Пролог
Орли был в дымке, когда самолет, прибывавший из нью-йоркского международного аэропорта Айдлуайлд, начал снижаться. Приземление прошло спокойно, без тряски. «Костеллейшн» пробежал по дорожке, приглушил моторы, сделал разворот и покатил к аэровокзалу, где уже готовили трап. Пассажиры, отстегнув ремни, толпились в проходе кабины — одни надевали пальто, другие собирали ручной багаж.
Тут были женщины, дети, мужчины зрелого возраста, в очках с золотой оправой, по большей части американцы, сопутствуемые женами, которых словно вылепили на один манер: отмеченные возрастом и преуспеянием, уже с утра в норке и клипсах, дамы готовились сойти первыми, — каждая в сопровождении мужчины, игравшего при ней роль спутника и казначея, который на протяжении недели, в крайнем случае — двух, позволит ей в Париже, а затем в Монте-Карло потратить некую, заранее обусловленную сумму, превращенную с помощью служащих Чейз-банка в дорожные чеки с приложенной к ним описью. Правда, было тут и человека два-три, ехавших по делам, — они возились сейчас с кожаными портфелями, стоявшими рядом с ними, на сиденье.
Самолет уже замер у аэровокзала, однако Жильбер Ребель, явно принадлежавший именно к этой категории, не спешил. Часы его показывали девять утра по местному времени, сообщенному стюардессой; перелет прошел гладко, да к тому же при попутном ветре, так что они прибыли раньше времени, самолет же, на который предстояло пересесть Ребелю, улетал на Лион только в десять, — впереди у него было по меньшей мере три четверти часа, которые он мог употребить на что угодно. Такого с ним давно не случалось!
Он сошел одним из последних — остальные пассажиры уже успели уйти далеко вперед — и медленно направился сквозь утренний туман к ресторану.
Странное чувство охватило его. Объяснялось оно тем, что вот уже десять лет, как он покинул землю Франции и за это время ни разу не нашел ни возможности, ни повода побывать здесь; объяснялось оно воспоминаниями, которые иногда вдруг завладевали им, — воспоминаниями о той поре, когда он тут жил; объяснялось оно, наконец, резкой переменой обстановки, так как, несмотря на туман, по другую сторону автомобильного шоссе, огибавшего аэродром, возникали нежданными призраками дома, которые ни по высоте, ни по архитектуре, ни по форме крыш ничем не напоминали те, что он покинул пятнадцать часов тому назад. Прилети он из Нью-Йорка прямо в Лион, где должна была состояться последняя битва за шелк, он, конечно, не испытал бы этого чувства: не успев приземлиться, он сразу оказался бы во власти встречающих и вынужден был бы взвешивать каждое свое слово, отвечая на их любезные расспросы, пока они направлялись бы к машине, поджидавшей их, чтобы доставить к великому Буанье; а там возобновилась бы схватка, начался бы заключительный этап борьбы, в которую ему надлежало вступить с отточенным оружием, призвав на помощь всю свою проницательность, всю сметку, сознавая по обыкновению опасность, страшась и одновременно вожделея этого лихорадочного волнения, которое предшествует успеху или поражению, — этой непереносимой и сладостной неуверенности, не оставляющей места ни для какого другого чувства, ни для какой другой, пусть самой важной мысли, — горькой радости, почти болезненного наслаждения, потребности, более настоятельной даже, чем жажда жить, — потребности одержать победу, единственного средства для иного человека доказать себе, что он настоящий мужчина.
Жильбер снова взглянул на часы. Посадку объявят еще только через сорок минут. Он проведет их в ресторане, хотя ему и нет надобности туда идти. Сядет за столик, — в эту пору там не будет суеты, — раскроет портфель и, не притрагиваясь к заказанному кофе, — он ведь позавтракал в самолете, — еще раз пробежит глазами страницу с цифрами, которые знает наизусть и изменение которых в ту или другую сторону может повлечь за собой, пожалуй, даже чью-то смерть, не говоря уже о банкротствах, в том числе и его самого, Жильбера Ребеля, так сильно натянувшего струну своей жизни, что она в любую минуту может лопнуть.
Прежде чем войти в ресторан, он посмотрел в сторону Парижа.
До города рукой подать — он знает дорогу. Всего каких-нибудь полчаса на машине или на автобусе, и все же он не поедет туда. Будет ли у него время задержаться на обратном пути? Едва ли. Доведя дело до конца, он тотчас вылетит в Нью-Йорк, где ему предстоит, не теряя ни минуты, оформить бумаги в соответствии с тем, о чем они договорятся, и времени у него будет в обрез, как сегодня утром — каких-нибудь пятнадцать минут, самое большее полчаса, которые он убьет в этом безликом ресторане, пустом в такое время, ресторане без постоянной клиентуры, созданном специально для проезжих — мужчин и женщин. Париж!.. Париж, где прошла его юность, где он жил до того, как стал зрелым мужчиной, дельцом, зарабатывающим большие деньги, — нет некогда будет заехать туда. Ему вообще вечно некогда. Даже умереть будет некогда, как сказала ему с грустью, вызвавшей у него лишь раздражение, два дня тому назад Глория Пейн, женщина, которая была всем и одновременно ничем в его жизни.
При воспоминании об этих словах — последних, которыми они обменялись, — Жильбер почувствовал во рту вкус желчи, горечь, появляющуюся обычно после беспутной ночи или плохого пищеварения, когда перегруженный, напряженный до крайности организм, кажется, сейчас выйдет из строя и простейшие органы откажутся выполнять свои функции, когда все выведено из равновесия, когда натянутые до предела нервы не дают нормально действовать сердцу, желудку, но из наслоения таких ощущений как раз и складывается то, что люди, вроде него, называют своей жизнью.
Сорок пустых, ничем не заполненных минут, а ведь даже те минуты, из которых состоят часы, проведенные в пути, в герметически закрытой кабине самолета, заранее предусмотрены, заранее отведены под размышления, учтены, чтоб и они служили достижению цели, которая одна только имеет значение. Сорок минут!..
