа – для живых, для людей с привязанностями, в конце концов – для людей, у которых есть какие-то обязанности/ А я сейчас не мог ни за что отвечать. Правда, на столе лежала куча газет и журналов, но в эту минуту ничто не могло бы тронуть или заинтересовать меня. Я взял с полки энциклопедический словарь и открыл наугад. О. Оазис, Обиход, Обязательство… Обезьяны… Гм, обезьяны!

ОБЕЗЬЯНЫ (simae) – подотряд приматов. Тело длиной от 16 см до 2 м, низшие, чаще всего длиннохвостые… Человекообразные. Прямоходящие… Живут стаями… Подвид узконосых… Среда обитания… Размножаются…

Да, это мы и есть. Узконосые обезьяны. А носы узкие, наверное, потому, что мы суем их всюду, куда не надо. Какая скудная диета – улитки, мыши. Яйца, добытые воровством. Гусеницы майского жука – высший деликатес. Жалкие сладострастники, бесстыдные онанисты, которые не стыдятся ни своих детей, ни людей, ни бога. Все-таки кое-что неясно: откуда этот развитый мозг? Мозг ли порождает действия или действия создают мозг? И почему их эволюция так внезапно остановилась среди дороги? Господь-бог призадумался или…

Телефон зазвонил сильно и резко. Я знал, что ни в коем случае, ни за что на свете не должен поднимать трубку, и все-таки не выдержал…

– Алло… алло… алло… – прозвучал глухой и несчастный голос Лидии.

Я осторожно повесил трубку. Потом встал и опрометью бросился на улицу. Я просто не доверял самому себе, не знал, что сделаю, если она позвонит еще раз. Народу на улицах прибавилось, небо обрело нормальный цвет… Обедал я в тихой закусочной в глухом переулке. В сущности, я только заказал еду, но не притронулся к тарелке, хотя был нормально голоден. Я заплатил и ушел, не говоря ни слова.

К зоопарку я пошел пешком. Нарочно выбирал маленькие безлюдные переулки, чтобы избежать нечаянной и нежелательной встречи. Как знать, может быть, Лидия, отчаявшись, побежала в управление. По инстинкту, по внутреннему чувству. Я был уверен, что она не видела меня вчера, не могла видеть. И все-таки она поняла, что это именно я, иначе зачем бы она стала звонить мне на работу. Я очень хорошо понимал, что не могу избежать ни встречи, ни объяснения. И все-таки не хотел, чтобы оно произошло сегодня. У меня не было сил.

Меньше всего я стоял перед клеткой с павианами. Было грустно смотреть на этих животных с человеческими глазками. Наверное, они сами в отчаянии и от того, что родились, и от того, что существуют. Иметь больше всех других и в то же время не иметь ничего – может ли быть участь тяжелее и злосчастнее? Если мы действительно принадлежим к одному семейству, как уверяет меня энциклопедия, кто дал людям право сажать этих животных в клетку? Я ни на минуту не сомневался в том, что они несчастны, хотя казалось, что у них есть все необходимое – надежная крыша над головой, обильная еда. Или такова вообще судьба всех simie? Чем мы, люди, превосходим их? Может быть, и мы застряли на неком перекрестке? Может быть, наше положение еще трагичнее и безнадежнее, чем у них? Жизнь без смысла и смысл без жизни – не это ли две возможности нашего будущего существования?

Больше всего я простоял у клетки с выдрами. И заметно воспрянул духом. Они не капитулировали перед растлением, как обезьяны, они продолжали бороться. Я видел, как они непрерывно ныряют в проточную воду, как плавают в ней совершенными и изящными движениями. А ведь в воде не было ничего, что могло бы их привлечь – ни ожидания, ни надежды, ни еды. И все-таки они плавали и плавали, вылезали и снова ныряли, не обращая внимания даже друг на друга. Они делали самое разумное из того, что могли делать на этом свете – поддерживали свое совершенство.

В этом маленьком оазисе, который так удачно спрятал меня, я пробыл до пяти часов. Наконец тоска моя стала невыносимой. Тоска или предчувствие – не знаю. На улице я остановил такси и с облегчением откинулся на мягкую спинку. Я устал, меня слегка мутило – наверное, от сильных запахов.

– Давайте в Банкя, – сказал я. – Я вам объясню, куда именно.

Шофер включил счетчик, машина тронулась. Я рассеянно взглянул в окно и вздрогнул – мне показалось, что я увидел Лидию; она шла прямо вперед, по пустой улице, ни на кого не глядя, как сомнамбула, наталкиваясь на людей. Или так мне показалось.

Здесь воспоминание внезапно оборвалось, извратилось в трепещущий, весь в темных пятнах, бланк, как говорят киношники.

* * *

Я посмотрел на часы – без пяти два. Мина давно уже ушла, а я все еще сидел за столиком и пил третью мо счету чашку кофе. Теперь в кондитерской было гораздо больше народу, но никто на меня не смотрел, кроме новой официантки, которая время от времени обдавала меня благосклонным взглядом. Женщины любят мужчин моего возраста, особенно мрачных и одиноких. И хотя передо мной стояла чашка с кофе, она подошла ко мне.

Чего-нибудь желаете? Она совсем не походила на официантку. Скорее, на литерторшу или аптекаршу, которой не хочется ехать по распределению в провинцию.

– Спасибо, – сказал я. – В следующий раз воспользуюсь вашей любезностью.

Они улыбнулась и отошла. Господи, неужели это я сказал такое? Мне казалось, что говорил некто, сидевший во мне, о существовании которого, я и не подозревал. В следующие месяцы, пока я свыкался с возвращением в собственную шкуру, не раз попадал в подобные нелепые положения, даже перед близкими людьми. В чем вы и сами убедитесь.

Больше мне тут было нечего делать. И все-таки я не смел встать с места, как будто на ногах у меня коньки, а я не умею кататься. Однако надо было уходить; когда я вышел, день показался мне необыкновенно жарким и пустым. Только вечно веселые воробьи счастливо чирикали, прыгая босиком по раскаленным плитам. Чего еще ждать от бедняжек, которые и в самую большую жару не могут забыть холодную зиму.

Я думал о Лидии – как-то она меня встретит? – и не понимал, откуда эта тревога. Разве у меня на лице написано, что память вернулась ко мне? Невозможно! Наверное, я, как все мужчины, боялся женской интуиции. Это непонятное слово становится реальным, когда мы соотносим его с женщиной. Я шел медленно, стараясь держаться в тени – деревьев или домов, все равно. Пусть все будет естественно и по-человечески. Незачем загружать себе голову ненужными планами или стратегиями. Лучше реагировать спонтанно и доверять своим реакциям, тогда не будет места человеческой лжи и подлости.

Я встал у двери и позвонил. Послышался тяжелый, я бы сказал какой-то деревянный, стук шагов. Дверь открылась так стремительно, что воздушный вакуум всосал меня внутрь. Мы смотрели друг на друга выжидательно, и каждый был полон своих страхов.

– Господи, куда ты запропал? – радостно воскликнула она. – Я решила, что что-нибудь случилось.

– Что могло случиться?

– Откуда мне знать? Ведь вы вернулись в город около десяти…

– Да, кое-что случилось, – сказал я. – Но это не так важно.

Мы говорили в прихожей. Хотя там было темновато, Метил, как она вздрогнула. Я схватил ее за плечи и ел в холл. Она обернулась и посмотрела на меня, все с надеждой во взгляде.

– А что именно?

– Ко мне вернулась память. Я помню не все, конечно достаточно…

Я хорошо видел, как в глазах ее вспыхнули одновременно радость и отчаяние. Отчаяние и радость, уничтожили друг друга. Она вдруг одеревенела, стала совсем бесчувственной, каким был я все это утро. Надежда угасла. Маленькое, ужасное слово «достаточно» было тяжелее приговора.

– И что же?

– Да ничего, – ответил я. – Во дворе было ужасно темно. Я видел только голое колено. Это и в самом деле было твое колено?

Бог мне свидетель – я давал ей последний шанс. Шанс, который был одновременно и подлостью – и для меня, и для нее. Она спокойно могла бы ответить мне: «Это было колено Мины, конечно… Они уехали, а я осталась в баре допивать!»

– Я не хотела тебя обманывать, Мони! – сказала Она. – Но не имела права и сказать тебе. Ради твоего здоровья и спокойствия.

– Так я и думал, – сказал я. – А кто был второй?

