Я буду здесь иногда писать «мама», иногда «Фрида Абрамовна», а иногда «Ф.А.» – как получится.

В мамины статьи была вовлечена вся семья. Всё это обсуждалось дома, бурлило и клокотало. Те, за кого мама собиралась заступаться, становились – нет, конечно, не членами семьи, но важными для нас людьми, мы за них болели, мы им сочувствовали. Потом мама ехала в командировку. Иногда надолго. Из дальних командировок она посылала письма: и нам, и своим друзьям. Наконец, мама возвращалась. Писала статью. Мы с сестрой, конечно, пока не выросли, шумели и мешали ей работать: все-таки жили в тесноте, в коммунальной квартире. Вот что пишет Лидия Чуковская в книге «Памяти Фриды» (изд-во: “Гудьял-Пресс”, Москва, 2000 год, глава «Зубами»):

Кто бывал у Фриды на Ермолаевском, тот помнит эти две крохотные узенькие комнатушки, из которых в одну можно было попасть сквозь тесноту другой, где даже самые необходимые вещи казались излишними; комнатушки, из которых в коридор потихоньку выносили один-два стула, чтобы гость мог беспрепятственно войти в дверь. Как размещались там, жили, обедали, спали, работали пять человек – для меня всегда оставалось тайной, особенно трудно было вообразить себе, как могли там писать свои книги двое профессиональных литераторов.

Но вот статья написана. Начиналась эпопея с ее напечатанием. Я в детстве была убеждена, что это такой необходимый этап: «пробивание» статьи. Статью сперва пишут, а потом долго «пробивают»: а как же иначе! Каждая, буквально каждая мамина статья проходила с большим трудом. Сегодняшнему читателю может показаться, что ничего особенно крамольного в ее статьях и нет, но по тогдашним меркам приходится только удивляться, что статьи эти всё же публиковались. И публикация никогда не была конечным пунктом пути. Ведь самой важной была реакция на статью: подействует она или нет? Освободят ли мальчишку из лагеря («Кем вы ему приходитесь?», стр. 28)? Возьмут ли куда-нибудь на работу уволенную учительницу музыки («О понятиях совсем не старомодных»)? А пока суд да дело, учительница эта живет у нас дома, и мама не спускает с нее глаз: ведь она уже пыталась покончить с собой, когда ее шельмовали сослуживцы (об этом эпизоде пишет Лидия Корнеевна Чуковская в «Памяти Фриды», в главе «У Чарльза Диккенса спросите»). И так далее.

Я попробую рассказать о том, что происходило именно вокруг маминых статей, отобранных нами для этой книги. Рассказать не только как дочь и свидетель маминой работы, но и как человек, выросший в то время, помнящий, как причудливо была устроена советская реальность, внутри которой мама умудрялась находить способы помочь и быть услышанной.

На примере статьи «Кем вы ему приходитесь?» я хочу показать весь ход спасательной операции – от причин, побудивших маму включиться в дело, до полной ее победы.

Из письма Ф.А. в Ленинград Е. Г. Эткинду от 6 марта 1959 года.

Надо было вызволить из тюрьмы одного парнишку. Ко мне обратились его учительница, мать, товарищ, подруга. Но я вбила в свою дурацкую голову, что прежде, чем писать, мне надо его увидеть. Три недели «Комс[омольская] пр[авда]» добивалась свидания. Каждый вечер мне звонила его мать. Или подруга. Иногда – учительница. Свидания не давали. Наконец, вернулся из Капри Аджубей. Он позвонил (тоже не сразу) самому Дудорову. Тот разрешил.

Я, счастливая, лечу в Матросскую тишину. И начальник тюрьмы встает мне навстречу: «Очень прошу извинить, что не проверил. Вашего С[…]ва третьего дня отправили в Северо-Уральские лагеря».

Я думала, умру. Вы говорите, я чернею. Тут я, должно быть, стала черная, как уголь. Конечно, я поеду в эти Северо-Уральские лагеря. После 20 марта, потому что он не скоро туда попадет. Этап долгий. Но почему так случилось, что мы не добились своего на два – ВСЕГО НА ДВА ДНЯ – раньше?

Скорее всего, МВД специально услало мальчишку в далекий лагерь, надеясь, что в такое долгое и трудное путешествие мама не отправится.

Вот что пишет Лидия Чуковская в очерке «Сколько станет сил»:

«– Зачем вы едете? – спросила я однажды у Фриды Абрамовны, узнав, что она снова отправляется в трудную и дальнюю командировку. – Все обстоятельства дела вы и без того изучили досконально. О мальчике вам так много рассказывали – учительница, товарищи. <…> Вы им не верите? – спросила я.

– Нет, верю. Но я должна сама его увидеть… услышать голос… понять. Иначе не напишу ни строки. Что с ним случилось? 17 лет был хорош, и вдруг, за 17 дней, чуть остался на лето без матери и сестры, спился и сделался вором… Что ж его держало раньше? И что в нем с такой быстротой надломилось? Пока я этого не пойму – я бессильна».

И наконец, уже после того, как мама побывала в лагере (с чем ей там пришлось столкнуться, читатель узнает из «Блокнотов журналиста», стр. 109–112, и из «Блокнотов писателя», стр. 345–346) и добиралась домой, она шлет короткое письмо Эткинду 10 мая 1959 г. из населенного пункта Гари в Зауралье, откуда ей пришлось потом лететь (впервые в жизни!) в Свердловск:

Милый друг, завтра я улетаю отсюда. Лечу я впервые, и поэтому мне в голову приходит всякая чепуха. Мне охота попрощаться – на всякий случай.

