— Ну что ж, теперь вам нельзя на нас жаловаться, — говорит мне в гороно Алексей Александрович. — Я свое обещание держу. Мы вам людей не пожалели — смотрите, какой коллектив подбирается. Софья Михайловна вполне справится с обязанностями завуча. Для начальной школы преподаватели есть, словесник есть, математик… ну, математику вашему позавидует любая ленинградская школа. Стало быть, кто вам еще нужен? Только физик и историк. Ну, кажется, сейчас сразу двух зайцев убьем. Лидия Семеновна, — обратился он к секретарю, — там ожидает приема товарищ Гулько. Пригласите его, пожалуйста!
В комнату вошел молодой человек, черноглазый, черноволосый, смуглый, — не украинец ли, не земляк ли? У него было хорошее лицо, из тех, что сразу располагают к себе — открытое, живое и отзывчивое, если можно так сказать о лице: оно мгновенно отвечало на каждое впечатление извне, мгновенно отражало каждое душевное движение.
Итак, это был Гулько Николай Иванович, учитель физики, а жена его оказалась учительницей истории — точно по заказу для нас! Оба преподавали в ленинградской школе, но хотели перебраться за город, так как жили с ребенком у родителей жены, может быть и не в обиде, но в большой тесноте.
Мы вместе вышли из гороно. Николай Иванович на ходу заметно волочил левую ногу. Перехватив мой взгляд и не дожидаясь вопроса, пояснил: он инженер, на Днепрострое сломал ногу, она неправильно срослась, пришлось ломать заново, но вот опять что-то не так: болит, будь она неладна, а если много двигаться, так вдвое мучает. Нерв задет или что другое, врачи пока объяснить не могут. А на стройке разве посидишь? Вот и попробовал себя в школе.
«Не годится, — думаю я. — Если ты пошел в школу поневоле, этого нам не надо». Смотрю на него сбоку — нет, не похоже, чтоб такой взялся за дело против сердца. Значит, школа ему по нраву, раз пошел учительствовать, а тогда из него и воспитатель получится. Ладно, поглядим.
Николай Иванович обещал приехать к нам в конце недели, а пока я попросил Антонину Григорьевну присмотреть две комнаты получше, у хороших хозяев и поближе к нашему дому.
Софья Михайловна составляла расписание, а я до поздней ночи сидел над учебными программами. Я хотел представить себе отчетливо, чем и как будет заниматься каждая группа, потому что до этой поры мне никогда не доводилось руководить школой.
Одно я знал: мне повезло. Мне не придется, как в свое время Антону Семеновичу, доказывать, что дважды два — четыре, не придется отбиваться от Дальтон-плана, комплексной системы, метода проектов, лабораторно-бригадного метода.
В двадцатых годах выступать против педологии или комплексной системы значило ставить себя «вне педагогической науки» — так сильны, так живучи были старые и новые предрассудки. В нашем деле борьба была особенно острой и напряженной — ведь тут надо было создавать внутренний мир человека, его характер. И Антону Семеновичу приходилось очень трудно.
В 1933 году, когда я начал свою самостоятельную работу, все уже было по-другому. Школу уже не лихорадило от ежечасной смены учебных планов, программ и расписаний. Правда, до последнего времени не было в школе постоянных учебников, и руководящие круги Наркомпроса считали это признаком своих «революционных достижений». Но не так давно появилось постановление ЦК ВКП(б), в котором было ясно сказано, черным по белому: «Признать линию Наркомпроса… по созданию учебников неправильной». Никаких рассыпных учебников! Создать учебники постоянные, общепринятые и удовлетворяющие требованиям науки. И ввести их в дело с начала учебного года — 1 сентября 1933 года.
— Словно специально для нас! — говорила Софья Михайловна.
Она понимала во всем этом куда больше меня, и без нее я, конечно, многое упустил бы. Она по-товарищески, умно и ненавязчиво помогала мне разбираться в сложных и новых для меня в ту пору вопросах.