– Христофор.

– Да, знаю. Я видел подкладку пиджака. Да. Так оно и было. Подкладку из шотландской клсгки, которую трудно спутать. Но и без пиджака я знал, что это он. Не случайно он всю ночь визжал мне про бесов. Лидия отошла к окну, вся ее фигура выражала подавленность.

И почему ты выбрала именно Христофора? – спросил я. – Для своей карательной экспедиции?

– А кого? – чуть ли не шепотом спросила она. – Вы так были близки друг другу! Чуть ли не как боги! Просто я хотела разбить ваши высокомерные морды!

– Не ищи оправданий! – сказал я. – Ты просто была безобразно пьяна! Иначе не сделала бы такого свинства!

– Свинства? – только тут она обернулась и посмотрела на меня. – А ты что, был рыцарем? Теперь по крайней мере ты прекрасно помнишь, что делал сам. И, конечно, все у меня за спиной.

Да, она была права, что сказала это. Вообще не надо было ставить ее в неравноправное положение. Как это было столько раз. Но что я мог сейчас сделать? Уйти в другую комнату, будто ничего не случилось? Но это подавило бы ее гораздо больше. И гораздо сильнее испугало бы.

– И что же получается? – иронически спросил я. – Ты просто решила наказать меня? За все свои обиды?

– Думай что хочешь! – мрачно сказала она. – Сейчас я не могу ничего больше сказать. Или нет, скажу: ты стал мне отвратителен! Так что теперь мы квиты!

– Нет, не квиты! – сказал я. – Мы не можем быть квиты! Что бы я ни делал, я все-таки делал это как человек! А не как свинья – на улице… в машине собственного мужа…

– Ты делал вещи куда отвратительнее, Мони, – чуть слышно отозвалась она. – И куда страшнее! Ты должен был увидеть это – во имя человеческой справедливости. Дело в том, что я… я…

– Ты испугалась?

Не надо было ее перебивать. Наверное, она хотела сказать что-то другое, но поспешно согласилась со мной.

– Да, испугалась. Испугалась до смерти, до ужаса…Я не такая и никогда такой не была. Какова я ни есть – такой сделал меня ты.

В боксе этот удар называется апперкот. Подготовиться к нему невозможно. Я ничего не ответил, и но, кажется, придало ей сил.

– Я вообще не уверена, что ты когда-нибудь любил меня. Ты просто присвоил меня для собственных потребностей, а о моих и не задумался. Я не родилась бездельницей, Мони. Ты вырвал меня из жизни, как из грядки вырывают лук. А когда начались твои отвратительные женские истории…

– Хватит! – сказал я. – Меня не обманешь! Ты спилась в последние годы… Когда я особенно был занят работой… А не женщинами…

– А Мина? – она смотрела на меня как хищная птица.

– Какая Мина? Выбей из головы эту идиотскую мысль! Нет никакой Мины… Иначе я оставил бы тебя в болоте! А я попытался вернуть тебя назад… И начать какую-то новую жизнь, если это возможно…

– Ты! – воскликнула она, и глаза ее прямо засверкали от ненависти. – Ты – вернуть меня к новой жизни? Ты, который прогнал меня из своей кровати. И поставил в кабинете какую-то жалкую деревянную кушетку? Спасибо тебе за твою доброту! Низко кланяюсь тебе, благодетель мой!

И она действительно поклонилась мне глубоко, как могла сделать только балерина. Она никогда не носила бюстгальтеров, и ее бюст чуть не вывалился из глубокого выреза декольте. | – А теперь попрошу тебя снова поставить кушетку на место, – сухо сказал я. – Это последнее, что я могу тебе сказать…

Я повернулся и пошел в кабинет. Эти слова, наверное, были самыми искренними, или, по крайней мере, самыми непосредственными из всего, что я ей наговорил.

После этого жизнь потекла неожиданно спокойно, я бы сказал, как в вакууме. Я не могу представить себе вакуум, но это нечто, что не содержит в себе ничего, и все же как-то существует в заполненных пространствах, все равно, естественным ли, искусственным ли образом. Этот вакуум не сближал и не разделял нас – мы просто не соприкасались в нем. Я вставал, завтракал, шел в кабинет. Лидия целыми днями занималась уборкой, будто ждала в дом сватов. Мыла, чистила, терла, в каком-то исступлении натирала дубовый паркет, я хорошо знал, что она не маньячка чистоты. Наверное, она хотела уйти от мыслей, от предчувствий, от разговоров, которых боялась. Или просто в оцепенении ждала, когда я приму какое-то последнее решение. Напрасные страхи – я не хотел принимать никаких решений, даже самых незначительных. Я все еще был занят собой, связывал воедино разорванные нити моего прошлого. Труднее всего было вспомнить дни и годы, проведенные с Верой. Некогда я так яростно выталкивал их из своей памяти, что теперь с большим трудом мог их воспроизвести.

Именно в эти дни я начал вести свои записи. Первую страницу написал с невероятным трудом. Только теперь я понял, как мало знаю. Да и наука знает не бог весть сколько, особенно та наука, которая занимается венцом творения – самим человеком. Я начал курить, к тому же свирепо. Часто забывал открыть окно, и в кабинете было хоть топор вешай. Потом работа стала увлекать меня… Полному душевному удовлетворению мешало только сознание неоплаченных долгов; другие долги меня не интересовали.

Наконец, после долгих колебаний, я решил посетить доктора Топалова. И не потому, что имел в нем какую-то нужду, а из простого человеческого внимания; уже месяц я не показывался ему на глаза, даже не звонил по телефону. Я тщательно обдумал, что ему можно сказать и чего – нельзя. В конце концов, он же не кюре, чтобы исповедоваться ему во всех моих грехах. Надо и себе что-нибудь оставить.

Когда я вошел к нему, мне показалось, что в первую минуту он меня не узнал. Я почувствовал – не знаю, как бы выразиться точнее, – что-то вроде обиды. Прошло много месяцев, пока я свыкся с этим странным и неприятным чувством, которого до этого момента, кажется, не знал. И только теперь я полностью понимаю, как чувствителен человек. Нет-нет, – как он мелочно честолюбив. Все это, конечно, от его эгоцентризма. Не имея представления о реальном соотношении вещей, человек всегда ставит себя в центр видимого мира, и начинаются невероятные деформации и профанации. Луна сердится на планету, планета – на солнце, солнце – на галактику, которая, вероятно, в свою очередь воображает, что вертится не в ту сторону…

– А, это вы? – встрепенулся Топалов. – Я очень рад, присаживайтесь.

Разобиженный, я сел на стул. Что делать, я для него – всего лишь один из пациентов, хотя немного особенный. Наверное, я воображал себе, что мы с ним – две родственные души, которые притягивают друг друга и взаимообразно изучают сущность соответствующих малых систем. Но раз я всего лишь пациент, пусть так и будет, от этого ему же хуже.

Однако я подробно рассказал ему все, что пережил за этот месяц. По тому, как заблестели его глаза, я понял, что он снова вышел на орбиту. Честолюбие мое было в какой-то степени удовлетворено. Но и другое я понял, вернее, почувствовал: он, бедняга, не верил, что память вернется ко мне. Или что она вернется так быстро и легко. Он покраснел, его смешная шея задрожала, даже жесткая поза изменилась. Сейчас он был похож уже не на человека, а на охотничью собаку, которая почуяла в кустах куропатку. И готова прыгнуть, конечно, в полной уверенности, что на этот раз добыча не ускользнет.

– Постойте, не торопитесь! – предупредил он меня.

– Здесь вы, кажется, через что-то перепрыгнули. Рассказывайте все подряд, а я сам решу, что существенно и что – нет.

Но дело-то в том, что пришло время перескакивать через кое-что. Сейчас, когда я слушал не только свой, но и его голос, мне стало совершенно ясно, что я не могу рассказать ему «все». Например, я выпустил эпизод в заднем дворе. Получалось, что когда мне не открыли дверь, я просто взял и пошел в гостиницу. К моему удивлению, он тут же почуял обман.

– Вы что-то от меня скрыли, – перебил он.

– Верно, доктор, – пробормотал я. – Шок. Очень сильный и совершенно неожиданный моральный шок. Но мне не хочется об этом говорить.

– Ничего, продолжайте.

Мне казалось, что он приблизительно догадался о том, что произошло. Не мог не догадаться. В сущности, рассказывать было уже нечего.