Сюда я приплыла на катере. Отсюда (из Гарей) ехала до лагеря на дрезине. Теперь – лечу.

Вот сколько видов транспорта.

Мальчик не запал мне в душу. Но писать – надо.

Вот если долечу – напишу.

Мама прислала перед полетом письмецо-записку и нам с моей сестрой Галей – «на случай»: «Галя и Саша, – писала она, – любите друг друга. Саша, не мешай папе жениться».

Папа был очень недоволен. «Что ж, – говорил он, – каждый раз, как ты куда-то уезжаешь, Галя и Саша должны срочно любить друг друга, а Саша – не мешать мне жениться?!»

Казалось бы, после очень нелегкой поездки в лагерь мама могла бы вздохнуть, но нет: оказавшись по пути в Москву в Свердловске, она едет в инвалидный дом, где на нее проливается целый поток людских горестей и несчастий. В письме к Эткинду от 13 мая 59-го г. она пишет:

Я вернулась из лагерей. Нынче съездила в район, в Дом инвалидов, где живет Анна Никифоровна Валюкевич, моя читательница, с которой я переписываюсь уже девятый год. Рассказывала ли я Вам о ней – не помню. Она терпеливо, с надеждой ждала третьей части, где должна была появиться ее умершая дочка, я обещала ей это.

И еще она ждала меня. Я обещала, что когда-нибудь непременно приеду. И вот я приехала. Милый друг, этот дом страшнее, чем то, где я была. Там у многих – молодость, здоровье, а значит, и надежда. Здесь же ни-че-го. Болезнь, старость, одиночество и директор, который орет: «Кормят вас тут, дармоедов».

И врач, который говорит: «А чего вас лечить, вы тут народ списанный».

И корпус, где на 60 лежачих больных одна санитарка. Сестра Анны Никифоровны – она тоже там, ей 72 года:

– Мне директор запретил собирать землянику. Это одна моя радость, а он запретил. Говорит: «Если можешь собирать землянику, можешь и на прополке работать. Иди на поле, а то выгоню».

У меня кровь от рук от ног отхлынула, вдруг вправду выгонит? Пошла я на поле и там под солнцем сразу память потеряла. Что же мне, думаю, сейчас делать? Вот придет лето, а мне в лес не идти? Это такая мне радость: ползу на коленках и собираю ягоды. А теперь как же, не идти?

Я сказала, чтоб шла. И отвечала бы, что это я ей разрешила. Его, подлеца, не было на месте, он уехал в Свердловск. А у нее глаза блеклые, голубые, знаете, у стариков такие бывают, и выражение в них какое-то молящее. «Не обидь», что ли.

Сейчас я соображаю, что бы такое сделать с этой сволочью – директором. Нет, всё, что я Вам пишу, – ничего не объясняет. Я приехала оттуда раздавленная, уничтоженная.

Мама пишет в газету «Уральский рабочий». В ее блокнотах сохранилась заготовка письма:

А, главное, есть равнодушное, грубое, наплевательское отношение к людям, которые прожили до старости не в безделье и роскоши, а в работе, в труде. Люди, которые имеют право на отдых, на покой в конце своей нелегкой жизни.

Тов. Петров, я очень прошу послать в Старопышминск журналиста, который смог бы внимательно ознакомиться с работой Старопышминского инвалидного дома, разобраться, почему так скверно работают директор Смирных и врач Чирков. Я думаю, что статья в «Уральском рабочем» очень помогла бы и в смысле собеса, и в смысле хороших шефов.

Я не знаю, появилась ли статья в «Уральском рабочем», но хорошо помню, что Анна Никифоровна писала маме, что корреспондент оттуда приезжал, испуганный директор притих, врач стал выписывать лекарства, и жизнь в инвалидном доме потекла по более нормальному руслу. А мальчика (в статье мама называет его Виктор Петров) из лагеря – не сразу, но в тот же год – выпустили, и я помню, как он приходил к нам домой – еще с обритой головой.

* * *

Но, конечно, не только чужих, незнакомых людей мама защищала. У нее была младшая подруга, ленинградская учительница Наталья Григорьевна Долинина, известный журналист. Она всегда говорила, что писать статьи начала благодаря маме. Приведу отрывок из статьи Н.Г. о ней:

«Я сразу стала рассказывать о школе, где работала, и просить, чтобы она написала статью о том, что казалось мне тогда самым важным в школьных делах. Она слушала всем лицом – даже глазами, – а потом сказала:

– Вот вы и напишите про это статью.

Никогда в жизни я ничего не писала. Но она сказала это так, что я не могла возразить. Наверное, месяц мучилась над этой первой статьей, все Фридины друзья, живущие в Ленинграде, мне помогали. Потом послала статью Фриде в Москву. Она ничего не исправила и отнесла в «Литературную газету». Статью напечатали.

Несколько лет потом я все свои статьи и очерки сначала посылала Фриде, а затем – в редакцию. Она почти никогда ничего не исправляла – только писала мне, понравилось ей или нет. А я даже не осознавала, сколько отнимаю у нее времени, не понимала, что таких подшефных, как я, у нее десятки…»

И, конечно же, когда в Ленинграде Н.Г. начали травить за «неправильное» выступление на встрече со студентами в педагогическом институте, мама мгновенно прервала свой визит к Надежде Яковлевне Мандельштам (в Псков), устремилась на защиту Долининой и написала статью «… Извлекает искры» (стр. 37). Рукопись этой статьи она послала Надежде Яковлевне, и та ответила ей письмом, которое я здесь привожу:

22 декабря

Дорогая Фрида!

