Это было в Магнитогорске. Я только-только начинала свою учительскую работу. Мне достался третий класс, и каждый из сорока ребят, сидевших за партами, казался мне загадкой. Что скрывается в этих детях, доверенных мне?
В любом из них мне чудился будущий Ломоносов, Амундсен, Седов, замечательный ученый, путешественник, герой.
Им было по десять-одиннадцать лет. С тех пор прошло более четверти века. Первые мои ученики уже стали взрослыми, их разбросало по свету, между нами легли пространство, время, война. Но я до сих пор помню их лица, их голоса, кто где сидел и — почерк. Да, как ни странно, подумав о ком-нибудь из них, я вспоминаю листок тетради и круглые, красивые буквы Шуры Зюлина и удлиненные, с энергичным нажимом — Коли Леканта. Я помню сидевшего в правом дальнем углу Тосю Горюнова и его почерк, такой же ясный и отчетливый, как он сам.
Очень занимал меня один из мальчиков — Коля Ветлугин. Это был человек бесшабашный, и сладить с ним было нелегко. Он не ходил — бегал, не говорил — кричал, не смеялся — хохотал во все горло. Его чуть было не исключили из школы потому, что однажды он без всякой надобности — просто так, от нечего делать — прошелся по карнизу третьего этажа. В другой раз он до крови подрался с шестиклассником, парнем вдвое больше него, — тот сжульничал во время игры. Он никого не боялся — ни меня, ни директора, ни своего отчима, угрюмого, молчаливого, с тяжелой рукой. Коле часто от него доставалось, но мальчик от этого не становился ни тише, ни послушнее.
Однажды Коля Ветлугин пошел в буран на поиски соседского малыша. Было темно, хлестал снег, хлестал беспощадно, слепил, лишал дыхания. Вернувшаяся с работы соседка хватилась четырехлетнего сына, забежала к Ветлугиным спросить, не у них ли он. И снова побежала искать.
Коля кинулся следом — в темень, ветер и снег. Он отморозил ноги, они покрылись пузырями; с неделю после этого он не мог шагу ступить. Но малыша нашел. Я была при том, как доктор протирал Коле спиртом обмороженные ноги. Это было больно, но Коля только покрепче закусил губу.
Учился он превосходно, со страстью. В том, как он учился, было то самое «чересчур», которое отличало все его поступки. Но тут оно меня не огорчало. Если я на уроке арифметики показывала ребятам какой-нибудь новый способ устного счета, скажем, как множить на одиннадцать, он потом умножал разные числа на одиннадцать весь день напролет и приходил в восторг: получается!
В первые же недели занятий он прочел учебники по естествознанию и по истории от корки до корки. Если надо было на уроке грамматики придумать два-три предложения, где встречалось бы отрицание «не» с глаголом, он придумывал целый рассказ. И в каждом предложении было «не» с глаголом…
Я любила этого мальчишку. Все в нем было распахнуто, открыто настежь. Подкупала его независимость, его бесшабашная храбрость, его постоянная готовность помочь.
И вот однажды, провожая меня после школы домой, он на прощание сунул мне сложенный пакетиком листок бумаги. Я развернула пакетик и прочла слова, написанные крупным, размашистым Колиным почерком: «Пожалуйста, отсадите меня от Вальки. Не говорите ей ничего, только меня отсадите».
Вот и все, что было написано на тетрадном листке в клеточку. И хотя это было много лет назад, я помню и этот смятый листок, и каждую букву этой размашистой строчки.
Валя была тихая светловолосая девочка. Милое личико, большие синие глаза. Валя с Колей сидели на одной парте с начала года, и я любила на них поглядывать. В Вале было много тишины и покоя. Она и думала тихо, медленно. И у доски, бывало, прежде чем ответить, помолчит. А потом поднимет на тебя свои синие глазищи, вздохнет и неторопливо скажет:
— Приставки из, воз, низ, раз, без, чрез, через перед глухими согласными меняют «з» на «с». Беспризорник, но безбрежный…
Они с Колей дружили. Вместе ходили из школы. Часто вместе делали уроки — Коля приходил к Вале. Валина семья жила в просторной, светлой комнате, а Ветлугины ютились в землянке — тогда Магнитогорск еще только строился, и с жильем было трудно.