– Самое странное, доктор, что я совсем не помню последние полчаса. Они совершенно исчезли из моей памяти. Столько другого припомнил, а это – не могу.

– Ничего удивительного, – кивнул доктор Топалов.

– Иногда внешние впечатления будто не доходят до памяти. Несколько лет назад у меня был случай. Я попал в автомобильную катастрофу и был на волосок от смерти. И эти несколько самых страшных минут вообще отсутствуют у меня в памяти.

Уже подробнее я рассказал ему о бесчувственности воспоминаний, которая так сильно подавляла меня. И из-за которой возвращение самой памяти представлялось мне нереальным и бессмысленным.

Доктор Топалов серьезно призадумался.

– А как вы оцениваете свое нынешнее эмоциональное состояние? – спросил он наконец. – По-вашему, вы реагируете нормально?

– Для меня – совершенно нормально, – ответил я. – Но кажется, я все еще не способен на очень сильные вспышки и аффектации. Например, я тоже пережил неприятность за рулем. Но сохранил полное присутствие духа, почти не испугался и сейчас помню все – до последней сотой секунды.

Мой ответ, кажется, вполне его удовлетворил. Он прошелся по кабинету, потом сел на круглую табуретку рядом со мной.

– Досюда все нормально. А теперь проверим самую память. Вы помните, как были одеты в тот последний субботний день?

– Прекрасно помню, – тут же ответил я. – Блейзер и темно-серые брюки. Коричневые мокасины от Журдена. Хорошо помню, что я купил их в Марселе, в канун католической пасхи. Синяя рубашка в очень тонкую полоску.

Доктор Топалов задал мне еще несколько вопросов. Чтобы ответить на них, нужна была не только память, но наблюдательность, но это не особенно затруднило меня.

– А вы вспомнили, где оставили ключи? – спросил он наконец.

– Да, теперь я уже вполне уверен! Ключи я забыл на телевизоре в отеле. На связке ключей была и маленькая серебряная открывалка, мне ее подарили в Ливане. Я очень редко пользуюсь ею. Но тогда, в гостинице, я открыл бутылку колы. В тот день я был очень возбужден и беспокоен – я никогда не теряю своих вещей.

Теперь доктор Топалов, кажется, был совершенно удовлетворен.

– Хорошо, достаточно! – кивнул он. – Следует считать, что ваша личная память полностью восстановлена. И, наверное, в лучшим состоянии, нежели до несчастного случая. Эта уверенность и ясность воспоминаний просто удивительна! Досюда все очень хорошо!

– А что не очень хорошо?

– С памятью все нормально. Лучше, чем нормально. Мы с вами не раз говорили: личная память – основа человеческого самосознания. И все же это еще не все. Туда же входят и чувства, о которых вы так тревожитесь, и взгляды, и мораль, и даже некоторые навыки… В отношении чувств наука весьма сдержанна. Она рассматривает их как категории, а не конкретные реалии. Например, что такое чувство собственности, откуда оно произошло, какова его сила и прочность. Или суетность… Вы знаете, что такое суетность?

– Не знаю, – ответил я, – и не уверен, что это чувство.

– В любом случае это – прочувствованное отношение к явлениям и предметам. Сами по себе предметы не могут быть суетными, даже если они созданы для удовлетворения человеческой суетности. Как, например, ваша открывалка, которая без употребления болталась на связке ключей.

– Вы правы, – улыбнулся я. – Но не совсем. Кажется, я был довольно педантичным человеком. Я и теперь питаю слабость к разным мелочам.

– Это тоже какое-то чувство или чувственное состояние. Современная наука рационалистична по духу и мало уважает чувства. Она считает, что чувство в принципе – нечто спонтанное, эфемерное и весьма лабильное, мы однажды говорили об этом. Оно возникает только по определенному внешнему поводу, иногда внутреннему. Как вы сами понимаете, при такой постановке вопроса весьма легко оспаривать наличие эмоциональной памяти. Но должен вам сказать, что ваш случай как будто больше подтверждает эту теорию, нежели отрицает ее.

– Не вижу, каким образом, – сдержанно ответил я.

– Сейчас объясню. Считается, что центры разума находятся в коре головного мозга. По своему генезису это сравнительно новые центры, и для науки это, по-видимому, означает, что они более совершенны. А центры чувства находятся в глубине подкорки. Теоретически связь между ними может прерваться. У вас это получилось на практике. Образы памяти появляются в вашем сознании, но связь с подкоркой не устанавливается.

Я слушал уже вполуха. Эта география мозга, полная белых пятен, прямо раздражала меня. И не хотелось соглашаться с таким деклассированием чувств в пользу сознания.

– Не следует придавать особое значение такой неполноценности воспоминаний, – продолжал доктор Топалов. – В известном смысле это – ваше преимущество. Представьте себе, что из тихой и спокойной саванны вы внезапно попадете в дикие джунгли. Вы испугаетесь, растеряетесь, утратите главные ориентиры жизни… Мне кажется, что обезьяна стала человеком именно тогда, когда перебралась в саванну. Там ей пришлось встать на задние конечности, чтобы смотреть поверх высокой травы. Чтобы слепить по ее колыханию, не подкрадывается ли кровожадный хищник…

Я слушал его, и во мне все сильнее и упорнее поднимался жестокий вопрос, на который я не находил приемлемого ответа: какого черта люди так бессмысленно боятся жизни и ощущения жизни? Да я сам, на собственном опыте узнал, что по своей сути основа жизни – бесконечная радость, неописуемое удовлетворение. И если в жизни так много страданий и страшных чувств, если в ней столько бесов, неужели люди не понимают, что в этом виноваты они сами и их общества, а не жизнь… Так я думал, но задавать вслух свой вопрос не стал. Я хорошо понимал, что доктор Топалов не в состоянии на него ответить. И он – человек, как и все остальные. Вот почему я постарался прекратить бессмысленный разговор.

– Доктор Топалов, что же вы мне посоветуете? Он с недоумением посмотрел на меня.

– Кажется, на этот раз мы разминулись!

– Да нет, почему же. Я просто соглашаюсь с вами. Но что мне делать дальше?

– Я бы посоветовал вам два месяца полного отдыха! – заявил он. – Упражняйте свою память! Уверяю вас: пока вам вполне достаточно тех чувств, которые у вас есть. А через два месяца спокойно возвращайтесь на работу.

– На эту работу я уже не вернусь.

– Почему? – он удивился.

– Просто не хочу работать с людьми, которые не понимают меня. Раз они такие умные – пускай сами впрягаются в хомут и тащат.

– Да, понимаю, вас обидели, – произнес он.

– Человек не может работать, если он не уважает себя!

– Что же вы будете делать?

– У меня прекрасная профессия. И я найду ей применение.

– Это уже другое дело, – отозвался он с облегчением, – Творческая работа действительно самое лучшее. Особенно для вас. Таким образом, вы на практике решите все свои проблемы.

Успешное завершение трудного разговора. Я чувствовал облегчение и успокоение. Мораторий, наложенный доктором Топаловым, вполне соответствовал моему состоянию. Человек не может созидать вне себя, пока не создал внутри себя.

Стояло очень жаркое, я бы сказал, непосильное лето. Днем небо раскалялось и только поздней ночью роняло к горизонту последние капли пота. Разогретые плиты тротуаров испускали тепло до раннего утра. Только к этому времени я по-настоящему засыпал на несколько часов и спал, слава богу, почти без сновидений. Лидия, кажется, вообще не спала, – так неподвижно и бездыханно, так мертвенно она лежала в своей кровати. За две недели она сильно похудела, лицо ее осунулось, стало чуть ли не костлявым. Я могу говорить только о лице – свое тело она старательно прятала от меня, словно оно было поражено проказой. Мне редко удавалось увидеть ее глаза – мрачный взгляд, без выражения, совсем бесчувственный. Но я понимал, что это не так. Этот мрак мог означать только ненависть, и ничто другое. Настоящую человеческую, теплую, густую ненависть, которая заливала ее по уши. Она так упорно искала свой ад, что наконец нашла его. Так я думал. Ад человека куда страшнее ада сатаны. Люди придумывают друг другу мучения искуснее дьявольских козней. Конечно, все могло быть и хуже, но вряд ли она это сознавала. Что бы я стал делать, если бы она рыдала, раскаивалась, просила прощения? Вряд ли бы я выдержал.

– Мони, почему ты не уедешь? – сказала она однажды. – Ты мучишься сам, мучаешь меня. Поезжай куда-нибудь, отдохни…

– Не могу, Лидия, – отвечал я.

