Эвердина ступила на трап и остановилась в смущении Она увидела низкий берег, чужую страну и пальмы, похожие издали на гигантские метёлки с распущенными на конце петушиными перьями.

Эдвард надолго запомнил её такою: в гладком коричневом платье, с зубцами кружев у ворота, с дорожным саквояжем в руке, на трапе «Сенделинга». Так он увидел её в первый раз.

Никто не протиснулся к Эвердине из толпы встречающих, никто не назвал по имени, не бросился её обнять.

«Значит, сестра Генриетта не приехала встретить меня из Паракан-Салака?»

Эвердина обвела толпу уже испуганными глазами.

Что она будет делать здесь одна в чужой стране?

— Не нужно ли юфрау носильщика? — Худой, плохо одетый человек протиснулся к ней из толпы.

Эвердина с удивлением смотрела на странного носильщика. Он загорел до черноты и был очень худ, но говорил вежливо и просто. У него были синие глаза северянина.

— Пожалуйста! — сказала Эвердина.

Носильщик скинул кожаный пояс, подхватил саквояж Эвердины и понёс его китайцу-извозчику.

— Если юфрау разрешит, я могу проводить её до гостиницы, — поклонился носильщик.

— Я буду очень рада, — робко сказала Эвердина.

Китаец-извозчик с длинной косой повёз их в город в крытой линейке, обвешанной бубенцами. Эвердина всю дорогу смотрела на жёлтую, медленную воду каналов, на тёмных, сожжённых зноем людей, на зелёное море, исчезавшее позади.

— Как здесь всё не похоже на Антверпен! — вздохнула Эвердина.

В гостинице её смутили чёрные сетки от москитов на окнах, удушающий запах незнакомых белых цветов, толпы босой коричневой прислуги во всех коридорах.

Носильщик внёс её саквояж на крытый двор гостиницы, поклонился и ушёл.

Только тут Эвердина вспомнила, что она не заплатила ему денег. Она выбежала из ворот с кошельком в руках, но странного носильщика уже не нашла.

Эвердина протомилась в гостинице до вечера, покорно съела весь рис и сладкий картофель с чесноком, которые ей подали на ужин, и легла спать.

Утром она пошла искать своего «носильщика». Она не знала ни имени, ни адреса, но храбро двинулась по широкой незнакомой батавской улице, заросшей травой.

Через минуту она увидела его: «носильщик» стоял и смотрел на окна её комнаты. Он тоже искал её.

— Это вы?.. Как я рада!.. Простите!.. — сказала Эвердина и смеясь и краснея сразу. — Вчера я осталась вам должна.

Она хотела вынуть деньги, но носильщик смутился ещё больше, чем она.

— Нет, нет, юфрау! — сказал носильщик. — У соотечественников я денег не беру! — И весело засмеялся.

— Я ещё не знаю, как вас зовут, соотечественник, — сказала Эвердина.

— Эдвард Деккер.

— Хорошее имя! — Больше Эвердина ни о чём не спрашивала.

— И я ещё не знаю вашего имени, юфрау, — улыбнулся Эдвард.

— Эвердина-Губерта Ван-Винберген.

Они пошли вместе осматривать город.

Эдвард показал Эвердине Королевский Луг, Старый малайский базар и Тигровый овраг. Он пришёл и на следующий день. Они долго ходили вместе.

— Удивительно, как мы с вами не встретились в детстве! — твердила Эвердина. — Я до двенадцати лет жила с матерью в Амстердаме.

Они были сверстники, — Эвердина только на полгода младше.

— На какой улице вы жили? На Гаарлемовом пруде? Вот удивительно! Мы с матерью проезжали мимо чуть ли не каждый день!

Мать Эвердины недавно умерла. Она оставила обеим дочерям по пятьсот гульденов и старый выигрышный билет, один на двоих. После смерти матери Эвердина осталась в Европе совершенно одна. Она приехала на Яву, к старшей сестре Генриетте, и ждала теперь, когда та приедет за ней из Паракан-Салака, из внутренней Явы.

Дни проходили — Генриетта всё не приезжала. Эдвард и забыл о том, что она может приехать. Он каждый день теперь виделся с Эвердиной. У неё были светлые глаза, светлые с голубизной. Эдвард полюбил эти глаза, — они напоминали ему родину, море.

«Что бы вы сказали, Эвердина, если бы ваш соотечественник…»

Эдвард не произносил этих слов вслух, — он не смел договорить их до конца даже самому себе.

Что он мог дать Эвердине? Нищету?.. Безвестность?.. Запятнанное имя?..

Стоял декабрь. Всё европейское население Батавии готовилось к святкам. Ребятам ещё за полтора месяца обещали ёлку. За небольшую сосну, привезённую с гор, платили десять гульденов, — ёлки в окрестностях Батавии нельзя было достать ни за какие деньги.

Детям дарили коньки, святочного деда в белой пушистой шапке. Все мечтали о настоящем снеге, о замёрзших каналах, о санках со скрипящими полозьями. Коньки, снег, санки… Все точно сошли с ума. А кругом, словно назло, текла в каналах тёплая, мутная, густая как кисель вода; тропическое небо обрушивалось на город то жарким ливнем, то нестерпимым зноем; крокодилы шевелили острыми спинами в высоких камышах Танджонк-Приока…

Все вдруг не захотели яванских сластей. Бананы надоели!.. Дыня слишком приторна!.. Дурьян скверно пахнет!..

