Он долго мечтал убить дикого гуся. Гуменника. Или казару. С гусями ему вообще не везло на охоте. Напарников добрых для гусиной охоты не имел, а ехать самому черт-те куда, сидеть ждать пролетной стаи в сырую весеннюю пору на открытых ветрам лугах не прельщало. Снимков с «болотными» трофеями в его альбоме не было. Я до сих пор не могу понять, почему он так не любил сниматься с егерями, охотниками, лесниками, простолюдинами. Деревенский тип мужика, крестьянин-добытчик, лесовин, дедок-травник, пасечник был ему уже не интересен в ту пору, не льстило опрощение. Город поглотил его, пленил его сердце. Он мечтал написать социальный роман о Москве, раскрыть городские тайны. Интересовался подземными сооружениями. Я работал в тот год начальником управления подземных работ на секретном подземном участке у площади Ногина, строил особые объекты. С егерями он держал дистанцию, был подчеркнуто вежлив, немногословен, и эта нарочитая вежливость отпугивала их, настораживала, они смотрели на него как на генерала. С определенной поры в его речи, в повадках исчезло нечто, мягко говоря, простонародное, он уже не вписывался в моих глазах в роль автора повести «Председатель». Да и считал ее вещью ранней, немного наивной. Его героем стал горожанин, натура сложная, обдерганная бытом, витиеватая. Он считал себя теперь городским писателем. Стремился писать психологическую прозу. Фигура странника, бродяги, охотника, одинокого наивного романтика, пронизанного лиризмом, была уже ему не интересна. Что-то переродилось в его душе. Да и сам он говорил мне в минуты откровения у костра: — Я теперь совершенно другой человек. Хорошо бы показать Москву с птичьего полета. Минула пора деревенской романтики, хождения в народ. Проза его стала иронична, появились желчные нотки. Не радел, не страдал за городского героя, а осторожно, красиво казнил, понимая, что город изживает себя, нужен некий новый размах, прорыв в будущее, поиск новых сфер. Заводы Москвы начинали хиреть… Коллапс уже чувствовался.
— Человек должен искать свой путь, путь в себе, через себя к миру, нам необходимо расширение понимания мира. Есть «писатели-анатомисты», они роют штреки в человеке, ищут слабые стороны. Тема «Преступления и наказания» внутренняя, сугубо этическая, а нужно созидание инженерное, новые формы развития общества, России нужен прорыв, технический прорыв. Нужны инженеры разных профессий. А мы замкнулись на космосе. Это трудный путь, — говорил он мне не раз. — На Марсе жизни нет. Луна мертва. Сириус тоже. В быту горожанина царит благость. Человека съел быт!
А через год Нагибин пришел к выводу, что настоящий писатель должен быть судьей своего времени.
— Надо не развлекать, а будить умы, — сказал он мне в августе на охоте в охотхозяйстве «Озерном». Насмехался над своими героями исподволь, тонко, но любя. Ему хотелось отразить время масштабно, рельефно. Он все чаще примерял на себя роль лекаря общества, обличителя зла, проповедника.
Его лицо с чертами скорее византийскими, нежели суздальскими или московскими, было красиво особенной красотой, красотой мужественного Нарцисса. В губах было нечто капризное, женственное. На роль императора Нерона лучшего актера с таким обличьем не отыскать. Настроение его часто менялось. Порой нападала хандра. Разговаривать с ним следовало с оглядкой: он стал болезненно ранимым. Писатель с тонким чутьем, он легко и охотно воспринимал теперь лесть. Наши охотничьи посиделки в Подмосковье на вальдшнепиной охоте были скучны ему, он терпеть не мог организационных мероприятий, жил на даче, редко выбирался в город. Но с ним никогда не было скучно. Ему можно было простить все, все его слабости. Он не жалел себя, казнил себя, вовлекал собеседника в бурлящий поток человеческих страстей. Как настоящий артист, он жил ролями своих героев. В нем не было и тени духовной спячки, барской пресыщенности. Он был вечно в поиске, как породистый сеттер. Он будил в собеседнике мысль — вот что было главным, он и сам искал свою роль, новую роль. Его барство было демократичным и проистекало от возвышенности духа. Я полюбил его давно. За повесть «Председатель». Эта книжонка в мягком переплете, на скверной бумаге была всегда у меня