Эдвард терял надежду. Бумаги Ван-Гейма издевались над ним: они загадывали загадку, но не давали к ней ключа. «Надо ехать в дессу, — решил, наконец, Эдвард, — надо расспросить ту смелую девчонку, Аймат-Си-Кете. Может быть, она скажет о радже больше, чем другие».

Эдвард проехал длинной бамбуковой улицей. Десса была пуста. По сторонам стояли одинаковые лёгкие домики. Крыши из листьев водяной пальмы, разворошённые частыми ливнями, протекали во многих местах. К каждому дому был пристроен открытый с трёх сторон навес, веранда на ветхих столбиках. В тёмных контурах из бамбука и прутьев на циновках копошились тихие, совершенно голые дети.

Как найти хижину Мамака? Она ничем не отличалась от других нищих хижин.

Эдвард осмотрелся. У одной хижины, прислонясь к бамбуковой подпорке, сидел крестьянин. Кожа у него была светлее обычного, почти светло-золотистая, какая бывает у панкерана, сына китайца и яванки. Красный пояс был намотан на его тощем, почти голом теле. Все рёбра, туго обтянутые сухой кожей, можно было пересчитать над поясом. Солнце било человеку в закрытые глаза, он тихонько покачивался из стороны в сторону и что-то бормотал про себя.

Эдвард подошёл к крестьянину.

Человек открыл глаза и хотел сделать «сумба».

— Не надо! — сказал Эдвард. Он отвёл его руки. — Скажи мне, где дом старого Мамака?

Крестьянин закрыл глаза и снова стал покачиваться из стороны в сторону. Не раскрывая глаз, он протянул руку и показал на третью от него хижину.

— Вот! — сказал крестьянин.

Эдвард посмотрел на него.

— Что ты тут делаешь? — спросил Эдвард.

— Лапарр!.. Голодный! — сказал человек.

Эдвард дал ему серебряную рупию.

Человек хотел лечь в пыль перед туваном. Эдвард удержал его и быстро пошёл дальше.

Человек снова сел. За поясом у него был крис. Он положил руку на рукоятку криса, и медленная улыбка поползла у него по лицу. Белый туван дал ему серебряную рупию. У тувана доброе сердце, он хотел рупией откупиться за всё, что белые сделали ему, Гудару. За отобранную ниву, за убитых братьев, за погибшую от голода жену… У белого тувана доброе сердце… Гудар пошевеливал рукой вычерненную рукоять кинжала. Он улыбался и что-то бормотал, тихонько покачиваясь под солнцем.

В хижине покойного Мамака было полутемно, дверь открыта настежь. Медный пестик стучал в хижине, — значит, там кто-то есть!.. Эдвард заглянул в дверь. В углу, в тени, сидела старуха. Она толкла рис в ступке медленными размеренными движениями.

— Кирьям! — сказал Эдвард.

Старуха подняла лицо. Эдварда поразило неподвижное, застывшеее выражение её лица.

— Где твоя внучка, Кирьям? — спросил Эдвард.

— Где твоя внучка, Кирьям? — мёртвым голосом повторила старуха.

Эдвард заглянул в ступку. Ступка была пуста. Старуха толкла пестиком пустоту.

— Что ты делаешь, старая? — спросил Эдвард.

— Что ты делаешь, старая? — тем же мёртвым голосом повторила старуха.

Неужели это латта?.. Эдвард взял пучок травы с циновки, чтобы проверить.

Он кинул пучок в угол. Кирьям тоже схватила с циновки пучок травы и кинула его в угол.

Да, это была латта — болезнь старух.

Годы унижений, тяжёлого труда на затопленном водою поле, под солнцем и ливнем, долгие часы у деревянной ступки, у колыбели ребёнка, в дыму очага к концу жизни делали из яванской женщины это слабоумное, покорное, полуидиотское существо. Старуха беззвучно и безвольно повторяла каждое сказанное ей слово, каждое движение того, кто обращается к ней. Это — латта, болезнь, не известная в Европе.

