Если человек бежит во весь дух и его вдруг резко остановить на бегу, у него может разорваться сердце. Наша жизнь летом 1934 года напоминала счастливый, в полную силу бег, нетерпеливое и неудержимое стремление вперед. И я не знаю, как мне перейти к тому, что внезапно остановило меня на всем ходу, вырвало из этого стремительного и радостного движения и едва не разбило мою жизнь.

Стоял июнь, и мы вместе с ленинградскими друзьями готовились к походу в Петергоф. Поход был рассчитан на три дня.

— Ну, это тебе, конечно, не Крым, не Кавказ, конечно, — философствовал Король, — однако ничего. Начнем с Петергофа, а будущим летом, глядишь, и в Крым двинем.

К своему скромному походу мы готовились так, как будто на край света собирались. Военная игра прошлым летом познакомила нас с картой, с топографическими знаками, немного с азбукой Морзе (наперекор протестам Екатерины Ивановны). И сейчас чертили большую сводную карту, и у каждого отряда была своя. К нам чуть ли не каждый день приезжали из Ленинграда, и мы часто посылали туда своих гонцов. Было что-то вроде праздничной, предсвадебной сутолоки, как тогда в Сторожевом: у каждого было дело — и это дело казалось ему самым важным. Все минутами пугались: а вдруг не успеем всё сделать! И каждый был уверен: подготовимся — лучше не бывает!

Поход был назначен на 15 июня, а 14-го из Ленинграда прислали новичка. Он стоял передо мной — приземистый, нескладный, с непропорционально маленькой и какой-то угловатой головой; затылок словно стесан, лоб низкий, покатый, глаза глубоко запрятаны под выступающими надбровными дугами. Лицо у него было серое, без красок: губы, щеки, лоб — все одинаково серое, тусклое. Я смотрел на странного серолицего парня и с досадой спрашивал себя: почему, когда здесь находился дом для трудных детей, педологи направляли сюда самых обыкновенных, нормальных ребят, таких, как Жуков, Стекловы, Король, Разумов… А теперь, когда уж ни у кого язык не повернется назвать моих ребят трудными, педологи присылают мне новичка, о котором я сразу могу сказать: он и в самом деле ненормален, болен, на его лице — печать душевной болезни, печать идиотизма. Что он будет делать у нас, среди здоровых детей?

Я даже не знал, слышит ли он мои вопросы, понимает ли, что ему говорят. Он почти не отвечал, а если и начинал бормотать что-то, я едва мог разобрать половину слов.

— У тебя болит что-нибудь?

Молчит, глядит в сторону. Что с ним делать?

Я велел Жукову отрядить кого-нибудь из ребят, чтоб помогли новенькому вымыться в бане.

— До чего парень странный, — сказал после Володин, которому это было поручено. — Сидит, как неживой, не растормошишь никак. И ест хуже маленького, все у него валится.

О том, чтобы он пошел с нами в поход, и речи быть не могло. Болен ли он был, устал ли, но двигался он по-стариковски медленно, едва переставлял ноги.

— Ты не горюй, — сказал я. — Это не последний поход. В следующий раз пойдешь со всеми.

Он будто и не слышал — не поднял глаз, не повернул головы. «Эх! — еще раз с тревогой подумал я. — Времени уже нет. Как только вернемся из похода, буду требовать, чтоб его забрали от нас».

Отправлялись в поход все. Кроме новенького, на нашей Березовой поляне оставались только Софья Михайловна, Галя с малышами и Антонина Григорьевна. В последнюю минуту случилась беда с Коробочкиным: а горячке сборов, сбегая с лестницы, он подвернул ногу. Он все-таки попытался стать а строй, заклинал взять его, но я был неумолим — пришлось ему остаться. Алексей Саввич, я и даже Николай Иванович, несмотря на больную ногу, шли с ребятами. Екатерина Ивановна хотела съездить дня на два в Тихвин навестить отца. Наш дом должен был на три дня опустеть.

Рано утром 15-го, перед тем как мы выступили, я подошел к Костику с Леночкой. Они еще спали: Леночка — свернувшись клубком и подложив ладонь под щеку, Костик — уткнувшись лицом в подушку и раскинув руки. Он и во сне бежал куда-то. Весь день он был в движении и засыпал на лету: только что еще смеялся, прыгал в кровати — и вот, словно сраженный, падает в подушки, разметав руки, и мгновенно засыпает. Я тихонько повернул его на бок, поцеловал в теплую, румяную щеку и подумал: скоро они оба встанут и будут с недоумением бродить по обезлюдевшей поляне и допрашивать Галю: «А где все мальчики? А зачем они ушли? А когда они придут? А папа когда придет?» Я еще раз поцеловал обоих. Они не открыли глаз, только заворочались во сне.

