Любка с тоской смотрела на звезды. Крупные, они равнодушно взирали на то, что творилось в подлунном мире. Два волшебника ушли, а вместе с ними все, о чем она могла мечтать. Но каждый раз, как проходил слушок, что видели волков, невольно прислушивалась, обращая внимание на все мелочи.

У нее не осталось на память даже портфеля, который кто-то изрезал бритвой!

От воспоминаний защемило сердце, навернулась непрошеная слеза. Она уже не верила в придуманную ею сказку. И снова Любка подумала, что в жизни нет ничего, за что бы она могла держаться. Ни в школе, ни дома… Пожалуй, она уже верила матери, которая говорила, что стало бы легче, если бы не было ее. А если и не верила, как могла доказать, что это не так? Каких только обидных слов не придумывала мать, чтобы плюнуть в нее, а потом могла спокойно начать разговаривать, как будто ничего не случилось. А она в это время лишь смотрела на нее, потому что в груди не оставалось жизни, только боль и отчаяние.

Любка размазала слезы. Сидеть в сугробе было холодно. И голодно. И с тоской подумала о том, что мать с Николкой уже, наверное, истопили печку и испекли картошку, и ждут ее, укрывшись теплым одеялом. Ей пока к ним было нельзя, свет в окне еще не погас. А значит, отчим не уснул — и в любой момент может пойти их искать.

Теперь они жили в другом доме, недалеко от центра села. Переехали сразу после смерти бабушки. Любка как раз начала ходить во второй класс. Дом стоял недалеко от центра, на другом конце села. Без бани, без колодца, старенький и маленький, с покосившимися окнами и гнилыми бревнами — много хуже того, который они продали. Колодцев тут никто не копал, пользовались колонками, а воду качали из подземного озера. А бани у них и в старом доме не было, ходили к дяде Андрею, пока бабушка была жива. Но в последнее время мыться приходилось дома. Здесь до бани было близко, минут пятнадцать. Она Любке понравилась, воды навалом, и мойся хоть целый день.

А будто бы произошло это оттого, что Любка слишком часто бегала к дяде Андрею и невестке…

Даже пройти через их огород на поле, по которому она ходила в школу, в последнее время стало считаться, будто она пришла в гости. Этого понять Любка никак не могла, по их огороду тоже нет-нет, да ходили, но ни матери, ни ей в голову бы не пришло поставить это соседям в вину. Просто так было ближе. А то, что двоюродные братья и бабушка ее угощали, так ведь сама ничего не брала, к тому же, она, наверное, угощала их чаще, таская из дома шаньги.

И чтобы не говорила людям мать, Любка была уверена, просто дядя Андрей потребовал вернуть долг…

Но зачем же чернила ее? Теперь уже на новом месте, все так и думали, посматривая на Любку с неприязнью, будто ждали, что она обязательно начнет доставлять им неприятности.

Она выгораживала дядю, чтобы думали, будто она живет с ним дружно. Тогда почему она продала свой дом и смогла купить только этот, который и домом-то не назовешь? И снова жаловалась, что нет денег.

Отчим появился в доме на первое мая позапрошлого года, она ка раз заканчивала третий класс — а на девятое он принес свои вещи…

Привела его все та же Нинкина мать, которую Любка ненавидела всею своею душою, как и Нинку. После того, как они переехали, переехала и Нинка — и теперь они жили на соседней улице в финском доме, построенном из камня. Отчим только что вернулся из тюрьмы, жить ему было негде. В тюрьму его посадили на десять лет, но вернулся он на два года раньше — выпустили за хорошее поведение. А посадили за то, что убил человека табуреткой. Но сам он этого не признавал, жалуясь, что тот на него набросился, а он только защищался, и его оболгали.

Мать поначалу не то, чтобы обрадовалась, но как-то расцвела, все же теперь в доме был мужик. Старалась создать уют: повесила новые шторы, помыла окна и прокопченные бревна, намекая, что надо бы обить их фанерой, чтобы было теплее, и поклеить обоями, как у людей.

Отчим никогда не говорил матери ни да, ни нет, лишь раздражался…

Любка тоже первое время гордилась, теперь у нее как бы был отец. Уже год, как в школе начались неприятности, и она все еще пыталась наладить с ребятами отношения. И то, что за нее есть кому заступиться, придавало ей уверенности. Сначала все так было — бить ее перестали. Раза два отчим купил им с Николкой яблоки, подшил сапоги. Конечно, пьяный отчим ее настораживал, ей было стыдно, что он пускал слюни, совсем, как она во время приступа, скалил рот и жаловался, что жизнь не удалась — но старалась не показывать вида. Во-первых, она тоже болела, а во-вторых, отца у нее никогда не было — но она видела, что многие пьяные ведут себя так же, а в-третьих, мать теперь сама попивала вместе с ним и иногда Любку хвалила, чтобы она отчиму тоже понравилась.

Но продолжалось это недолго…

Месяца через два, когда у них в доме сидело много народа — правили дом, меняя гнилые бревна, — отчим выбежал на улицу и вернулся с топором, пригрозив всем выпустить кишки. Кто-то вырвал у него топор и бросил, а после люди разбежались кто куда. Любка в это время как раз мыла в ограде посуду. Мать начала его успокаивать. Сначала он вроде бы успокоился, а потом схватил ее и начал бить, повалив на землю и пиная ногами. Мать не могла даже вскрикнуть, только охала и хрипела. Любка набросилась на него сзади, намертво вцепившись в ноги. Мать отчим пинать перестал, вышибая дух теперь уже из нее — но Любка ничего не чувствовала, тело снова было не ее.

А потом начал искать брошенный топор, волоча ее за собой за платье…

Пока он шарился в траве, мать успела подняться на ноги. Прихрамывая, бросилась бежать.

Заметив, что мать далеко, Любка со всей силы вцепилась зубами в руку отчима, прокусив до крови. Он на мгновение взвыл, выпустив ее и прижав руку к себе. Бегала она быстро, в школе никто не мог ее обогнать, кроме мальчиков и девочек из старших классов — она догнала мать на повороте и обернулась — отчим за ними не погнался, остановившись у калитки.

Первым делом забежали к Нинкиной матери, которая в это время стряпала пирожки…

В новом доме у Нинки комнат было много, целых три. Теперь, когда она работала в магазине, который стоял в самом центре села, жили они так богато, как больше никто, наверное, не жил, кроме председателей сельсовета и начальников колхоза, которые тоже получили по кирпичному дому на этой улице, построенных для них. У Нинки были самые красивые платья, игрушки и вещи. В большой комнате стоял цветной, а не черно-белый телевизор «Рекорд» — и огромный. Вкусно пахло хлебом. Во дворе стояла машина «москвич», на котором они ездили и в район, и за вениками, а порой довозили Нинку до школы. Им даже телефон провели.

— Тина, зачем ты будешь в милицию звонить?! — испугалась Нинкина мать, загораживая собой телефон. — Вон, какая пьяная! Сама-то лучше? Чего люди о тебе подумают? С ума не сходи! Приревновал, наверное. Ты с мужиком не живала… Хвостом при муже не крутят. Ну, если ревнует, значит, любит! — она успокоилась, вдруг перейдя на поучительный тон. — Вот увидишь, проспится, будет ноги целовать!

Мать сразу сникла, сильно ссутулившись и состарившись.

Глаза у нее и правда были какими-то неживыми, а движения заторможенными. Но пьяной мать не была, Любка это знала точно — за стол только-только сели. Пьяным был отчим, он спрятал бутылку водки в стайке, а когда заходил туда будто бы по делам, наливал себе по пол стакана и выпивал. Бутылку Любка нашла, когда ходила кормить овец. Когда дом править закончили, она была уже пустая.

Любка потрясла мать за плечо, но она не проснулась, будто и в самом деле была пьяная. Нинкина мать покачала головой, бросила в углу на пол фуфайки, перетащила мать и отправилась стряпать пирожки дальше. И даже угостила двумя пирожками Любку. А Любка встревожилась. Она видела, как отчим пинал и месил мать. Как тесто. И понимала, что он мог ее покалечить.

А ночью, после того как она сходила за Николкой, который играл с соседскими девчонками, Любка заснула и ей приснился страшный сон. Словно кто-то схватил за горло и сжал его. Она хотела вздохнуть, но воздуха не было, стало вдруг темно, будто провалилась во тьму. И чем больше она пыталась выбраться, тем глубже ее засасывало.

Она уже подумала, что умирает, когда вдруг глаза открылись — и сразу вздохнула свободно, как будто не было страшного сна…

А на первое сентября, когда она пошла в четвертый класс, о том, что они не спали дома, в школе знали все.

