Первый, кого я увидел утром, был Сергей Стеклов.

— Все в порядке? — спросил я.

— Часы целы, вот они, — простодушно ответил он.

Я в упор посмотрел на него и пожал плечами.

Он густо покраснел.

— В детдоме все в порядке, Семен Афанасьевич. И… и пришел Подсолнушкин.

— Это кто же?

— Наш. Воспитанник. Мы еще вам говорили — его Тимофей слушается. Вот он идет!

Я ожидал увидеть взрослого парня, силача. Но от будки к нам шел маленький, узкоплечий подросток — шел не спеша, руки в карманы, независимо поглядывая по сторонам.

— Здравствуй, — сказал я.

— Здравствуйте, коли не шутите, — неторопливо и с достоинством ответил Подсолнушкин.

— Как же ты оставляешь дом, если знаешь, что без тебя на Тимофея нет управы? Вот он тут вчера вырвался, мог кого-нибудь поддеть на рога.

Я застал его врасплох. Он ждал выговора за самовольную отлучку, и весь его вид поначалу говорил: «Я сам себе хозяин и сумею за себя постоять». И вдруг — Тимофей… Подсолнушкин смотрел растерянно, и я не дал ему опомниться:

— Ну, вот что: скорей умойся, позавтракай, и пойдем с тобой к Тимофею. Ты в какой спальне?.. Значит, у Жукова. Отбери там двоих понадежнее себе в помощь — надо сарай привести в порядок. Кстати, где ж ты был эти два дня? Я тебя еще не видел здесь.

Подсолнушкин кашлянул.

— У меня… гм… — Он явно придумывал, чем бы объяснить свою отлучку. — Я у тетки был… хотел там остаться…

— И что же?

Дальше пошла чистая правда:

— Я на рынке Нарышкина встретил… Он говорит: «В детдоме все вверх дном!» Я и решил поглядеть.

— Это ты правильно решил. Ну-ка, Сергей, давай сигнал на подъем!

Раздался дробный, прерывистый звон колокольчика. Он дребезжал, всхлипывал, захлебывался все на одной и той же высокой ноте. «Экая музыка! — с досадой подумал я. — Надо скорее горн».

На кухне уже разведен был веселый огонь, и лицо Антонины Григорьевны показалось мне не таким суровым, как вчера.

— Екатерина Ивановна уже на ногах. В корпусе. Чуть свет встала, — сообщила она, поздоровавшись со мной.

Все было как вчера — и все было совсем иначе. Вчерашнее утро они начинали, с любопытством ожидая, что с ними будет. Они привыкли: кто-то что-то с ними делает, а они либо кое-как подчиняются, либо увиливают, а то и бунтуют понемногу. Сегодня они просыпались с сознанием, что у них есть начатые и неоконченные дела: Жуков еще накануне знал, что его отряд дежурит в столовой и на кухне, отряд Королева должен был убрать двор, отряду Колышкина поручили привести в порядок клуб.

Любопытно было видеть, как встретили ребята Екатерину Ивановну. Собственно, трудно назвать это встречей. «Ка-те-ри-на Иван-на!» — только и произнес нараспев Петька, но вложил он в эти два слова очень много. «Как хорошо, что вы приехали! А мы уж думали, вы не вернетесь!» — с несомненностью разобрал я в этом приветствии. Тут были и радость, и удивление, и что-то еще, чему не сразу подберешь название. Старшие, видно, мало знали ее, но ребята лет десяти-одиннадцати, должно быть, сразу чувствовали в ней то, чего им давно не хватало.

Вася Лобов ходил за ней по пятам и, размахивая руками, горячо, хоть и довольно невнятно, объяснял:

— Я ничего не жабыл, Екателина Ивановна. Я повтолял. Пошлушайте…

— Вы ведь работали здесь меньше месяца? — спросил я Артемьеву.

— Ровно двадцать четыре дня, — ответила она.

«Много, оказывается, может человек посеять за двадцать четыре дня», — подумал я, глядя ей вслед.

— Это хорошо, что приехала Екатерина Ивановна, — сказал Король. — Но только она для маленьких ребят. А для больших… — Он с сомнением покачал головой и закончил осторожно, стараясь никого не обидеть: — Для больших это дело несерьезное.

— Нет, я с тобой не согласен, — ответил я. — Это для всех нас очень хорошо.

В середине дня произошли два события. Первое было приятное: из Ленинграда приехал Алексей Саввич. О нем уже успел сказать инспектор Зимин: «Даем вам преподавателя по труду — век будете благодарны. В прошлом — путиловский рабочий, давно связан со школой… Одним словом — находка. Как видите, что обещал — исполняю!»

Алексей Саввич был невысокий, худощавый, с аккуратно подстриженными усиками, с проницательным взглядом глубоко сидящих глаз. Коротко представился, мне, крепко, энергично пожал руку и попросил разрешения сразу пройти в мастерскую. Спрашивать ни о чем не стал, видимо всё поняв с первого взгляда.

— Стало быть, инструмента нет?

— Стало быть, нет.

— Никакого. Так. Ну что ж, отрядите со мной на два дня парочку ребят. Придется в Ленинград возвращаться.

Я тоже не стал расспрашивать. Отпустил с ним двух ребят из отряда Колышкина и занялся очередными делами. И тут подстерегало меня второе происшествие, неприятное: пришел Жуков и сообщил, что четверо ребят ушли из дома без всякого разрешения — Глебов, Плетнев, Разумов и Володин.

— Как же они ушли? Ведь у будки дежурный? — спросила Екатерина Ивановна, стоявшая тут же.

— Через забор. Подставили бочку и перелезли.