А рядом Париж, которого Жильбер так и не увидит. И тем не менее близость этого города многое меняла. Она скрашивала непредвиденное безделье, пустоту сорока минут, которых осталось уже тридцать пять, создавала ощущение передышки, открывала возможность возврата в прошлое, чего до сих пор — как ни трудно поверить — Жильберу ни разу не удалось осуществить. Тридцать пять минут после десяти лет отсутствия, — десяти лет, которые так медленно и вместе с тем так быстро сгорели, которые прошли в ожидании пусть ста разных вещей, но были наполнены одной мыслью, безостановочным стремлением к одной цели, так что некогда было даже задуматься над тем, для чего ты живешь, некогда ни что-либо вспомнить, ни кого-либо полюбить.
Он взял себя в руки и, слегка усмехнувшись, постарался не поддаваться минутной слабости. Всему этому в его жизни нет места — ни воспоминаниям, ни сожалениям, ни даже Глории. Главное сейчас — приземлиться в Лионе и завершить дело. Это вопрос жизни или смерти, последняя точка параболы, которая, несмотря на все препоны, непрерывно шла вверх, — параболы, которая наметилась десять лет тому назад и могла привести либо к победе, либо к катастрофе, окончательной и бесповоротной. Если он выиграет, — а он твердо на это рассчитывал, был почти уверен, что так и будет, — все по-прежнему останется зыбким, и его по-прежнему будут подстерегать те же опасности и западни. Этому не бывает конца!
— Какой прикажете кофе, мосье? Черный или со сливками?
Он ответил: «Со сливками», — откуда-то из подсознания всплыло, что так называют во Франции кофе с молоком, а ведь он во Франции. Всплывали и другие воспоминания, хотя он считал, что напрочь изгнал из памяти все прошлое.
Машинально он открыл портфель и, как и намеревался, вынул из картонной папки листок с цифрами, к которым сводилось все дело. Стрелка на стенных часах перешла за четверть. Официант вернулся с чашкой и двумя кувшинчиками и налил ему кофе.
Перед ним стояла дымящаяся чашка, но он не притрагивался к ней. А ведь от кофе исходил такой же аромат, как в тех кафе, которые он в свое время посещал в Латинском квартале, когда весь его завтрак состоял из одного-единственного рогалика да чашки крепкого кофе. Но сейчас цифры приковывали к себе его взгляд, занимали его мысли, заслоняя все остальное.
Дело подходило к развязке. И надо было любой ценой его выиграть. Оно было тем флагом, который должен увенчать здание, медленно возводившееся на протяжении десяти лет, этаж за этажом, этап за этапом. Оставалось положить последнюю карту — и замок готов. Если положить ее неудачно, — конец, все рухнет, и вместе со зданием рухнет он сам, Жильбер, он это знал; так какое значение имеет прошлое, какое значение имеют воспоминания, какое значение имеет даже то, что он оставил позади, в Нью-Йорке? Все можно поправить, если вернуться победителем.
«Мосье Жильбера Ребеля, прилетевшего из Нью-Йорка, просят подойти к четвертому окну — „международная корреспонденция“.
Он не слышал этой фразы, которую повторял громкоговоритель в холле аэровокзала, в зале Потерянных шагов, даже в ресторане, где он сидел:
«Мосье Жильбера Ребеля, прилетевшего из Нью-Йорка, просят…»
Внезапно до его сознания дошло, что где-то произносят его имя, и он поднял голову.
«Мосье Жильбера Ребеля, прилетевшего из Нью-Йорка…»
Он подозвал официанта.
— Меня просят подойти к окошку «международной корреспонденции». Не могли бы вы сходить туда и выяснить, в чем дело?
— Я не могу бросить работу, мосье.
— Но ведь, кроме меня, у вас никого нет!
— Видите ли, это окно выдачи телеграмм и депеш, такие вещи дают только в собственные руки.
— У вас нет здесь посыльного?
— Есть, но не в утренние часы. И потом ему бы тоже ничего не выдали.
Жильбер с досадой посмотрел на разложенные бумаги.
— Вы можете оставить все здесь, — сказал официант, — никто их не тронет, я присмотрю. К тому же вы вернетесь через пять минут.
Жильбер поднялся.
— Хорошо, — сказал он, еще раз взглянул на свой портфель, на бумаги, лежавшие на столе рядом с полной чашкой, которая уже еле дымилась, — я сейчас вернусь.
Он толкнул дверь, ведущую в холл, и поискал взглядом нужное окно. Громкоговоритель умолк. За стойкой копошился служащий. Ребель подошел к нему.
— Я Жильбер Ребель, — сказал он.
— У вас есть удостоверение личности?
Он протянул паспорт, тот сверил данные и вернул документ.
— Вам две телеграммы, — отрывисто произнес он.
Он положил их на стойку, одну за другой, в порядке поступления и пододвинул к Жильберу. Две телеграммы? Один только Ройсон мог послать их Жильберу, — Ройсон, оставшийся в Нью-Йорке, его правая рука, доверенное лицо. В том, что он послал телеграмму, нет ничего необычного, но две!..
Жильбер отошел от стойки, вскрыл первую телеграмму. Подпись тотчас подтвердила его догадку, что телеграмма — от Ройсона. Сначала прочесть ее — даже если вторая опровергнет первую: всегда надо делать все по порядку.
«Президент Французского шелка Буанье вернется Лион только вторник четвертого ноября восемнадцать часов извиняется задержку просит перенести встречу двадцать часов его доме тчк Господа Бомель и Амон будут встречать вас аэродроме условленный час».
«Старая лиса!» — подумал Жильбер. Телеграмму-то Буанье дал, но уже после того, как Жильбер вылетел из Нью-Йорка — явно с таким расчетом, чтобы он ничего не мог изменить в намеченных планах и чтобы в дороге его никто не мог предупредить, — словом, чтобы все осталось, как было задумано. Встретят его Бомель и Амон, люди подчиненные, но прекрасно обо всем осведомленные, они проведут с ним день, естественно, разговор зайдет о деле, они попросят показать им документацию, тогда как он собирался атаковать Буанье с ходу, напрямик, обложить противника и убедить его капитулировать прежде, чем он выслушает кого-либо из своих сподвижников. Ройсон правильно поступил, что дал телеграмму. Встреча с Буанье после разговора с Амоном и Бомелем — это уже не то. Жильбер разработал совсем другую тактику. Вот ведь удача, что телеграмма Ройсона настигла его! Хорошенький был бы у него вид, когда бы он сошел с самолета в Лионе и попал прямо в лапы Бомеля и Амона, причем противника нельзя было бы ни в чем упрекнуть, поскольку Буанье телеграфировал в Нью-Йорк и телеграмма пришла туда — хотя, конечно, все было заранее рассчитано — через несколько минут после того, как самолет «Эр-Франс» поднялся в воздух. Пришлось бы ему тогда поломать голову еще над одной проблемой!