<…> О статье… Она, конечно, еще композитивно не сделана. Не пройден этап, когда вещь режется на куски и переклеивается. Но ведь дело не в этом, а в сути. «Известия» хотят уточнения в сути?

Сказано много. Главное, что Долинина могла за пять минут разрушить то, что внушали годами эти отлично оплачиваемые специалисты. Я думаю, что под такими высказываниями нужно называть фамилии сказавших, иначе не внушает доверия. А это факт, что на кафедре педагогики так сказали. Привычка к охранительной политике (вроде таможни) – пошли вон все, кроме меня, тогда меня будут слушать – привела к тому, что они уже себя не слышат и могут сболтнуть всё, что угодно. Потеряли даже лицемерие и дипломатичность. Куда они послали свой протест? Есть два слуха – в «Известия» же, другой – напечатали в Ленинграде. Чем это грозит Долининой?

Ее я тоже не понимаю, хотя хорошо, что она ворошит их. Энтузиазм и талант – вот что она проповедует, плюс аскетизм. Неправда, что не бывает средних учителей начальных школ. Дай Бог, чтобы они были средними. Сейчас реальная задача бороться именно за средний уровень, а его нет. Плохо то, что поднимается не поддержанное средним уровнем. Это и есть «декадентство». Средний уровень – это основа культуры. Не дай Бог – отдельные бледно-зеленые побеги. Та мертвая зелень, которая, поднимаясь, падает. Как прекрасна средняя грамотность, умение почитать детям «Тараса Бульбу» и Майкова, которые были раньше у учителя городского училища. Мне это ни на черта не нужно было. А это и есть – средний уровень. И без энтузиазма – просто «пальчиком водя». Еще меня интересует, что выходит из учеников Долининой. Она этого еще не знает. Вот у Пинского выходило… Чорт его знает как…

Рассуждение о любви к каждому ученику – чистая истерия. Интерес – да. Умение – да. Что за любовь? Не слишком ли… Вообще любовью не стоит бросаться. Есть чувство ответственности, и его у нас не развивают. И его нет у нас.

А вот что педагогику она покрыла, это хорошо. И что педагогические слоны, проповедующие любовь (они это тоже делают), разозлились, тоже хорошо. Очевидно, вам надо бить слонов покрепче.

В вашей статье правильные вещи часто не подкреплены. Скажем, что педагогика никуда не годится, что идет процесс «перекачки знаний» (знаний ли?), механизация и всё прочее. На «перекачку» я бы сказала «сведений» (или еще хуже как-нибудь) работают частные методы – кн[ижная] педагогика стремится разработать несколько сотен готовых фраз, заменяющих мысли и взгляды. Чорт с ними, хотя сейчас всё это очень важно. И мутить их, как Долинина, может, и стоит, хотя она все-таки вырывается из общего круга понятий… Жаль, что я об этом пишу.

Целую. Н. М.

26 декабря

Знаете, Фрида, я еще раз прочла статью и подумала: всегда нельзя всего говорить. Ограничения пространства и времени. Условности, приличия. Говорит только литература. Иногда…

А иногда она, говоря, замкнута и застегнута на все пуговицы (Пушкин – зрелый).

В этом ли дело? Скорее всего, дело в «ценностях». А о них всегда плохо говорили. Они всегда попадали в казенные руки.

Дело в воздухе. А воздух хороший. Вернее, будет хорошим.

Завтра 25 лет со смерти О[сипа] М[андельштама]… Я читала дневники Блока. Знаете что, у нас жизнь была лучше. У нас была реальность. Это огромная сила и счастье. Он сходил с ума до революции от отсутствия реальности. А потом вдруг понял, что за то отсутствие воздуха надо расплатиться, чтобы потом всё стало на место. Это почти мелькнуло. Но это сильно. Дневники надо прочесть. Они изданы с добавлениями.

Как будет со статьей? Ее не напечатают? А надо бы… Пришлите следующий вариант. Меня очень волнует ее судьба (несмотря на холодность к концепциям Долининой) – т. е. и статьи, и женщины.

Похвалите нашего директора. Он прелесть совершенная. Это в связи с Саймой. Он встал на дыбы и заявил, что никому не позволит пикнуть. <…> Он Сайму в обиду не даст. Очень расспрашивал, чем помочь. Хорошо? Это редкий для его положения человек.

Целую вас

Н. М.

Разумеется, и маму друзья поддерживали, многое она делала не одна. Та же Наталья Долинина и другие ленинградские – и не только ленинградские – друзья Ф.А. участвовали в борьбе за Бродского. Лидия Чуковская в «Памяти Фриды» пишет, что Наталья Григорьевна, сидевшая во время суда рядом с мамой, рассказывала, как, когда Бродскому зачитывали приговор, мама всё сильнее и сильнее сжимала ее руку – так, что на запястье остался долго не проходивший синяк.

Вот что говорит дочь Н.Г. Татьяна Долинина, которой в пору суда над Бродским было 13 лет:

«Когда Фрида приехала на первый из двух судов над Бродским, она после суда вечером пришла к нам. Я сидела за машинкой, мне дали эту запись и сказали: пока мы тут выпиваем, ты немножечко попечатай. Я печатала. Немножечко. Страничку. У меня в руках был один блокнот. Потом мама села, она очень быстро печатала, профессионально. Печатали все по очереди. Фриду жалели. Она пришла с суда потрясенная… Я очень хорошо помню: она пришла, Эткинд пришел. Я печатала. Я печатала медленно и очень старалась. А некоторые слова не разбирала и подходила к тете Фриде и говорила: «А тут что?» У нее был понятный почерк, но она что-то сокращала, естественно… Ну, обсуждали, что делать дальше… Просто надо было сразу быстро сделать какой-то, хотя бы черновой, экземпляр. Почему-то им было это нужно».