Я действительно не мог. Мне казалось, что в чужом месте я буду жить чужими мыслями.

– Тогда уеду я! – внезапно сказала она. – Если хочешь – совсем! Так жить нельзя, это не жизнь, а истязание.

Вот она и подошла к этой мысли. Иногда не только рай – и ад становится невыносим.

– Да, знаю, – ответил я.

– Или ты это нарочно? Чтобы совсем раздавить меня?

– Выброси это из головы! – сказал я. – Я сейчас вовсе не думаю о тебе, ни о ком не думаю, кроме самого себя. Это мое право.

– Да, это всегда было твое право! – сокрушенно ответила она. – Всегда!

– Может быть! И это совсем не так плохо, как ты считаешь! Из прав вытекают обязанности!

– Это я уже знаю, – неожиданно ответила она.

– Ничего ты не знаешь! – вздохнул я. – Я говорю тебе в последний раз: того, о чем ты думаешь, все равно что не было. Нет, не так. Все это произошло с кем-то другим. Или в другой жизни.

Эти мои слова как-то вдруг успокоили ее, она немного ожила. Я все дольше засиживался в кабинете, совсем прекратил прогулки по парку. Усиленно писал. Сначала записывал все свои мысли. Потом понял, что это не нужно – так их было много и такие они были противоречивые. Лучше всего записывать те мысли, которые как вехи ведут к концу моего бесконечного пути. Построить в себе нечто, что укрепило бы мои душевные силы.

Именно это больше всего поражало меня в моей прошлой жизни – душевная неустойчивость. Я не мог взвесить свои чувства и судил о них только по фактам и событиям. Не видел в моем поведении ни капли здравого смысла, никакой логики, никакого серьезного основания. Странный курьез – по-видимому, именно тогда, когда обладал полным сознанием, я поступал самым бессознательным образом. Чем это объяснить? Нечем, кроме как свойством самого человеческого сознания. Как плыть ночью на корабле или на лодке, если видишь в небе одну звезду – свою собственную? Только свои желания, только свои цели? Куда пригребешь на такой несчастной лодке? Только к самому себе. Будешь кружить, как заколдованный в заколдованном море.

Да, лодка – в этом весь секрет. Лодка с одной звездой и единственным парусом, который ко всему прочему и снять нельзя в случае необходимости. Любой сильный порыв ветра просто опрокинет ее, потому что и прочного киля у нее наверняка нет. И нет выхода, нет спасения, разве что успеешь выгрести воду. И во что превращается жизнь? В вечное крушение и вечное спасение, пока не потеряешь последние силы.

Многое могла бы объяснить мне Лидия. Она постоянно была ко мне ближе, чем кто-либо. Но я уже понимал, что жестоко расспрашивать ее, как я это делал несколько раз. И как сделал еще однажды, как последний дурак.

– Лидия, я хочу тебя спросить, – сказал я. – Христофор знает, что ко мне вернулась память?

Она с недоумением посмотрела на меня. – Понятия не имею! Я его и не слышала и не виде с того проклятого дня, когда он затащил тебя на дачу.

– Ну, не совсем так. Два-три дня назад ты его обругала по телефону.

– И что из этого? – с вызовом спросила она.

– Как что? Да ведь он, наверное, что-то понял по твоему поведению!

– Ну и что, если понял? – с презрением отозвалась она. – Пусть эта свинья знает, что нельзя делать все, что в голову взбредет.

– Да, но я хотел поговорить с ним. Есть вещи, которые только он может объяснить…

Она посмотрела на меня так, будто говорила со слабоумным.

– Как ты можешь говорить как с равным, с человеком, который… который… – она заикнулась.

– Который – что?

– Который надругался над тобой! Не надо мной – над тобой! Я что, я – тряпка, мной можно и подтереться, но ты… ты…

Лидия бросилась вон и так хлопнула дверью, что квартира заходила ходуном. Пока я ломал себе голову, как быть, она снова появилась на пороге. Лицо ее было невероятного, какого-то табачного цвета.

– Слушай, что я тебе скажу! Не знаю, каких дьяволов ты ищешь в себе! Но пока не найдешь там своего достоинства, ты ничто! До сих пор ты хотя бы этим отличался от других. И если в один прекрасный день ты меня выбросишь из дома, как половую тряпку, я буду знать, что ты обрел себя! Теперь тебе ясно?

Я ничего ей не ответил. И скоро услышал, как она всхлипывает и воет в своей душной бонбоньерке.

Еще две недели прошло без особых происшествий. Только погода внезапно изменилась. Однажды ночью пошел дождь, такой буйный, такой проливной, будто он хотел снести город с лица земли. Небо побелело от молний, весь наш прочный дом дрожал от ударов, будто был готов в любую минуту обрушиться нам на головы. Но на другой день погода была тихая, ясная и прохладная, словно ранней весной. Мне казалось, что и в моей жизни что-то изменится, я наконец найду какой-то выход.

Однажды утром мне позвонил Радков, наш главный юрисконсульт. Очень любезно поздоровался, потом сказал:

– Товарищ главный директор, вы не могли бы зайти ко мне ненадолго? Это очень важно.

Ехать в управление? Сама мысль об этом была мне противна.

– А почему бы вам не приехать ко мне?

– Это в ваших интересах, товарищ директор, – очень почтительно сказал Радков. – Небольшая формальность, но совершенно необходимая.

– Хорошо, приеду к десяти, – сказал я и швырнул трубку.

Приближаясь к управлению, я беспощадно ругал себя за слабохарактерность. Не следовало, ни в коем случае не следовало больше появляться в этом здании, даже во сне, оно казалось мне чужим и отвратительным. Кабинет юрисконсульта находился на втором этаже, как и мой собственный. Я всегда поднимался пешком, но на сей раз поехал на лифте – до того мне никого не хотелось видеть. Радков сидел за столом – изысканный, выбритый, элегантный, как все юристы его ранга. Увидев меня в дверях, он совершенно непринужденно поднялся. Улыбка его была великолепно тренирована и отшлифована.

– Пожалуйста, проходите, садитесь, – предложил I он. – Не выпьете ли кофе?

– Нет-нет, спасибо! – решительно заявил я.

Только теперь я заметил, что в кабинете есть второй человек. Обыкновенный невзрачный человек в довольно поношенном костюме и в потрескавшихся ботинках, которые он даже не находил нужным спрятать под стул.

– Это инспектор Кутенков, – представил его юрисконсульт. – Из института страхования. Ему нужна небольшая справка.

Я еще раз оглядел инспектора. Не знаю, сколько народу он застраховал за свою жизнь, но застраховать себя самого явно не сумел. Инспектор полез в сумку и достал оттуда два документа – страховательный полис и доверенность. Страховку против несчастного случая я оформил лет пять-шесть назад, а доверенность выдал Лидии в прошлом месяце. Будто предчувствовал несчастье – теперь мне должны были выплатить значительную сумму.

– Эти подписи ваши? – спросил инспектор.

– Да, мои, – кивнул я.

– Но они совсем не похожи! – констатировал инспектор, как мне показалось, довольно злорадно.

Я и сам видел, что они действительно непохожи. Но обе подписи были мои – это я знал хорошо.

– К заявлению я приложил медицинскую справку. Я три месяца был в полной амнезии. Разве я могу припомнить свою прежнюю подпись?

На лице инспектора проступило легкое огорчение. Служебная бдительность явно сделала холостой выстрел. Дело кончилось тем, что я подписал в его присутствии новую доверенность. На этот раз обе подписи полностью совпадали. Инспектор неохотно извинился и ушел.

– Я очень рад, товарищ генеральный директор! – непринужденно улыбнулся Радков. – Значит, скоро вы снова вернетесь к нам?

– Вряд ли это будет скоро, – ответил я. – Сначала следует полностью восстановить здоровье, а там будет видно.

Я знал, с какой точностью он передаст мои слова Камбурову, и постарался выразиться как можно осторожнее. Я смутно ощущал, что не следует давать им карты в руки, если у них уже наготове какая-нибудь комбинация. И только я собрался уходить, как он опять остановил меня:

– Извините, чуть не забыл… Христофор просил передать, чтобы вы зашли к нему, если у вас будет время.

