От составителей
Это книга о Сергее Навашине, учителе, который, просидев пять лет, возвращается в 1955 г. из лагеря, едет по стране, встречая бывших учеников и многих-многих людей – как знакомых, так и тех, которых видит в первый раз. Ф.А. писала ее с конца 1963 г. до июня 1965 г. Повесть была задумана ею задолго до этого, замысел вынашивался годами и со временем претерпевал существенные изменения.
В повести большинство глав относится к 55-му году, но есть и воспоминания Навашина о прошлом. Начало публикуемой главы относится к 1949 г., т. е. действие в ней происходит за год до ареста героя.
Как это было, или Рассказ одного молодого человека
Как это было… Что послужило поводом или, вернее, к чему придрались… В самом деле, как это было…
…Есть такие слова: Ялта. Гурзуф. Мисхор. Слышишь их и понимаешь: слово – живое существо. От него пышет жаром, морем, густым запахом магнолии. Так вот, он возвращался из Ялты. И вез с собой нераспустившуюся магнолию – твердый, лакированный бутон. В купе их было двое – он и какой-то длиннолицый, унылый дядька. Он сидел за столиком, пил коньяк и всё угощал Навашина.
– Я проводнице велел больше никого к нам не сажать. И так духота, – говорил он.
По лицу нельзя было понять, сколько ему лет. То казалось, не больше сорока. То будто за пятьдесят. Длинное лицо, мутные от коньяка глаза. Чуть выпирающие вперед верхние зубы. И длинные, очень тонкие, какие-то лягушачьи губы. Он всё пил, пил, голос его звучал сварливо: и постельное белье в вагоне не такое, как надо – вот в ленинградской «Стреле» простыни как снег, и перед иностранцами не стыдно. И вентилятор шумит, а выключить нельзя – душно. Он то закрывал окно, то открывал. И пил, пил. Когда они уже легли – Навашин по своему обыкновению на вторую полку, хоть нижняя была свободна, а попутчик у себя внизу – вдруг в темноте раздался его размеренный спокойный голос. Ни раздражения, ни суеты. Задумчиво звучали снизу его слова:
– Вызывают меня и говорят: ты – комсомолец. Время, сам видишь, трудное. Мы не ко всякому обратимся, а к тебе, видишь, обратились. Доверяем. Нам надо, чтоб ты сообщал про разговоры, какие ведутся. Я: да что вы, я всегда скажу, если какая антисоветчина, сам приду и скажу. Они: да нет, не так ты понял. Совершенно не так. Нам просто изучить настроение, знать, чем дышат люди. И, как комсомолец, ты должен помочь. Мы тебе доверяем.
Ну, я стал приходить, и сообщать: ребята, мол, волнуются, что города сдаем. И потери большие. Волнуются, поскольку не раз говорилось, что ни пяди своей земли не отдадим, и в песне пелось, что к бою готовы.
Проходит месяц, проходит другой, и вдруг сажают одного парня, тоже, как и я, радист. Я прибегаю, говорю: да вы что, он ни в чем не виноват, он не какой-нибудь враг, он просто горевал, что потери большие. А они: да что ты панику поднял? Не из-за тебя он сел, не за разговоры, а сел он по серьезному делу, а ты ни при чем, спи спокойно.
Какое там! Я ни есть, ни спать не могу, всё опротивело. Всё вспоминаю, что тот парень говорил. Спать ложусь, обедаю, в полете ли, на танцах – всё перебираю, перебираю, что же он говорил? А он говорил: малой кровью, да… Вот, и ничего больше не сказал. Неужто за это надо сажать?
И тут стал я замечать странную вещь. Если вижу, люди разговаривают, меня ноги несут туда. Как магнитом тянет. И еще стал я за людьми примечать, чего прежде не приметил бы. Вот, например, Егоров вызывается стоять на посту. Никто не хочет, а он – пожалуйста. С чего бы это? И еще он запаливает папиросу, а может, он кому сигнал подает?
Я поделился этим подозрением, и его вскоре посадили. Тут уж я совсем убедился, что он шпион. Не зря на посту курил, не иначе как сигналил…
Но спокойнее мне не стало. Один раз я в ночном полете всё всматриваюсь, всматриваюсь, всматриваюсь: штурман мне велел: ищи костер! Ищу костер. Но не вижу. И меня будто кто уколол: как же Егоров папироской сигналил, если ты костер – и тот не можешь с такой высоты углядеть? Значит, не шпион? Вот так я мучился и просто не понимал, на каком я свете.
И тут вдруг перевели меня на Дальний Восток. Что, почему, не знаю, а только сам не свой от радости: такая удача! Освобожусь от них, от этих, и, если уж по правде говорить, так ведь и от огня подальше, это тоже надо ценить. Ведь не сам с фронта бегу, переводят. И вот стал я работать на Дальнем Востоке. Летаю, стал ухаживать за одной девушкой, радисткой. Ее звали Таня. Глазастая такая, приветливая. Ко мне относилась хорошо. Я приглашал ее и в кино, и на танцы. И вдруг опять меня вызывают и говорят: сообщайте. Обратились на «вы». Очень вежливо.
