Вспоминая сегодня о недобрых декабрьских днях 1942 года, проведенных мною на аэродроме Питомник (или, лучше сказать, в бункерах под аэродромом), просматривая полученные тогда письма, я не могу избавиться от впечатления, что вновь погружаюсь в ледяной океан безысходного отчаяния и затаенного страха.
Разведотдел нашего штаба устроился в грязной землянке Нам, шести офицерам отдела, было здесь тесновато, но, по крайней мере, тепло. Картина надвигавшейся катастрофы вначале складывалась для нас из мозаики самых различных данных, которые мы анализировали, чтобы получить представление об обстановке у русских. Сообщения, поступавшие сверху, из штаба армии, а также из штабов соседнего корпуса и наших собственных дивизий, показания столь редких теперь военнопленных и сбитых русских летчиков, сведения, полученные от немецких солдат, взятых в плен противником и отпущенных назад с пропагандистскими целями, листовки, иностранные радиопередачи, рассказы отпускников и офицеров, вернувшихся в «котел» на самолетах воздушного моста, наконец, результаты радиоперехвата – все это еще позволяло нам более или менее точно наносить на карты обстановку у противника. Количество жирных красных линий, цифровых и буквенных обозначений, стрел и дуг на этих картах росло с угрожающей быстротой. Все это было охвачено зловещим кроваво-красным кругом, который, постепенно сжимаясь, грозил задушить нас всех. И именно на участке нашего корпуса особенно часто возникали в те дни роковые стрелы и клинья, подползавшие к сердцу 6-й армии – к аэродрому в Питомнике.
Об этом весьма ощутимо напоминали нам и частые воздушные налеты – с леденящим душу свистом бомбы неслись к земле, с ревом и адским грохотом рвались вокруг нашей землянки. Впрочем, пережитое во время Восточного похода и особенно испытания, выпавшие на нашу долю уже в первые недели окружения, приучили нас ко всему, и мы не обращали внимания даже на близкие разрывы, когда землянка ходила ходуном, нары дрожали и глина сыпалась с потолка. Не терял присутствия духа и наш седьмой жилец, постоянно урчавший приблудный кот, гроза донимавших нас мышей. Мы опасались лишь за судьбу многострадального стекла в нашем оконце; заклеенное вдоль и поперек, оно каким-то чудом еще держалось, пропуская днем свет в нашу землянку и спасая нас от стужи. В редкие свободные минуты после очередной бомбежки мы иногда собирались в землянке в дружеском кругу и писали письма родным и близким, о которых в те дни перед рождеством особенно часто думали с тревогой и нежностью. Полевая почта у нас еще работала, но весточки из дома приходили все реже. Иногда мы болтали о том, о сем, чтобы хоть немного отвлечься. Но самообман был слишком очевиден и непринужденная – беседа как-то не клеилась. Впрочем, «юмор висельников» не покидал нас – так, иногда вспомнив не без удовольствия последний гуляш из конины, мы хором затягивали фронтовую песню о немецком солдате на Востоке, начинавшуюся так: «Кто, попавши в „котел“ свою лошадь не жрал, тот солдатского горя не знал…». Но, так или иначе, мысли наши были постоянно прикованы к нашим трагическим будням, к Сталинграду и Волге, которая стала теперь нашей судьбой.
Беспокойная жизнь в Питомнике посреди унылой степи была не лишена своеобразной мрачной романтики. Хотя бомбежки и воздушные бои над аэродромом давно уже стали обычным делом, это зрелище все же каждый раз притягивало нас. Иногда, забыв об опасности, мы выбирались из своей землянки, чтобы посмотреть на захватывающую картину воздушного боя. Сидя среди снежных сугробов, мы с каким-то странным чувством, в котором смешивались спортивный азарт, любопытство, бездумное желание развлечься и скрытый ужас, наблюдали, затаив дыхание, за поединками небесных фехтовальщиков, которые сражались не на жизнь, а на смерть с подлинной грацией и изяществом. Адская музыка сопровождала этот спектакль – глухие раскаты зениток, еле слышный внизу треск пулеметных очередей, рев и гул моторов. Среди ватных хлопьев зенитных разрывов кружились истребители, преследуя и обгоняя друг друга, проделывая сложные акробатические этюды. Ожесточенная дуэль обычно кончалась тем, что один из ее участников устремлялся к земле, влача за собой быстро увеличивающийся шлейф черного дыма.
Время от времени раздавался оглушительный грохот и языки пламени, взметнувшегося вверх, освещали призрачным светом аэродром – это взрывался от прямого попадания наш транспортный самолет с грузом горючего, только что совершивший посадку. Иногда сраженный насмерть истребитель, охваченный ярким пламенем, метеором падал из голубой бездны зимнего неба, врезался в землю и огромный столб дыма на месте падения завершал одну из бесчисленных маленьких трагедий войны – гибель летчика и машины.