И как пьяная мать, шатаясь и вопя, бежала по улице, сверкая панталонами, и как Любкин отчим свистел ей в след, и как улепетывала сама Любка впереди матери от нового отца, который не собирался их защищать. И как выгнали их все, к кому они просились, и как ночевали на фуфайках, в которых от навоза чистят стайку, потому что в другое место положить ни мать, ни Любку было нельзя, а еще, что мать переблевались и обоссались…

Посмотреть и посмеяться приходили даже из пятых и шестых классов.

Любку дергали за волосы и предлагали показать, как она бежала. Об одноклассниках говорить не приходилось. Такая новость была им как праздник. И без причины норовили стукнуть из-за спины, чтобы покрасоваться перед Ингой…

В школе Любку не любили, это началось в конце второго класса, когда в класс пришла Инга. Ее Любка теперь ненавидела точно так же, как Нинку, с которой Инга сразу же подружилась, поднимая в глазах всего класса. Родители ее были учителями, а отец еще воспитателем в интернате.

До этого к Любке относились обычно, как ко всем…

Она приехала из далекого города. Как учителям, неподалеку от школы, в двухэтажном здании в самом центре села им сразу дали огромную квартиру с тремя комнатами. Вещи, которые они привезли с собой, многим казались признаком роскоши. Две стенки, буфет, трюмо, круглый стол на гнутых ножках…

Инга была красивая, не признать этого у Любки не получилось.

С волнистыми огненно-медными волосами, заплетенными в толстую косу. С огромными голубыми глазами. Пожалуй, худенькая, но изящная — и умница. Училась она хорошо. И одевалась, не как все — одежду на вырост ей никто не покупал. Платья и юбочки были короткими, так что всегда можно было видеть коленки. И колготки, не из хлопка, когда коленки вытягиваются после первой стирки — и белые, и сиреневые, и желтые с бабочками. Спортивный костюм специальный, с красивой молнией вместо пуговиц. Свое светлое коричневое платье она одевала редко, только по праздникам, когда просили прийти в белом фартуке. В другое время ходила в юбке или шерстяных сарафанах поверх красивых шелковых блузок, украшая себя не только пионерским галстуком, который выглядел как повязка, но и такими, которые носили мужчины — и синий, и черный, и с вышивкой. И сапоги не сапоги. Такие даже Нинкина мать не смогла достать — темно-зеленые, с сиреневыми и розоватыми мазками. Не то что у других, когда на два размера больше, чтобы по распутице можно было одеть с шерстяным носком.

С Ингой у Любки отношения не сложились сразу. С первого дня. Когда Любка вспоминала об этом, то, наверное, винила себя, а не Ингу. Но перегибать палку все же не стоило.

Ингу посадили с нею, других свободных парт не было. Любка восприняла ее с воодушевлением и восхищением, старясь подсмотреть, как она пишет. Паста у Инги была не синяя, а светло сиреневая. А сама ручка, словно сделанная по заказу из цветного стекла.

Но ненадолго…

Инга вдруг уставилась на нее и закричала в ужасе, отскочив.

Оказывается, всего ничего — на лоб выползла вша.

Николка принес их из садика, а чемеричной воды в аптеке как раз не продавали. Привозили ее редко, она считалась страшным дефицитом. Так пока и жили, стараясь вычесать вшей частым гребнем. Но волосы у Любки были густые, непослушные и кудрявые, и нередко за ночь закатываясь в войлок — не иначе, домовой ее тоже невзлюбил! — и вши плодились с немыслимой скоростью. Никто дома внимания на это не обращал. Мать столько расчесок извела на Любкину голову, что, в конце концов, просто плюнула, дожидаясь, когда привезут отраву.

И такой начался переполох!

Для Инги, первым делом, поставили дополнительную парту. И грозно пересадили Любку на ту самую парту в конце, освободив для Инги ту, которая стояла в середине ряда. Села она за нее только после того, как Любка ее помыла с содой. Учительница сама принесла ведро и тряпку и все время, пока она мыла, стояла над нею, рассказывая ребятам, как вши могут прыгать на два метра и переползать с человека на человека, и что они вызывают страшную болезнь, которая называется «брюшной тиф».

Потом проверили на вшивость остальных.

Вши были у всех, но почему-то об этом никто не вспомнил, боязнь вызывали лишь ее насекомые.

С того самого дня Любка разошлась со всем классом, обнаружив, что никто с нею не разговаривает, и даже стараются обходить стороной. Теперь все смотрели Инге в рот, чего бы она ни сказала — и старались как можно хуже отозваться о Любке.

И не удивительно! Все же дружба с Ингой давала несомненные преимущества.

Во-первых, игрушки, ни у кого не было таких — несколько кукол с волосами и закрывающимися глазами, плюшевый мишка, которые она приносила в школу, значительно повысили ее рейтинг. Во-вторых, в интернате, тем, кто дружил с Ингой, разрешали смотреть телевизор в кабинете воспитателей. В-третьих, позволялось ходить с нею на индийское кино на детский сеанс. Так что дружить с ней старались не только в классе, но и в школе.

А про Нинку из второго Б и говорить не приходилось, теперь они дружили мамами…

В отместку Любка плюнула на домашние задания и на учительницу, которую с того самого дня, как она сунула ей в руки тряпку, будто она была заразная, перестала уважать. Она не только не делала уроки, но и не торопилась отвечать. И когда та злобно шипела и выгоняла из класса, только радовалась. Уж чего-чего, а видеть их всех Любке хотелось меньше всего.

Заметив, что она не делает уроки, Инга, которую уже через неделю выбрали старостой, развила бурную деятельность, предложив классу взять над нею шефство.

Шефство доверили интернатским, которые на Ингу буквально молились, тем самым еще больше раздражая Любку. После уроков ее хватали и тащили в интернат, усаживали за стол и, пока смотрели телевизор, велели делать уроки, приставляя дерущуюся охрану.

Или пытались причесать, как будто она была им куклой…

Ну, не сказать, чтобы было уж очень плохо. Ее даже иногда подкармливали котлетой.

Но Любка никогда не следовала правилам, которые ей диктуют, а уж тем более не продавалась за пирожок. Она не считала одноклассников умнее — выучить стихотворение или таблицу умножения, пока отвечают другие, мог не каждый. Хуже, теперь уроки перестали делать другие, которым из-за нее на уроки не хватало времени. Или делали те же ошибки, которые она им подсказывала. До конфликта у Любки часто брали списывать, училась она, чуть-чуть не дотягивая до отличницы. К тому же, мать несколько раз избила, когда он не смогла вовремя забрать из садика Николку. О том, что происходить в школе, Любка матери не говорила, чтобы не расстраивать ее. Раз пять портфель в одиночестве ночевал в интернате, когда Любка смогла улизнуть от надзирателей, обвинив их, что уроки не сделаны именно по этой самой причине.

В общем, вскоре шефство учительница приказала отменить. На всякий случай ей объявлен был бойкот, но потом отменили и его, потому что дружить с Любкой и раньше не дружили, а не замечать ее, значить упустить возможность показать себя, тем более, что так она могла не появляться на общественных мероприятиях, без зазрения совести отправляясь смотреть телевизор и читать книги в библиотеку.

С тех пор так и повелось. Чтобы вызвать к себе интерес, старались позабавить остальных, избивая ее. Сама Инга руки о Любку не марала — она считала себя очень воспитанной.

Даже слишком…

Так однажды, когда она училась в четвертом классе, в квартире у учительницы, которая приглашала Любку в гости, даже не обратив на это внимания, Любка взяла ножницы и, поставив острием к низу, повертела вокруг оси. Мать Инги и сама Инга в это время тоже сидели за столом — они, как и Любка, часто заходили в гости к Алле Игнатьевне, жили они по соседству. Любка в их присутствии чувствовала себя неловко, делать ей было нечего, мать Инги и сама Инга старалась сделать вид, что ее как бы нет. И когда Инга вскрикнула, ткнув в нее пальцем, чем немало напугала Любку, обе учительницы повернулись к ней.

На ножницы Любка не давила, цель порезать клеенку или проткнуть ее перед собой не ставила, не осталась ни царапины. Но на утро об этом опять знала вся школа — и в «А» классе, и в «Б». И даже в учительской говорили только об этом, сочувствуя Алле Игнатьевне, которая в оправдание тужилась что-то сказать и краснела, а потом тихо учила ее больше так не делать. А Любка ужасно нервничала и переживала, внезапно убедившись, что каждое ее движение под прицелом — и пусть даже никто не обращал на нее внимания, внимание на нее обращали все!

Наверное, только Инга могла объявить Любку врагом по такому пустяку…

А потом появился трижды второгодник Васька — и война началась самая настоящая.

Он не дергал за волосы, как другие, не показывал язык, не взрывал под ухом шарики, так чтобы звенело, а бил по настоящему, нападая внезапно и со спины, со всего маху ударяя портфелем или пиная под зад. И когда его никто не остановил, наоборот, приятно расположились — и он вдруг стал всеобщим любимцем, вышел из Васьки зверь, превратив жизнь Любки превратилась в тихий ужас.