Так, теперь вторая телеграмма — возможно, она все перевернет. Если Ройсон телеграфировал дважды, значит, у него были на то основания. Жильбер нетерпеливо взрезал ногтем бумагу.
Сначала он ничего не понял. Телеграмма была не от Ройсона. Под ней не стояло подписи. Он прочел:
«Ушла из дома не вернусь никогда тчк Честно тебя предупреждала была последняя возможность исправить тчк Ты сделал выбор тчк Решения не изменю хоть и очень тяжело прощай».
Глория! И даже не подписалась. Значит, она все-таки ушла! Дура! Так ничего и не поняла! А, все они одинаковы — сентиментальные эгоистки, так и норовят что-нибудь выкинуть! А еще клянутся в любви! Впрочем, Глория любила его. Если бы не любила, не могла бы удовольствоваться теми крохами внимания, которые он на протяжении этих трех лет ей дарил. Что и говорить, жизнь, уготованная им для женщин, особенно для своей жены, — а хоть он и не был официально женат на Глории, она все же была его женой, — это сущий ад, но Глория знала, на что шла: какая еще может быть жизнь у человека, который ворочает такими большими делами? А впрочем, все это глупости, блажь, — вот он прилетит в Нью-Йорк, покончив с «Французским шелком», выиграв эту решающую битву, найдет Глорию и вернет ее домой, займется ею, женится на ней. Почему, кстати, он не сделал этого до сих пор? Он ведь не раз об этом думал. И неизменно приходил к выводу, что не делал лишь потому, что всегда было некогда. Некогда умереть, некогда жениться! В общем-то, если поразмыслить, получается смешно: у таких людей, как он, — это сказала Глория, и она права, — ни на что нет времени. И он принял великое решение: как только он вернется в Нью-Йорк…
Но когда он вернется в Нью-Йорк, Глории там уже не будет, — Жильбер это знал. Так зачем же обманывать себя? Если посмотреть на это со стороны, как он делал всегда, когда речь шла о делах, партия проиграна. Он больше не увидит Глории. Она ушла от него — навсегда. А ведь он дорожил ею — и она любила его! Нет, нет, не может это так кончиться!..
Но это был конец, и он это сознавал. Глория устала и не вернется больше к нему. Она никогда не возобновит с ним жизни, которую и жизнью-то нельзя назвать и которую она теперь, наверно, возненавидела, найдя в себе силы с нею расстаться или, быть может, слишком от нее устав. Она ушла не потому, что разлюбила его, а потому, что не могла больше так жить. Она исчерпала свои силы, а он — какие обещания ни давай, он знает, что все равно не сможет их сдержать, что они ровно ничего не стоят. Найдет ли он хотя бы время, чтобы дать их? Найдет ли время разыскать ее, сможет, ли урвать те несколько минут, которые необходимы, чтобы вернуть ее, а потом удержать, если ему удастся уговорить ее вернуться?
В нем нарастала злость, досада. Значит, накануне, когда между ними произошла эта сцена, она так и не поняла, что если он все-таки летит в Париж, несмотря на ее мольбы и угрозы, то потому, что иначе поступить он не может.
«Жильбер, в последний раз даю тебе возможность выбрать. Я не могу больше так жить. Я люблю тебя, но ты не принадлежишь мне. Я иной раз жду тебя, жду, и, когда мне кажется, что ты уже вот-вот явишься, кто-нибудь из твоих помощников звонит мне и говорит, чтобы я не ждала. Десятки раз мы строили всякие планы — уехать в Калифорнию, в Майами — и ни разу не могли их осуществить. Если ты и совершал поездки, то лишь „по делам“ и без меня. Я бы тысячу раз предпочла, чтобы ты уехал с другой женщиной». — «Не говори глупостей». — «Это вовсе не глупости. Я серьезно так думаю. Я люблю тебя и потому хочу, чтобы ты жил, а не существовал. Ну, что ты получаешь от жизни?» — «А этот дом? Вся эта роскошь?» — «Плевала я на них. Мне это не нужно. Я делю с тобой жизнь не из-за материальных благ, а из-за тебя самого, только из-за тебя. Я хочу жить с тобой — с мужчиной, с человеком, а не с роботом, не с машиной, производящей деньги». — «Всему этому будет конец». — «Ты прекрасно знаешь, что нет». — «Вот вернусь из Лиона…» — «И все пойдет как прежде». — «Нет, на этом я поставлю точку…» — «В данном деле — да. Но такой человек, как ты, не может поставить точку и отрешиться от дел вообще. Это невозможно. Одно влечет за собой другое. Как зубчатая передача — стоит попасть туда мизинцу, и всю руку затянет, если вовремя не отдернуть. Даже если ты одержишь победу в Лионе и обеспечишь себе контроль над мировым производством шелка, тебе придется потом укреплять свои позиции, и не пройдет и трех месяцев, как ты вынужден будешь их защищать. Неужели ты еще недостаточно богат?» — «Богатство тут ни при чем. Но, вообще говоря, состояние быстро растает, если пустить дело на самотек. Стоит выйти из игры — и ты банкрот». — «Знаю. Но есть и другие примеры: Кругер, Лоуенстайн. Они не отошли от дел, и тем не менее их нет. Оба кончили самоубийством. А до того — разве они жили? Существовали!» — «Глория, поверь: если я не одержу победы в Лионе, я взлечу на воздух и вместе со мной — не только все мое дело, но и уйма людей! А когда в Лионе все будет улажено, я сбавлю темп, я, наконец, осуществлю…» — «Возможно, ты этого и хочешь, но никогда не сделаешь. Рано или поздно наступает день, когда приходится выбирать. Я для себя выбор сделала. Я жду, чтобы и ты сделал его». — «А именно?» — «Пошли в Лион Ройсона. Остановись — ничего больше не предпринимай. Отойди от дел. И давай уедем, Жильбер, вдвоем, чтоб наконец пожить, насладиться жизнью». — «Ты полагаешь, мне этого не хочется?» — «Может быть, бессознательно. Но по-настоящему ты к этому не стремишься». — «Неправда».