— Где Аймат? — ещё раз спросил Эдвард.

— Где Аймат? — повторила старуха.

Кирьям отставила ступку. Она поднялась и тем же мёртвым покорным жестом поставила глиняный горшок на очаг. Она высыпала в горшок из ступки несуществующий рис. Потом достала из дальнего угла сухой свёрнутый лист, развернула его, осторожно взяла из листа щепотку драгоценной соли и бережно спрятала лист обратно в угол. Над очагом сохранились ещё медные прутья: когда-то здесь висели и коптились тонкие длинные ломтики динг-динга — буйволова мяса. Старуха сыпала в горшок соль, мешала в нём деревянной ложкой. Муж старухи был убит раджой, старший сын, Уссуп, забран в армию, младший, Ардай, тоже уведён куда-то, внуки разбрелись. Пустой горшок стоял на холодном очаге.

— Прощай, Кирьям! — сказал Эдвард.

— Прощай, Кирьям! — ответила старуха.

Эдвард пошёл искать дьяксу, деревенского старосту.

Дом дьяксы он узнал издали по затейливой четырёхскатной кровле. Кровля была выложена тонкими стволами молодого бамбука, расколотыми вдоль на половинки, так что вся она состояла из желобков для стока воды.

Сам дьякса шёл навстречу босой, в синей форменной куртке с блестящими пуговицами. Он присел на землю в приветственной «сумба».

— Где Аймат, девушка из этой хижины? — спросил Эдвард.

— Не знаю, туван, — отводя взгляд в сторону, ответил дьякса.

— Почему так пусто в дессе?

— Мужчины в Серанге, на постройке тюрьмы.

Это был приказ резидента. Эдвард промолчал.

— А женщины, дети?

— Женщин и детей угнали на двор раджи рыть новый колодец.

— Почему погнали? Кто велел? — вскипел Эдвард.

— Адхипатти, да будет имя его благословенно!

Дьякса сел на корточки и приложил ладони ко лбу в почтительной прощальной «сумба». Коричневые глаза дьяксы улыбались. «Не станешь же ты ссориться с самим Адхипатти», — говорили эти глаза.

Эдвард пошёл прочь от дьяксы.

«Спи, маленький, спи…» — услышал он в дальней хижине.

Там женщина укачивала ребёнка:

Спи, маленький, спи… Закрой свои тёмные глазки, Спрячь свои чёрненькие зубки, Белый туван ходит вокруг дома. Спи, маленький, спи… У тувана глаза серые, как у рыси, У тувана зубы белые, как у собаки. Белый туван заберёт тебя…

Эдвард вздрогнул и остановился. Это о нём поют!..

Всё тот же крестьянин в красном поясе сидел у бамбукового столба крайней хижины. Он почти лежал, прикрыв глаза; должно быть, задремал. Но рука человека и в полузабытьи тянулась к рукоятке криса; он шевелил пальцами, словно проверяя себя.

Эдвард ехал домой узкой полевой дорогой, среди канав. По сторонам лежали рисовые поля: светло-зелёные ростки начинающего всходить риса и поднявшийся золотистый колос. На Яве не знают одного срока для посевов, и зима и лето одинаково жарки и одинаково дождливы; вокруг той же дессы одни режут уже созревший рис, «падди», другие пересаживают молодые ростки, третьи ещё только окапывают своё поле и проводят к нему воду.

Эдвард глядел по сторонам и почти не видел людей. Крестьян угнали на правительственные плантации или на поля раджи. Созревший рис стоял и осыпался, зелёные ростки хирели, не пересаженные вовремя.

Срезая дорогу к дому, Эдвард повернул на узкую тропку. Бамбуковый лесок, весь прямой и частый, рос здесь в нескольких шагах от дороги. Конь шёл тропкой мимо леса. Эдварду показалось вдруг, точно светлая тряпка мелькнула среди тонких стволов. Кто-то пробирался бамбуковым лесом; светлый саронг мелькал всё дальше. Эдвард сошёл с коня. Молодой бамбук рос здесь слишком частыми пучками, тонкие суставчатые стволы столпились на опушке, точно не пуская его. Эдвард пробился с трудом. Дальше стволы поредели, показалась круглая полянка.