Житья совсем не стало, ни в школе, ни дома.

Но беда не ходит одна. Вслед за тем в школу приехала практикантка, которая теперь вела уроки математики вместо Аллы Игнатьевны…

Аллу Игнатьевну Любку понимала и частенько приглашала к себе, доверяя ей проверять тетради с домашним заданием. В школе любимая учительница ее не выделяла, спрашивала строже, чем с остальных, но когда оставались наедине, часто рассказывала, что так не везде и не всегда. Потом обычно стряпали пельмени или топили баню, в которой она кутала ее в огромное душистое махровое розовое полотенце, или заворачивались в одеяло и просто слушали тишину, или садились на крыльцо и тоже молча любовались луной и звездами — и Любка забывала обо всех своих невзгодах.

Но недавно она вышла замуж и должна была уехать очень далеко, в Мурманск. А у практикантки сразу появились любимчики — та самая Инга, от матери которой зависело, оставят ее работать в школе или ей придется отправиться в другую школу, в которой учеников было так мало, что несколько классов учились в одном. И Нинка, мать которой привезла для нее недорогую каракулевую шубу.

Все это она узнала от Аллы Игнатьевны, которая уже упаковывала чемоданы, и огорчалась, что Любка теперь останется совсем одна, и радовалась, что наконец-то уезжает, потому что даже чихнуть, ей, привыкшей жить в городе свободолюбиво, нельзя незамечено.

— Плюнь, Любка, на все — и учись. Твоя жизнь только началась. Ты грамотнее их всех. Поверь, никто не знает, кто такой Шкловский, — тяжело вздохнула она. — И вряд ли Геотрина Елизаровна, которая преподает тебе литературу, хоть раз прочитала Гете. А жаль…

Посидели, перебрали вещи, которые учительница подарила на память. Потом Любка проводила ее до автобуса.

И как только автобус скрылся из виду, Любка поняла, что жизнь закончилась.

Практикантка еще при любимой учительнице развернула бурную деятельность, организовав отряд добровольцев, в который попали все ее любимчики. Еще не стемнело, последний автобус на станцию в район уходил лишь в семь, а отряд тут как тут. Подошел к Любке и сообщил, что никто из учеников не имеет права находиться на улице после девяти, предупредив, но как будто потребовав, чтобы она убиралась с улицы, пока ее не выставили из школы, как злостную нарушительницу.

В тот самый детский дом, в котором учились все те, кому среди нормальных ребят было не место…

Что плохого сделала Любка практикантке, она не знала, но та все время старалась выделить ее своим пренебрежением, и при этом неизменно улыбалась. И когда ставила за хороший ответ заниженную оценку, словно бы подчеркивая, что Алла Игнатьевна, которая учила Любку необыкновенному счету, когда без столбика сразу получают ответ, ничему ее не научила. И когда она поднимала руку, словно бы не замечая. И когда проходила мимо, толкая ее плечом, будто бы это Любка на нее налетела. И когда рассказывала Геотрине Елизаровне обо всех, и морщилась, когда речь заходила о Любке, сочувствуя классной учительнице, что она попала в ее класс.

Какая она после этого учительница, думала Любка, пока с тяжелым сердцем шла домой. Пригрозила, что проверит домашнее задание, но промолчала, когда парень из ее отряда ударил ее, а второй сорвал шапку и бросил в снег, потоптавшись на ней. И когда девочки смеялись, улыбнулась и, вместо того, чтобы остановить, взяла за плечо и пожурила, что мол, не надо выяснять отношения на глазах у людей, и лучше это сделать, когда рядом никого не будет.

Получается, что она как бы благословила его…

А ударь-ка Любка, ее сразу бы разоблачили, как малолетнюю преступницу!

Теперь в школе у нее был еще один враг.

А дома вот, металась испуганная мать, собирая Николку, чтобы переночевать в доме быта. Пьяный отчим вот-вот должен был вернуться с работы. Любка и мать столько раз убегали из-под топора через окна и через двери, что теперь уже не ждали, когда придет беда.

В двухэтажном здании, в котором располагались почта, радиоузел и дом быта, в отдельной каморке на втором этаже, где останавливались мастера из райцентра, хранили теплое одеяло и одежду, чтобы постелить на пол. Там было безопасно, через окно не залезешь, метра четыре. И дверь в дом быта была крепкая. Одно плохо, пьяный отчим мог вышибить ее, если бы догадался, что они там прячутся.

Оттого, что в школе кто-то узнает про ее жизнь, волосы вставали дыбом. Да и матери пришлось бы несладко, если бы кто-то узнал, что они живут в доме быта, в котором хранились материальные ценности. Любка понимала, что если мать уволят, прятаться им будет негде. Несколько раз просились к людям, но потом сильно об этом жалели — отчим приходил так быстро, будто за ним специально посылали. В то, что им кто-то поможет, они уже не верили, милиция лишь разводила руками, когда мать вызывала их. Нужны были синяки, а синяков отчим не оставлял, выламывая руки и ударяя обычно под дых, а после сразу хватался за топор или нож. Через пятнадцать суток в КПЗ, куда его сажали за пьянство, становился еще злее. Спасало их чудо — иначе не объяснить. То споткнется, то зацепится топором за трубу буржуйки, то успеют выставить окно, то на улице пилят дрова или возятся в снегу с Николкой…

И Любка закрывала дом быта на железные засовы, вешая амбарный замок, как будто там никого не было, дожидаясь, пока отчим заснет.

А он иногда не спал до утра, приходил, дергая замки, или бродил по улице с железной заточенной тростью, выспрашивая, не видел ли кто мать, и где она может быть.

Самой Любке пойти было некуда…

Раньше она еще могла погреться в библиотеке, которая работала до девяти часов — там Любка иногда смотрела мультфильмы по черно-белому телевизору «Рассвет» или подряд читала все книжки. На уроках ей уже давно было скучно, прочитывая учебники за день или два. Домашние задания она не учила, но отвечала хорошо, усредненной тройки ей хватало. И на второй год ставить, и в страшный дом, про который нет-нет, да и поминали, вроде бы отправить не за что. Книг в библиотеке было много, больше тридцати тысяч. Книги собирали инвалиды, среди которых были и писатели, и ученые, и бывшие политические ссыльные. Толк в книгах они понимали. Библиотека считалась одной из лучших, книжки у них иногда даже заказывали из других городов. Собрания сочинений Марка Твена, Вальтера Скотта, Дюма, Лопе де Вега, о котором никто в классе даже не слышал, и еще много-много других писателей, которые удивляли Любку. Мир, в котором она жила вдруг исчезал, покрываясь темной пеленой, а тот, другой, в который она не могла войти, вдруг открывал свои двери — и Любка плакала и смеялась, и радовалась и мечтала вместе с необыкновенными и необычайно похожими на нее героями. Самую толстую книжку она могла прочитать за ночь, пока мать не начинала кричать под ухом и бить по голове.

Но после введения новых школьных правил, библиотека стала закрываться в семь. Теперь она слонялась по улице, прячась от людей в сугробах.

Свет в окне погас. Любка вздрогнула, насторожившись. Теперь или выйдет, или уже лег спать. Если выйдет, то можно будет забрать учебники и школьную форму, а если нет, то завтра придется идти в школу, в чем смогли убежать — в старой рваной кофте и дырявом трико.

Ну да ладно, ей не в первой.

Минут через десять она обрадовалась. Из дому никто не вышел. Пожалуй, теперь можно будет согреться и попить горячего чаю с печеной картошкой.

Она вылезла из сугроба на дорогу, разминая ноги, бросилась к дому быта. На перекрестке свернула. Оставалось совсем чуть-чуть, пройти мимо нового детского сада, свернуть еще раз возле забора. Здание почты и дома быта стояло чуть в стороне от дороги, напротив столовой, давая начало переулку, который заканчивался у подстанции.

На входном крыльце, Любка вдруг почувствовала тревогу…

Она оглянулась, вроде бы чисто. Но словно кто-то попридержал ее…

И обмерла, облившись холодным ужасом… Отчим вышел из-за угла на свет фонаря, направляясь к дому быта.

Как обычно в сильном волнении, руки у нее затряслись, ноги сделались ватными. Она бросились к двери в радиоузел, дернув ее на себя. Дверь не открылась.

Значит, монтеры уже ушли и теперь придут только утром…

Спрятаться было негде, разве что заскочить к матери и закрыться с той стороны. Нижние двери не закрывались, здесь не было ни засова, ни крючка, и даже в снегопад их держали открытыми, чтобы люди видели, что или почта, или дом быта работают.

Любка вбежала на второй этаж по скрипучей деревянной лестнице, пытаясь нащупать в кармане ключ. Как назло, он провалился в дырку, и теперь был где-то был в подоле пальто. Отсчитывая последние минуты своей жизни, понимая, что достать ключ она уже не успеет, она в отчаянии молча взвыла, примериваясь к высоте лестницы.