Он вспомнил, как она тогда подошла к нему, с таким жалким, несчастным лицом.
«Нет, правда, — сказала она, — правда, Жильбер. Только с меня хватит — не могу я больше жить здесь одна, всегда одна, дожидаясь тебя. Я много думала, не один день размышляла над этим — времени у меня было, как ты догадываешься, предостаточно! Если бы я была другой женщиной, каких много вокруг, я бы удовольствовалась этой роскошью, еще бы: красивый дом, мои три машины, по вечерам — чаепития с женами твоих компаньонов в их квартирах, окнами на Сентрал-Парк. Но я… я не хочу больше такой жизни. Да и никогда ее не хотела. Я всегда мечтала, чтобы подле меня был обычный человек, просто мужчина, который заботился бы обо мне. Все твое богатство не может мне заменить тебя. Возможно, я слишком требовательна, но это потому, что я тебя люблю. И хочу от тебя вовсе не того, что ты мне даешь. Ты говоришь о роскоши, но единственная подлинная роскошь — это возможность распоряжаться своим временем, а у тебя ее нет. Вот та роскошь, которая мне нужна, хотя и роскоши и времени у меня в избытке. А потом я знаю: если ты и дальше будешь идти этой дорогой, ты плохо кончишь. Вот я и предлагаю тебе: плюнь, брось все, уедем со мной, даже без денег — в Америке ты всегда сумеешь заработать. Я хочу жить и хочу, чтобы ты тоже жил. У меня было время любить тебя, у тебя его не было. Скажи только „да“, и мы начнем жизнь сначала». — «Когда я вернусь из Лиона». — «Тогда будет поздно». — «Дай мне еще эту отсрочку» — «Нет. Сейчас — или никогда». — «Но это же нелепо — вдруг предъявить мне такое требование, вот так, сразу. Я не могу взять на себя такую ответственность. Ну, хорошо, я согласен разорить себя, но я не могу поставить под удар тех, кто мне доверился». — «Как будто мысль о том, что ты кого-то разоряешь, когда-либо останавливала тебя!» — «Мои конкуренты…» — «И не только конкуренты. Филдмен, Йолсон, Кастро — разве ты не придушил их, хоть они и были твоими компаньонами?» — «Они поступили бы точно так же — это была война по всем правилам». — «Но сегодня-то ведь речь идет о твоем собственном спасении!..» — «Видишь ли, — сказал он ей тогда, — бывают дни, когда я сам думаю об этом. Дни, когда я чувствую такую усталость, такую усталость… вот как Кастро, который говорил: „Устал, я так устал“, — и выстрелил себе в рот. Тем не менее я не могу бросить дела, пока не побываю в Лионе, — продолжал он, — не могу, это невозможно».
Она отстранилась от него. Порыв нежности прошел, — она, видимо, приняла решение. И, глядя ему прямо в глаза, сказала: «Жильбер, либо ты едешь со мной, либо я уезжаю одна». — «Хорошо, — сказал он, беря свой кожаный портфель и направляясь к выходу на улицу, где его ждал поданный шофером „паккард“, — увидимся за ленчем. Я вернусь сюда. Мой самолет улетает в пятнадцать часов». — «И тогда ты скажешь, едешь ты или нет?» — «Непременно».
Но решение уже было принято. Он не мог не ехать в Лион. Все эти разговоры были просто ребячеством. Да, по возвращении он, возможно, подумает… Одержав победу, он сбавит темп, постепенно переложит часть обязанностей на Ройсона, оставит за собой лишь некоторые дела. Глория права, он это понимал: ему действительно некогда жить. Любит ли он ее? Конечно. Но было ли у него время хотя бы задуматься над этим? Да и задавался ли он когда-либо таким вопросом? Она была с ним, чего ж тут еще раздумывать! Ее внезапное требование было просто капризом, капризом избалованной женщины, которая не знает, куда себя девать. Она скучала, а он — разве он ради развлечения ведет эту напряженную, чреватую опасностями жизнь? Нет. Но он был отравлен ею и не мог без этих треволнений обойтись. И тем не менее он не солгал, сказав, что чувствует усталость… Это в тридцать-то три года! Что ж тут особенного? От такой нагрузки люди быстро изнашиваются, и дело не только в том, что могут сдать сосуды или печень, — изнашиваются нервы, он это прекрасно знал: недаром он уже не водит сам свою машину, боясь, как бы не подвели рефлексы. «М-да, умереть вот так, на ходу… А в общем-то она права!» — сказал он себе, сидя в «паккарде», уносившем его на Манхэттен. Потом он вспомнил, как Глория сказала ему: «Либо ты едешь со мной, либо я уезжаю одна». Она не сделает этого, нет, нет, не сделает… Он привезет ей из Франции хороший подарок. Он пошлет ей телеграмму, покается. Если надо будет, по возвращении он бросит недели на две — нет, на неделю — все дела, отдохнет с ней вдвоем где-нибудь на берегу озера. И тут же про себя он добавил: «Я этот отдых к тому времени вполне заслужу!»
Но он заранее знал, что ничего этого не будет. В полдень он сказал Ройсону: «Соедините меня с мадам». И когда тот вызвал к телефону Глорию, Жильбер вдруг решил — не из трусости, а из нежелания возобновлять спор: «Не надо мне с ней самому говорить».
«Послушайте, Ройсон, поговорите вы с ней, — шепнул он. — Скажите, что у меня нет времени заехать домой. Мне еще надо просмотреть столько бумаг и сделать столько разных дел до своего отъезда. Самолет улетает в пятнадцать часов. Съездить домой, потом ехать в Айдлуайлд — нет, это невозможно. Только непременно скажите ей, что я вернусь через четыре дня… и тогда все будет так, как она захочет…»
А в результате сегодня, четвертого ноября, не успел он приземлиться в Орли, как равнодушный служащий радиотелеграфа вручил ему телеграмму от Глории. Значит, она выполнила свою угрозу — ушла от него! Хорошо, что он узнал об этом в тот момент, когда голова его была занята другим — как реагировать на телеграмму Ройсона. И хотя он остро ощутил удар, нанесенный Глорией, все, что было связано с ней, отходило на второй план, — как всегда, сказала бы она. Прежде всего надо решить, как быть с Лионом. Он намеренно отодвигал на второй план то, другое, что относится к области чувств, обольщая себя мыслью, что «все устроится», даже пытаясь себя в этом убедить, тогда как сам в глубине души понимал, что все уже в прошлом.
