У нас в коммуне кабинет Антона Семеновича всегда был центром внимания и притяжения. Сюда, не дожидаясь специального заседания или собрания, мог прийти любой из нас — и маленький и большой, и воспитанник и учитель. Мог поделиться радостью и бедой, посоветоваться, попросить о чем-либо. А вечерние часы, по неписаному правилу, предназначались для тех, кто нуждался в помощи, в добром совете по самому личному, своему, чего никому не расскажешь — никому, кроме Антона Семеновича.

Если Антон Семенович куда-нибудь отлучался, вместо него оставался в кабинете кто-нибудь из педагогов, или секретарь совета командиров, или дежурный командир. Все в коммуне знали, что в кабинете есть кто-то, к кому можно обратиться в любом случае — всегда, каждую минуту.

Я старался, чтоб и у нас было так же. Когда я бывал в отлучке, кабинет не пустовал — там оставались Алексей Саввич, Софья Михайловна или Екатерина Ивановна. И нередко само собой получалось, что мы поручали побыть в кабинете Жукову — председателю совета детского дома — или просто дежурному командиру.

Привился у нас и другой коммунарский обычай — совету собираться тотчас, как только возникнет самая маленькая необходимость.

Кабинет мой был не так велик, как кабинет Антона Семеновича в коммуне, — в нем от силы помещалось человек пятнадцать. И не было длинного, неподвижного дивана вдоль стен. Но когда после особого, на этот случай придуманного сигнала прибегали и рассаживались ребята, я всякий раз заново радовался, как привету издалека. Я видел: разумные простые порядки и обычаи, сложившиеся там, за тысячу километров, возникают здесь сами собой, как естественное продолжение всего склада нашей жизни.

И вот собрался совет.

Ребята сели, потеснившись, на диван, по двое примостились на стульях. Нарышкин топтался у двери, пока я не сказал ему:

— Присядь…

Он сел, неловко подобрав ноги под стул; руки тоже сейчас мешали ему: он сунул их в карманы, вынул, положил на колени, потом опустил вдоль тела, да так и остался.

— Надо решить, как мы поступим с Нарышкиным, — сказал я. — Помните, как дело было? В первый день я вам сказал: кто хочет уйти, пусть уходит. Нарышкин захотел уйти. Тебя удерживали, Нарышкин?

Он привстал, но не ответил. Так же как днем, на крыльце, он не поднимал глаз.

— Я тебя спрашиваю, Нарышкин! Тебя кто-нибудь удерживал?

— Нет, — выдавил он наконец, по-прежнему уставясь в пол.

— Что я сказал тебе, когда ты уходил?

Нарышкин вдруг поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза:

— Вы сказали: если заболеешь — приходи, вылечим.

Пришла моя очередь опешить! Сказано-то было совсем иначе: если заболеешь от грязи коростой — желаю, чтоб кто-нибудь тебя вылечил. Но возражать я не стал. Следовало напомнить Нарышкину и ребятам еще кое о чем:

— Мы отпустили тебя по чести, так? А ты с чем вернулся? Пришел раз — украл горн, пришел второй — опять хотел что-нибудь украсть. Но мы тебя приняли и вылечили. Нога больше не болит, ходишь?

— Хожу…

— Так вот, — обратился я уже ко всем ребятам, — думайте, решайте. А по-моему, незачем Нарышкину у нас оставаться.

— Семен Афанасьевич, дайте я скажу, — говорит Жуков. Он встает, внимательно черными глазами оглядывает ребят. — А я думаю, давайте оставим его. Он и сам хочет.

— Мало ли чего он хочет! — отзывается Король.

— Нет, Саня прав, я не согласна с Семеном Афанасьевичем, — говорит Софья Михайловна. — Я за то, чтоб Нарышкин остался. Он мало был среди нас, но я уверена — много понял за эти дни.

— А из чего это видно, что он понял? — с искренним недоумением произносит Володин.

— Может быть, этого пока и не видно, но он, конечно, много передумал, оценил то, что пришел он сюда со злой мыслью, а ему не мстили, наоборот — помогли. Кто же этого не поймет? Нарышкин видит, что здесь живут разумной, интересной жизнью, и я уверена, что он хочет остаться.