Эдвард остановился. На полянке, прикрытые частым строем бамбука, стояли и сидели люди. Они были оборваны и страшны на вид: рёбра под натянутой кожей выступали, как обручи на худом бочонке. Посредине, боком к Эдварду, сидел на земле молодой яванец в полосатой повязке, красной с жёлтым, намотанной низко над самыми бровями. Человек говорил, и на полянке было тихо: его слушали.

— Кровь брызжет из наших глаз! — говорил яванец. — Наших братьев и жён впрягают в плуг, чтобы вспахивать поле белого. Наши дети роют землю во дворе раджи! Слушайте, люди Лебака! — Человек вдруг встал и взмахнул крисом, вынутым из-за пояса. — Большой ветер поднялся над яванской землёй… Притеснителей народа гонят из городов и сел. С плантаций бегут, крестьянин точит крис в своей дессе… Пускай трепещет белый начальник! Пускай трепещет Адхипатти, тигр Лебака, подлый пёс белых, жадный червь, который уже столько лет сосёт наши сердца! Вот что мы готовим для них!

Человек поднял руку с кинжалом, и все увидели рога буйвола, чернью выведенные на серебре рукоятки.

— Ардай! — зашумели голоса. — Ардай из Тьи-Пурута!

— Да, это я, Ардай, сын Мамака! Четырнадцать дней и четырнадцать ночей я бежал с плантаций лесом, разбив камнем цепи; я семь раз встретил грудью течение реки и дважды ушёл от тигра, я ел кору в лесу и ядовитые корни, чтобы не вернуться назад. Что я нашёл в родной дессе? Мой отец убит раджой, дети моего брата разбрелись по чужим людям, мать моя потеряла разум… Десса пуста, мы бродим, как воры, вокруг родной деревни и не смеем снять рис, который посеяли собственными руками. Долго ли мы ещё будем терпеть, крестьяне? Нас много, — легко нам, соединившись, прогнать белых из нашей страны. Пускай поклянётся каждый, что не отступит, когда начнётся бой!..

— Клянёмся, Ардай, клянёмся! — Шум пронёсся по полянке, поднялись руки с отцовскими и дедовскими крисами. — Мы все пойдём, Ардай! — Голоса доносились сверху и снизу. Только сейчас Эдвард увидел, что люди не только на полянке, — кругом люди: в лесу, на земле и на деревьях, между ветвями.

— Клянусь!.. — человек в лохмотьях нищего, более светлый, чем другие, худой, как ствол молодого бамбука, выглянул из ветвей. Это был тот самый крестьянин, которого Эдвард видел в деревне. Должно быть, он успел прибежать сюда более короткой дорогой. Крестьянин стоял под деревом и тряс крисом. Он смотрел в сторону Эдварда, точно видел его, и угрожал ему.

— Клянусь!.. — старик, кривой и тёмный, точно источенный червями корень лесного дерева, лёжа на земле, тоже поднял кинжал. — Мы их прогоним с нашей земли!.. Клянусь!..

Эдварду стало страшно. Ему казалось, что все кинжалы, все взгляды обращены на него. Он тихонько отступил, прячась за стволы.

«Или сейчас, или никогда!» — думал Эдвард, гоня коня дальше через пустыри.

— Эвердина, я решился! — он приехал домой растерзанный и бледный и упал на стул в своём кабинете. — Дольше так продолжаться не может! Надо облегчить страдания лебакских крестьян. Надо убрать раджу, иначе прольётся кровь! Я пишу резиденту, Эвердина! Я буду требовать ареста раджи, облегчения поборов, расследования всех преступлений. Будь что будет, Эвердина, я решился!..