Если мы отправлялись в экскурсию, Коля и Валя шли в паре. Если играли в лапту или какую-нибудь другую игру, они были в одной партии. Когда мы после уроков оставались делать стенную газету (Валя очень хорошо переписывала заметки), Коля тоже оставался, хотя не умел ни рисовать, ни писать красиво. Одним словом, они дружили. Мы все привыкли видеть их вместе. И вдруг — «отсадите меня от Вальки»! Не такой был человек Коля, чтобы приставать к нему с вопросами. Но все-таки на следующий день я спросила:
— Вы с Валей поссорились?
— Нет, — ответил он, глядя в сторону.
— Ты на нее обиделся?
— Нет.
— Может быть, она на тебя обиделась?
— Нет.
— Тогда скажи ей сам, что не хочешь с ней сидеть.
Он посмотрел на меня. Никогда я не видела его лица таким. Страх — вот чувство, которого он, казалось, попросту не знал. А теперь на меня глядели глаза, полные отчаянного страха. Я ни о чем больше не стала его спрашивать и через несколько дней пересадила Валю поближе к доске, на первую парту. Ей очень не хотелось покидать свое место Она с надеждой посмотрела на Колю: может, он вступится? Но он молчал, подперев щеки ладонями и пристально глядя в учебник.
Вскоре после этого, выйдя из школы, я увидела Валю. Она поджидала меня; молча взяла у меня из рук сверток с тетрадями и пошла рядом. Так обычно делали ребята, если им надо было поговорить со мной с глазу на глаз.
— Это Коля хотел, чтоб нас рассадили? — спросила Валя через несколько шагов.
Что мне было ответить?. Я поняла, что ответить правду не могу, и сказала малодушно:
— Почему ты так думаешь?
— Нас ребята дразнили. Ну, там «жених и невеста»… Я говорю: «Приходи ко мне на рожденье». А он говорит: «Не приду». И не стал к нам ходить. И уроки больше вместе не делаем. А всё ребята! Дразнили больно. Он и забоялся.
— Ну что ты! Разве Коля кого-нибудь боится?
— А тут забоялся, — упрямо повторила Валя.
…Она была права. Давний этот случай потому оставил такой глубокий след в моей памяти, что я впервые тогда задумалась о многих важных вещах. Я думала о том, как поверхностны и прямолинейны мои суждения о ребятах. Как мало я их знаю. Знаю, в сущности, только то, что они сами пожелают о себе рассказать. Я думала о том, как трудно заглянуть к ним в душу, как трудно понять их. И еще я думала вот о чем.
Что такое храбрость? Что такое мужество? Душевная независимость? Прямота? Почему все эти вопросы возникли у меня тогда по такому пустяковому поводу? Подумаешь, какая беда: одиннадцатилетний мальчишка стесняется сидеть с девочкой! Ребята пристают, дразнят — тут застесняешься!
Нет, повод не пустяковый. Коля, который действительно ничего не боялся — ни высоты, ни темноты, ни боли, ни отцовского ремня, — боялся ребят. Боялся не побоев, не боли — боялся слова. И еще он боялся Вали. Он не посмел ей признаться в своем страхе, он предпочел, чтобы ответственность за его отступничество взял на себя кто-то другой, скажем учительница. Отступничество? Опять слово, которое не идет к делу. Какое же тут отступничество? Мальчику всего одиннадцать лет…
Как-то одна молодая женщина спросила у Антона Семеновича Макаренко:
— Моему сыну десять дней. Когда я должна начать его воспитывать?
— Вы уже опоздали на десять дней, — сказал Макаренко.
В шутливом этом ответе кроется мысль, которую Макаренко не уставал повторять: воспитание начинается с той минуты, как человек появился на свет. Все, чем станет он потом дорог людям, рождается в нем еще в детские годы. И то, что в нас есть плохого, нетвердого, коренится там, в начале нашего пути.
Да, будь я тогда поумнее, знай жизнь лучше, я сказала бы Коле примерно так:
— Ты отказываешься от дружбы с Валей? Чего же ты тогда стоишь? Ведь это трусость, предательство. Хороши мы будем, если станем бросать своих друзей, лишь бы нам жилось спокойнее! Нет, если ты сейчас, в школьные годы не научишься дорожить дружбой, беречь ее и отстаивать, потом уж трудно будет стать верным, надежным товарищем.
А может быть, и не надо было произносить длинных речей. Может быть, как-то иначе следовало довести до сознания мальчика эту мысль. Но надо, непременно надо. было, чтобы он понял: смелость не только в том, чтобы пройтись по карнизу третьего этажа. И даже не только в том, чтобы кинуться в метель на поиски ребенка…
Несколько лет спустя, когда я уже преподавала в старших классах, я была на комсомольском собрании, которое надолго мне запомнилось.