Я ограничился кивком и вышел. И нерешительно остановился в коридоре. Кабинет Христофора всего в десяти шагах, надо немедленно вешать. Но в эту минуту мне ничего не хотелось решать – любое решение казалось мне неприятным принуждением. Я понимал, что Христофор знает или подозревает, что к чему. Все еще тяжело было вспоминать яростные слова Лидии о достоинстве и в то же время я не мог согласиться с ее представлением о достоинстве. Все, что произошло в ту страшную ночь, было для меня так же понятно, как и чуждо. Так же неожиданно, как и заслуженно. Но все же я не мог сделать вид, что ровно ничего не произошло.

Когда я вошел в кабинет, Христофор медленно встал. Взгляд у него был лихорадочный, быстрый, смотрел он прямо мне в глаза. Я не ожидал, что он так легко выдаст себя. Смутная, неосознанная радость, облегчение и испуг – вот что было в его взгляде. Он почти мгновенно овладел собой, улыбнулся и заговорил как ни в чем не бывало.

– Ну-у, наконец-то! Где ты пропадал?

Я присел к его столу. Нет, не хотелось, чтобы с первой же минуты между нами встала фальшь, чтобы мы начали изучать и проверять друг друга.

– Я не пропал, – ответил я. – Скорее, нашелся. Ему ничего не оставалось, как держаться по-мужски.

– Я этого ждал, – кивнул он. – Я все время был уверен, что ты восстановишь память. Что ты вспомнишь все.

– Хочу тебя предупредить, что ты не обязан давать мне никаких объяснений. У меня достаточно воображения.

Он немного помолчал, потом сказал:

– Нет, воображения тебе не хватает! Как ни странно это тебе покажется…

– Вечная история, – кивнул я. – Человек не гоняется за истинами, которые ему неприятны. Или могут подорвать его уважение к себе.

– Может быть, и так… Но это не самое важное. Дело в том, что человек таит в себе много такого, о чем даже не подозревает. И эти скрытые стороны души иногда преподносят ему жестокие сюрпризы!

– Да-да, знаю, – кивнул я, – сейчас мы опять начнем про бесов…

Он явно смутился.

– Неужели ты помнишь этот идиотский разговор?

– А разве ты его не помнишь? – удивился я.

– Пусть, так даже лучше, – кивнул он. – По-моему, принцип есть принцип. Поступки человека редко соответствуют его душевному содержанию. Они скорее призваны скрыть это содержание.

– Ох, уволь от твоих теорий, надоели! – вздохнул я. Христофор посмотрел на меня чуть ли не с мольбой.

– Если хочешь, я не буду?

– Да нет, давай! Мы уже начали этот противный разговор.

Он так мучительно сглотнул, что мне просто стало его жалко.

– Давай, давай! – поощрил я его.

– Видишь ли, Мони… Идее зла мы противопоставляем идею добра – так? Конечно, так, в этом смысл всей человеческой морали. Я серьезно спрашиваю тебя: а что противопоставить идее добра?

– А зачем надо противостоять добру? – я разозлился. – Чтоб раздражать друг друга?

– Я не хочу тебя раздражать! Прошу тебя, если это тебе неприятно, я тут же замолчу.

– Да, я раздражен!

Он откинулся на спинку кресла. Я поразился, какой у него беспомощный вид. И все же решительно встал и пошел к двери. Может быть, этим я мстил ему, но в ту минуту я этого не сознавал.

– Подожди! – сказал он.

Я остановился и обернулся назад.

– Дело в том, что я не хотел причинить тебе зло! – сказал он. – Когда-нибудь ты это поймешь! Это все! До свиданья или прощай, как угодно.

Я взорвался.

– Что ты хочешь сказать? Что ты пожертвовал собой, чтобы избавить меня от Лидии? Ты это хочешь сказать?

Он посмотрел на меня с глубоким недоумением. Я тут же понял, что сказал не то.

– Да нет, что ты? Откуда такая идиотская мысль? Чем я превосхожу Лидию? И чем превосходишь ее ты? В любом случае она лучше нас обоих. Вот это я и хотел тебе сказать: добру можно противопоставить справедливость. Или человечность, почем я знаю. Я и без того запутался.

Я вернулся и спокойно сел на место. – Продолжай.

– Старикан, я не собираюсь оправдываться! – сказал он. – Но не хочу быть чернее, чем я есть на самом деле. Все здесь знают, что я – твоя креатура. Что я получил от тебя? Я бы сказал – все! Без твоей помощи я бы сейчас был самым обыкновенным ничтожеством! Конечно, я не был трутнем, не прятался за твоей спиной. У тебя эти номера не проходят. Я платил если не другим, то полной лояльностью. И все-таки подумай, старикан! Ты всегда стоял надо мной, и я всегда должен был получать от тебя и большое, и малое! Ты – сильный, ты – привилегированный, ты – благодетель! А какая разница между благодетелем и господином? В принципе, почти никакой!

– Я думал, мы просто друзья, – сказал я.

– Да! В твоих глазах – да! Но в моих глазах, по-видимому, было не так! Мир благодетелей несправедливый мир, вот что я хочу сказать. И | получается, что в душе у меня накопилось. Как у Адама, который предпочел уйти из рая господня… теперь ты понимаешь?

– Да, понимаю! – сухо ответил я.

На его губах заиграла слабая улыбка. По-видимому, мой тон придал ему смелости.

– Действительно, я поступил совсем вульгарно, не спорю! И не стану оправдываться тем, что оба мы были ужасно пьяны! Что не владели собой! Копившееся в душе всплыло на поверхность! И что же случилось, о Зевс? Да то же, что случалось с громовержцем много раз! Ему наставили рога, как последнему пастуху! Теперь ты доволен?

Лицо его просто сияло. Его подлинное лицо. Или человеческое лицо, если вам нравится его позиция.

– Вполне, – спокойно ответил я. Встал и ушел.

Моя жестокая мозговая коробка снова заработала безостановочно. Но теперь безупречный порядок мыслей не вел никуда. Он просто терялся в каше воспоминаний. Я снова оказался в каком-то хаосе, из которого не было выхода. Сомневался во всех и во всем. Не мог отличить ложь от истины. И уже не удивлялся тому, что люди не способны анализировать и познавать самих себя.

Сократ, бедный старичок, думал я иногда по ночам. Самый добрый и самый несчастный в кавалькаде сытых и самодовольных философов, у которых головы уходят выше облаков, выше самых высоких Атласских гор. Каждый из них близоруко смотрел на эти горы и думал: Я куда выше. Еще бы: я – Всемогущая Мысль! Я Властелин Знания! Я Повелитель мира, сын Мудрости, брат Судьбы! Зачем мне познавать других, пускай другие познают меня!

Так думал даже всеблагий и терпеливый Христос. Смирись, гордый человече, думал я иногда в темные несчастные ночи, сбросив одеяло на пол. В кабинете, который провонял сигаретами и человеческими пороками. Смирись, ступай в зоопарк, как пошел я. Остановись перед унылым павианом с красным задом, который уныло манипулирует своим жалким органом. Видишь складку на его носу? Это не первая складка. Говорят, что самой первой была та, что появилась в мозгу археоптерикса. Хотя и это, наверное, не так. Но последняя складка, последнее звено в цепи – обязательно на твоем носу, иначе и быть не может. Как ни дергайся, не снимешь! Прислушайся хоть раз к голой тыкве, к голосу Сократа. Тот хотя бы доказал самого себя. Он спокойно выпил чашу с ядом, чтобы не подчиняться человеческим самообманам.

Выпрямись, несчастный человече, думал я иногда ночью, швырнув влажное одеяло на пол. Несмотря ни на что, верь в свою мысль, которая когда-нибудь приведет тебя к первоначалу жизни. Потому что ты – жизнь и должен остаться жизнью, каковы бы ни были твои метаморфозы. Сократ хоть пытался найти этот путь. И к чему он пришел, спросишь ты? Да ни к чему, конечно. Как и я сейчас, хотя судьба дала мне такой шанс!

В беспокойстве я вставал и подходил к окну. Мое окно выходит на восток. Только в этом направлении почти не видны горы. Заметна только далекая линия горизонта. Сейчас там занимается день. Легкий, самый первый румянец, над ним – широкий зеленоватый пояс света. Именно в этом поясе, в этот час, в эту минуту дня светит самая прекрасная из звезд, которую народ у нас называет зорницей. Скоро солнце затмит ее, но я все еще ее вижу. С добрым утром, маленькая Зорница! Я уверен, что в этот час, в эту минуту дня вижу тебя только я один. Я не умнее других, и не чище, и не чувствительнее. Я просто несчастнее, больше измучен, потому и встал раньше других в этот час, в эту минуту дня.