Если спрыгнуть через перила на первый этаж?

Здесь было высоко, лестница крутая… Не удержаться… А если подвернется нога, убежать она не сможет.

— Любка, ты? — услышала она шепот через дверь.

— Мама, он тут! — в отчаянии выкрикнула она полушепотом. — Молчи!

— Быстрее! Уходи! Выдашь нас! — испуганно вскрикнула мать и умолкла.

Наверное, она не поняла, что тут — это уже рядом, или побежала собирать Николку.

Любка оглянулась. Чердак закрыт на замок. Оставалась каморка под лестницей. Она была маленькой и узкой, а дверца и того меньше. Мать хранила здесь веники и лопаты, а еще бумагу, которую ей отдавали с почты, чтобы расстилала ее в сильную грязь. Была зима, бумаги накопилось много. Газеты, журналы, почтовые бумажные мешки.

Она живо залезла внутрь. Палец у нее был тонкий, вертушка поддалась легко, задвинула ее с той стороны и зарылась под старые газеты, забившись в угол, который примыкал к мосту, подогнув под себя колени.

И сразу же услышала шаги на первом этаже…

Пьяный отчим, пошатываясь, поднялся по лестнице, остановился у замка, подергал на себя засов. Включил свет и нецензурно выругался. Потом несколько раз с размаху всадил заточенную железную трость в деревянную дверь.

Дверь выдержала, делали ее на совесть…

Что-то пробурчал про себя, а потом открыл дверь в каморку.

Свет в каморку светил не прямо, а только сквозь щели, лампочка была чуть в стороне. Но когда дверь отрылась, глазам стало больно. Любка заледенела, по телу прокатился животный ужас — в голове стало холодно и пусто. Ее как будто не стало, только сердце, которое билось гулко, отдаваясь ударами в висок, как будто хотело выдать ее. Секунды длились вечность.

Любка перестала дышать, прислушиваясь.

Отчим вдруг с силой ударил тростью в бумагу, проткнув насквозь. Достал и снова воткнул. Любка почувствовала, что не может ни пошевелиться, ни закричать. Железная трость задела голенище валенка, пригвоздив его к полу.

Еще раз трость воткнулась между ног…

Любка смотрела на нее широко открытыми глазами. Сила удара была нечеловеческая, трость прошила годовую связку газет, будто подтаявшее масло, вошла глубоко в дерево половицы…

Отчим снова выругался, выдернув трость, снял с нее наколотую бумагу.

После этого как будто успокоился, работая теперь тростью, как щупом. Зацепив придавленную ногу, попытался сковырнуть, слегка наклонившись. Заметив упавшие и застрявшие березовые метелки для снега, передумал рыться руками, придавил бумагу в том месте несколько раз, успокоившись, когда нащупал еще одну стопку газет, зажатую между ног.

Пробормотав несколько неразборчивых слов, словно с кем-то разговаривал, постоял в раздумье, и наконец, прикрыл дверцу.

Любка закрыла глаза. Сквозь веки она почувствовала, что отчим выключил свет, а потом спустился по лестнице и остановился, тихо возвращаясь, Слух обострился настолько, что она услышала скрип сустава и тихое шарканье подошвы. Второй раз он поднимался не посередине лестницы, а с самого краю, там, где половица упиралась на деревянную основу.

И снова остановился, замерев. Любка заметила его тень через щель…

Хитрый, осторожный, как будто им кто-то управляет…

И сразу же вспомнила, как пришла к ней мысль отравить его бледными поганками, которые росли в лесу…

О том, что они сильно ядовитые и смерть наступает через несколько часов, она узнала из книг. Дня три она ходила в сильном возбуждении, понимая, что поганки до лета не достать. И почти сразу после этого отчим стал бояться приготовленной еды, заставляя сначала попробовать или их, и только потом ел сам. Словно он услышал, о чем она думала. Теперь он всегда имел в запасе в рыбацкой сумке, которую всегда таскал с собой, консервы, хлеб. Не опробованная ими в его присутствии еда оставалась нетронутой, плесневея, даже если дома их не было неделю или больше.

И сразу стал прятать опасную бритву, после того, как Любка мысленно примерилась во сне перерезать ею горло. Обычным ножом могла и не справиться. Отчим был высокий, жилистый, мать едва доставала ему до груди. Но миссия оказалась невыполнимой. Трезвый он спал теперь чутко, сразу просыпаясь, если Любка вставала попить воды или сходить в туалет, или когда просыпалась мать. Запои у него бывали подолгу и частые, дома они уже, можно сказать, уже и не жили, но, зверел сразу, с первой рюмки, с ног никогда не валился, оставаясь в памяти, а если ложился спать, то закрывался на все запоры.

И с какой-то необъяснимой силой и интуицией…

Ножи и топоры прятали, но он их всегда находил в любом месте, будь то дома или на улице. И резал скотину, которая попадалась под руку, размазывая кровь по стенам. В доме уже давно не держали ни овец, ни коз, ни куриц. Разве что кошки, которые сами находили к ним дорогу, чтобы умереть.

Отмывая стены, мать теперь тоже не плакала, слезы и у нее давно высохли — и зверела, выдавливая на Любку всю свою боль, разве что не хваталась за нож или топор сама.

Но, наверное, Любка не умела обижаться. Она или любила, прощая, или ненавидела, обрывая нити, которые связывали ее с человеком. Матери было тяжело поднять двоих. Она чувствовала ее боль, как свою. И жалела. Выжить они могли, лишь объединившись в одну стаю. И понимала, что никогда этого не будет. Она могла ее тут же избить, забыв о том, что пять минут назад пилили собранные на дрова доски. Она никогда не вспоминала, что воду Любка носит большими ведрами, как взрослая, и сидит по ночам в снегу, чтобы спасти их с Николкой, и сколько раз она рисковала собой, чтобы дать им с Николкой время…

А во сне Любка подходила к спящему отчиму и втыкала нож в грудь много-много раз — или он резал их, разбрасывая конечности и головы по залитому кровью пространству. В последнее время Любка даже не просыпалась в холодном поту, досматривая сны до конца.

А другие сны давно не снились! Кровь, мясо и ненависть стали ее повседневной жизнью…

И, возможно, она бы исполнила задумку — но где-то в подсознании вставал страх, что ее увезут в тюрьму и жизнь после этого уже не наладится. Жалость к матери, к Николке, к себе самой, которая еще не исполнила ни одну свою мечту, не поборовшей ни одного врага, останавливала ее, заставляя биться сердце быстрее.

Или ей только так казалось?..

Страх чуть отступил, теперь он был где-то в шее. Наверное, у нее появилось преимущество. Он не знал наверняка, что она тут, тогда как она видела его и слышала. Наконец, он вышел. Шаги прозвучали уверенно. Скрип на выходе, где надуло много снега.

Неужели ее молчаливый крик достиг ушей Бога?!

Но выходить она не торопилась. Знала, мать или стоит у двери, или прилипла к окну и позовет, когда убедится, что он ушел. Но зато теперь Любка смогла чуть-чуть пошевелиться, засунув руки в карманы и перебирая затекшими и онемевшими пальцами ног в валенках. Валенок было жалко, тоже дефицит. Но может, можно положить заплатку. Догадается, что сам же проткнул. Достала из подола ключ, нащупав его и подтянув к карману.

— Любка! Любка! — позвала ее мать чуть громче. — Проверить надо, куда он пошел?

— Я знаю! — в сердцах бросила Любка, на всякий случай, спрятав ключ под бумагами в каморке. Ей вдруг пришло в голову, что если он ее поймает, открыть дверь ему не составит труда.

На этот раз Любка не стала рисковать, обойдя дом быта и пробираясь к дому заметенными прямыми тропинками по переулкам. Ее разобрала досада, хотелось спать, она была разбита и почти не чувствовала себя, то и дело проваливаясь в сугроб.

Когда она оказалась возле дома, отчим был лишь у перекрестка. Возможно, караулил, не выедет ли кто. Но у самой двери под навесом было темно, на свет она не выходила, когда пролезла под перилами, вдоль стены пробираясь к тропинке.

У Любки мелькнула шальная мысль.

Она быстро забежала в дом, ощупью, фонарь на улице давал достаточно света, схватила портфель и платье, бросила в сумку булку хлеба и выскочила, заперев дверь на замок. Потом обогнула дом и забежала в соседскую ограду, спрятавшись за сараем.

Любка дорожила хлебом, но не накормить соседского Шарика, которого кормили так же редко, как и ее, не могла, поделив булку закоченевшими руками надвое. Наверное, она одна его и кормила, иногда спуская с цепи, за что за нею с палкой гонялся уже сосед. Шарик считался охотничьей лайкой, и сосед его специально морил голодом, чтобы тот вывел его на зверя. Но Любка любила и Шарика, который к ней сильно привязался, и зверей.