Принимали в комсомол одного юношу. Встала восьмиклассница Соня Рублева и сказала:
— Я против. Он бьет малышей, издевается над ними. Я много раз говорила ему, чтобы перестал, а он не слушается. Что же он за человек, если бьет беззащитных?
— А ты что за человек, если ябедничаешь? — крикнул кто-то.
Что тут началось! О юноше, подавшем заявление, попросту забыли. Пламя спора перекидывалось из угла в угол, оно бушевало, захватив весь класс. Кричали все, и я уже не пыталась восстановить порядок.
— Почему она ябеда? Почему, я тебя спрашиваю? Если бы она сказала не при всех, а на ухо, вот тогда бы она была ябеда!
– Если видишь подлость и молчишь, — это трусость!
— Я хочу сказать… Вот, по-твоему, Соня ябеда. Ладно, давай вообразим такой случай. Ты ведь собираешься стать писателем, у тебя должно быть воображение. Вообрази: ты уже кончил литинститут и работаешь в какой-нибудь редакции. И вот там выдвигают на какой-нибудь высокий пост человека, о котором ты знаешь, что он карьерист, подхалим. Неужели ты будешь сидеть и молчать? Нет, ты ответь! А если ты смолчишь, ты будешь трус, так и знай! А Сонька — смелый человек.
В классе раздался смех, и мальчик, защищавший Соню, видимо, тотчас понял, почему все смеются.
— Да, смелый человек, и неважно, что она мышей боится, и плевать я хотел, что она увидела мышь и вскочила на парту. Все равно она смелая! Вот мое слово, и ты меня не переубедишь!
Смелость… Мужество… Какие ясные, твердые, какие отличные слова! И неужто можно спорить о том, что они означают?
Видимо, можно.
Я знавала человека, замечательную писательницу — ее звали Тамара Григорьевна Габбе. Она сказала мне однажды:
— В жизни много испытаний. Их не перечислишь. Но вот три, они встречаются часто. Первое — испытание нуждой. Второе — благополучием, славой. А третье испытание — страхом. И не только тем страхом, который узнает человек на войне, а страхом, который настигает его в обычной, мирной жизни…
Что же это за страх, который не грозит ни смертью, ни увечьем? Не выдумка ли он? Нет, не выдумка. Страх многолик, иногда он поражает бесстрашных.
«Удивительное дело, — писал поэт-декабрист Рылеев, — мы не страшимся умирать на полях битв, но слово боимся сказать в пользу справедливости».
С тех пор как написаны эти слова, прошло больше ста лет. Но есть живучие болезни души.
…Человек прошел войну как герой. Он ходил в разведку, где каждый шаг грозил ему гибелью. Он воевал в воздухе и под водой, он не бегал от опасности, бесстрашно шел ей навстречу. И вот война кончилась, человек вернулся домой. К своей семье, к своей мирной работе. Он работал так же хорошо, как и воевал: со страстью, отдавая все силы, не жалея здоровья. Но когда по навету клеветника сняли с работы его друга, человека, которого он знал, как себя, в невинности которого он был убежден, как в своей собственной, он не вступился. Он, не боявшийся ни пуль, ни танков, испугался. Он не страшился смерти на поле битвы, но побоялся сказать слово в пользу справедливости.
…Мальчишка разбил стекло.
— Кто это сделал? — спрашивает учитель.
Мальчишка молчит. Он не боится слететь на лыжах с самой головокружительной горы. Он не боится переплыть незнакомую реку, полную коварных воронок. Но он боится сказать: «Стекло разбил я».
Чего он боится? Ведь, летя с горы, он может свернуть себе шею. Переплывая реку, может утонуть. Слова «это сделал я» не грозят ему смертью. Почему же он боится их произнести?
Среди множества писем, приходящих ежедневно в редакцию газеты или журнала, опытный журналист тотчас приметит одно-два, чем-то непохожие на все остальные. Иногда такие письма написаны печатными буквами. Иногда — почерком, явно измененным: буквы идут вкривь и вкось; видно, что человек очень старался писать не так, как обычно. Эти письма — анонимные. Без подписи. Тот, кто их пишет, не хочет быть узнанным. Иногда это письма клеветнические, грязные, в них есть злоба, но нет правды. Но иногда анонимные письма, письма без подписи взывают о помощи. Они написаны людьми, которые боятся. Эти люди хотят восстановить справедливость, защитить честного человека, наказать подлеца, но они боятся сделать это вслух, прямо, открыто. Они хотят остаться даже не в тени, а в безвестности.