Он вернулся в ресторан. Нельзя же оставлять портфель без присмотра, да и бумаги разложены на столе. Он расплатился с официантом: Ройсон все предусмотрел и сверх двадцати тысяч франков снабдил его еще мелкой французской монетой — на карманные расходы и для оплаты услуг. Затем он вернулся в холл.
— Где здесь телефонные кабины?
— Для разговора с Парижем?
— Нет, с провинцией. С Лионом.
— Подойдите к телефонистке.
Он так и поступил, предварительно заглянув в свою записную книжку, куда, по счастью, — мало ли что может случиться, — он занес адрес и номер телефона «Буанье и К°».
— Мне нужен Лион, мадемуазель.
— Придется подождать полчаса.
Он взглянул на стенные часы. Было девять двадцать семь, а его самолет улетал в десять.
— Нельзя ли побыстрее. Я уплачу за срочность.
— Исключено: линия занята.
— Хорошо. Я сейчас вернусь. Если Лион дадут раньше, вызовите меня: я буду у окошка администратора.
— Можете не торопиться, мосье: нет никакой надежды, что я получу его раньше.
Прежде всего — нужна ясность. Начнем с окошка администратора.
— Я прилетел из Нью-Йорка. И должен лететь дальше, в Лион, десятичасовым. Но, может быть, мне придется задержаться. Когда следующий самолет?
— В пятнадцать часов.
— А позже, в конце дня?
— В восемнадцать часов.
— В котором часу он прилетает?
— В девятнадцать семнадцать.
— Есть места?
— Да. На этот есть. На десятичасовой и пятнадцатичасовой все— билеты проданы.
— Хорошо. Оставьте мне место на восемнадцатичасовой.
— Вы отказываетесь от места на десятичасовой?
Он заколебался. Ему хотелось сначала удостовериться в том, что Буанье не будет в Лионе до вечера. Амон и Бомель не станут лгать, если он спросит их об этом по телефону. Если Буанье изменит свои намерения, узнав, что Ребель не считает нужным встречаться сначала с его подчиненными, тогда можно будет вылететь десятичасовым, чтобы не терять дня.
Он вернулся к телефонистке.
— Ничего нового?
— Представьте себе, мосье, мне только что сказали, что, может быть, я получу линию раньше.
Значит, интуиция и тут не обманула его, и он правильно поступил, оставив за собой место на десятичасовой. Если Буанье в Лионе, — он полетит. Если же он не получит разговора вовремя, что ж, одно место в самолете останется незанятым. Вот лишний раз и подтвердилась аксиома, которой он всегда следовал: никогда не отдавать того, чем владеешь, даже если знаешь наверняка, что не сможешь этим воспользоваться.
Он стал ждать. И поскольку голова его сейчас ничем не была занята, стал думать о Глории.
Итак, он потерял ее! Глорию, чье присутствие доставляло ему столько радости, так согревало его, Глорию, к которой он был так привязан, как только может быть привязан человек его склада, и которая — он знал это — любила его. Она поставила его перед выбором, и он этот выбор сделал. Разве мог он решить иначе? Такова его судьба, однако он понимал, что Глории это могло надоесть. Что поделаешь — тут он безоружен: если она хотела делить с ним жизнь, значит, должна была принять ту, какой живет он. Какую же? Он попытался подвести итог и, будучи человеком трезвого ума, сделал это со всей безжалостной прямотой.
Карьера его началась сразу после войны. До войны он был студентом, потом ушел в подполье, сражался с немцами, — это была тоже деятельность, но деятельность необходимая, которая хоть и не оставляла места ни для чего другого, по крайней мере, имела смысл, была всецело подчинена насущной потребности выжить. А потом вдруг все нити, привязывавшие его к Франции, оборвались: он остался один, без родных, без семьи, последний из Ребелей. Вот тогда-то Гриди и предложил ему поехать с ним в Нью-Йорк. Он познакомился с этим Гриди во время войны. Гриди был первым из высадившихся союзников, с которым соприкоснулся Жильбер, — американец, самый настоящий, среди предков которого были и шотландцы, и поляки, и даже по какой-то боковой линии итальянцы. Он дал Жильберу несколько ценных советов, предложил помочь: Америка — страна неограниченных возможностей, жизнь там бьет ключом, и молодой человек, энергичный, умный, имеющий представление о международном праве и коммерции, толковый и легко приспосабливающийся к разным условиям, имеет все шансы преуспеть. Жильбер последовал за Гриди, и вскоре началась его нынешняя жизнь.
Денег у него не было, и, чтобы заработать на кусок хлеба, он поступил мойщиком в гараж, где продавались подержанные автомобили. Через некоторое время он купил одну такую машину… потом перепродал ее и на вырученные деньги смог уже приобрести две. Через полтора года ему удалось арендовать участок, где раньше была свалка, и открыть там торговлю машинами, которые по ночам он сам ремонтировал и приводил в порядок, — к ветровому стеклу их он прикреплял кусочки картона, где было написано крупными буквами от руки: «За 450 долларов — подержанная „шевроле-45“. Распродав весь свой „фонд“, он обнаружил, что является обладателем капитала в три тысячи долларов — есть с чем начать жизнь.