Вы знаете, что такое человеческое самосознание? То самое, которое я так несчастно потерял? Да не что иное, как небольшая вселенная. Монада, хотя и не совсем такая, какой представлял ее себе Лейбниц. Как любая вселенная, она подчиняется всем законам Эйнштейна. Она не плоская и не стационарная. Она изгибается. Она разбегается. Моя вселенная, как и все другие, изгибается под силой моей собственной гравитации, моего маленького, невидного Я. И сейчас она совсем стала похожа на вогнутое зеркало или на маленькую, сплющенную линзу – я не силен в оптике. Что я могу сделать с ней? Да то, что можно сделать по простым законам физики. Я могу увидеть себя в фокусе. Или поджечь себя в этом фокусе.

Так было всегда в нашей изгибающейся и разбегающейся вселенной.

Мы никуда не ходили, никого у себя не принимали. Так было и раньше, всегда, но раньше у каждого из нас были свои надежды и иллюзии. Мы никогда не были гостеприимны, каждый предпочитал жить самим собой. Это в какой-то степени хорошо, человек чувствует себя свободным и независимым. И в то же время это бесконечно опасно. Он начинает поглощать мир в себя. Или заслонять мир собой – до самых далеких очертаний горизонта. Если ты сильный и свежий человек – это прекрасно. Мир внезапно преображается под влиянием твоего Я. Ты начинаешь жить в радостном мире, каким бы он ни был в действительности. Но если душа твоя грустна и темна, утопает во мраке и тенях, тебе нет спасения. Мир замыкается, превращается в мрачную долину призраков и отчаяния.

Только теперь я понял, какую горькую ошибку мы сделали, не создав детей. Чем больше детей, тем лучше, – только бы ты их любил и заботился о них. Даже если отупеешь от трудов и забот, ты все равно спасен, потому что ты перестаешь существовать как отдельная особь. Да и как личность тоже… Ты размножаешься так, как размножаются амебы, для которых нет ни уничтожения, ни смерти. Если бы у нас были дети, может быть, мы не пережили бы в жизни ничего страшного.

Лидия все слабела. Она совсем перестала заботиться о себе, махнула на себя рукой, носила старые платья, потрепанный халат, линялые фартуки и по целым дням бродила в таком виде по дому как не своя. Она как будто все так же мыла и чистила, но делала все без желания, без охоты, с опущенной головой и безучастным взглядом. Тоскливо было смотреть, как она стоит под умывальником, с лицом, мокрым от пара, с нечесаными, прилипшими к щекам прядями волос.

Мы по-прежнему обедали вместе. Обедали молча, не говоря друг с другом, не глядя друг на друга. В сущности, не я на нее – она на меня не смотрела. Иногда я думал: неужели это я превратил ее в такую жестокую человеческую пустыню? Или это у нее особая мертвая хватка, специально для меня – чтобы смягчить меня, чтобы сломить мое сопротивление? Вряд ли! Прежде всего, она слишком слаба, чтобы вести такую долгую и упорную борьбу. Паруса ее лодки рвутся легко, как тюлевые занавески. Если только… Да, если только все это не поза, которая не стоит ей никаких серьезных усилий.

И все же я сдался. Вернее, отступил с передовых позиций, из самых первых брустверов. В сущности, они самые важные, потому что в других у меня вряд ли явилась бы потребность. Я больше не мог думать, не мог вставать по ночам и стоять у окна, пока не зарумянится утро и не появится моя маленькая зеленоватая надежда. К тому же ее окно выходило на север, там мрак умирает дольше всего. Но так или иначе я снова перешел спать в ее комнату.

Однажды ночью я проснулся от того, что кто-то тихо скулил. В первую минуту мне показалось, что это Пинки. У моего бедняги была такая привычка, – иногда он жалобно скулил у порога спальни, выпрашивая малую толику любви. Но сейчас Пинки не было. Я напряженно вслушался – ничего. В последнее время Лидия так беззвучно спала в своей постели, не дыша и не двигаясь, будто там лежало не живое тело, а деревянный манекен. Я тихонько встал, кончиками пальцев коснулся ее лихорадочно воспаленных щек. Совершенно сухие! А может быть, это я сам скулил во сне, может быть, это всплакнула в каких-то глубинах моя собственная душа…

В эту ночь я передумал свои самые тяжелые, самые мрачные мысли. Зачем мы живем? Есть ли в этом какой-нибудь смысл? Ведь жизнь удовлетворяет не нас, она удовлетворяет самое себя. Мы не хозяева жизни, тут мы обманываем себя. Мы – ее слуги, даже ее жертвы. Мы должны непрерывно снабжать ее горючим, передвигать ее в пространстве, сохранять во времени. И это еще не все. Мы должны ее регулировать, должны направлять, удовлетворять все ее нужды. И самое страшное, что мы должны погибнуть вместе с ней, когда придет срок восстановить вечное и неделимое. Я наконец не выдержал, встал на цыпочки и тихонько ушел в свой кабинет. И стоял там, у открытого окна, в ночной прохладе, пока не появилась моя Зорница. Я не стал ждать, когда солнце погасит ее, и снова вернулся в спальню и улегся под теплое одеяло. Лидия все так же спала сном мертвеца.

Вот так я ловчился, чтобы перехитрить ее, частенько, хотя и не каждую ночь. Устраивал себе маленькие тайм-ауты, пока она однажды не застала меня врасплох.

– Что ты здесь делаешь? – услышал я за спиной. Я виновато обернулся. Босая, даже без тапочек, она показалась мне совсем маленькой. И испуганной.

– Ничего, думаю.

– О чем думаешь?

– О музыке, – ответил я. – Ты все равно встала. Объясни мне, пожалуйста, что такое лад?

– Что такое лад? Ты это серьезно?

– Совершенно серьезно.

– Зачем это тебе?

– Хочу понять, в самом ли деле музыка существует вне нас.

Она смотрела на меня в недоумении, губы ее слегка дрожали.

– Не знаю, как тебе объяснить. Это распределение тонов по высоте.

– А что такое высота?

– Это интервалы между основным тоном и всеми остальными.

– Ты объясняешь одни слова другими, – нетерпеливо перебил я. – А что это за распределение? И какие это интервалы? Отвечают ли они каким-то объективным данным, существующим в природе?

– Ты издеваешься надо мной, – сказала она.

И заплакала так неудержимо, что слезы ручьем хлынули по ее лицу. Она плакала, стоя совсем прямо, опустив руки вниз, – как ребенок. Она не стыдилась своих слез, больше того, – будто нарочно выставляла их напоказ. Я старался держать себя в руках, это удавалось мне с трудом.

– Неужели ты не понимаешь, о чем я спрашиваю? – говорил я в искаженное от плача лицо. – Если музыка опирается на объективные данные, значит, она сама – объективное данное.

Она с трудом овладела собой и посмотрела на меня с какой-то неясной, последней надеждой.

– Да, да, нечто подобное существует, кажется, это его открыл Пифагор. Созвучие… я не могу думать, Мони… Созвучие – как это? Зависит от длины струн… А те в свою очередь выражаются простыми числами.

Пораженный, я смотрел на нее. Я совсем забыл теорию чисел, хотя когда-то изучал ее. И все-таки понял, что гармония – плод объективных математических соотношений, а не произвольного воображения человека.

– Слушай теперь внима…

– Мони, прошу тебя! – перебила она со слезами, скажи, что я должна сделать? Прошу тебя! Что бы это ни было, я сделаю! Я не хочу, чтобы ты мучился, не хочу, не хочу!

Я смотрел на нее с нарастающей мукой. Что я мог ей ответить? Ничего! Ничего, что могло бы нам помочь! И все-таки нельзя было бросать ее так, посреди дороги. Она явно не поверила моим музыкальным терзаниям.

– Видишь ли, Лидия, делать ничего не надо! Ситуацию следует изжить до конца и… все естественным образом войдет в свою колею.

– И все-таки, Мони! Очень тебя прошу!

– Что все-таки? А… ну, поведи меня на концерт, на хороший концерт. Но только действительно хороший.

– Хороший? – встрепенулась она.

– Да, хороший! Не глубокий, не сильный, не импозантный! А просто хороший!