* * *

Мало кто это знает, но задолго до дела Бродского у мамы была еще одна запись суда, имевшая эффект разорвавшейся бомбы и даже обсуждавшаяся за границей. В этом случае мама подсудимого не защищала, а наоборот, как и прокурор, обвиняла, но и виноватым считала не только его. Я говорю о статье «Преступление и выводы из него» про 15-летнего убийцу, генеральского сынка Бориса Журавлева (полностью запись суда мы даем здесь в «Блокнотах журналиста», стр. 88, а не в сильно урезанной газетной версии). Она была напечатана в 1955 году, в самом начале Оттепели. Да, Оттепель… И тем не менее ни до, ни после этой статьи ни при Хрущеве, ни, тем более, при Брежневе в центральных газетах не публиковали таких (да и вообще никаких) обвинений именно верхушке общества, его официозу. В статье обвинялись не кто-нибудь, а генералы, крупные партийные начальники, решившие, что воспитывать собственных детей – не их дело. На этом суде прокурор произносит очень сильную фразу: «В полутьме отдельных квартир и казенных дач вы растили негодяев и убийц».

Статья производила оглушительное впечатление – даже при том, что совсем не всё из записанного на суде мама смогла протащить в печать. Кампании против мамы начальство в тот раз не затеяло (не очень еще ясно было, что можно, что нельзя), но посматривало на нее косо, особенно когда статью заметили за границей.

Мама рассказывала, что на какой-то встрече к ней подошел Аджубей и сказал: «А вы знаете, Фрида Абрамовна, что о вашей статье сообщили в заграничной прессе, цитировали ее и написали, что вот, оказывается, что происходит среди советской молодежи – убийства, преступления. Видите, как неудачно получилось!» А мама сказала: «Алексей Иванович, а по-моему, мы с вами не должны оглядываться на заграницу, а должны думать о том, что нужно сделать, чтоб у нас такого не было».

* * *

С приходом Оттепели мама, как и многие в ту показавшуюся свободной пору, всё время пробовала, а что еще можно сказать, что раньше было нельзя. И, как и все, кто на это решался, рисковала. Травля могла начаться с любого слова, не говоря уж о статье. Я не помню, как маме удалось «пробить» в печать «Костер без пламени» (стр. 44), но в 1957 году статья вышла в «Литературной газете». В ней мама замахнулась на святое: пионерскую организацию. Ханжество, лицемерие и, главное, скука, смертная скука, царящие там, давно не давали ей покоя.

Второго декабря 1956 года мама писала своей ленинградской подруге, переводчице М. И. Беккер:

Читаю брошюры передовых учителей. Мутит, спасу нет: «Как-то на уроке английского языка ученик Николай П. вышел отвечать со шпаргалкой. Он был разоблачен пионеркой Светланой П. » Или: «На классном собрании, где обсуждалось недостойное поведение одного ученика, я подвергла критике нейтральную позицию Анатолия, показала вред его беспринципности и противопоставила ей принципиальность пионеров класса. В дальнейшем Анатолий избавился от этого недостатка ».

Нет, не могу: «Однажды Таня К. заявила, что она потому не приготовила урок по русскому языку, что не поняла его. Тогда Марина Р. и Рая М. выступили и уличили Таню в неправде: на самом деле она всё утро прогуляла. Тане пришлось признать свою вину и исправить свои недостатки.

Итак, 7 марта 1957 г. в «Литературной газете» была напечатана мамина статья «Костер без пламени». Уже на следующий день под рубрикой «Наша почта» в «Правде» появился анонимный отклик (понимай, редакционный текст) следующего содержания:

«Костер без пламени» – так называется статья Ф. Вигдоровой, опубликованная вчера в «Литературной газете». Статья поднимает большую, волнующую тему – о жизни пионерской организации. Автор ставит перед собой важную задачу – вскрыть причины проявления формализма в пионерской работе. Как же решается эта задача?

Собирая факты для статьи, автор побывал в Челябинской области, в Ленинграде, вспомнил давнишнюю беседу с директором одной из московских школ. Но вот странная вещь: всюду он замечал только плохое. По его мнению, ничего живого, интересного, увлекательного в жизни пионерских дружин нет. Даже в хорошем деле он видит прежде всего отрицательную сторону. Описывая подготовку выставки подарков родителям, автор статьи фиксирует внимание читателя на пропаже части подарков, на нечестности некоторых пионеров. Но разве это типично для наших детей?

Нельзя смотреть на мир одним глазом, старательно зажмурив другой, – видеть только плохое и не видеть ничего хорошего. Пусть Ф. Вигдорова поедет в Слободской район Кировской области и побывает там в скромной маленькой сельской Стузовской школе, пусть хоть на час заглянет в Львовскую школу Московской области, посетит среднюю школу города Полярного, повнимательнее поглядит вокруг себя в тех самых городах, в которых она уже была, поглядит без определенной тенденции найти только дурное. Пусть она, наконец, перелистает страницы «Пионерской правды»! В жизни пионеров она найдет много интересного, свежего, увлекательного не в одной, а в тысячах школ нашей страны. <…>

Возникает вопрос: какова цель этой статьи, рисующей жизнь нашей пионерской организации в искаженном виде?»