Вот тут-то его и осенила одна идея. А в Америке удачная идея — все равно что живые деньги. Во Франции он не смог бы ее осуществить. Во Франции колеблются, тянут и, заставив вас потерять уйму времени, под конец отклоняют ваше предложение, даже если и соблаговолили его выслушать. А в США вы идете прямо к банкиру, к дельцу. Излагаете свой проект и через сорок восемь часов получаете ответ: «да» или «нет». А ему через двадцать четыре часа сказали «да». Он вспомнил, как сидел напротив Грэхема, а на столе перед ним лежал чек с пятизначной цифрой и контракт, состоявший всего из одной страницы. На другой день он уже открыл свою контору. И через месяц дело пошло: бюро добрых услуг, куда мог обратиться всякий, бесплатно давало справки коммерческого характера по различным вопросам; тем самым оно оказывалось у колыбели сотни нарождавшихся дел, было в курсе тысячи перспектив, — эта своего рода уникальная контора работала в двух направлениях и прежде всего в интересах тех, кто добывал справки. Дела посыпались одно за другим, самые разные дела, представлявшие хоть какой-то интерес: отели, промышленность, нефть, прачечные, связанные с отелями, или, например, оборудование, необходимое для разведки нефти в Канаде, в Эдмонтоне, и так далее и тому подобное. И вместе с этим начался бег внутри адова круга: деньги, где найти еще денег, как перескочить с одного дела на другое, как избавиться от тех, кому поначалу, чтобы запустить машину, был обещан слишком высокий процент прибылей, и теперь они сжирали все, не давая возможности расширить предприятие; как подключить тех, кто согласен на более выгодные для тебя условия. Начались поездки — в поездах, которые держат тебя в своей утробе по двое суток, и все эти двое суток ты прикидываешь в уме свои возможности и сопоставляешь цифры; в самолетах, которые летают в любую погоду, заставляя человека рисковать, опаздывать, волноваться, что не прилетишь вовремя. Но главное — началась игра, где ставка делается на деньги, на психологию противника, на то, как он себя поведет, какое примет решение, и прежде всего — на время, в первую очередь на время, дороже которого нет ничего… И вот сегодня, венчая эту пирамиду, но связанная со всем предыдущим тысячью нитей, сотканных на протяжении этих десяти лет, — операция «Шелк», от которой зависело все, хотя, казалось бы, ну что может зависеть от какого-то маленького французского рынка с его натуральным лионским шелком, ведь современная текстильная промышленность — это различные вискозы, искусственные шелка, нейлоны и тому подобное. На самом же деле ни одна из этих тканей по качеству не может заменить шелк, не выдерживает с ним конкуренции, поэтому надо завладеть производством шелка и во что бы то ни стало свести его на нет, ибо только тогда все остальное приобретет наконец какую-то ценность. И вот Жильбер уже представляет себе встречу с Буанье. Он уже держит в руках этого старого волка, этого бывалого француза. Он ослепляет его цифрами прибылей, поделенных поровну, приумноженных благодаря американским капиталам, которые, — Жильбер делал ставку на эту приманку, — позволят расширить производство, вполне заслуживающее, скажет он, расширения, тогда как на самом деле он намеревался заморозить его, удушить.
— Мосье… мосье…
Кто-то трогает его за плечо. Он вздрагивает от неожиданности и оборачивается. Перед ним мужчина примерно его возраста и телосложения. Француз. Он явно нервничает, и рука, лежащая на плече Жильбера, дрожит.
— Мосье… Меня направили к вам из окошка администратора.
Вокруг — ни души. Лишь телефонистка в своей стеклянной клетке за закрытым окошком работает у коммутатора.
— Мосье, мне сказали, что у вас есть билет на лионский десятичасовой… и вы как будто можете от него отказаться.
— Да, все это так, мосье, но я еще не решил.
— Извините, мосье, но этот билет… ваш билет… мне чрезвычайно важно, чтобы вы мне его уступили.
— Я с минуты на минуту жду разговора и только после этого буду знать, что делать.
— Мосье, в любом случае продайте мне ваш билет.
Жильбер улыбнулся.
— Но, мосье, я не собираюсь его продавать.
— Я заплачу вам сколько угодно. Ну, какая вам разница — уедете на два часа позже! А для меня — это вопрос жизни или смерти.
— Дела?
Незнакомец передернул плечами.
— Нет. Другое. Нечто более важное… гораздо более важное. — Он избегает прямого ответа на вопрос. — Все летят, все, у кого билеты на этот самолет, вы один под вопросом. Раз вы до сих пор еще не решили, значит, у вас есть основания задержаться. А для меня жизненно важно до полудня попасть в Лион. Ну, ладно… — Он тащит Жильбера в угол, и тот снова чувствует на своем плече горячую руку, вцепившиеся в его плечо пальцы. — Придется вам объяснить. Речь идет о женщине, мосье… Видите, я с вами откровенен. Я люблю ее. О, я знаю, — восклицает он, беспомощно взмахнув рукой, — это звучит нелепо, старомодно, но это так, и я ничего не могу с собой поделать. В наше время, когда мужчина говорит, что не может жить без какой-то женщины, это выглядит, наверно, комично. Но это так, и я ничего не могу с собой поделать. Возможно, я потерял ее навсегда. Последний шанс удержать ее, — а она хочет бросить меня, уехать за границу, — это успеть вернуться до ее отъезда. Она будет уже на аэродроме, но мой самолет приземлится до того, как она улетит. И я уверен, что сумею найти нужные слова, чтобы удержать ее. Если же я не доберусь вовремя до Лиона, все будет кончено. Мосье, прошу вас, умоляю, уступите мне ваше место. Смотрите, у меня есть деньги, вот, — он вытаскивает пачку тысячефранковых банкнот, — берите их все… все, только отдайте билет.
— Но, мосье, — возражает Жильбер, — меня тоже ждут в Лионе, в аэропорту, с этим самолетом. Я могу задержаться, только если состоится телефонный разговор.
— Вот видите, значит, для вас это не вопрос жизни. Войдите в мое положение, мосье… Два часа для вас не играют роли, а для меня — это всё.
Войти в положение этого человека! Какая ирония судьбы, чтобы именно к нему, Жильберу, кто-то обратился с такой просьбой, когда в кармане его пальто лежит скомканная телеграмма от Глории! Но как раз благодаря этой телеграмме Жильбер и понимает незнакомца, — во всяком случае, ему так кажется. Тем не менее просьба его вызывает у Жильбера только злость и ни малейшего снисхождения, — «какой бездушный», сказал бы про него этот человек.
— Нет, мосье. Пока я не могу вам отдать свой билет. Если я успею переговорить с Лионом и выясню, что должен задержаться, я охотно уступлю вам мое место. В противном случае, ничем не смогу помочь.
— Хорошо, — говорит человек. — С меня хватит вашего слова: если билет вам не нужен, вы отдаете его мне. Это мой единственный шанс, — добавляет он. — Я буду ждать вас здесь. А этот разговор с Лионом?..
— Я надеюсь скоро его получить. Могут соединить с минуты на минуту.
«Пассажиров, вылетающих на Лион, просят пройти на посадку», — возвещает в эту минуту громкоговоритель.
— Без четверти, — замечает человек, — значит, стенные часы показывают точное время.