…Во главе одной больницы стоял невежда, карьерист и взяточник, озабоченный не тем, чтобы лечить больных, а тем, чтобы сорвать с них побольше денег.
Работавший в этой больнице хирург Смирнов не хотел мириться с такими порядками. Он выступил на собрании. Главный врач сказал Смирнову, что он лжец. Доктор Смирнов отправился в горздрав. Там его выслушали и… положили заявление под сукно. Доктор Смирнов написал в местную газету: «Врач не должен, не смеет раздумывать, кто лежит перед ним на операционном столе. Перед врачом лежит больной — и только. Он не источник обогащения — он больной…»
Об этом письме стало известно главному врачу больницы, и он сразу же уволил доктора Смирнова с работы. Смирнов не сложил оружия: он опять обратился в горздрав. В горздраве ему сказали, что он клеветник.
Доктор Смирнов был убежден в своей правоте, он знал, что в больнице после его увольнения царят те же подлые порядки. Он был прямым и честным человеком, кривые пути были ему глубоко отвратительны. Но он отправил еще одно письмо — в одну из центральных газет и… не подписал его. «Я всегда презирал анонимки, — писал он, — я всегда верил в силу вслух произнесенного прямого слова, но на этот раз неудача преследует меня по пятам. Я стар и болен. Я устал. Я перестал верить, что смогу добиться правды на том пути, что выбрал сначала. Приезжайте в наш город, проверьте то, о чем я вам рассказываю. Нельзя, чтобы больницей руководил корыстолюбец и взяточник, ведь от него зависит жизнь людей».
Когда в Н. приехал корреспондент, доктор Смирнов пришел к нему и помог разобраться в сложных хитросплетениях, которые всегда сопутствуют делам подлецов.
Анонимное письмо было для доктора Смирнова не уловкой, не способом избежать ответственности. Он был вынужден пойти на такой шаг, потому что в коллективе, где он работал, было попрано самое святое, самое необходимое право человека: говорить вслух правду .
…Я помню и другой случай: маленькое глухое село в Белоруссии. Председатель сельсовета, который каждому, кто посмеет поступить наперекор, угрожает:
— Я тут самый главный! Если захочу, могу твою хату по полену растащить.
Как бы то ни было, никто не кинет камня в пожилую женщину, которая посылает в районный центр жалобу и не подписывает ее. У нее нет сил бороться с самодуром и пьяницей, но она хочет восстановить справедливость, и она пишет: «Приезжайте к нам, помогите».
Но сейчас я хочу сказать не о старых, больных людях, которые делают то, что могут, то, что в их силах. Я хочу сказать о молодых и здоровых, у которых еще вся жизнь впереди.
«В нашем техникуме, — говорилось в одном письме, — нельзя произнести ни слова правды. Что бы директор ни заявил, мы должны покорно слушать и молчать. На днях Толя Клименко, наш однокурсник, сказал директору, что выпускной курс надо бы освободить от работы на подсобном хозяйстве, а директор за это лишил его стипендии. Толин отец погиб на фронте, мать умерла, ему никто не помогает, без стипендии ему не кончить техникум. Дорогая редакция, помоги нам».
Корреспондент так и не узнал, кто написал это письмо. Он разговаривал с тридцатью студентами — однокурсниками Клименко. Каждый из них горячо возмущался поступком директора, каждый из них мог быть автором этого письма. Но ни у одного из тридцати не хватило духу высказать свое мнение вслух.
— А почему именно я?
— А что мне, больше всех надо? — так отвечали Толины однокурсники.
Никто не хотел ссориться с директором. Это хлопотно. Схватишь выговор, а то и сам лишишься стипендии.
— Одному как-то страшно, — сказал Сергей Н.
Но их было тридцать! И, судя по всему, письмо это они писали все вместе. И все, как один, были не согласны с директором. И все, как один, промолчали. Они честные ребята и хорошие товарищи, они искренне хотели восстановить справедливость. Но они хотели, чтобы за них это сделал кто-то другой.
А вот еще одно письмо.
«Дорогая редакция!