Надо перенестись в те годы, чтобы понять, что значил тогда окрик в «Правде». Да еще с таким вопросом в конце: какая, мол, была у автора цель? Ясно, какая: подорвать наш советский строй. Начать с пионерской организации, а потом пойти дальше и добраться – страшно сказать, до чего.

Мне было в это время 15 лет, и я хорошо помнила, как за 4 года до «Костра», 13 января 1953 г. я пришла утром в школу, и через всю раздевалку Наташа Ш. крикнула мне: «Слыхала – врачи-евреи шпионами оказались!» И вот 8 марта 57-го года я иду утром в школу и жду, как Наташа или кто еще крикнет мне: «Читала, что про твою маму в «Правде» написали?» И было мне, мягко говоря, неуютно. Но нет, ничего мне никто не крикнул.

На первом уроке было классное сочинение. Все склонились над тетрадками и чего-то строчили. И наша учительница литературы, обыкновенная такая, никакой не светоч, но и не вредная, – подошла ко мне, наклонилась и прошептала: «Саша, передай своей маме, что мы в учительской обсуждали ее статью, и мы все с ней совершенно согласны». Это дорогого стоит, и я этого никогда не забуду. Так что времена не сразу, но менялись.

Что же было дальше? Дальше «Комсомольская правда» в большой статье обвинила «Литературку» и Фриду Вигдорову во всех смертных грехах. Мамино имя начали склонять в прессе. И не только по поводу этой злосчастной статьи. В эти самые дни на пленуме Союза писателей громили новый альманах «Литературная Москва» за то, что там напечатаны произведения, «чернящие нашу советскую действительность». Мама выступила в защиту альманаха. Вот что об этом пишет Лидия Чуковская в своих мемуарах «Памяти Фриды» (глава «Граница боя»):

«Сейчас на трибуне высказалась она очень коротко, определенно и ясно. В ответ на обвинение в том, будто авторы «Литературной Москвы» занимаются очернением нашей действительности, что хорошие стороны будто бы не показаны ими, а дурные подчеркнуты, Фрида сказала: «Неужели каждый раз, когда говоришь о каком-нибудь черном пятне, нужно непременно указывать, что рядом всё остальное – сверкающе-белое? Если человек видит на улице Горького дым и пламя и кричит: «Пожар!» – неужели, прежде чем закричать, он обязан перечислить те улицы и те дома, где всё благополучно и пожара нет? К примеру, так: на улице Станкевича не горит, на улице Герцена не горит, на улице Чехова не горит, на Пушкинской и на Садовой не горит (в зале рассмеялись), а вот на улице Горького пожар! Если мы станем поступать так, то товарищ Еремин будет, по-видимому, вполне доволен, но я боюсь, что дом на улице Горького успеет сгореть». Зал или, точнее, та часть зала, ради которой стоило подниматься на трибуну, – проводила Фриду дружескими и благодарными аплодисментами. Ее любили».

За выступление на пленуме маму немедленно выругали в «Московской правде», начиналась уже настоящая травля. Но мама старалась на это внимания не обращать.

Вот что мама пишет своим ленинградским друзьям Ефиму Григорьевичу Эткинду и его жене Екатерине Федоровне Зворыкиной, которые прислали ей встревоженное письмо по поводу заметки в «Правде»:

16/III – 57 г.

Дорогие друзья!

Когда я получила Фимино письмо – я огорчилась. Оно было доброе и дружеское, однако я сильно огорчилась. Я думала: когда болела Галя и мне вправду было тяжело – друзья молчали. А теперь они пишут, утешают, сочувствуют. Неужели они думают, что не тогда, а теперь мне нужна поддержка?

Так я думала. А потом пошли письма из Киева, Челябинска, и даже брат мой, который знает меня давно и должен бы понимать лучше других – тоже написал, чтоб я держалась. И даже прислал телеграмму ко дню рождения: «Желаю счастья, здоровья, крепких нервов ». Очень странно. Но если так пишет родной брат, то какой же спрос с Фимы?

И я решила больше ни на кого не сердиться. И я даже решила сообщить, что жду новых писем, поскольку сегодня меня выругали в «Комсомольской правде» и «Московской правде» – последняя ругает за выступление на пленуме: «М. Алигер и Ф. В-ва пытались взять под защиту произведения, осужденные советской общественностью». Я очень прошу вас прочитать «Моск. правду» за 15 марта – там большой подвал о пленуме. Итак, за вами – 2 письма. Если меня выругают еще где-нибудь, я пришлю телеграмму: «Жду писем».

Одно скажу: я ни о чем не жалею. Ни о статье в «Лит. газете», ни о выступлении. Меня немного удручает, что это может отразиться на книге. Трахнут – и всё. И это бы ничего – только бы можно было работать дальше. Но думаю, что теперь всё же не те времена, чтоб из-за плохой рецензии загубили книгу. Ну, поглядим.

Галя – дома. Веселая, славная. Повязку еще не сняли, но пока всё хорошо.

Сейчас уже глубокая ночь – т. е. уже 16-е, день моего рождения.

Будьте здоровы, счастливы, целую вас и девчонок.

Фрида

Очень я устала и очень завидую, что вы каждое воскресенье ходите на лыжах.

Если письмо мое какое-нибудь не такое – сухое там или сердитое – простите – я просто очень усталая, а написать хотелось.

Итак, 2 письма: одно за «Комсомолку», другое за «Моск. правду».

Из письма Эткиндам от 19/III – 1957 г.

Вчера я впервые огорчилась – ненадолго, но сильно. Позвонили из «Л. Г.»:

– Видимо, мы будем отвечать «Комс. правде». Но для этого придется признать некоторую односторонность нашего выступления. Хотим посоветоваться с Вами насчет формулировки.