Тут бы мне твердо сказать: нет. И я сказал: нет. Но, видно, нетвердо. Потому что они сказали: что это вы выдумали? Не валяйте дурака, работайте. И еще сказали: вы на Таню не заглядывайтесь, она вам не пара. Обратите внимание на Валю из библиотеки. Как? Почему? Никаких объяснений. Такая меня взяла тоска. Таня спрашивает: что с вами? Что случилось? А я думаю: Бог с тобой, замучаешь ты меня вопросами. А что я мог ей ответить? Я стал избегать ее, она с самолюбием, больше никаких поводов не подавала…
И вот иду я раз по улице и вижу, что ноги меня ведут в библиотеку. Хотите верьте, хотите нет, я туда нисколько не собирался, но вот, оказывается, ноги свое знают: ведут меня прямиком в библиотеку. Я в тот раз повернул к дому, не пошел. В другой раз опять та же самая история, как будто меня кто в спину толкает: иду в библиотеку. Пришел, выбрал книжки, разговариваю с Валей. Она ничего, интеллигентная, симпатичная и привлекательной наружности. Что вам сказать? Мы через месяц поженились.
Как-то ночью я думаю: сейчас ей всё расскажу. Всё, как есть. Не могу больше. И вдруг она шепчет: Виктор, я хочу тебе сообщить… И сообщает, что она тоже у них осведомителем. И плачет. Сообщает и плачет. Я говорю: но мы же ничего плохого не делаем, мы говорим только правду. И никакой корысти в нашей работе нет – нам ведь ничего не платят.
Ну вот, живем мы с ней. И время от времени то меня вызывают туда, то ее. И если ничего не рассказываешь, то недовольны. И вдруг случается несчастье.
Был у нас ночной полет, и мы заблудились. Требуют от меня пеленг. А я коды перепутал, не с той станцией связался. Рыскали мы, рыскали. Я совсем голову потерял, и кончилось тем, что машину разбили и сами едва живы остались. Ну, меня под суд. Приговорили отправить в штрафную роту. А тут война возьми и кончись. И меня отправили в лагеря. И как ни страшно, как ни тошно мне там было, но зато освободился от тех. Такое облегчение, рассказать нельзя. И вдруг вызывают: сообщай. Я голову потерял: когда же конец? И на кого сообщать, говорю, тут все одинаковые, все несчастные. А они: сообщай. Что тут долго говорить? Как я жив остался, не знаю. Меня там заключенные чуть не укокали, там законы строгие. Но – вышел я. Вернулся домой. Жена меня дождалась, родился у нас сын Валера. Взял я ребенка, жену и к ее матери в Рачейск. Я стал в школе физику преподавать, жена в библиотеке работает. Только с жильем неважно: в одной комнате с тещей, занавеской отделились. И живем, не тужим, рады, что освободились и никто нас тут не знает. Встали на очередь на жилплощадь, но знаем, что не скоро переселимся, каждый квадратный метр на вес золота.
И вдруг вызывают меня: даем, говорят, вам с женой отдельную двухкомнатную. И положим ей шестьсот и тебе шестьсот. Одна комната – ваша. А другая вас не касается. Живите тихо, и гостей особенно не зовите.
И вот живем мы, как мало кто в городе живет: комната большая, светлая, потолки три десять. И кухня нам вместо столовой, можно считать, столовая. И водопровод, и канализация. И каждый месяц тысяча двести чистых плюс к зарплате.
А во второй комнате никто не живет. Приходят туда какие-то, у кого от нашей квартиры ключ есть. И штатские приходят, и в форме. С нами не общаются. Приходят, уходят. Телефон там есть, иногда ночью звонит.
Живем мы тихо, гостей не зовем, молчим. Нас не вызывают, ничего с нас не требуют. А я ночами не сплю и чувствую, что жизнь моя проклятая…
* * *
Навашин слушал молча. Рассказчик, видно, ответа и не ждал. Он вышел из поезда на рассвете. А год спустя, в пятидесятом, в учительскую вошел директор и сказал:
– Вот, товарищи, знакомьтесь, наш новый завуч. Локтев Виктор Алексеевич.
Сергей поднял глаза и увидел ночного своего спутника. Я его не знаю, успел он подумать. Я тебя никогда не видел – было написано на лице у Локтева, когда он протянул Навашину руку.
До этого Навашин о чем-то говорил с математиком. Но тотчас забыл, о чем. Надо уезжать. Надо уволиться и уехать. Не дожидаясь конца учебного года. Придумать любую причину… Убедить, уговорить, чтобы его отпустили. Скорее!
Но за ним пришли в ту же ночь. Вот как это было.