Я старался хотя бы немного отвлечь ее. И кажется, мне это удалось. Она подняла руки и начала вытирать слезы. Нельзя было терять ни минуты. Одной рукой я обнял ее за плечи и повел в спальню. Она все еще вздрагивала в слабых, замирающих конвульсиях. Но что такое конвульсия, спрашивал я себя. Ведь и смех – конвульсия, и издевательство – конвульсия… Хватит, тебе! – приказал я себе. – Опомнись, перестань хотя бы на минуту!

Я привел ее в спальню, заботливо уложил в кровать. Она не отпускала меня, ее мокрое лицо в сумраке блестело.

– Останься ненадолго со мной! – просила она. – Совсем немножко – пока я успокоюсь!

Я молча подчинился. Она прижималась ко мне, гладила по щеке. Ладонь ее показалась мне на этот раз необыкновенно жесткой. Да как ей не быть жесткой, когда она каждый день вручную стирает твои французские рубашки!

На этот раз Лидия уснула неожиданно быстро. Я встал и перешел на свою кровать.

Неважно, что это было – инстинкт, порыв или рассудок. Важно, что я провел ее по единственному пути, который у нее был. На другой день она показалась мне гораздо бодрее, хотя все так же молчала. Я чувствовал, что она молчит, потому что думает о чем-то, а не о ничем. Я даже знал, о чем именно, с полной, чтобы не сказать с абсолютной, уверенностью. Она думала, в чем ей пойти на концерт. И что сделать с лицом, на которое будут смотреть те, кто так давно не видел нас вместе. Но только за обедом она решилась спросить:

– Ты действительно хочешь пойти на концерт?

– Да, конечно! – оживленно ответил я. – Решим проблемы теории на практике.

И это оживление было не совсем фальшивым. Мне действительно захотелось в концертный зал. Я всегда любил музыку, но никогда о ней не задумывался. Какая разница, сколько лепестков и сколько тычинок у цветка? Важно то, что он – цветок, и моя душа воспринимает его как нечто прекрасное. Так я думал, хотя в моем собственном искусстве математические пропорции и отношения играли огромную роль. Все-таки в глубине души я был убежден, что эти меры – человеческие меры, и их объективное существование случайно.

А выходило не совсем так. Выходило, что музыка оперирует настоящей азбукой. Это тона, связанные в гаммы. У каждой гаммы собственная характеристика. И у каждого тона – своя объективная сущность, которую можно измерить объективными мерами, кажется, мегагерцами. Да как же иначе галактики превращались бы в музыку!

В тот день, когда мы собрались на концерт, с утра начался мелкий и прохладный дождь, – наверное, первый предвестник осени. Накрапывало до полудня, слабыми порывами, – потом облака разошлись. Появилось мокрое небо, которое то исчезало, то снова открывалось. Но облаков была куда больше, чем неба, и я предугадывал их молчаливое торжество. Все, что я сейчас рассказал словами, можно превратить в музыку. Любой профессионал среднего уровня тут же назовет вам не только гамму, но даже необходимые для нее инструменты.

Наконец Лидия появилась на пороге моего кабинета. Она улыбалась, но во взгляде ее был легкий испуг. Темное вечернее платье, наверное, самое парадное в ее гардеробе. Длинное, до пояса, серебряное колье с крупным янтарным медальоном. На плечах – пресловутая семейная лиса. Но всего старательнее и всего изящнее, я бы сказал, она нанесла на лицо грим, что в последнее время ей редко удавалось.

– Я тебе нравлюсь?

– Да, конечно, – ответил я без особого одушевления.

Недостаток воодушевления был вызван главным образом лисой. Да какой мужчина любит показываться, особенно на улице, с расфранченной женой. Явно придется ехать на машине, хотя парковать ее будет негде. Лидия, однако, по-своему истолковала мою сдержанность.

– Если хочешь, я надену другие туфли. В этих я кажусь очень высокой.

– Нет-нет, все в порядке, – отозвался я, слегка повысив тон.

Она снова улыбнулась, чуть не с детской признательностью. Как легко топтать женщину, если сумеешь вывести ее из душевного равновесия. Но в те дни у меня, разумеется, ни разу не возникало подобное желание.

На концерт мы в самом деле поехали на машине. Но поставить ее было негде. Плюс ко всему перед входом стояла огромная толпа. Я нахально сунул машину между роскошными служебными лимузинами на площади перед Министерством иностранных дел. Потом мы пешком прошли к залу. Толпа возросла еще больше, многие спрашивали билеты. Я не ожидал такого спроса в межсезонье, но интерес, кажется, был заслуженный. Концерт давал оркестр Венской филармонии, совершавшей летнее турне по Восточной Европе. Лидия воодушевилась, хотя и старалась скрыть свое возбуждение. Однажды она слышала этот оркестр, да еще в Вене, и говорила о нем как о сне или сказке. В толкучке у дверей лиса съехала набок, но все же нам удалось войти без особых происшествий.

– Ты не сдашь ее в гардероб? – спросил я осторожно.

– Кого? – не поняла она.

– Лису…

– Ты что, издеваешься? – укоризненно спросила она.

Хотя я, конечно, не издевался, а высказал надежду… Когда мы вошли в зал, она легко, почти неощутимо, взяла меня под руку… Я очень хорошо понимал смысл этого маневра, но на сей раз не имел ничего против, несмотря на лису. Интересная, элегантная женщина, смотреть будут на нее, не на меня. Места наши были в десятом ряду, у самого прохода. Очень хорошие места, если человека действительно интересуют концерты. Пока Лидия покупала программу, я успел бегло оглядеть зал. Довольно много элегантных женщин, довольно много лисиц, две из них – чернобурки. Я с облегчением вздохнул и уже спокойно откинулся на спинку кресла. Оставалось только, чтобы и концерт был действительно хороший.

Лидия уже просмотрела программу, и я спросил:

– Ну как?

– Не знаю, – озадаченно ответила она. – Все знаменитые вещи. Но чересчур известные.

– Это плохо?

– Не плохо, конечно. И все-таки знаменитый оркестр должен бы блеснуть чем-то, чего другие не показали.

Настоящим сюрпризом для меня оказалось появление дирижера. Симпатичный смешной старичок, такой розовый и добродушный. Публика приняла его необыкновенно восторженно. Э-э-э, да ведь мы профаны, зачем показывать лишнее старание! Когда он поклонился, мне показалось, что его безукоризненный фрак слегка затрещал по швам. Он встал перед своим оркестром, – летний состав, наверное, – поднял палочку не выше своего носа, взмахнул ею легко, я бы сказал, небрежно. При первых же тактах у меня зашевелились волосы на голове, я даже выпрямился от удивления. Этот оркестр был не такой, как все, и музыка у него была совсем другая, хотя я не знал, что они играют. Какая разница, кто композитор, нашел время! Слушай! Постройка, которую он возводил передо мной, была необыкновенно легкой, изящной и точной, каждая деталь отличалась предельной ясностью и совершенством. Колорит, какой колорит, постой! Краски, которые ложились на этот изящный фасад, были так современны и контрастны, говорили о таком чувстве свежести и новизны, что мне стало стыдно. Сам я не позволил бы себе так расцветить даже свое лучшее современное здание, просто не посмел бы. Браво, браво, юный художник, браво, храбрец, думал я. А старичок вовсе не усердствовал, он как будто забавлялся вместе с нами. Теперь я уже ясно понимал смысл его сдержанных и все-таки отчетливых жестов – именно предельная легкость и естественность.

Когда, наконец, оркестр умолк, сидевшая впереди фальшивая блондинка, рослая мясистая дама – не поймешь, где у нее бюст, а где спина, – вскочила на ноги и как безумная начала аплодировать. Вся публика, которая явно понимала дирижера, аплодировала. Все, кроме меня. Мне казалось абсурдным бить в ладоши в такую минуту; все равно, что аплодировать, когда читаешь Стендаля, например. Старичок повернулся к нам и слегка поклонился, ни капельки пота на лице, ничего, кроме кроткой добродушной улыбки.

– Тебе не нравится? – удивленно спросила Лидия.

– Наоборот, ужасно нравится!

Лидия недоверчиво смотрела на меня, не зная, серьезно я говорю или шучу.

– Действительно, он не гений! Но ужасно очарователен!

– А разве этого мало? – сказал я, с трудом скрывая раздражение. – Мне кажется, я вообще не слышал такой музыки. Или такого исполнения.