– Нет, – говорю, – формулируйте сами. То, что было до сих пор, не замутило и поверхности моей души, а вот это мне снести будет трудно – ваше отречение.

– Вы должны нам посочувствовать.

– Теленка режут, а он должен жалеть руку, которая его режет?

Вот такой был разговор. Теперь жду, как будет выглядеть отречение. Нынче в отчете о пленуме они меня явно пощадили – ругать не хотели, а цитировать, а тем более хвалить – не могли.

В результате «Литературка» признала «некоторые свои ошибки», но от мамы если и отреклась, то минимально и, в свою очередь, напала на «Комсомолку» за грубость и несправедливость их обвинений по адресу самой «Литературки». Так что закончилась эта эпопея склокой двух центральных газет.

Для мамы же последствия были весьма ощутимыми: после заметки в «Правде» немедленно выбросили из плана ее книгу «Это мой дом», которая должна была выйти массовым тиражом в «Роман-газете». Это, конечно, ударило по карману, но «работать дали», и не сразу, но постепенно книги снова стали выходить.

* * *

Еще один оттепельный эпизод – история с альманахом «Тарусские страницы». Летом 1961 года мы снимали в Тарусе две комнаты в домике, где в 1958-м жил Заболоцкий. То было его последнее лето, и стихи были грустные:

Ой, как скучно жить Марусе В городе Тарусе! Петухи одни да гуси. Господи Исусе!

В соседнем доме у тети Поли, у которой когда-то снимала комнату Надежда Яковлевна Мандельштам, поселилась, чтоб быть поближе к маме, Елена Сергеевна Вентцель (тогда еще не И. Грекова), Н.Я. тоже туда заходила по старой памяти, месяц в Тарусе жила Ольга Георгиевна Чайковская. И, конечно же, жили в Тарусе «помещики» Н. Д. Оттен и Е. М. Голышева, инициаторы, вместе с Паустовским, «Тарусских страниц». Все были озабочены «Тарусскими страницами». Идея была проста и, казалось бы, вполне безобидна. Создать альманах очерков и произведений, которые трудно опубликовать в Москве. Вот как это описано у Надежды Яковлевны: «Нам [c Ф.А.] пришлось вместе ездить по району, чтобы написать очерки для этого альманаха. Всем нам хотелось, чтобы он вышел, ради стихов Марины [Цветаевой], прелестной повести про школяра и дебюта Володи Корнилова. Оттен требовал очерков, и мы их быстро изготовили».

Сборник вышел и действительно получился живым и в чем-то, насколько это было возможно, свободным. Но и эта степень свободы показалась властям слишком большой. Публикация книги без предварительной цензуры в Москве была признана ошибкой на уровне ЦК КПСС, главный редактор издательства уволен, директор получил строгий выговор; выпуск тиража был остановлен, уже выпущенные экземпляры изъяты из библиотек. Тем не менее часть тиража успела разойтись, люди буквально рвали сборник друг у друга из рук. Его не удалось исключить из литературного процесса, и он остался в истории.

В этой книге напечатаны оба маминых очерка из «Тарусских страниц».

К героине очерка «Наша бабка» мама и Надежда Яковлевна пришли вместе. Этот эпизод есть в воспоминаниях Н.Я. о Фриде Вигдоровой; мы приводим его полностью на стр. 402–403. Есть он и во «Второй книге» (глава «В преддверье»):

«Нищая койка, покрытая тряпьем, протекающий потолок, плесень, черепки, грязь. Старуху использовали для всех приезжающих журналистов – у нее был ловко подвешенный язык. Активная колхозница, она работала безотказно, куда бы ее ни послали. Она балясничала как хотела, и Фрида вдруг спросила: «А икон у вас нет?» «Я не верю в иконы, – ответила старуха, – я верю в Советскую власть»… Нас ждала машина, мы удрали от старухи, и Фрида сказала: «Много ей дала Советская власть. Вы видели, как она живет?» Старухе уже тогда было вроде как семьдесят, и года через три ей выдали, если она дожила, пенсию. Милостивец Хрущев дал пенсию сначала городским, а потом – деревенским старикам. Вера говорливой старухи воплотилась в тридцатку, а когда-то она, наверное, улюлюкала, когда разоряли церковь в ее родной деревне. У нее была обида на Бога за то, что он не набил ей карманы золотом».

Поразительно, насколько по-разному увидели эту бабку мама и Надежда Яковлевна. Вот как это расхождение комментирует Елена Вигдорова. «Образ получился совсем другим: у Ф.А. старуха, может быть, и “балясничает”, про то, какая она “в работе быстрая и никакого труда не боится”, но общий тон текста – не бодрый, который, видимо, сопутствовал всем прежним старухиным интервью и который она и сама «включала», но и не осуждающий – в отличие от Н.Я. В первых же строчках очерка – портрет, и мы видим, что у старухи “глазки – пристальные, хитрые”. Но вот монолог прерывается ремаркой: “Она вдруг поникла, прикрыла глаза темными тяжелыми веками и заговорила устало, медленно, надолго замолкая”. И мы уже не видим только “активную” или “показательную” колхозницу, какой ее хотят представить журналисту, и уже дальнейший ее рассказ, хоть и сбивается порой на “пластинку” (“В телятник, в курятник, к коровам – где наша бабка? Это – я. Зовут – иду”.), превращается в рассказ о тяжкой доле. И есть в этом рассказе имена старухиных детей. Сережа, по которому плакала, когда его на действительную забирали, а не знала, когда “поплакать придется”: Сережу на войне убили. А другого сына, Ивана, “тоже взяли на фронт, совсем мальчонка был, совсем дитя. Но, слава богу, вернулся”. Видит старуха, что грязь и упадок в ее доме, что кухня “вся гнилая”, что “непорядок”, но понимает, что ни денег на то, чтобы починить, нет, ни здоровья. А ведь когда детей растила, смотрела, чтоб были и одеты, и обуты, и сыты: “Они у меня в школу, знаешь, как чисто ходили?” Старуха гордится детьми – и как живут, и как устроились. А что ей никто не помогает и что, когда сын с женой отделились, “горницу отдала, а сама в этой кухне осталась”, той, что гнилая и чинить здоровья нет, так она не ропщет, эта старуха. Как не роптала ни на грязь, ни на работу, ни на людскую неблагодарность солженицынская Матрена-праведница. Странным образом в очерке Ф.А., где, понятно, ни слова не могло быть ни про иконы, ни про Советскую власть, которая старухе ничего не дала, проступают черты не столько показательной колхозницы, какую представляли журналисту и какой, надо думать, видела себя старуха, сколько той самой Матрены».