Безобразно прошли выборы комсомольского секретаря в Н-ском экономическом институте. Мы, комсомольцы, хотели оставить Наташу Филиппову, которая была нам всем по душе своей общительностью и чуткостью по отношению к студентам. Но ее невзлюбило начальство наше. В список членов бюро ее не включили. Мы дополнительно выдвинули ее кандидатуру и единогласно проголосовали за включение ее в список.
Все кандидатуры обсуждались спокойно. Когда дело дошло до Наташи, против нее стали выступать директор института и секретарь райкома комсомола. Секретарь райкома сказал нам, что райком Наташу не утвердит, даже если мы ее и выберем. Почему? Неизвестно. Никаких фактов, порочащих Наташу, он не привел. Директор пошел на шантаж и угрозу. Обращаясь к собранию, он сказал: «Я буду смотреть, кто голосует «за», и запомню».
После шантажа и угроз директора Наташа попросила самоотвод. Голосование проводилось так: «Кто за самоотвод?» Поднялось десятка два рук, а на собрании было несколько сот человек. «Кто против?» (Директор внимательно и грозно смотрит в зал.) Никто не поднял руку. «Кто воздержался?» Опять никого. Так самоотвод приняли «единогласно».
Мы считаем выборы недействительными и хотели бы провести новые. Помогите нам в этом.
Откровенно скажем, что назвать свои фамилии мы боимся. Если ничего не изменится и директор узнает, придется лететь из института, из общежития или со стипендии. А факты можете проверить. Группа студентов».
Письмо рисовало тяжелую картину. Налицо было нарушение всех принципов советской и комсомольской демократии. Корреспондент «Комсомольской правды» выехал в Н. Он пришел в экономический институт. Он попросил объявить о его приезде по институтскому радио. Он пришел еще и еще раз. Он ждал напрасно. Никто из написавших письмо не заговорил с ним.
Студенты этого института, как и студенты того техникума, где учился Толя Клименко, хотели, чтобы все было по правде, по справедливости. Но и они предпочли, чтобы справедливости добивался за них кто-то другой, ну, хотя бы корреспондент «Комсомольской правды».
Но как может корреспондент, даже самый горячий, умный и опытный, один сделать то, чего не смогла сделать целая комсомольская организация? Ведь это комсомольцы института, а не корреспондент, знали и любили Наташу. Ведь это комсомольцы института, а не корреспондент, видели ее в работе и знали, что она достойна быть секретарем комитета. Их убежденностью, их верой не мог обладать человек, который приехал из Москвы и впервые видел и Наташу, и директора…
Всякий понимает, что нельзя сказать другому: «Поешь за меня» или «Подыши за меня». Но многие с легкостью говорят: «Подумай за меня». А это так же невозможно, как дышать за другого. И если мы верим в свою правоту, мы должны добиваться правды, не перекладывая свою ношу на чужие плечи. Корреспондент «Комсомольской правды» или другой газеты может и должен помогать людям восстанавливать справедливость, но рука об руку с теми, кто дал сигнал бедствия.
Я слышала, как очень храбрый человек, прошедший войну, сказал однажды:
— Бывало страшно, очень страшно.
Он говорил правду: ему бывало "страшно. Но он умел преодолеть свой страх и делал то, что велел ему долг: он сражался.
В мирной жизни, конечно, тоже может быть страшно.
Я скажу правду, а меня за это исключат из школы… Скажу правду, а меня лишат стипендии, дадут выговор… Скажу правду — снимут с работы… Уж лучше промолчу.
Вот это «промолчу» и есть трусость. За молчанием иногда скрывается равнодушие. Но чаще всего трусость. И именно она делает возможной подлость. Молчание создает для подлости, для низости отличную «питательную среду». Подлость любит темноту. Она любит молчание. Предательство, гнусность питаются только темнотой, тайной. Света они не выносят. Вот почему молчание есть соучастие в подлости.
Читали ли вы книгу Гейма «Крестоносцы»? Прочитайте — это хорошая книга. И среди других людей там идет речь об одном рабочем по имени Тони. Он не принимал участия в забастовке, но, когда увидел, что полицейский замахнулся на женщину, он кинулся к ней на помощь, и его ранили. «Чего ради ты ввязался в драку?» — спросили его. И он ответил перед смертью: «Я думаю так: когда это случается где-нибудь, значит, случилось и со мной. И я не жалею о том, что сделал: когда ты видишь сорную траву, ты ее вырываешь с корнем. Иначе она заглушит все поле».