Заслышав скрип снега под шагами на дороге, Любка легла в снег, немного испугавшись, что разбуженная и радостно повизгивающая собака, облизывающая лицо, выдаст ее, но отчим прошел мимо, лишь на минуту другую задержавшись возле дома.

Любка сильно удивилась, встревожившись. Неужели решил вернуться в дом быта той дорогой, которой пришла она? Она не сомневалась, мать выдаст себя, как только заслышит шаги. С этой стороны подобраться он мог незаметно, если не смотреть в другое окно, из комнаты, в которой стояли столы со швейными машинками.

Может быть, на это и рассчитывал?

План пришел как-то сам собой. Путь по тропинкам по переулку был много короче. Даже если побежит бегом, вряд ли успеет, если он пойдет быстро. Но если идти следом, а потом свернуть во дворы, по которым ходили два монтера и работница почты, которая жила напротив Нинкиного дома, и выйти туда, где хранились дрова, можно попробовать кинуть снегом в окно. Мать бы сразу догадалась, что по лестнице поднимается не она. Пожалуй, хоть и дом быта высокий, она уже добросит — гранату тоже дальше всех кидала.

Любка выбралась из своего укрытия, вернулась к своему дому, убедившись, что отчим скрылся, пробежала вперед, сократив между ними расстояние до пределов видимости, потом позволила ему завернуть и снова догнала, на этот раз быстрее, и чуть не выдала себя, вовремя остановившись.

Любка сильно удивилась, заметив, что отчим бросает снежки в окна Нинкиного дома.

Свет загорелся почти сразу же.

То, что произошло дальше, стало для Любки потрясением…

Нинкина мать выбежала в одном халате, бросившись ему на шею. Так, целуясь, они стояли минут десять. Потом она завела отчима к себе, нисколько его не боясь, и неяркий свет ночной лампы в одной из комнат почти сразу потух.

Любка была уже не маленькой, пятый класс, кое-что она знала, а именно, если целуются, значит, любовь… Пока они с Николкой спали на полатях, слышала, чем отчим и мать занимаются. А бывало и такое, что отчим делал слюняво-сладкое приторное лицо, предлагая дать ему пощупать ее. Или доставал свой красный член и тряс им, заставляя ее смотреть. Поэтому, если не было матери, она дома давно не оставалась, переживая за Николку, которого таскать с собой на улице не могла. В другом конце села был случай, когда родной отец изнасиловал девочку, чуть старше ее, и никто бы не узнал, если бы все это не вышло наружу, когда ее увезли в больницу с сильными болями. Ей пришлось разрезать живот, чтобы зашить то, что он ей порвал. Об этом много говорили, девочка как бы считалась после этого опозоренной, а ее мать пыталась вызволить отца, выгнав Милку из дома.

Быть опозоренной еще и так, Любка ни за что не хотела…

Не сказать, что не обрадовалась, спать ей расхотелось.

Так вот, значит, почему он выгонял их из дома! И, наверное, Нинкина мать часто бывала у них. А иначе, откуда вся школа знает, что они живут бедно, и что у нее нет постельного белья? Оно было только у отчима, который стелил его, когда их не было дома…

Для Нинкиной матери?!

Зато теперь она могла всем рассказывать, что Нинкина мать гуляет от Нинкиного отца!

В дом быта Любка летела, как на крыльях. Еще бы, теперь-то мать поверит, что отчим ее никогда не любил! А когда говорил, что Любка его раздражает, потому что брюнетка и совсем на него не похожа, напоминая, что у матери кто-то был до него, просто врал, чтобы она его простила.

Первое, думала Любка, денег он ей никогда не дает, откладывает на книжку. Зарплата у него была не маленькая, об этом все знали — он работал кочегаром на хлебопекарне, откуда хлеб иногда увозили и в райцентр, и по всем деревням. Там пекли и печенье, и булочки, и всякую стряпню. Многие им поначалу завидовали, думая, что теперь у матери много денег, удивляясь, почему она до сих пор не приоденет Любку и себя. Второе, он ничем не помогал, дрова мать и Любка собирали отовсюду, складывали на козлы и пилили ручной пилой, которой уже давно никто не пользовался. Иногда приносили дрова в сумке из дома быта, выбирая коротенькие поленья, чтобы их не было видно. Третье…

Любка замедлила шаг и задумалась — мысли вдруг стали тяжелые, радость ушла…

То, что теперь они жили хуже всех, ни от кого не укрывалось. В доме не стало не только утюга, но и зеркала, которое отчим разбил. Она понимала, так хотела Нинкина мать, за что-то сильно их не взлюбив. Но зачем надо было издеваться над ними? Разве держали? И почему бы ей самой с ним не сойтись? А почему мать-то не умнеет, принимая обратно каждый раз, когда пускал перед нею сопли и слюни? И стонала, внезапно зверея, как отчим: «Да как я буду жить?! Да кто мне поможет?! Да где я возьму?! Да вот если бы не было вас! Да вот если бы не было тебя! Да почему же ты не сдохла?! Да почему ж я тебя не удавила?! Да кому я нужна?! Да кому ты будешь нужна?! Да за что же наказал меня Бог?! Да как же ты жить-то будешь?!» Объяснение, что без мужика в доме никто не отпустить к ней на помощь своего мужика, казалось ей уже не убедительным. Им и так никто не помогал — боялись. Даже за деньги старались отказаться, или брали, но так дорого, что отказывалась мать.

И все с какой-то насмешкой…

Сама по себе мать дурой не была. Читала много книг, иногда советовала что-нибудь, «Собор парижской Богоматери», «Корни твои», «Всадник без головы»… Хорошо считала в уме, как будто закончила не три класса, а восемь или десять, умела читать иероглифы, одна такая книга в доме была, и на старославянском. Рассказывала о берестяных грамотах, о святочных гаданиях, о праздниках, которые было запрещено справлять, наизусть знала множество старинных песен, сколько не спел бы никто, и рисовала, будто где-то училась. Но все это было закрыто внутри ее и выходило, когда в доме были деньги, сытость и тепло.

Ничего хорошего ждать не приходилось. Даже если мать образумится, пойти, кроме дома быта, им некуда. Отчим жил в доме на правах хозяина. Милиционеры так и объяснили, что не имеют права выселить его, потому что у него обязательно найдутся свидетели, которые подтвердят, что живут они как муж и жена. И уехать им некуда, ни одного родственника.

Не было надежды, ни малейшего шанса…

Любка вдруг спохватилась, что идет и идет и совсем не смотрит на дорогу — а идет уже долго. И остановилась, сообразив, что никакого села нет, а стоит посреди поля, и темный лес и с одной и с другой стороны.

Она оглянулась — и позади тоже лес…

Любка растерялась, напугавшись не меньше, чем в каморке под лестницей, не решаясь двинуться ни вперед, ни назад. Лицо у нее вытянулось, глаза округлились. Место было незнакомое.

Что за день такой, одни напасти! Она тупо пялилась минуты три на серебристый снег, на залитое лунным светом пространство, которое не было темным, но все же… ночь. Повернулась раз, другой, облившись холодным ужасом, не представляя, в какую сторону ей идти…

— Что, Любка, будем пятиться назад, или пойдем вперед? — вдруг услышала она позади себя голос и вскрикнула от радости.

— Вы! — Любка улыбнулась сквозь слезы. — Вы?!

Страх сразу отпустил. Она схватила руку, положенную на плечо.

— Это, Любка, судьба! Перебирайся-ка ты к нам! — предложил мужчина в черном плаще, откинув капюшон. Теперь его волосы были не серые с проседью, а белые, как снег и нитки, которыми он зашивал свой плащ. Он тихонько побрел по дороге, потянув ее за собой.

Молча… С другом, который шел рядом, было легко молчать.

Любкина жизнь вдруг как-то сразу отдалилась, теперь она посмотрела на свою жизнь со стороны и сверху, и как будто внутрь. Маленькие домики в ее селе уместились бы на ладошке. Любка вдруг увидела село другим — пустым, состарившимся. И все те дома, которым она завидовала, проходя мимо окон и иногда стараясь заглянуть в них, как мотылек, в которых горел свет, обратятся в точно такие же, как теперь ее дом, от которого они отворачивались и бежали. И во многих будут жить те же люди, изредка вспоминая о Боге, который их оставил…

И огорчилась.

Там не кипела жизнь — ее там не было. А если была, то не такая, как пишут в книжках. Солнце приходило и уходило, а люди не менялись, думая о завтра то же, что вчера — и каждый считал, что завтра будет не хуже, чем сегодня. Люди чаще помнили о завтра, чем о вчера, руководствуясь сиюминутными порывами, которые манили их за мечтой. А обижая, передавали свою боль, словно бы хотели избавиться. Боль таилась где-то в глубине их и ждала, когда мрак поднимет ее и напитает силой. Сознание людей сразу становилось податливым, послушным. Скудные мысли не заглядывали за пределы бытия, оно заканчивалось там, куда уже не мог упасть взгляд.