— Я думаю, школьные программы еще будут всерьез пересматриваться, — говорила она. — И доработать в них многое надо. Посудите сами, Семен Афанасьевич, вот я — словесник. Что же я по программе должна рассказать ребятам о Пушкине? Слушайте: «Пушкин как идеолог передового, капитализирующегося дворянства 20-х и 30-х годов, переживавшего политические колебания под давлением николаевской реакции». А где-то в примечаниях — «художественная значимость произведений Пушкина»! Как будто «художественные достоинства» лежат в каком-то особом ящичке, отдельно от всего облика поэта, от его творчества! Но где же тот единственный, живой Пушкин, которого мы любим, — великий поэт, великий народный певец? И ведь так получается с каждым писателем! А история? Если ее преподавать в точности так, как требует программа, ребята не будут знать ни важнейших событий и фактов, ни хронологии. Они только и затвердят, что «Екатерина — это продукт» и «Петр — это продукт», а охарактеризовать толком ни Петра, ни Екатерину не смогут. Понимаете, тут есть большая опасность: станешь точно следовать программе — и начнешь вместо живой, интересной исторической науки излагать ребятам отвлеченную схему. Нет, Семен Афанасьевич, помяните мое слово — дойдут до этого руки, и все изменится. Только мы не имеем права сидеть и ждать, мы должны, что возможно, исправлять и дополнять сами.
Признаюсь, сам я до этого не скоро бы додумался. Я был очень далек от того, чтобы критиковать наркомпросовские программы. Я просто хотел усвоить их, хотел знать, в какой группе что проходят. Софья Михайловна заставила меня посмотреть на дело серьезней, и я только потом оценил по-настоящему, как это важно. Был у нее этот дар — видеть вещи и в глубину и со всех сторон.
Незадолго до начала занятий совет детского дома решил, что каждая группа должна принять-свою классную комнату под полную ответственность, содержать все в целости и чистоте.
Во второй группе старостой выбрали Васю Лобова, в третьей — Петю Кизимова: обоим впервые поручали такое ответственное дело («Пора за ум взяться», — сказал Жуков); старостой четвертой группы был Любимов, пятой… Репин. На этом настоял Алексей Саввич.
— Не поладит он с ребятами… — начал было Жуков.
— Вот так мы до скончания века и будем говорить «не поладит, не выйдет»? Я не согласен! — возразил Алексей Саввич.
Он провел в каждой группе собрание.
— Сдаем вам новые парты, стол, стул, доску, окрашенные стены и натертые полы без единой щербинки, — говорил он. — Смотрите, чтоб к концу года все было так же.
— А у нас щербинка! Вон, глядите, у двери! — закричал Петька.
— Хвалю! Хозяйственно! — серьезно сказал Алексей Саввич. — Осмотрите всё до тонкости, и точно всё запишем, чтоб в конце года зря не цепляться.
Каждый староста придирчиво осмотрел в своем классе каждый угол и каждую половицу. Недочетов почти не было, разве что какая-нибудь щербинка в двери, едва заметная неровность на доске, но и это бралось на заметку. И Алексей Саввич повторял:
— Смотрите, чтоб весной все было в точности так же!
В последних числах августа мы простились с Гансом и Эрвином. За ними приехал пожилой человек, на котором мешковато сидел полувоенный, защитного цвета костюм — юнгштурм. Лицо у него было умное, строгое, но усталое. Разговаривая, он часто прикрывал глаза, словно на минуту уходя куда-то и отдыхая от всего, что шумело вокруг. Это был Ленцер, один из воспитателей интернационального детского дома в Ленинграде, — там теперь должны были жить наши друзья.
И Ганс и Эрвин хотели остаться у нас, и это казалось мне разумным. Но Ленцер объяснил, что там мальчикам легче будет учиться: здесь незнание языка окажется слишком большим препятствием. Мы проводили их до станции. Ганс долго жал руку Репину и повторял, мешая русские слова с немецкими:
— Пиши! Не забудь!
— Как же забыть? Я приеду! — волнуясь, ответил Андрей.
— Вы к нам приезжайте! — наперебой говорили ребята.
Мы долго смотрели вслед уходящему поезду. А Петя Кизимов, всегда мысливший конкретно, сказал:
— Теперь мы знаем, для чего собирать интернациональные пятачки…
Накануне 1 сентября мы снова обошли все классы, заглянули в комнатку, отведенную для учительской. Только завтра это все вместе взятое станет школой. Только завтра оживут эти стены, по-настоящему заглянет сюда дневной свет.
Сейчас ему не на что смотреть, нечему радоваться, а вот завтра…
— Завтра начинается учебный год, — сказал я после ужина. — Завтра откроется новая страница в нашей жизни. Мы многое узнаем в эту зиму, многому научимся. Все зависит от вас. Мы неплохо работали, неплохо отдыхали летом. Зимой работы будет вдвое. Так давайте возьмемся за нее дружно! Возьмемся?
— Возьмемся! — вразброд ответили ребята.
И в этом нестройном и даже не очень громком ответе (а всегда ведь рады крикнуть во весь голос!) не было ни увлечения, ни уверенности, — услышал я в нем нечто другое: «Как-то еще оно получится?..»