Ну, а «Мать» Горького вы все читали. Помните слова Андрея Находки? «Я не должен прощать ничего вредного, хоть бы мне и не вредило оно. Я — не один на земле! Сегодня я позволю себя обидеть и, может, только посмеюсь над обидой, не уколет она меня, — а завтра, испытав на мне свою силу, обидчик пойдет с другого кожу снимать».
Много пословиц есть на свете, которые оправдывают молчание, и, пожалуй, самая выразительная: «Моя хата с краю». Но хат, которые были бы с краю, нет. Эту мысль очень точно выразил английский поэт Джон Донн, умерший три столетия назад: «Нет такого человека, что был бы островом, каждый — частица материка, часть целого. Если чей-то прах будет смыт морем, то Европа уменьшится, словно это был ее мыс. Смерть любого человека отнимает частицу меня, ибо и я — частица человечества… И потому никогда не посылай узнать, по ком звонит колокол: он звонит по тебе».
Мы все в ответе за то, что делается вокруг нас. В ответе за все плохое и за все хорошее. И не надо думать, будто настоящее испытание приходит к человеку только в какие-то особые, роковые минуты — на войне, во время какой-нибудь катастрофы. Нет, не только в исключительных обстоятельствах, не только в час смертельной опасности, под пулей испытывается человеческое мужество. Оно испытывается постоянно, в самых обычных житейских делах.
В комнате заводского общежития жили пять человек, все молодые рабочие. Жили душа в душу, хоть и знали друг друга не очень давно. Если кому приходила посылка, делили ее между всеми. Чемоданы никогда не запирались: все верили друг другу, и никому в голову не могло прийти хорониться от товарища. Комната называлась «голубятней», так как помещалась на самом верхнем этаже, а один из ее жителей — Николай Лобанов был страстным голубятником.
Однажды в «голубятню» пришел с просьбой комендант. Весь этаж ремонтируется. Так вот, не согласятся ли ребята приютить на время двух новичков — Валентина Безуглова и Сергея Коваленко?
— Потеснитесь, а?
Ребята согласились. Новые обитатели «голубятни» не нарушили заведенного порядка жизни. Но скоро стало ясно, что их связывают между собой совсем другие отношения, чем те, к которым привыкли на «голубятне».
Разные есть на свете дружбы. Дружат и похожие люди и совсем разные. Есть тихие дружбы, без ссор и обид, а есть друзья, которые постоянно ссорятся, но жить друг без друга не могут. У дружбы словно бы нет никаких законов. Но один закон у нее все-таки есть: дружба не знает начальников и подчиненных. А тут один говорил, а другой покорно слушал. Один властно приказывал, другой безропотно повиновался. Валентин был начальником, хозяином, Сергей — подчиненным. Валентин был сам по себе, а Сергей — только его тенью.
И вот однажды у одного из обитателей «голубятни», Вадима, пропала вся получка. Он положил ее, как всегда, к себе в тумбочку, а на другой день, вернувшись с работы, нашел ящик пустым,
— Конечно, вы подумаете на нас, мы здесь новички, — сказал Безуглов. — Но мы знаем вора. Это ваш Лобанов.
— Никогда не поверю, — сказал Вадим.
— Да вот Сергей сам видел, — спокойно возразил Безуглов. — Сережка, чего молчишь?
И Сергей подтвердил: да, он вошел в комнату, когда Николай Лобанов закрывал ящик тумбочки и рассовывал деньги по карманам.
Лобанов всегда нуждался в деньгах: половину своей получки он отсылал матери и сестрам в деревню. А на оставшиеся деньги питался, платил за общежитие и… покупал голубей. Голуби были его страстью. Они жили неподалеку, на чердаке, и Николай отдавал им все свободное время. Перед получкой он занимал то у одного, то у другого, потом раздавал долги и опять оставался ни с чем. Но поверить, что он украл, никто не мог.
— Я сам видел, — повторил Сергей, — своими глазами видел: стоит и деньги по карманам рассовывает. Еще пятерку уронил, я ему и поднял, не понял, что к чему.
В эту минуту открылась дверь, и вошел Лобанов.
— Колька, — сказал Вадим, — нужны были тебе деньги — ну сказал бы. Разве тебе кто когда отказывал?
— Ты про что? — недоуменно спросил Лобанов.
— А про денежки, которые ты свистнул! — сказал Безуглов.