Мы выступили в поход. В воздухе крупными нетающими хлопьями кружился тополиный снег. Солнце спозаранку уже пригревало. Было нам весело — от глубокого чистого неба, от солнца, от яркой зелени вокруг, от того, что в Сиверской мы должны были встретиться с ленинградцами.

На другой день мы подходили к Сиверской. Я шел позади, замыкая колонну, и вдруг услышал чей-то задыхающийся голос:

— Семен Афанасьевич! Семен Афанасьевич!

Я обернулся — передо мной стоял Коробочкин. Колонна ребят ушла вперед, а я словно прирос к земле. Откуда здесь взялся Коробочкин? Что его привело? Что случилось?

— Семен Афанасьевич… Костик пропал!

Дыхание у меня пресеклось. Хотел заговорить, спросить — голоса не было. Схватил Коробочкина за плечо. Он понял и заторопился:

— Ищем его с утра. Всё обыскали. Вышел из дому, потом Галина Константиновна позвала его чай пить — нету. Кричали, всё обшарили, часа два искали — нету!

Я нагнал колонну, остановил Алексея Саввича и сказал коротко, что возвращаюсь в Березовую:

— Костик пропал.

Он изменился в лице, молча кивнул. Я зашагал к станции. Слегка прихрамывая, но не отставая, рядом шел Коробочкин. Почти у самой станции нас догнал Король. Что он узнал, о чем догадался, я спрашивать не стал, спросил только:

— Алексей Саввич знает?

— Отпустил, — ответил Король.

Поезд на Ленинград должен был прийти только через час. Я готов был отправиться до Березовой пешком, хотя бессмысленней ничего и придумать было нельзя. Король исчез куда-то и через пять минут прибежал за нами: со станции уходит попутная грузовая машина, нас подкинут до Ленинграда. И мы поехали. Впереди всю дорогу трясся другой грузовик, наполненный металлической стружкой — фиолетовой, красной, рыжей. Мне казалось, что это от нее у меня рябит в глазах и разбегаются мысли. И почему я помню это?

Около пяти часов мы были в Березовой. Едва взглянув на Галю, я понял: не нашли. Леночка повторила и мне свой рассказ: они с Костиком сидели на крыльце. Подошел новый мальчик и сказал Костику: «Пойдем гулять». Костик встал и пошел с ним. И больше не пришел.

Я кинулся к новичку с вопросами. Он молча, тупо смотрел в землю. Я понял, что ничего не добьюсь от него.

Я обегал парк, рощу. Мы с Королем и Коробочкиным обшарили пруд, колодец, в который когда-то упал Лира. Король бегал как одержимый. Я боялся смотреть на него, боялся узнавать в его взгляде отражение своего ужаса. Мальчика нигде не было.

Я возвращался домой около семи. Тупая боль в затылке мешала думать. Я не знал, что делать, что сказать Гале, я знал только одно: Костика нет.

Потом в стороне, в кустах малины, совсем неподалеку от нашей поляны, послышался женский голос. Девушка в пестром платье связывала большую охапку цветов и пела. Я прошел дальше. И вдруг песня оборвалась, позади вскрикнули. Я обернулся. Девушка стояла, наклонясь над чем-то, потом закричала, выронила цветы и бросилась бежать. Я понял. Кинулся туда и увидел Костика.

В густой траве, среди кустов малины, он лежал так же, как вчера утром в постели, когда я прощался с ним: лицом вниз, раскинув руки. Рядом валялся нож. Я поднял малыша — и тело его безжизненно повисло.

Не знаю, сколько времени я так стоял, прижимая к себе сына. Я боялся смотреть ему в лицо, не смел шевельнуться, не смел идти. Потом до меня донесся крик — это было у нас, и я пошел, почти побежал к дому. Во дворе я увидел то, чего и ждал, — и, опустив малыша на траву, едва успел вырвать новичка из рук Короля и Коробочкина.

Позднее, совсем уже к вечеру, приехал Николай Иванович. Ему, должно быть, еще в дверях все рассказали. Ни о чем меня не спрашивая, он взял новичка и увез его в Ленинград.