Пожалуй, ее жизнь была даже интереснее…

Она и раньше чувствовала, подсознательно, а теперь и видела, что каждый день приближает людей к потрясениям и радости, к горю и смерти, и многие не переживут грядущих на них событий. Кто-то разочаруется, кто-то утвердится — и никто не вспомнит о том, что здесь происходит сейчас.

Огромное пространство, залитое лунным серебром, обрушилось на нее. Любка вдруг поняла, что дышит. Не так, как только что. Она словно пила воздух. И многие миры стали вдруг явью. Плохие ли, хорошие — они боялись ее, она это чувствовала, только не могла понять почему. Где-то там, именно в эту минуту, бежали по рельсам поезда, выходили на свет новые люди, умирали старые, и прятали свои тайны убогие, терзая наделенных мудростью и силой. Разум не искал все то, что она видела, это плыло само по себе, открываясь ей, как своему сердцу.

Любка нисколько не удивилась, когда заметила с другой стороны женщину с черными волосами в белом плаще, зашитом черными нитками. Он легко струился в лунном свете.

— Я не могу! — сдавленно прошептала Любка. — Там Николка… Там мама, если бы я могла забрать их с собой!

— Ты не можешь, им не дано, они не смогут войти.

— Тогда я остаюсь, — вздохнула Любка, вспомнив Ваську, трижды второгодника. — Вот если бы я уже была взрослой!

— Ты добрая девочка, — грустно улыбнулась женщина. — Взрослым тоже приходится нелегко. Взять, к примеру, твоего нового отца… И твою мать. У взрослых взрослые игрушки. Иногда надо показать зубы! Прямо здесь, прямо сейчас, чтобы эта игра закончилась. Так показать, чтобы тебя боялись больше, чем Голлема. И не только тем, кто пришел с ядом, но и себе. Чтобы боялся тебя, не забывал, что сильнее, не думал, что победил. Если ты хочешь изменить судьбу и помочь тем, кто тебе дорог.

— А как его победить? — остановилась Любка. — Голлема…

— Его нельзя победить, пока не узнаешь всю правду о нем, — грустно улыбнувшись, пожал плечами мужчина. — Проходит время, и он снова набирает силу. И даже правда не убьет его, пока не прочтешь колдовскую книгу.

— А где ее взять? — расстроилась Любка. — Я тогда забыла спросить.

— Ты найдешь ее, храбрая девочка, — женщина провела пальцем по глазам, стирая слезы с Любкиных глаз и щелкнув по носу. Глаза ее просияли лукаво. — Он уже боится тебя, нападая всеми, кто может понять, о чем он шепчет. Чтобы потом напасть на тебя из тебя самой. Теперь только так он может исполнить то, для чего его создали.

— И маме шепчет? — догадалась Любка.

— Люди не умеют бояться того, чего не видят, — объяснил мужчина с сожалением в голосе. — Им кажется, что они ведут себя, как всегда. А потом придумывают оправдания или стараются побыстрее забыть, что делали, слушая Голлема.

— А куда ведет эта дорога? — Любка с любопытством посмотрела вдаль.

Теперь они стояли на холме, а дорога вела вниз, и было видно далеко-далеко. Снег серебрился под лунным светом, и воздух слегка светился. Отпустить руки, которые держали ее ладони, Любка не могла, не хватало ни сил, ни духа. Ей вдруг стало страшно возвращаться назад, хотелось идти с волшебниками и не останавливаться, но она понимала, что должна. Если сбежит, сможет ли потом объяснить себе трусость? И как будет жить дальше, обратившись в бегство?

— В то место, откуда она началась, — улыбнулся мужчина, пожав ее руку чуть крепче. — Там мертвое родит живое, а живое становится мертвым, боль поднимается радостью, а радость болью… Там, Любка, земля, в которой текут молоко и мед.

— В сказку что ли?! — Любка округлила глаза, не поверив.

— Ну почему же?! — хитро прищуриваясь, рассмеялся мужчина. — В страну волшебников!

Соблазн был так велик, что Любке пришлось закрыть глаза и сказать себе: не-е-ет! Ну конечно, в страну волшебников! Она вдруг спохватилась: от боли, которая только что рвала ей душу, не осталось и следа. Теперь и Нинка, и Инга, и училка-практикантка вызывали лишь чувство легкой досады. Любка хмыкнула, неопределенно пожимая плечами.

И как она, необразованная среди волшебников?!

— Вот видишь, как просто разобраться в своей жизни! — засмеялась женщина. — Если всех отпустить к Голлему.

— Нет, всех не могу! — вздохнула Любка. — Маму и Николку я ему не отдам!

— Ты не можешь принять за них решение, это их выбор, их жизнь, их судьба, — строго пожурила ее волшебница. — Если они выберут тебя, они справятся, а если нет…

— Не торопи события. Твоя книжка еще долго-долго не закончится. А иначе, разве захочет кто-то ее прочитать?

— Но ведь это из-за меня! — расстроилась снова Любка.

— Как же это может быть из-за тебя, если ты всего лишь маленькая девочка, которая все время старается всем помочь?! — мягко поругал ее мужчина. — Искренне сожалею, что не могу покусать их, потому что не хочу причинить тебе боль.

— Ну как же можно заступаться за Нинку, которая изрезала твой портфель? — осуждающе покачала головой женщина, но в голосе ее была одобрительность.

— Но я же видела, это не она пятерки в журнале наставила, а ребята!

— А она бы промолчала! — улыбнулась женщина.

— Ну! Если бы я, то я бы наставила двойки! — помечтала Любка, ехидно хихикнув.

— Они и поставили! Тебе! И учительница их-то как раз и не стала исправлять! Так что, тебе придется очень постараться, чтобы не остаться на второй год! — усмехнулась женщина.

Любка замолчала, облившись ужасом. Двойки?! До конца четверти месяц! Она перебрала в памяти, сколько в журнале было пустых клеток. И немного успокоилась. Двойки ей и так каждый день ставили… А рядом, в той же клеточке четверки и пятерки.

— И почему же мы не делаем домашние задания?! — строго спросил мужчина.

— Это скучно, — посетовала Любка. — Лучше книжку почитать.

— Но ведь у тебя на домашние задания уходит десять минут! — всплеснул он руками. — Про уроки физкультуры я не спорю, я бы и сам не стал на них ходить, но пока ты не учишься владеть своим телом, выигрывают твои враги!

Любка покраснела, ответить ей было нечего. Могла бы учиться не хуже Катьки, которая получала лишь одни пятерки, зарабатывая золотую медаль. Как у нее получалось не рассердить ни одну учительницу, Любка не могла себе представить. И не сказать, чтобы зазнайка. Катька была, как другая планета, тихонькая, серенькая, улыбалась всем загадочно, а загляни в тетрадь, ни одной красной галочки и помарочки, и сама вся из себя аккуратненькая, каждый день с белыми бантиками, прилизанная и поглаженная. Правда, никто ее никогда не доставал, не дергал и не отвлекал. Не дай Бог! Катькина мама, как танк, могла ворваться в учительскую и поставить строем и директора с завучем, не только ребят.

И зачем Катьке золотая медаль?!

И на физкультуру она не ходила. Физрук вышвырнул ее, выбросил в коридор, как котенка. Еще в сентябре. Любка пришла в класс, как обычно. Купить трико они с матерью не успели. Они всегда были страшным дефицитом, как те же карандаши, или сапоги, или мебель и бытовая техника. Старое ее трико, шитое-перешитое, когда она полезла на канат, внезапно разъехалось по новым дырам, как гнилая половая тряпка. Одноклассники рассмеялись, как всегда, когда ей или страшно не везло, или она вот так срамилась. Опозорилась она, конечно.

Но где ей взять трико, если не продают? Кто ее опозорил, концов не сыщешь.

А физрук повел себя несколько странно, он вдруг брезгливо взбесился, обратившись к классу и к Любке: «Может, мы соберем по лоскутку, чтобы сшить тебе трико? Кажется, твоя мать техничкой работает в доме быта?» — а после схватил за шиворот, как котенка, головой открыл дверь и бросил, крикнув вслед: «Чтобы я тебя больше не видел!».

Любка даже испугаться не успела, она как раз в это время испытывала стыд, покраснев до кончика ушей. А когда выбросил, пугаться стало поздно.

Голова только потом дня два болела…

Дня три она испытывала подавленность, не понимая, как такое могло случиться. Она прыгала выше всех, лазила по канату быстрее всех, лучше всех крутилась на брусьях, и бегала, уступив только одной девочке, которая выступала на всех соревнованиях, обгоняя старшеклассников. Как можно было ее выгнать? Неужели трико для учителя было важнее, чем результаты?!