Так…

В первый день ушел один рыжий Нарышкин. Возможно, он был храбрее других, или легче на подъем, или менее любопытен — не интересовался переменами, которые, может быть, придут со мною. Возможно, ему было куда пойти и он не боялся холода — ведь почти еще зима, на улице легко не проживешь. Но улица, конечно, тянула и других, а с теплом потянет много сильнее, если я не помешаю. Да. Стало быть, Нарышкиным и сейчас дело не кончилось. Этого я ждал, это — я знал — было неизбежно. Но такие мысли не утешали.

Поздно вечером, когда ребята уже улеглись, а у меня в комнате сидели командиры, обсуждая дела на завтрашний день, в дверь кто-то тихонько стукнул.

— Пожалуйста! — сказал я.

Дверь приотворилась, но никто не входил.

— Войдите! Кто там? — повторил я, вглядываясь в темноту.

— Это я… — послышалось оттуда. — Я, Глебов…

— Заходи, Глебов. Что случилось, почему ты такой бледный? И почему не спишь? Заболел?

— Меня не пускают…

— Как это — не пускают? Кто смеет не пускать?.. Стеклов, он в твоем отряде?

Стеклов сбит с толку. Он смотрит то на меня, то на Глебова и не знает, что ответить.

— Да он только сейчас приехал, — произносит он наконец.

Я встаю. У меня на лице и в голосе — величайшее возмущение:

— Тогда надо его поскорее накормить, и пускай ложится. Видите, человек устал. Ты ведь с Алексеем Саввичем ездил за инструментами, Глебов?

В комнате мертвая тишина, я слышу только, как посапывает простуженный Колышкин. Все ждут, переводя глаза с меня на Глебова. Он переступает с ноги на ногу, тяжело вздыхает и наконец выдавливает из себя:

— Да нет, я… я самовольно…

— Ах, самовольно?.. Извини, пожалуйста, я просто не понял. Нет, тогда уходи.

Я снова сажусь и погружаюсь в лежащие передо мной бумаги. Тихо. Даже Колышкин больше не сопит. Удивительно, какой длинной может быть минута тишины. Через минуту я подымаю глаза:

— Ты еще здесь, Глебов? Почему не уходишь?

Будь мы с ним в комнате один на одни, он уже давно произнес бы обязательное в таких случаях: «Я больше не буду». Но сейчас у него язык не поворачивается: как просить прощения при товарищах? Он переминается с ноги на ногу. Скрипит половица — или, может быть, это скрипят его новые башмаки. За окном гудит ветер. На улице сейчас так холодно, так неуютно…

— Семен Афанасьевич… я больше… я не буду больше.

— Не знаю, можно ли тебе верить… Можно ему верить, Стеклов? Вы все его лучше знаете.

— Можно! Простите его. Он больше не будет, — разом говорят Королев, Стеклов, даже равнодушный Суржик.

— Стеклов, он в твоем отряде, ты командир. Ручаешься за него?

— Ручаюсь, — говорит Сергей без особой, впрочем, уверенности.

— Ну хорошо. Только в спальню, Глебов, я тебя не пущу. Снимай башмаки и куртку и ложись вон на мой диван. Тебе свет не помешает? Нам надо еще поработать.

Чувствую, что напряжение в комнате ослабевает: кто-то фыркнул, кто-то подмигнул соседу, и все с любопытством уставились на Глебова. А Глебов в отчаянии, он даже руками всплеснул:

— Нет! Я лучше в спальню… с ребятами…

— В спальню после десяти вечера нельзя. Я ведь объяснял вчера, разве ты не помнишь? Разувайся и ложись.

Королев, не выдержав, снова громко фыркает, и сразу, словно сломалась какая-то преграда, смеются все.

Я затеняю настольную лампу газетой и еще раз справляюсь у Глебова, не мешает ли ему свет. Он уже лег. Диван хороший, удобный, но по всему видно: для Глебова он хуже эшафота.

Я разговариваю с командирами, они отвечают, то и дело косясь на этот самый эшафот, где застыл, лежит — не шелохнется Глебов.

Через четверть часа я отпускаю ребят. Я знаю, весь дом сейчас проснется — и Стеклов, и Королев, и Колышкин, и Жуков непременно расскажут о моем разговоре с Глебовым. Ничего, пускай посмеются. С Глебовым не так плохо. А вот где остальные? Где они бродят сейчас?

Я знал: немало тяжких дней и ночей, в которых не было ни часу передышки, ни минуты успокоения, пришлось пережить Антону Семеновичу, когда он начинал в двадцатом году свою работу. Каждый день его жизни тогда вмещал в себе и веру, и радость, и отчаяние.

Я проверял себя, свое чувство. Была и вера и радость, было сознание: да, трудно! И еще, ох, как трудно будет! Но отчаяния не было. Я был в самом начале пути, я еще ничего не успел сделать. В доме напротив спали восемьдесят мальчишек, которых еще ничто не связывало между собой и ничто не привязывало ко мне. В первые же дни ушли четверо — в холод, в непогоду. И все-таки я не сомневался: все будет как надо. И ребята станут похожи на тех, которых я оставил в коммуне имени Дзержинского. А там был хороший народ. Там умели работать и учиться, дружить и мечтать, там знали цену слову. С ними я не задумываясь взялся бы за любую самую тяжкую работу, пошел бы в самый жаркий бой. И мои теперешние станут ничуть не хуже. Я не просто верил — я знал, что так будет. За мною был опыт Антона Семеновича, его искания и раздумья, мне было дано все, что только могло дать его горячее, умное сердце, его мысль.

— Спи, Николай, — говорю я Глебову. — А я посижу еще.

Он только вздыхает в ответ. Отчего ему не спится? Диван удобный, мягкий…