Очерк «Глаза пустые и глаза волшебные» – о мертвых, выхолощенных словах; о детях, которых учат их произносить; о том, что детей нужно воспитывать правдой. По нему видно, как это у Ф.А. всё переплетено: жизнь, статьи, книги. Например, девочка, которая пишет сочинение про майскую демонстрацию, на которой не была, – это я, а летчик, рассказывающий первоклассницам о том, как они с приятелем стригли двухлетнюю девочку в только что освобожденной белорусской деревне, – это мамин брат Исаак Абрамович Вигдоров. Обе эти истории до сих пор живут в нашей семье, и обе они есть в мамином романе «Любимая улица».

Что касается темы правды, то хочу поделиться одним наблюдением. Помните эпизод из этого очерка, где цитируется письмо некой Нади Розановой? Надя пишет: «Если бы мне было всё позволено, я пила бы по ящику лимонада. Когда бы не было мамы и папы дома, я включила бы телевизор и специально легла бы спать, не выключив его. Если бы я еще ходила в детский сад, я выливала бы под стол молоко, не спала бы в тихий час. А когда бы я пошла в школу, мне подарили бы на день рождения ручку, которая решала бы все задачки. Я бы побольше спала. Уроки я бы не делала. Я пропускала бы занятия в кружках. Побольше бы ела мороженого. Когда бы я пошла работать, я выбрала бы работу полегче или совсем бы не работала». А Ольга Васильевна Поленова говорит: «А ведь она превосходно понимала, чего от нее ждут. Она знала, что́ надо написать, чтоб ее ответ напечатали в газете. Но у нее накипело на душе. И она решила выложить всё начистоту. Верно?». Тут мне приходит на память эпизод, который рассказывает Лидия Чуковская в «Памяти Фриды» (глава «Мысль мыслей»):

«Расспрашивая о Бродском друзей, она радовалась благородным чертам в характере своего подзащитного. Кто-то рассказал ей, что Бродского незадолго до ареста вызвали в райком комсомола и пытались «воспитывать». «Кто ваши любимые поэты?» – спросила у него дама-секретарь. «Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Пастернак», – ответил Иосиф. «А ведь ему легко было ответить: Маяковский, Твардовский, – говорила мне Фрида. – И не придерешься. И дело с концом… А он ответил правду. Почему эти воспитатели не ценят такую редкую черту: правдивость?»»

Нет, я не собираюсь сравнивать безвестную девочку с будущим Нобелевским лауреатом. Я просто хочу показать, что́ для Ф.А. было важно, что́ она в людях ценила.

* * *

Тарусское знакомство с Надеждой Яковлевной Мандельштам переросло в дружбу, дружеские обязательства – в хлопоты о прописке Н.Я. Мама вкладывалась целиком в помощь каждому, кто оказывался в ее орбите. Попадали туда самыми разными путями. Один из них – письмо читателя. Мама отвечала абсолютно на все письма. Иногда завязывалась долгая переписка, и мама начинала вкладываться в этих людей душевно, старалась им помочь. Так было с заключенным Борисом Корниенко, героем «Двойки по истории», стр. 72. В очерке мама пишет, что Борис вышел по амнистии, но мемуаристы Руфь Зернова и Кена Видре свидетельствуют, что мама неустанно старалась вызволить Бориса из лагеря. Я, по крайней мере, помню, что мама писала начальнику Бориса, справлялась о нем, то есть начальство знало, что вот в самой Москве писательница, журналистка (газета – магическое слово!) им интересуется.

Хочу еще сказать, что хотя, конечно, при Сталине воры в отличие от политических считались «социально близкими», но украсть с работы радиодеталь – это уже попахивало вредительством, и другой, может, и поостерегся бы с таким заключенным переписываться.

Я знала, что вот есть такой Борис, мамин читатель, что да, он украл радиодеталь, но не на 10 же лет за это сажать! И сочувствовала ему и надеялась, что мама что-нибудь придумает, и Бориса выпустят. И поэтому ничуть не удивилась, когда, наконец, его освободили и он пришел к нам домой.