Но переживать из-за этого Любка не стала. Ей осталось четыре класса, а дальше, классная руководительница твердо решила, в школу ее не возьмут, даже если вдруг станет круглой отличницей. После восьмого класса ей прочили училище, как всем неуспевающим ребятам, девятый и десятый класс был один. Учителя об училищах плохо отзывались, но девочки, которые уже поступили, возвращались такие нарядные и веселые, что у Любки стали закрадываться сомнения. За пятерками не гналась и на физкультуру больше не ходила. Нет, и не надо. Зато теперь у нее было окно… И многие из них об училище думали так же. И Таня, и Лена, одноклассница Тани, и Зина, и Валя, и Наташа, и Ольга, которая училась в «Б» и точно так же не любила ни Нинку, ни Ингу…

Любка вдруг подумала, что у нее не так уж все плохо…

Она не позволяла себе унывать — на новом месте, помимо школы у нее были подружки. В школе они вели себя как бы сами по себе, ее пока не приняли в свою компанию до конца, но не прогоняли, если она приходила с Таней. И когда на переменах заглядывали в класс и звали ее к себе, она была им благодарна.

С Таней, которая была старше ее на три года, подружились как-то незаметно. Не сразу, через два года, как после четвертого класса, сразу после того, как ее старшая сестра уехала в то самое училище, и Таня как бы осталась одна. Просто так получилось, что куда бы Любка с Николкой не пришли, Таня или уже там, или приходила чуть позже. И вдруг она подошла и сначала спросила, как ее зовут, а потом обвинила, будто Любка с братом ее везде преследуют. Любка демонстративно обошла ее, а через полчаса снова столкнулись лбами.

Домой вернулись уже вместе…

У Тани в этой стороне села было много подруг, Любка теперь их всех знала. Не то, чтобы они приняли ее, но не отталкивали и не радовались промахам, принимая, как подругу подруги. Любка не обижалась, не теряя надежды когда-нибудь подружиться и с ними. Наверное, они считали ее маленькой — им разрешалось ходить на дискотеку, или встречаться с мальчиками, и говорили они о таком, отчего у нее иногда краснели уши.

Насколько важно иметь таких подруг, Любка осознала сразу же.

Трижды второгодник Васька сразу становился тихим и незаметным, если седьмые классы занимались в кабинете биологии, который располагался в том здании, где училась она. С ними он начинал учиться и теперь прятался, не испытывая желания встретиться вновь. А когда Лена поставила его на место, ее подруг возненавидели так же, как Любку. Сама она никогда не просила заступиться за себя. Девочки, хоть и старшеклассницы, учителей боялись, как все, им тоже предстояло или учиться дальше, или выметаться в училище, и многие из них еще не решили, как поступят после восьмого класса. Жаловаться, что ее бьют, ей было и стыдно, и подставлять девочек не хотелось. Но Васька плюнул в нее и попал в Лену…

И Лена терпеть не стала. Она была много выше и, как оказалось сильнее.

На глазах у всего класса стукнула Ваську головой об печку, а потом приказала протереть плевок. Таким красным и пыхающим злобой Ваську никогда раньше не видели.

На следующий день на линейке Лену и Любку вызвали и отчитали за насилие над учеником перед всей школой. Приводить в класс подруг после этого ей запретили строго настрого.

Но они все же не забывали о ней…

Вспомнив об этом случае, Любка покраснела еще больше. Было приятно, что хоть кто-то вступился за нее, но радоваться на глазах у любимых волшебников, наверное, не стоило. Все же, извиняться пришлось им, а не мальчику, который плюнул в нее на глазах у старшей подруги. Получалось, зубы показали не они, а им. Классная руководительница Геотрина Елизаровна с того дня невзлюбила ее еще больше. Как и Любка ее…

Как можно рассказывать о старухе Изергиль и о Даньке с горящим сердцем, вырванном из груди, и одновременно иметь любимчиков и ставить двойки, когда она в сочинениях писала не о комсомольце Павке Корчагине, а о Черном Всаднике?

Любка тяжело вздохнула, взглянув вдаль. Может, бросить все и рвануть в то место, где текут молоко и мед?

А если расспрашивать начнут, врать, что все у нее замечательно?!

Без нее отчим сразу мать убьет, в этом она не сомневалась. Сколько раз останавливала его, когда он уже зажимал мать между ног и заносил топор, бросаясь на него со спины, внезапно ощутив в себе силу, которую потом не могла объяснить. Или вытаскивала из избы, пока он искал в сарае топор, когда избитая мать не могла встать. Наверное, именно этой силы она боялась. Когда на нее нападали, вместо того, чтобы ответить, она медлила с ударом, сдерживая себя, давая время нападавшим отступить. И Матери с Николкой без нее не спрятаться.

Кого она будет винить, ели матери и Николки не станет?! Просто так сложилась ее судьба…

Плечи опустились сами собой. Мужчина без слов с одобрением похлопал ее по плечу.

— Ну, — женщина присела перед ней, поправив шапку и стряхнув снег с воротника. Она что-то положила в варежку и загнула ладошку. — Заметь, ты вылитый человек с большой буквы! С самосознанием! Немногие его имеют! — удовлетворенно подбодрила она. — Перед тобою открыты все двери, надо только понять, что она есть!

И вдруг Любка увидела двух огромных волков — черного и белого, с густой серебрящейся шерстью, с горящими, как угли, глазами. Она совсем не испугалась, только немного погордилась, что у нее есть такие грозные товарищи. Они подмигнули ей и огромными прыжками, как будто парили в воздухе, помчались туда, где начиналась дорога.

Любка проводила их взглядом, замерев, с застившей глаза слезою. Боль вдруг разом вернулась, будто сидела и ждала рядом. С тяжелым сердцем она подняла портфель и сумку с хлебом и уложенным в нее платьем, и повернула назад…

И слегка растерялась…

Она стояла на крыльце дома быта. С минуту Любка тупо пялилась на дверь, не решаясь войти. Обернулась… Не было никакой дороги. С неба падали редкие снежинки, которые кружились и сверкали в свете фонаря, и даже луны уже не было. Пока она бегала от отчима и за отчимом, небо затянуло. А рядом, на выпавшем снегу только ее следы.

Что же, ей показалось?!

И вдруг Любка почувствовала, что что-то держит в руке. Она разогнула ладонь — сердце радостно забилось, а слезы сразу высохли.

В руке лежала конфета, та самая!

С такими большими конфетами в зеленой обертке, с нарисованной на ней мишкой, ребята пили чай всем классом, отмечая день рождение Инги. Всех пригласили, кроме нее. Когда она собиралась войти, ей преградили вход, объяснив, что в классе ей делать нечего. Любка сказала, что и не собиралась оставаться, а только заберет портфель и уйдет.

Потом, глотая слюнки, Любка прошла мимо накрытых столов с пирожками и шанежками, и конфетами, не подавая виду, что ей их, наверное, хотелось попробовать больше, чем другим. Мать никогда не покупала конфет, у них не было денег, разве что на «Дунькину радость», которые стоило столько же, сколько сахар. С первого взгляда было видно, что конфеты шоколадные. О них Любка только слышала. Ингина мать, и отец, и классная руководительница, и директор, и завуч, и Нинкина мать уже сидели за столом, а ребята толпились возле проигрывателя, рассматривая голубые пластиковые пластинки, приколотые на открытки.

Взяв портфель, Любка прошествовала мимо с гордо поднятой головой. И разрешила себе пошмыгать носом, только когда подходила к дому, где точно никто не увидит.

«Ну, значит, не показалось!» — обрадовалась Любка, с радостным возбуждением поднимаясь по лестнице, зажимая в руке в кармане конфету. Если пришли, возможно, когда-нибудь она снова их увидит!

— Спит? — встревожено спросила мать, открывая дверь. На всякий случай она закрывалась и изнутри. На крючок.

— Спит… С Нинкиной матерью… — ответила Любка с презрением, снимая с себя сырую и коробом застывшую одежду.

Масть остолбенела, уставившись на Любку с отвисшей челюстью.

— Спит у Нинки. Мать ее вышла, они целовались, а потом зашли, и свет погас, — подробно рассказала она. — Мама, я есть хочу. И спать.

— Да подожди ты! — мать примолкла, переваривая новость. — Как, у Нинкиной матери?!

— Поэтому вы все время хвалите Нинку? — обойдя лежащего на полу Николку, проворчала Любка, наслаждаясь произведенным эффектом. — Она же беленькая, лицом пригожая, послушная и работящая умница…

Но мать повела себя совсем не так, как она ожидала. Мать вдруг разом осунулась, побледнела, как-то пьяно и неуверенно подошла к окну, постояла с минуту, потом кинулась к печке, выгребая картошку вместе с золой.

— На! На! Жри! Подавись! — она схватила картошку, подскочила к Любке и грубо ткнула картофелиной в лицо, стараясь задеть кулаком. — Тварь… Да что же ты не сдохла-то?! Что же не сдохнешь?! — выдохнула она с ненавистью и отвращением в глазах.