Кофейные и сахарные негоцианты поднимали на ноги всю цветную прислугу, от китайцев-поваров требовали рождественского пудинга, английских святочных кексов с ромом, гусей с красной голландской капустой. Торговцы съестным на Пасар Танабанге завалены были заказами.

Эдвард раздобыл тележку и за несколько дней развозом продуктов заработал двенадцать гульденов. Он купил новую куртку, побрился и так осмелел, что решился пойти поговорить с Эвердиной.

«Что бы вы сказали, Эвердина, если бы…» — он уже приготовил слова, которые хотел ей сказать.

Во дворе гостиницы Эдвард остановился.

У бокового подъезда стоял старый запылённый экипаж с кожаным верхом. Из экипажа выходила дама в чёрном шёлковом платье, та же Эвердина, но лет на десять старше, прямая, сухая, с серыми застывшими глазами, в чёрной наколке на серых от пыли волосах. Чёрно-серую даму вёл под руку пожилой человек, такой же прямой и застывший, в глухом чёрном сюртуке в пятидесятиградусную жару. Они поднялись в комнату Эвердины.

Все приготовленные слова рассыпались. Эдвард струсил. Он тихонько выбежал обратно из ворот и завернул за угол.

Прошёл день, другой, — Эдвард не приходил. Эвердина начала тревожиться.

Стоял жаркий декабрьский день кануна святок. Эвердина прикрылась от солнца светлым зонтиком и пошла по улицам искать Эдварда.

Эдвард Деккер… Она знала только имя, — больше ничего. Эдвард никогда не говорил ей, где он живёт.

Не зная, куда направляться, Эвердина пошла Старым малайским базаром.

Здесь было шумно, нестерпимо жгло солнце. В китайских рядах пахло вяленой рыбой, дурьяном, гвоздикой, чесноком. Китаец-коробейник, засунув кончик длинной косы в карман, раскладывал на земле, на полотняной подстилке, свой товар: жёлтый китайский шёлк, резные шпильки, трубки, расписные коробочки, маленьких точёных божков.

Огромные, как зонтики, красные и синие плетёные шляпы качались, блестя на солнце, у входа в малайскую лавчонку. Тут же рядом молодой малаец в дырявой шляпе, вертясь, крича и обливаясь потом, показывал всем свои мускулы, ступни, зубы, — предлагал себя в слуги.

Эвердина остановилась у лавчонки. Ей хотелось рассмотреть ближе большую голубую шляпу с белым верхом, искусно сплетённую из пальмовой соломы.

Чья-то ручная тележка едва не налетела на Эвердину. Она оглянулась и увидела: сначала горку бананов на тележке, за бананами — битых рождественских гусей, а за гусями — Эдварда, лилового от жары и от усталости.

— Эдвард, неужели это вы? — вскрикнула Эвердина.

— Эвердина! — ахнул Эдвард. Ручка тележки выскользнула у него из рук.

— Почему вы не приходили, Эдвард?

Эдвард молчал. Нагнувшись, он ловил упавшую ручку.

— Я так вас ждала, Эдвард!..

Эдвард не отвечал.

Бананы рассыпались, битые гуси сползли на мостовую…

Как только товар был сгружён, Эдвард снова подошёл к Эвердине.

— Уйдём, отсюда, — сказал он.

Он взял её за руку и увёл далеко от базара, за Тигровый овраг, на глухую немощёную улицу, поросшую травой. Здесь он сел рядом с нею на землю у чьего-то дома.

— Я прятался от вас, Эвердина, — сказал Эдвард.

— А я вас искала, Эдвард…

— Я прятался не столько от вас, сколько от ваших родных.

— Вы сделали что-нибудь дурное?

— Нет, я только хотел попросить вас о том, на что они никогда не согласятся.

— О чём же?..

Загорелая рука Эдварда легла на нежную, ещё совсем белую руку Эвердины.

— Что бы вы сказали, Эвердина, если бы человек, не имеющий работы, угла, денег…

— Да, Эдвард?..

— Человек, презираемый и гонимый всеми, не принятый в так называемом «хорошем обществе», человек, которого считают сумасбродным, неуравновешенным, почти безумным… если бы такой человек решился просить вашей руки?..

Смеющиеся глаза Эвердины сделались серьёзными.

— Что бы я сказала?.. Я сказала бы, Эдвард, что если этот человек — вы, то я согласна.

Через минуту они уже шли вместе к гостинице Эвердины, так и не вспомнив о тележке с продуктами, оставленной на базаре…

— Расскажите мне всё! — потребовала Эвердина.

И Эдвард рассказал ей всё: о Суматре, о баттаках, о генерале Михельсе и о натальской кассе.

Предельным сроком для первого взноса в пятьсот гульденов, в счёт погашения натальской суммы, Батавская палата назначила первое января 1843 года.

До срока оставалось шесть дней.

— Пятьсот гульденов? У меня есть ровно пятьсот гульденов — наследство матери, — обрадовалась Эвердина.

— Это невозможно! — сказал Эдвард.

— Это надо сделать! — сказала Эвердина.

Она сама внесла в палату первые деньги.

Возможность работать в колониях вновь открывалась перед Эдвардом.

Можно было начинать с того же: младшим контролёром на Яве, на Целебесе или на Амбойне.

На Яве был голод, на Целебесе — волнения, на Амбойне — восстание.

— Вы должны обещать мне, что станете, наконец, разумным! — просила Эвердина.

И Эдвард обещал Эвердине стать «разумным».