* * *

Расскажу об истории публикации в «Известиях» маминой статьи 1961 года «Плохой студент» – про Славу Цуцкова, студента МГУ, покончившего с собой. Статья висела на волоске. Как же: задет Московский государственный университет, главное учебное заведение страны! Оказывается, там студенты с собой кончают. Ректор МГУ И. Г. Петровский, известный математик и, по отзывам его коллег, приличный человек, – делал всё, что от него зависело, чтобы статья не была напечатана, боролся за честь мундира, нажимал на все кнопки. И если бы редактором «Известий» не был в то время всесильный Аджубей, она и не была бы опубликована. Аджубей, разумеется, не был маминым единомышленником, но уважал ее и ценил ее профессионализм, а главное, хотел, чтобы его газета читалась. Тем не менее статья проходила с большим скрипом. В частности, тот же Аджубей требовал, чтоб мама вставила в статью какую-то цитату из Хрущева. Мама категорически отказалась. Дело застопорилось. Я очень хорошо помню наш разговор по этому поводу. Я спрашивала, почему бы и не вставить эту цитату. Ведь она нейтральная, ничего в ней специально гадкого нет, а статью напечатать необходимо. Мама сказала: «Нет! Я ведь разговаривала со студентами, они мне верят. А увидят эту цитату и сразу перестанут верить».

Готовя эту книгу к печати и просматривая блокнотики, куда мама записывала разные свои мысли, я наткнулась на запись, занесенную в блокнот в то самое время, что Ф.А. писала эту статью:

Мне говорят: чтоб прозвучало то, что ты хочешь сказать, надо пользоваться этой терминологией. А я считаю, все эти слова так скомпрометированы, что ни до кого не доходят. А молодежь их попросту слушать не может.

После публикации статьи «Плохой студент?» в редакцию «Известий» потекли письма от несправедливо исключенных студентов. Одно из этих писем было написано Андреем Амальриком, будущим диссидентом и автором знаменитой книги «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Он учился на историческом факультете Московского университета, и его исключили за несданный экзамен по истории КПСС. Настоящей причиной исключения было то, что он послал свою работу по спорной «норманской теории» происхождения русской государственности датскому профессору-историку. В то время несанкционированные контакты с иностранцами, да еще из «капиталистических» стран, были строго запрещены. Амальрик писал в своем письме к Ф.А.: «Я не прошу Вас восстановить меня в университете. Вам это не удастся. Просто хотелось поделиться». Но мама встретилась с Амальриком, и ей удалось – с большой трудностью – восстановить его в Московском университете.

* * *

Не все понимали, чего эта борьба, которой не было конца, стоила маме и физически, и душевно. Даже братья-писатели, хорошие знакомые, не всегда понимали. Однажды мама была в гостях, и один из присутствующих, литератор, узнав, куда и зачем мама едет в командировку, сказал ей: «Фрида, вот вы едете в деревню, будете там крышу соломой покрывать, так привезите нам соломинок для кофе гляссе». У мамы было замечательное чувство юмора, но этой шутки она не приняла.

Конечно, близкие друзья всё видели и понимали. Но не обязательно надо было знать Ф.А. долгие годы, чтобы это понять. Писательница и журналистка О. Г. Чайковская (которую, как и Долинину, в журналистику вовлекла именно мама), увидела и поняла уже в самом начале их знакомства, как маме нелегко давалась ее работа. Вот что она пишет:

В то время, когда мы с ней познакомились, она занималась делом Славы Цуцкова, студента Московского университета, покончившего с собой. Фрида никогда Славы не видала, к ней пришли рассказать о нем его товарищи, она посмертно изучала его жизнь – дневники, письма, свидетельства друзей: более всего интересовали ее столкновения Славы с теми людьми (работниками физфака), которые были повинны в его гибели.

То было тяжелое для нее время. Следуя шаг за шагом путем погибшего юноши, она как бы погружалась в отчаяние до самого его дна. Напрасно ей говорили, что, мол, покойного не воскресить и прошлого не воротить, а стало быть, нечего и терзаться, она не бросала своего исследования – именно потому, что знала, по ком звонит колокол.

Вообще все эти сентенции: «ты не солнышко, всех не согреешь» или «улицу не натопишь» и прочие, рассчитанные на то, чтобы успокоить слегка растревоженную совесть, сильно ее раздражали. Да и не верила она им.

Конечно, ее работа давалась ей нелегко, она сильно уставала. Помню, к концу дня становилась белая как стена, глаз не могла открыть, так и сидела с закрытыми – олицетворением смертельной усталости. Но отпуска не просила, – может быть, потому, что не у кого его было просить.

Но вот что пишет Ф.А. своей ближайшей подруге переводчице Норе Галь (1913–1991) в письме от 28 июля 1962 г.:

Господи, но не все же шипы, бывают и розы! Вот какую прекрасную розу я получила вчера. Худенькая, смуглая девочка, нет, девушка, на вид лет 19-и: «Вы Вигдорова?» – «Да.» Под ложечкой тоска: новое, длинное и трудное дело, такой ведь не откажешь. «Четыре года назад вы написали мне письмо – ответили на мое, – и четыре года я не расстаюсь с вашим письмом. Оно мне помогло всё одолеть, и вот сегодня я прочитала свою фамилию в списке принятых на химфак университета, и я сразу к вам. Если бы не прошла, не приехала бы сюда, но меня приняли, и вот я здесь.» – «Как ваша фамилия?» – «Таня Катина.» – Как не помнить, конечно помню. Ее письмо у меня хранится. Примерно такое: «У других в окнах свет, музыка, а я? У меня башмаки разваливаются, чулки забрызганы грязью, я живу в землянке с матерью и пьяным отчимом. У других счастье, у меня его никогда не будет.» И вот она стоит передо мной, и в руках у нее вдрызг зачитанное мое письмо… Я была очень счастлива.

Вот на этой, все-таки оптимистической, ноте я хотела бы закончить свою статью.

Александра Раскина