Лобанов кинулся к нему и сшиб с ног. Завязалась драка. Лобанова и Безуглова едва разняли. Через несколько дней, ни слова не сказав товарищам, Лобанов взял на заводе расчет и уехал. В тот же день с утра, еще до его отъезда, пропали деньги у Алексея, другого жителя «голубятни». Все было против Лобанова, все улики налицо: раз молча уехал, значит, виноват. Не был бы виноват — поговорил бы, объяснил, а тут исчез, как вор. И опять прихватил с собой чужое.
— Нет, — сказал Вадим, — тут что-то не так. Не могу я найти покоя. Что-то мы сделали не по-людски.
И он написал в деревню, где жила семья Лобанова. Просил Николая вернуться: «Приезжай, поговорим. Ведь товарищи, сколько вместе жили. Не верю я, что ты взял. Приезжай».
Николай не вернулся. Вместо него приехала Тоня, его сестра. Она вошла в комнату под вечер, отворила дверь и с порога спросила:
— Где Коля?
Оказалось, Николай домой не приезжал.
Три дня обитатели «голубятни» метались в поисках Лобанова. Тоня, как в бреду, повторяла: «Он руки на себя наложил». И только Безуглов был спокоен и усмехался: «Да бросьте вы… Объявится».
И правда: на четвертый день парень, которому Николай перед отъездом подарил своих голубей, встретил Лобанова на другом заводе.
— Он там слесарем работает. Говорит, и там не останется, подастся на целину. А сюда не вернется ни за что. Говорит: раз они могли на меня такое подумать, они мне больше не товарищи.
— Скажите, какой лорд! — насмешливо произнес Безуглов. — Это каждый так может — сначала чужим поживиться, а потом разыгрывать честного. Вот ворюга!..
И тут Сергей Коваленко, сидевший до этого на койке, вдруг встал. Он был очень бледен, и руки у него дрожали. Он налил себе стакан воды, залпом выпил и сказал, обращаясь к Безуглову:
— Врешь! Это ты ворюга, а не Колька. Ребята, это Безуглов взял деньги у Вадима. И у Лешки. Я знаю. Но Валька сказал, что покажет на меня, если я проговорюсь. Сказал: всем докажу, что украл ты, и жизни тебе не будет ни на заводе, ни в городе. И научу кого надо — темную тебе устроят. Ну, вот… Вот и все… Это уже не первый раз я показывал, как он велит…. Но больше не стану.
Сергей Коваленко боялся Валентина Безуглова. Одолеть этот страх ему было очень трудно. Он не знал, поверят ли ему. Он не привык говорить правду. И все-таки он одолел свой страх и сказал то, что требовала его совесть. Как он пришел к этому? Встревожило его исчезновение Лобанова? Испугался он за жизнь человека? Смутили его Тонины слезы, Тонин страх за брата? Стала невмоготу унизительная зависимость от Безуглова? Кто знает! Но только такая минута пришла, и он сказал подлецу; «Ты подлец и клеветник!» И он сказал о невинном человеке: «Он не виновен!»
А это не всегда легко — говорить то, что велит твоя совесть.
Есть преступления, которые в Уголовном кодексе не значатся. За равнодушие к чужой судьбе не судят. Если один человек отвернулся от другого в беде, за это тоже не судят. За то, что не вступился за невиноватого, не судят. Не судят за то, что не сказал прямого слова, ответил криводушно, уклончиво, оберегая свою жизнь или свой покой. Да, за это не судят. Напротив, кара приходит иногда за прямое, правдивое слово. Но люди на это слово идут.
В фильме «Впереди — крутой поворот» рассказано: глубокой ночью машина сбила женщину. Это произошло в ноль часов семнадцать минут — так показывают остановившиеся часы на руке женщины. Шофер был очень усталый и не заметил, как это случилось.
Милиция ищет виноватого и не находит. Ничего не знающий о своей вине шофер Сергей собирается с женой и сыном в отпуск. И вдруг ему приходит в голову, что в тот день после двенадцати ночи только он один проезжал по шоссе. Именно в это время женщина вышла из-за крутого поворота, и, конечно, это он, он и никто другой, сбил ее. Сергею ничто не грозит: никто не знает о его вине. У него жена, маленький сын. Неужели пойти и признаться?
— Не пущу! — кричит жена. — Не пущу! Подумай о нас с Васей!
Но Сергей идет и признается. Ему грозит тюрьма, он знает это, боится этого — и все-таки идет. Почему? Потому что в человеке есть нечто сильнее страха.