Руки ее дрожали. Выдохшись, снова рванулась к печке, выгребая еще картофелины, будто не заметив, что на полу, обитом железом, лежит штук пять, в сильном возбуждении раздавливая картофелины между пальцами.

И внезапно снова бросилась на нее, схватила за волосы, обмазывая раздавленной мякотью, будто наслаждаясь бессилием, покорностью и страхом.

— На! Подавись! На! Жри! — мать ударила кулаком в лоб, с силой рванув волосы.

Любка не удержалась на ногах и повалилась на стол, едва успев схватиться за край руками, молча слушая озлобленные выкрики. Голос у Любки пропал, ей стало так холодно, как будто она умерла.

— Сука ты! Падина! Господи, да на что я вас родила?! Да сдохни ты! Сдохни! — мать уже будто уговаривала ее. — Да как же мне придушить тебя?!

Наверное, мать была камнем. Любка попятилась к двери, выскочила в коридор, остановившись.

Хотелось бежать за волшебниками. Хоть куда, лишь бы не здесь, не в этом мире.

Ей вдруг отчаянно захотелось умереть, чтобы никто и никогда больше не смог причинить ей такую сильную боль. И пусть бы придушила…

Может быть, у нее сейчас не было тела, беспомощного, немощного и ватного, но сознание никуда не ушло — обращенное в прах, оно захлебывалось в ненависти, которая хлынула в образовавшийся вакуум, где только что манил за собой лучик зажегшейся надежды. Ужас был вот он, как бытие. А все, чего хотелось и о чем мечталось — или слова, или мысли, — лишенное будущего. И не было ни одной взрослой мысли, только сдавленная пытка в груди, которая рвала ее, вырезая по живому плоть.

Ее трясло, не от гнева, и не от страха — она понимала, что мать вымещает свое мытарство, одиночество, горе и слабость перед миром, который не дал ей ни единого шанса быть услышанной, уж в этом-то Любка разбиралась. И не знала, как сказать, что она ее слышит — мать не слышала ее.

Она села за стол, с тоской уставившись в окно. Но куда она пойдет? Там, за окном, падал снег, и садились на стекло крупные хлопья, точно пытались заглянуть, пытаясь понять, что происходит в комнате без света.

Никому она не нужна, никому!

А мать вдруг резко успокоилась, притихла, убитая и раздавленная, пряча глаза в пол. На смену вырвавшемуся наружу безысходной ярости и отчаянию пришло равнодушие человека, обреченного жить во тьме.

— На, поешь… — она с маху поставила перед Любкой тарелку с почищенной картошкой, политую слезами и посыпанную солью. Нет, не со злости бросила, а дала понять, что не винит себя, и слова ее, брошенные в беспамятстве, не забыла и шли они от сердца.

Любке вдруг пришло на ум сравнение, что кто-то крепко сжал мать в кулак, выдавливая их нее дух. Она сильно состарилась за эти три года, зрение упало, ноги и руки высохли и едва гнулись, давление зашкаливало за двести. Ей стало жалко ее — мать забыла о мире. И горько, оттого что не может взять ее за руку и вывести на свет. Даже прикоснуться, как другие к своим матерям. Она не помнила, чтобы мать хоть раз обняла ее или погладила по голове, отстраняясь, когда Любка приближалась слишком близко.

— Я там хлеб… — она почувствовала, как горло сдавило и стало сыро. — Я там хлеб принесла…

Мать ушла в комнатушку и вернулась с хлебом, на этот раз положила рядом спокойно и даже виновато.

— Я, наверное, повешусь, — тихо произнесла она. Теперь боль была в ее голосе.

— А я? А Николка? — с тихим горем выдохнула Любка. — А мы как же?

Мать могла. Подсознательно она всегда это чувствовала, не позволяя себе думать об этом. И Боялась, что однажды придет домой и увидит ее в петле. Наверное, в этом было все дело. У матери тоже высохли слезы, глаза остались сухими, даже когда она высморкалась. Она догадывалась, мать хочет уйти, и точно так же, как она, жалела и ее, и Николку, не позволяя желанию вырваться наружу. Запертое внутри, оно разъедало и разрушало ее основу — и тогда мать срывалась, вымещая на нее свою скорбь.

Но теперь Любка знала, это Голлем боролся с матерью, пытаясь забрать того, кого она любила больше всего на свете. И не могла позволить ему проглотить их обоих.

— Не знаю… Ну ты-то ладно, а вот Николка… — мать болезненно сжалась. — Ну не могу я, не могу! — последние слова ее вырвались из груди, как мольба.

— Мама, я понимаю, — всхлипнула Любка. — Я все-все понимаю… Ну потерпи, миленькая, ну потерпи! Я же вырасту! И Николка… Мы выпутаемся, вместе мы сможем…

— Дождешься от вас! — мать разом пришла в себя. Она вдруг перестала себя жалеть, как будто тот, кто держал ее только что, потерял над нею власть. — Дома печка не топлена, картошка опять уж, наверное, замерзла, как в прошлый раз, — голос ее был так спокоен, что Любка невольно обратила на это внимание. — Ты завтра, пока на работе будет, сходи, истопи, — попросила она и досадливо махнула рукой. — Или лучше я сама, а ты покарауль его. Если выползет из кочегарки, предупредишь.

Любка согласно кивнула, думая о чем-то своем.

— Как же нам от этой скотины-то избавится? — скрипнула зубами мать. — Как-то бы отравить эту образину, или связать и зарезать, как свинью!

Любка засмеялась, мать повторила ее мысль из слова в слово.

— Я помогу, — согласилась она.

— Хм, думаешь это так просто убить человека?! — горько поделилась мать. — Я бы давно убила, если бы могла. Он не дурак. Я у Аннушки траву взяла, которая спокойным человека делает, так он ни разу не выпил, будто чувствует, что я ее добавляю, — в сердцах бросила она, снова подтвердив ее догадки. Она кивнула на Любку. — Тебе маленько помогает, глаза-то у тебя сейчас уже не закатываются.

— Это не от травки! Это волшебники помогли! — вдруг вспомнила Любка о конфете.

— Че попало несешь! — рассердилась мать, досадливо сникнув. — Как тебя после этого дурой считать не будут?!

Любка поднялась, сняла с развешанного над печкой на веревке пальто, достала конфету.

— Это мне волшебники дали, которые подарили портфель! — сказала она, положив конфету перед матерью. — Сегодня они завали меня с собой.

— Портфель тебе из детдома послали, — напомнила мать, встревожившись. — Ты, наверное, замерзала… Ты себе не позволяй в сугробе заснуть, почувствуешь сон, сразу беги погреться… Ненадолго-то приходи…

— Нет, — сказала Любка, разворачивая ее и разрезая натрое. — Это волшебники… И портфель. Только они знали, что ты мне не поверишь, поэтому положили открытку!

— Лучше бы они нам с дровами помогли, или дом поправили! — с досадой бросила мать.

— А давай другой дом купим, и сами уйдем! — предложила Любка.

— А деньги где возьмем? — тяжело вздохнула мать, наморщив на мгновение лоб. — У нас на дрова денег нет. Правда, — заинтересованно согласилась она, задумавшись о чем-то своем, — долгов-то у нас сейчас тоже нет…

— А я работать пойду! — обрадовалась Любка, заметив, что мать оживает. — Я могу почту носить! Я быстро бегаю! Им постоянно почтальоны требуются, я объявление внизу видела. Ты только устройся.

— Там, конечно, больше платят… Но тебя не возьмут, ты еще маленькая. Знаешь, какие у них сумки тяжелые? — она покачала головой. — А у меня ноги больные, сломал мне коленки-то.

— Ну вот! Как будто ты, а носить буду я! — не сдавалась Любка. — Или вместе.

— А давай-ка я с начальницей поговорю, а если по деревням, то лошадь дадут, — задумалась мать. — Или попросить, чтобы сено и дрова привезти. Образину все равно не выгнать. А если месяца три так-то поработать, купили бы, может, кто-то бы в рассрочку продал…

Любка повеселела.

— Ты конфетку-то ешь, если вприкуску, очень вкусно! — с тяжелым вздохом попросила Любка мать. Смотреть на два других кусочка, которые лежали на столе, не было никаких сил. Такой вкусной конфеты она в жизни не пробовала.

— Да на что она мне?! Зубы портить? — скривилась мать. — Ешь сама, я их не люблю. И это, при людях-то не выдумывай, а то про нас и так что попало говорят…

Она встала и ушла к Николке.

Любка доела картошку, допила чай, и нырнула под одеяло. Место нагрели, сразу стало тепло. Тепло входило в тело и растекалось вместе с кровью, смывая боль униженности и несбыточности всех ее желаний и надежд. И вздрогнула, когда сон обернулся мучителем и пошел на нее с ножом…