Жильбер стучит в окошко.
— Еще не получили Лион?
— Как только освободится линия, я сразу дам вам знать, и вы пройдете во вторую кабину.
Незнакомец, заложив руки за спину, отходит на несколько шагов. Во всей его манере поведения, в том, как он доверился первому встречному, есть что-то нелепо-комичное и в то же время трогательное. Жильбер пожимает плечами. Значит, еще есть люди, у которых хватает времени на любовь, на женщин, — люди, для которых все это имеет первостепенное значение! А он — он пожертвовал Глорией, потому что этого требует закон, закон эпохи, которому подчиняются такие, как он. Ему даже и выбирать не пришлось. «Не успею я получить Лион», — подумал он.
И хотя эта мысль не слишком его взволновала, он все же немного огорчился. Если бы Амон или Бомель подтвердили, что Буанье не будет до вечера, он отдал бы свой билет этому человеку, как обещал, — ведь тот все еще ждет. А если бы он полетел только вечерним самолетом, у него было бы время съездить в Париж, возможно, даже пообедать в одном из знакомых ресторанов, — двадцати тысяч франков, которые вручил ему Ройсон, на это хватило бы. С десяти до восемнадцати — ведь это целых восемь часов. Давно уже в его распоряжении не было столько времени!
Вот уже на стенных часах — без десяти. А человек все тут, на страже, взвинченный, но держит себя в руках, не молит, хоть и бледен как полотно, — ведь он сказал, что все поставил на этот единственный шанс: орел или решка. Жильбер снова стучит в стеклянный квадрат:
— Так как насчет Лиона?
— Все еще нет.
— А то у меня самолет улетает через десять минут.
— Я делаю все, что могу, мосье.
В двух метрах стоит тот, с напряженным, вопрошающим лицом.
— Пока ничего, мосье.
Жильбер спрашивает себя — и уже самый факт, что он задает себе этот вопрос, удивляет его самого: отдать билет прямо сейчас или держать, пока не состоится разговор? Но ведь Ройсон прислал же телеграмму: Буанье вернется только к вечеру, и нет никаких оснований полагать, что тут что-то изменилось. Глория ушла от него. А через час с небольшим на некий аэродром прибудет женщина, которая по неведомым ему причинам тоже бежит из дома, тогда как здесь, в Орли, или на обратном пути в Париж будет находиться мужчина, который не сумел ее настичь. Жильбер гонит прочь эту картину, исполненную дешевой патетики: слишком она похожа на то, что он сам пережил, но он не даст себя разжалобить.
Без семи.
«Пассажиры на Лион пройдите на посадку», — повторяет громкоговоритель.
«Если я не получу разговора через две минуты, как я поступлю? Либо я отдам билет — и тогда этот человек успеет добежать до самолета и сесть, либо я буду ждать — и тогда уже будет поздно что-либо изменить. По предположим, мне дадут сейчас Лион; пока я доберусь до одного из двух директоров, будет уже без четырех. Пока я с ним поговорю — без трех… без двух… все равно слишком поздно…»
— Мосье, Лион на проводе. Вторая кабина.
В три прыжка Жильбер очутился в кабине.
— Алло, Лион?
Ничего. Тишина. Лишь какое-то потрескиванье, пощелкиванье на линии.
— Алло? Вы меня соединили с Лионом?
Десять нескончаемых секунд, может быть, двадцать. И вдруг:
— Лион на проводе. Даю ваш номер…
— Алло! «Французский шелк»?
— Да, мосье…
— Соедините меня с мосье Буанье.
— Кто говорит?
— Мосье Жильбер Ребель из Нью-Йорка.
— Отлично, мосье.
Снова молчание. Какой-то голос спрашивает:
— Закончили?
— Да нет же, не прерывайте!
Потом снова первый голос:
— Соединяю с мосье Амоном.
— А что, мосье Буанье нет?
— Не могу вам сказать. У телефона мосье Амон.
Но это еще не Амон, а только секретарша.
— Вы хотите говорить с мосье Амоном?
Жильбер бросает взгляд на стенные часы, которые видны ему сквозь стеклянную дверцу кабины: без четырех.
— Алло! Мосье Амон?
— За ним пошли.
— Это будет долго?
— Он на фабрике. Его еще надо найти.
Итак, если Жильбер будет ждать Амона, ему просто физически не хватит времени, чтобы переговорить с ним и успеть на самолет.
— Мадемуазель… мадемуазель… постарайтесь побыстрее… мне еще надо успеть на самолет… сейчас без трех десять, а в десять он улетает.
— Мы делаем все, что можем, мосье. Вам совершенно необходимо говорить с мосье Амоном?
— Нет. Я мог бы и обойтись. Возможно, вы сами мне скажете. Мосье Буанье на фабрике? Будет ли он на месте в обеденный перерыв? Он прислал мне телеграмму в Нью-Йорк, что наша встреча откладывается на вечер…
— Не знаю, мосье… ничего не могу вам сказать… господа не поставили меня в известность.
Она, конечно, знает, но ей даны указания, и она ничего не скажет. Только Амон, а в его отсутствие Бомель вынуждены были бы сказать правду. А тот все стоит по другую сторону стекла, молча, с искаженным лицом, умоляюще протянув руку.
Тогда, сам не понимая, что́ толкает его на этот шаг, Жильбер открывает дверцу кабины. Он роется в бумажнике, вынимает билет на свое имя, по которому он прилетел из Нью-Йорка:
— Ну, живо!.. Бегите!.. Без двух минут… Времени в обрез.
И тут же у него мелькает мысль: «Он полетит под моим именем. А, какое это имеет значение! А мои вещи — они ведь уже погружены! Ну и что же, они зарегистрированы до Лиона, там их выгрузят, а потом я их, конечно, найду». Сам не зная почему, он вспоминает про смокинг. Как он обойдется без смокинга — ведь ему придется присутствовать на приемах, которые Буанье несомненно даст в его честь!
Незнакомец роется в карманах.
— Да бегите же скорей!..
Человек схватил посадочный талон. Одновременно вытащил из кармана пачку банкнот. Сунул их в руку растерявшемуся Жильберу и кинулся бежать, прежде чем тот успел опомниться или хотя бы попытался задержать незнакомца. Он уже добежал до конца холла…
— Мосье!.. Мосье!.. — кричит ему вслед Жильбер.