По очереди выступают Стеклов, Суржик, Подсолнушкин — все за то, чтоб Нарышкина оставить.

— Пускай сам скажет, — предлагает Король.

Вот это-то мне и нужно: чтоб Нарышкин сам попросил, и не через Жукова, а прямо и перед всеми.

Молчание. Мы ждем. Я знаю, что сейчас происходит в душе у этого рыжего мальчишки. Изумление, страх, недоверие, любопытство, надежда — все смешалось. Да и осень на этот раз мой союзник: куда сейчас пойдешь? Тогда все-таки впереди были весна и лето…

— Мне… Я бы… Я прошу оставить…

Произносятся эти простые слова с длинными, мучительными паузами. Можно подумать, что он заика, Нарышкин.

Голосуем. Все за то, чтоб Нарышкин остался. Я не требую от него никаких обещаний — все разумеется само собой. И сразу начинается деловой разговор.

— Давайте подумаем, в какой отряд его определить, — говорит Екатерина Ивановна.

— Тут главный вопрос: к кому? — Это вступает Суржик.

— То-то и оно — к кому? — говорит Стеклов. — Ко мне не годится — очень уж велик. К Подсолнушкину если… но с Подсолнушкиным у меня на уме другое: я туда, если б не Король, Репина перевел бы. Нечего ему у Колышкина делать.

Король вспыхивает, как ракета, в желтых глазах — злые искры. Но он тут же сдерживается и только цедит сквозь зубы:

— Да что я, без ума, что ли? Переводи давай, мне-то что?

— В самом деле, — неторопливо говорит Екатерина Ивановна, — это ведь не загадка с волком, козой и капустой, которых непременно надо перевозить так, чтобы волк не оставался с глазу на глаз с козой, а коза — наедине с капустой. Королев и Репин — люди разумные, не драться же они будут! А ты, Колышкин, как думаешь: следует перевести Репина?

Колышкин отводит глаза и молчит. Король хмуро посматривает на Сергея — он еще не переварил оскорбления.

— «Там Король»! — бормочет он, передразнивая рассудительную стекловскую интонацию. — Ну и что ж, что Король?

А Стеклова не собьешь, он возвращается к своей мысли.

— Давно бы это надо — забрать Репина от Колышкина, — говорит он, взвешивая слова. — Не место ему там. Не знаю, как вы скажете, а я бы его — к Подсолнушкину.

Подсолнушкин хмурится, ерзает на стуле.

— Лучше нам Нарышкина, — говорит он наконец, — он у нас быстро привыкнет. Мы за ним приглядим.

— Нет! — вдруг решительно заявляет Суржик. — К вам надо Репина. А Нарышкина… Сергей, взял бы ты Нарышкина… Ну и что ж, что маленькие? Ты оберни его помощником, ты ему скажи: вот, дескать, ты постарше, ты и помогай мне.

Ай да Суржик! И я и все воспитатели — мы просто немеем от такой педагогической находки. Но ребята не удивлены, они не видят в предложении Суржика ничего неожиданного и примечательного.

— Помощник… — с сомнением произносит Стеклов. — С чем пришел помощник! Да и сонный он какой-то. Не поймешь, то ли спит, то ли проснулся.

— Возьми, возьми! — вдруг энергично поддерживает Володин. — Возьми, Сергей. Не бойся, не сбежит: вон зима на носу. Сперва потерпит, а потом — что ж, он вовсе глупый разве?

Володин редко говорит на совете, да и то больше не сам что-нибудь предлагает, а «присоединяется к предыдущему оратору». Но есть у него эта способность — рубить сплеча то, о чем другие молчат. Я мельком смотрю на Нарышкина — он обводит всех по очереди ошеломленным взглядом. Едва ли он толком соображает сейчас, что к чему. Ну, да не беда: поймет.

— Дело серьезное, — сказал я. — Надо как следует подумать — к кому, куда, в какой отряд. Мы поговорим об этом на педагогическом совете. А пока, Суржик, возьми-ка ты Нарышкина на свое попечение.