В жизни я встретилась с историей, которая почти во всем совпадала с этой. Только главным действующим лицом был не молодой, полный сил и здоровья человек. Льву Ивановичу Кореванову было пятьдесят лет, когда на глухой дороге под Свердловском его машина наехала на пьяного. Лил дождь, темень была непроглядная, а пьяный лежал на дороге, и заметить его было трудно. Когда Лев Иванович вылез из машины и подошел к пострадавшему, тот был уже мертв.
Никто не мог уличить Кореванова. Глухая дорога и темень — вот и все свидетели. Даже след шин тотчас смыло дождем. Но Кореванов не торговался со своей совестью, не играл с ней в прятки, не говорил себе: все равно ему ничем не поможешь, он сам виноват, от него пахнет вином. Нет, Лев Иванович положил погибшего в машину и прямиком поехал в милицию… У Кореванова было пятеро детей, и на ноги встал только старший, а остальные еще учились в школе.
— Мне часто говорят, что поступил по-глупому, — говорил мне Кореванов, когда я встретилась с ним некоторое время спустя. — Не знаю. Знаю только, что с тем камнем на совести я жить бы не мог. Детей, конечно, жалко. Но они со мной были согласны. Нет, они меня не осудили, хоть им сейчас и несладко приходится. Мне еще говорят: трудно, мол, с такой совестью. Конечно, трудно. Так я легкого и не жду.
Легкого не ждет… Такой человек не оставит друга в беде и не побоится сказать слово в пользу справедливости. У него есть совесть, а совесть — это компас, который показывает, как следует поступать на нелегких поворотах жизненной дороги. Легкой жизни у такого человека не будет… Что правда, то правда!
У писателя Льва Кассиля есть книжка «Великое противостояние». Великое противостояние — это тот час, когда Марс и Земля стоят друг против друга. Час этот наступает раз в пятнадцать лет. И многим людям кажется, что когда-нибудь наступит в их жизни такое великое противостояние. И тогда-то состоится проверка всех их душевных и физических сил. Между тем великие противостояния часто встречаются в человеческой жизни. Только мы не всегда умеем это понять, не всегда замечаем эту минуту, не узнаем ее в лицо…
Во второй класс одной из сельских школ Одесской области пришел мальчик Трофим. Восемь лет — всю свою жизнь — он кочевал с цыганским табором, а теперь, когда цыгане перешли на оседлую жизнь, Трофима отдали в школу. Никто не хотел сидеть за партой с незнакомым мальчишкой. Его дразнили, всем казалось смешным, что он плохо говорит по-русски. И тогда девочка Лариса сказала ему: «Садись со мной». Теперь стали дразнить Трофима и Ларису, как дразнили когда-то моих учеников Колю и Валю. Их дразнили, а Лариса и Трофим не обращали на это внимания. Трофим приходил к Ларисе домой, они вместе делали уроки, играли.
Было это испытанием? Было. Так почему же маленькая, на вид робкая девочка оказалась душевно сильнее, тверже, чем мой Коля Ветлугин, который ничего на свете не боялся?
Что же такое мужество? Может быть, прав тот, кто говорит, будто есть два мужества — боевое и гражданское?! С этим вопросом обратилась как-то к своим ученикам ленинградская учительница Наталья Григорьевна Долинина. И услышала в ответ:
— Гражданское мужество — это отсутствие расчетливости, — сказал один.
— Не согласен. Напротив, это высшая расчетливость. Легче жить с чистой совестью, — сказал другой.
— Гражданское мужество — это когда умеешь поставить интересы людей выше своих, преодолеть в себе страх во имя справедливости, — сказал третий.
— Почему мы говорим о гражданском мужестве? — раздался тут еще один голос. — Мужество бывает одно. Оно требует, чтобы человек умел преодолевать в себе обезьяну всегда — в бою, на улице, на собрании. Ведь слово «мужество» не имеет множественного числа. Оно в любых условиях одно. Если кто храбр в минуту опасности на поле боя, но трусит в повседневной жизни, того я мужественным человеком не назову.
Да, это правда! Мужество неделимо. Иногда оно в том, чтобы защитить невинного человека. Иногда в том, чтобы разоблачить негодяя. Мужество и в безбоязненном прямом слове, в том, чтобы отстаивать правду. Мужество проявляется по-разному, но оно неделимо, разрубить его пополам нельзя.
1961 г.