Вот человек прошел турникет, — контролер его подгоняет, торопит. Обо всем этом можно догадаться лишь по жестам: слов не слышно, звуки не долетают. Сквозь стеклянную стену холла виден перрон, самолет; вот уже запускают пропеллеры, человек бежит. Он подбегает к трапу, когда тот начали откатывать. Его снова подводят к фюзеляжу. Человек взлетает вверх по ступенькам. «Надо будет навести справки, в конце концов я все-таки узнаю, кто он, — мелькает в голове у Жильбера. — И верну ему деньги. А все же правильно я поступил. Да и в этом деле с шелком оградил себя от излишнего риска». Он возвращается в кабину. Теперь торопиться уже некуда.
— Ну как, даете вы мне наконец мосье Амона?
Голос — уже другой:
— Что вам угодно?
— Мосье Амона из «Французского шелка».
— Это не Лион. Вас отключили. Сейчас попробую снова соединить…
На поле самолет вырулил на взлетную дорожку. И медленно катит по ней. Вот он исчез из вида. «Я правильно поступил, — думает Жильбер. — К тому же я увижу Париж. И у меня есть даже деньги, чтобы кутнуть», — усмехнувшись, добавляет он про себя, нащупав банкноты, которые всучил ему тот человек. Но он знает, что никакого кутежа не будет, что он пообедает как всегда — съест отбивную котлету и выпьет маленькую бутылочку воды со льдом: ему необходимо быть в хорошей форме вечером, когда он предстанет перед Буанье.
— Одну минуту, сейчас снова дам вам Лион, — объявляет девушка.
Воздух вздрагивает от нарастающего гула моторов. Жильбер думает: «Это мой самолет взлетает». Стенные часы показывают ровно десять. Гул стихает.
— Лион на проводе… Алло, говорите…
Жильбер открывает рот, чтобы сказать, что он задерживается в Париже: опоздал на самолет, пока ждал телефонного разговора. Во всяком случае, теперь он уже ничем не рискует: в Лионе Буанье или нет, они увидятся только вечером, и он избежит излишней встречи с Лионом и Бомелем. Он скажет, что прилетит шестичасовым…
Внезапно пол под его ногами сотрясается. Так сильно, что его отбрасывает к противоположной стене кабины. И тотчас раздается взрыв. Трубка вылетает у него из руки. Он выскакивает из кабины. На стенных часах — три минуты одиннадцатого.
— Что случилось?
Телефонистка и ее помощница, обе, бросив наушники, стоят возле своей стеклянной клетки.
— Что случилось? — в свою очередь, спрашивают они.
— Господи! — восклицает человек, который всего несколько минут назад торопил незнакомца, показывая ему, как пройти к самолету. — Господи! Да ведь это, кажется, лионский!..
Они устремляются все вместе к выходу и с ними — служащие, сбежавшиеся отовсюду. Люди спрашивают:
— Париж — Лион?
— Наверняка. Он же только что взлетел.
— Париж — Лион? — в свою очередь, спрашивает совершенно ошеломленный Жильбер.
— Да, мосье, — говорит какой-то служащий. — Взгляните туда… вот там, направо… за строением…
И в самом деле, там уже взвился столб дыма, прорезаемый багровыми языками пламени. Он вздымается в глубине взлетной дорожки, в самом конце поля. Кто-то говорит:
— Взорвался!
И другой, среди наступившей тишины:
— Шестьдесят шесть человек на борту. Ни один, наверно, не уцелел.
— Во всяком случае, не уцелеет к тому времени, когда этот костер потухнет, — сказал кто-то еще. — Даже опознать едва ли кого удастся.
Какая-то женщина пошатнулась, оперлась о стойку.
— Ты что это, Мими, — заметил один из мужчин, — уж не в обморок ли собралась падать?!
Он поддерживает ее, помогает обрести равновесие, похлопывает по рукам.
Жильбер чувствует, как у него все холодеет внутри. Ведь он же должен был бы находиться сейчас там, в самолете, в огне! А теперь вместо него погиб другой, незнакомец, который так умолял его уступить свой билет! Он вздрагивает от ужаса. А в общем-то это был бы достойный конец. Достойный — для человека, брошенного Глорией. Для Жильбера Ребеля, который не сумел удержать свою жену, которому до сих пор и жить-то было некогда. Но ведь найти такой конец — один шанс из миллиона, ибо, судя по статистике, — он это знает, — катастрофы в воздухе случаются реже, чем на железной дороге, в сто раз реже, чем на шоссе. Что же там произошло? Должно быть, загорелся мотор. Разве об этом узнаешь? Да и какое имеет значение, узнаешь или нет? Кто умер — тот уже умер. А тот, что умер вместо него, имел право умереть, потому что вкусил от жизни!
«Бедняга!..» — думает Жильбер и — чего ж тут удивительного: все мы люди! — глубоко переводит дух от радости, что его самого миновала смерть.
Значит, судьба сохранила ему жизнь. Что же он будет с этой жизнью делать? Этот вопрос еще не оформился в его сознании, но подсознательно возник. Он уже не думает о Лионе. Другие мысли отодвигают на задний план неотступно владевшую им мысль о предстоящем деле, о делах вообще! «Я ведь мог бы и умереть… должен был умереть…» И потом: «Ну, а если б я умер?» Он стоит теперь уже один, потому что все прочие кинулись смотреть, узнавать. Ему даже в голову не приходит взять кожаный портфель, который он положил на столик в кабине, чтобы удобнее было говорить по телефону. Вместо этого он словно автомат направляется к выходу. У аэровокзала множество машин. Шоферы или владельцы бросили их и вместе со всеми побежали к барьеру у летного поля. Вереница такси — и никого за рулем.
Он идет. Выбирается на шоссе. Он знает — для этого ему не надо оборачиваться, — что там, позади него, по-прежнему бушует пламя. Он словно бежит из Содома или Гоморры. На шоссе «пробка» — владельцы нескольких машин остановились поглазеть на катастрофу. Жильбер идет. Он идет на север. Он доходит до площадки — конечной остановки автобуса, — откуда открывается вид на большое кладбище. Один автобус как раз стоит. Жильбер садится вместе с хозяйками, нагруженными корзинами и явно направляющимися на рынок. Кондуктор дергает за цепочку, и автобус трогается. Наконец-то Жильбер едет в Париж.