– Это Моцарт! – серьезно сказала она. – Не удивляйся, Мони. Музыка не всегда действует на человека одинаково. Бывает, что ты особенно восприимчив к ней, и она овладевает тобой до глубины души… А в другой раз слушаешь ту же вещь как гипсовая статуя, – вообще не доходит, даже по коже не щекочет. Со мной так бывало несколько раз.

– А сейчас?

– О, сейчас! Сейчас все ясно. Он действительно очарователен.

Дирижер снова встал у пульта. Я знал, что они будут играть, – Чайковского. Этого автора я знал лучше всего, так что мы могли проверить себя. И как только он поднял палочку…

Верно говорят, что судьба не путает карты и не раскладывает их, – она только их раздает. Случайно или нет, я поднял взгляд к первому ярусу. И был мгновенно наказан. Справа, на самой дуге, сидела Мина. И смотрела на меня, как я на нее. Наверное, она еще раньше заметила меня, потому что лицо у нее было смущенное. Я прямо ощутил, как мое сердце хрустнуло под железным нажимом щипцов… Мы трое сами были виноваты во всем, сами перепутали все карты… И надо же было этому случиться именно здесь, в этом зале, под эту музыку, которая обезоружила меня до конца.

Я понял: со мной случилось то, чего я напрасно ждал столько месяцев. В сущности, хрустнула только скорлупа, ядро же осталось невредимым. Голым и чувствительным, как нерв. Я ощущал, что внутренне весь дрожу, что совсем обессилел. Я знал, что такая же дрожь била меня в ту ночь, когда я погасил лампу и как во сне пошел к широкой деревянной кровати. Не было иного пути, не существовало силы, которая могла бы остановить меня. Напрасно мы называем ее разумом, никакой разум не может остановить внезапное чувство. Обычно он становится немым и послушным соучастником.

Огромным усилием воли я перевел взгляд на седую круглую головку дирижера. Мне было трудно дышать. Музыка текла сквозь меня, как ветер проходит сквозь ветви деревьев. И только теперь я понял истину, давно известную поэтам: ветер не шумит, шумит листва. Какие бы звуки мы ни слышали, музыка возникает в нас самих. Мы можем укротить ветер, но не можем создать чувство. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Это означало бы создать жизнь.

Я пришел в себя только тогда, когда вскочил с места и зааплодировал вместе со всеми, красный и взволнованный. Меня уже ничто не сдерживало, как, наверное, не будет сдерживать и дальше. Я невольно посмотрел на Лидию – в эту минуту ее лицо показалось мне таким возвышенным, таким чистым, каким я никогда его не видел.

– Это было прекрасно! – сказала она взволнованно.

– Да-да, – кивнул я, боясь, что голос выдаст меня. Слова меня не интересовали – какое они имеют значение. Слова тоже можно наполнять и опоражнивать, как аптекарские пузырьки. Старичок кланялся снисходительно и добродушно, будто угостил нас приятной и безвредной иллюзией. Кажется, начинался антракт, народ стал выходить из зала. Лидия вопросительно посмотрела на меня.

– Хочешь, выйдем в фойе?

Краешком глаза я видел, что и Мина вышла из ложи.

– Нет-нет.

– Почему? – вздрогнула она.

– Мне что-то нехорошо, – хладнокровно солгал я. – У меня голова закружилась.

Лидия внимательно посмотрела на меня.

– Ты в самом деле немножко побледнел! – озабоченно сказала она. – Отчего?

– Ничего страшного! – ответил я. – Я просто отвык от духоты.

Видимо, это объяснение ее удовлетворило. Я чувствовал, что она колеблется. Оставить меня одного в этом состоянии? Или выйти в фойе – ради сигареты, ради светского общества.

– Тогда я выйду ненадолго.

– Иди, иди, – ответил я.

Она направилась к выходу. В этом платье и на высоких каблуках она казалась очень стройной. Почти царственно она прошла между рядами. И исчезла за дверью. Там курили, пили противный теплый лимонад, женщины разглядывали, кто как одет, и сплетничали. Потом они снова вернутся сюда, будут восхищаться и аплодировать. Я был огорчен и подавлен. В конце концов, не прав ли мой врач? Как ни вездесуще человеческое чувство, не слишком ли оно непрочно? Но мне сейчас не хотелось думать об этом. Мне вообще не хотелось думать. Я был так развинчен душевно, что вряд ли скоро приду в себя.

Стравинский. Молодой Стравинский, которого я знал. Бриттен, которого никогда не слышал и почти не услышал и в этот раз. Я имел неблагоразумие снова взглянуть на балкон. Она опять смотрела на меня, хотя уже не так прямо и откровенно. Я видел ее совсем слабо, расплывчато как небольшое белое сияние. Что это со мной, с моими глазами? Как малое сияние, как Андромеду, не настоящую, которую похитил Персей, а другую, ту, что в созвездии. Сколько астрономов смотрело на нее, затаив дыхание, – как и я. Что она, в сущности, такое, – эфемерный клочок тумана? Или мощная галактика, бурлящая чувствами? Я отчетливо сознавал, что должен отвести свой взгляд. Но не было сил, не было сил до тех пор, пока…

И в заключение – Альбинони, которого Лидия как ненормальная в последнее время крутила на проигрывателе, так что эта прекрасная вещь мне надоела. Но сейчас адажио было совсем другим, высветленным до самой далекой голубизны неба. Я выслушал его, затаив дыхание. Потом встал, как и все, чтобы проводить маленького старого колдуна аплодисментами. В последний раз я взглянул на балкон – Мина исчезла.

Направились к выходу и мы. Переступая с ноги на ногу в толкучке возле двери, я старался не смотреть по сторонам. Я был уверен, что она уже вышла на улицу, но все-таки не следовало рисковать. Я снова стал притворщиком, но теперь это меня не удивляло. Человек должен притворяться, этого непрерывно требует от него жизнь. Непрерывно, даже когда он спит и видит сны. На улице мне показалось, что где-то вдалеке мелькнула ее фигура. Это были ее волосы, походка, которую я узнал бы среди тысяч людей. Я ощущал вокруг себя какое-то неблагополучие, у меня не было сил контролировать себя, мой рассудок угас. Наконец мы сели в машину. Лидия все так же молчала рядом, я все так же не смотрел на нее. Я с трудом попал ключом в зажигание и с облегчением перевел дух. Я было решил, что на сегодня опасность миновала, как Лидия внезапно крикнула:

– Только не это! Убей меня, раздави меня, но только не это!

– Не понимаю! – сухо сказал я.

– Очень хорошо понимаешь! Я не слепая. Думаешь, я не видела, как вы бесстыже переглядывались.

Лгать было противно до отвращения. И все-таки надо было как-то перевести разговор. Он никому не был нужен, а ей – меньше всех.

– Я однажды предложил тебе не затевать липших разговоров. Еще рано, я не готов.

– Нет, ты решил! – хрипло крикнула она. – Но я с этим никогда не примирюсь! Скорее убью кого-нибудь из вас! Но этого не будет!

Трах! Машина на заднем ходу во что-то ударилась, наверное, в другую машину. Лидия ничего не почувствовала.

– Почему? – мрачно спросил я.

Не надо было задавать ей этот идиотский вопрос. Она чуть не подпрыгнула на месте.

– Как это – почему? Да это стыд для меня! Это позор!

Она заплакала. Вернее, не плакала, а словно скулила. Слезы так и брызгали на переднее стекло. Мне было очень ее жалко, но чем я мог помочь? Связать себя каким-нибудь идиотским обещанием? Нет, надо постараться, чтобы до этого не доходило. Или по крайней мере не до самой ограды из новой, блестящей колючей проволоки.

– Лидия, я могу догадаться, что ты имеешь в виду. Клянусь тебе, такие мысли мне вообще в голову не приходили.

Нет, это была не ложь! А нечто куда хуже – вечный обман между людьми, вечное падение. И все-таки это была не ложь, мне и правда такие мысли не приходили. Лидия посмотрела на меня с какой-то безумной надеждой.

– Правда? Нет, не думай, я не защищаю себя! Ты не думай! Но поищи какой-нибудь другой выход! Какой угодно… Только не это, это чудовищно…

Мне захотелось опять спросить: почему? Почему чудовищно? Но я благоразумно молчал. Наконец включил на первую скорость и мы поехали. Сзади что-то захрустело, будто ломалось. Я посмотрел на Весы – стрелка стояла точно на нуле. Ничего больше я не мог ни прибавить, ни убавить.