на виду. Я свято храню ее в своей библиотеке. Однако его новые рассказы все чаще разочаровывали меня, возникала при прочтении горечь потери чего-то важного, земного. Сам не знаю почему, но мне порой становилось обидно за Юрия Нагибина. В его поздних рассказах ощущалась подделка под живое, видны были швы, латки, трещины. Он писал, как говорят профессионалы, «навынос». Мне не очень нравились его рассказы: «Ночной дежурный», «Терпение», «Эх, дороги», «Сердце сына», «Исход», «Сауна и зайчик», «В гостях не дома», «Машинистка живет на втором этаже». И все же я пытался постичь секреты его писательской кухни. Я понимал, что придумать рассказ на голом месте можно, можно выстроить схему умом, создать мир с помощью воображения и жизненного опыта, но ткань, живое дыхание может подарить только жизнь или гений выдумщика. Именно поэтому я любил бродяжничать, любил знакомства в поездах, на вокзалах. На пароходе я брал билет в третий класс, летом торчал на палубе. Почему-то я вспомнил громадный боярский стол с дубовыми резными ножками на втором этаже в доме Нагибина на Пахре, заваленный книгами. Стопой высился семнадцатитомный «Словарь русского языка». Он весь был испещрен пометками. Я не искал совета, как писать, у Нагибина, не хотел быть его протеже. Мне интересен был профессиональный писатель как человеческий тип, как подвид ловца жемчужин. Есть писатели, которые готовы натянуть на себя шкуру, сброшенную ужом, лишь бы постичь его суть и описать.
— Книга писателя — это всего лишь оболочка червя-шелкопряда, в котором живет несколько сущностей, — сказал мне однажды на охоте Нагибин. — Порой эти сущности меняются на дню по несколько раз. По сути дела, писательство — это временное состояние духа, объясняемое причинами эндогенными. Писатель сам мучительными усилиями раздувает в себе вулкан, а извержения лавы порой все нет и нет, летит только пепел, валит дым. Но очень хочется, чтобы тебя назвали Везувием.
Нет ничего страшнее для писателя, чем затворничество на даче, отрыв от жизни. Юрий Маркович все реже бывал в Москве, провинцию не жаловал, выискивал героев рассказов в круизах на Соловки, в Кижи, в круизах по Волге. Жил неделями в каютах люкс. А я все звал и звал его на охоту. Ждал поры пробуждения тяги к «охоте по перу». Порой он все же окунался в охоту как в некую очистительную прорубь. Но затем уходил в дачный быт. Мне казалось, что он начинал свои страдания в литературе в поисках самого себя. Он раздваивался, расслаивался, пытался перевоплотиться в простого мужика, проникал в жизнь. Начинал ведь с «деревенских» рассказов. Понимал, что в русской деревне народ общительнее горожан, приветливее, открытее. Но все же про деревню писать не хотел. Не писал и охотничьих рассказов.
Я написал рассказ о том, что он пережил наедине с самим собой, стоя по горло в ночном болоте. Стоило ему шевельнуться, ступить с кочки — и вмиг захлебнулся бы болотной жижей. Его спас рельеф дна. Пустяк. Рисунок болотного «окна жизни». Приготовления к «отлету» прошли бесследно.
Член нашего охотничьего коллектива Петр Васильевич Палиевский, заядлый «утятник», мастер стрелять бекасов из-под легавой собаки Гарт, однажды сказал мне на охоте:
— Нагибин не был книжным червем, не был мастером композиции, в его рассказах нет вибрации, концовки расплывчаты, герой остается таким, каким был в начале рассказа, он не проходит магический пласт преломления, не одолевает препятствий, которые могли бы нарастить его духовную глубину и дать прозреть. Все мы слепцы, но в рассказах мы пытаемся подарить своим героям прозрение… Мы не щадим их, кромсаем, высмеиваем, а потом сами живем этими прозрениями. Наши герои всегда лучше нас.
А на следующий год, в сентябре, мы снова отправились в то роковое болото на охоту. Но он уже не садился в каюк, стоял в кусте осоки метрах в двадцати от берега. Но то роковое место отыскал тотчас же. И стрелял удачно, хладнокровно. Сбил трех уток и вышел на берег. Стал разводить костер. Дичь была ему не нужна. Он редко привозил домой трофеи. Да и готовить было некому. Отдавал соседке по даче. Но в кабинете его было чучело шилохвости в полете. Он сбил эту шилохвость в нашу первую поездку на шатурские болота.