К концу декабря территория Питомника была усеяна обломками сбитых самолетов чуть ли не всех типов. Они мирно лежали теперь рядом – верткие советские истребители и большие немецкие машины с переломленными крыльями или превращенные в груду металла. Много самолетов погибло при неудачном взлете. Не понятно, как затесался сюда и совершенно обледеневший штабной «Физелер-Шторх». Но посреди этого обширного кладбища авиатехники все еще кипела лихорадочная работа, даже под землей. Снежные увалы, крыши землянок с дымившимися трубами, на скорую руку замаскированные машины, стационарные радиостанции с частоколом мачт и антенн, радиостанции на грузовиках, здесь и там белевшие палатки – все это производило впечатление какого-то призрачного поселения, в котором люди, словно муравьи, копошились на земле и под землей. И все же этот человеческий муравейник был затерян и одинок в бескрайней снежной пустыне
Степь вокруг аэродрома была, пожалуй, самым безрадостным и гнетущим местом из всех тех, что мне довелось видеть в России. Кругом, куда ни посмотришь – ни деревца, ни куста, редко встречаются деревни. В небольшом поселке Питомник, расположенном километрах в пяти от нашего аэродрома (в нем чудом уцелело еще несколько домов), стояло одно единственное сухое дерево без сучьев, служившее нам дорожным указателем. Неподалеку от поселка степь прорезали многочисленные балки – глубокие крутые овраги, надежно укрывавшие нас во время налетов. Иногда с востока, от Волги, наползал серый туман и пронизывающий ледяной ветер гулял по снежной пустыне. Мы так и не смогли привыкнуть к бескрайним восточным просторам, поглотившим нас. Гнетущее чувство усиливали ранние сумерки. К тому же мы жили и работали по среднеевропейскому времени, которое уж никак не подходило для нашего участка фронта: вскоре после обеда заходило солнце, а между 14 и 15 часами пополудни наступала ночь.
Это лишь обостряло нашу тоску по родине, ежедневно напоминая нам, как далеко мы от нее здесь, в заснеженных степях.
Возвращаясь из поездок на различные участки кольца, куда меня направляли как офицера связи или для того, чтобы на месте изучить обстановку, я частенько не мог отделаться от мысли, что все мы – живые и мертвые – уже погребены здесь, в огромной братской могиле. Дивизии нашего корпуса в те дни вели ожесточенные оборонительные бои на недоброй памяти высотах в долине реки Россошки, обильно политых немецкой кровью. Солдаты в окопах и засыпанных снегом одиночных ячейках гибли от голода и холода: мизерного хлебного пайка и постоянно уменьшавшихся продовольственных рационов уже не хватало, чтобы поддерживать силы измученных стужей и болезнями людей. Досыта кормилось лишь воронье – эти гнусные прожорливые птицы, которые на Восточном фронте всегда казались мне вестниками грядущей близкой беды. Да, этим каркающим спутникам смерти в те дни жилось вольготно. Лишь нехотя взлетали они при виде людей с лошадиных трупов, превратившихся в своеобразные дорожные знаки. Запекшиеся кровью раны на трупах животных свидетельствовали о том, что изголодавшиеся солдаты уже поработали здесь ножами и штыками, добывая долгожданное жаркое.
Снабжение по воздуху абсолютно не оправдало возлагавшихся на него надежд, и солдаты вынуждены были не только сражаться с нечеловеческим напряжением сил, но и терпеть при этом неимоверные лишения. И они воистину делали все, что могли. Сводки потерь постепенно становились страшней. Смерть во всех возможных обличьях собирала обильную жатву. Казалось, что вместо обещанной помощи в наш «котел» ворвались всадники Апокалипсиса. Мысли о страданиях наших товарищей, об их муках и лишениях, о смертельной опасности, которой они постоянно подвергались и которая со дня на день могла стать и нашим уделом, – эти гнетущие мысли не покидали нас ни на минуту. Надо было сделать что-то для того, чтобы все жертвы не оказались напрасными. Почему нам не разрешили идти на прорыв в тот момент, когда мы еще обладали достаточными для этого силами и были полны энергии? Теперь эти силы и энергия медленно, но неуклонно таяли. В те дни я не раз вспоминал о разговорах, в которых сам принимал участие в первые дни окружения, когда армия получила роковой приказ организовать круговую оборону на данном месте. Ведь уже тогда возникали серьезнейшие сомнения о целесообразности такого решения, уже тогда оно вызывало тревогу и опасения. Снабжение по воздуху, которое считали вначале спасением от всех бед, потерпело полную неудачу, и казалось, что теперь уже ничто не может изменить черную судьбу окруженной армии. И все же одна надежда еще оставалась: надежда на помощь извне. Быстрая и решительная операция по прорыву внешнего фронта окружения могла еще принести желанное изменение ситуации нашей армии, которой грозила смертельная опасность.