Германия не замечала того, что каждая победа вела ее к смертельному поражению. Был осажден Ленинград, велось наступление на Москву. Счет русских военнопленных шел на миллионы. Япония напала на американцев в Перл-Харборе. Германия и Италия объявили Америке войну. Роммель побеждал в Африке. В упоении от собственного могущества устанавливали новый порядок, проводили депортации и делили трофеи. Все больше концентрационных лагерей превращалось в лагеря уничтожения, и все больше угнанных и пленных иностранцев работало в рабских условиях на заводах и фабриках. Лишь число погибших немецких солдат и первые бомбардировки немецких городов давали знать о том, что противник не полностью беззащитен.

В Кенигсберге тоже все чаще выли сирены, сгоняя растерянных людей в бомбоубежища. Бомбы еще не падали, но объявление воздушной тревоги, иногда до трех раз за ночь, никого не оставляло равнодушным: каждое завывание сирены означало, что нужно немедленно одеться, схватить чемоданы и спуститься в подвал. Ожидание сигнала отбоя могло длиться то долго, то нет, но, едва заснув, люди слышали новый сигнал тревоги, за которым следовал еще один, а порой и еще один. Поначалу мы сидели в одном подвале с другими жильцами дома, позже нам пришлось обходиться своим собственным угольным погребом, лишенным специальной защиты. Одному из дворников было поручено следить за тем, чтобы во время тревоги все квартиры были покинуты, и отвечать за полную светомаскировку. Поэтому каждое окно было снабжено рулоном черных штор. Но когда двумя годами позже начались массированные бомбардировки, пилоты находили Кенигсберг без труда, никакая светомаскировка не спасала.

Соседский Клаус, мой сверстник и член Гитлерюгенда, и я, со своею еврейской звездой, остались друзьями. Политика, законы и запреты воспринимались как неизбежность и не обсуждались, только заставляли быть настороже. То и дело раздавался звонок — это Клаус приходил ко мне в гости. Я же навещал его все реже, чувствуя растущий страх его матери, как бы кто-нибудь не застал меня у них. Клаус рассказывал о своей жизни и частенько приносил интересующие мальчишек вещи: игрушечную технику вроде пушки или стреляющего пистонами танка, а также набор химических реактивов, с помощью которых можно было здорово набедокурить. Мы учились изготавливать черный порох и воспламенять его каплей азотной кислоты, что было первым шагом к изготовлению взрывчатых веществ. Мы подрывали зажатые в тисках ружейные патроны и делали многое другое в том же духе. Наши совместные игры сводили на нет расовые теории и призывы к вражде. Взаимная симпатия и дружба демонстрировали всю абсурдность такой идеологии.

Заново испытываю ужас, вспоминая два эпизода, когда все едва не кончилось трагедией. Однажды я помогал Клаусу освобождать от хлама чердачные помещения. Из соображений безопасности полагалось убрать все имевшиеся под черепичной крышей горючие материалы, и, пользуясь стремянкой и топором, мы удаляли деревянные перегородки, делившие чердак на отсеки по числу сдававшихся в доме квартир. И вот при особенно сильном взмахе острое лезвие сорвалось у меня с топорища и так близко пролетело у головы Клауса, что он кожей почувствовал ветерок. «Член Гитлерюгенда убит евреем!» — примерно так могли бы выглядеть газетные заголовки, и семья Норра переживала бы трагическую потерю второго сына, а меня бы немедленно арестовали и отправили в концентрационный лагерь.

Во второй раз все выглядело еще хуже. Как большинство мальчишек того времени, Клаус любил возиться со всем, что стреляет: рогатками, пневматическими ружьями, пугачами. А однажды он явился ко мне со старомодным пистолетом. Кажется, именно такие называются дамскими. Он был не очень большой, и, чтобы выстрелить, нужно было взвести курок, вложить патрон и нажать на спусковой крючок. Но пружина курка со временем, по-видимому, ослабла, так что стрелять, по словам Клауса, было уже невозможно — он уже сколько раз пробовал. Говоря это, Клаус неоднократно нажимал на спусковой крючок и наконец передал пистолет мне. Я испробовал его на нашем балконе, но столь же безуспешно. После многократных напрасных попыток я решил вернуть пистолет и, протягивая его, шутки ради нажал на спусковой крючок в последний раз. Раздался оглушительный выстрел, и Клаус согнулся пополам. Он, скорчившийся и схватившийся за живот, и я, с пистолетом в руке и побелевший от ужаса, — в таком виде мы предстали перед моей растерянной и перепуганной до смерти мамой, поспешившей к нам в комнату на звук выстрела. При детальном обследовании выяснилось, что свинцовая пуля попала точно в «юнгфольковскую» пряжку Клаусова ремня и, расплющившись, отскочила — потом мы ее нашли. Клаус только почувствовал удар и подумал, что ранен. Когда мы убедились, что все обошлось благополучно, нам потребовалось еще немало времени, чтобы придти в себя. Так Клаус пережил состояние убитого, я — убийцы. Счастье, что этого не произошло на самом деле.

Наверное, следует считать, что оба раза мне повезло. Но когда везет с таким постоянством, становится не по себе. Эти происшествия никак не повлияли на нашу дружбу, скорее наоборот. А о пистолетном выстреле, разумеется, сказано никому не было.

Тайной оставались и прогулки на велосипеде, которые я время от времени, слегка прикрыв звезду, совершал в одиночку. Я ездил на пруды Хаммертайха, где некогда учился плавать, и дальше — в Юдиттен и Метгетен. Там был лес, который я любил. Конечно, это было запрещено: могло считаться выездом с места жительства. Но ведь сам факт нашего с мамой существования на этом свете, говорил я себе, есть, в сущности, преступление, в сравнении с которым другие нарушения — мелочь. Особенно мне нравилось ездить вдоль берегов Прегеля. Там стояли амбары — живописные старые и чудовищно огромные новые. По Прегелю одна за другой шли баржи, по большей части основательно груженые и поэтому со столь низкой осадкой, что разводить для них невысокие мосты и не требовалось. Их, однако, разводили и сводили постоянно, ведь хватало и других судов. Почти три года спустя мне пришлось разгружать одну из таких барж. Нас было пятеро, и мы перекидывали друг другу коробки со стиральным порошком. Это продолжалось бесконечно долго, словно трюм являл собою бездонную шахту. Кроме того, это было довольно опасно: к городу подступали русские, и вокруг нас свистела шрапнель. Пока же, катаясь здесь на велосипеде, я наслаждался иллюзией свободы.

Месяца за три до депортации Рут мы делились друг с другом своими мечтами и надеждами. Мы оба входили в сионистское спортивное общество «Бар-Кохба», некогда довольно активное, и носили синие спортивные трусы с белыми полосами и белые спортивные майки с синим «магендавидом» (звездой Давида). Спортивные занятия ограничивались несколькими видами легкой атлетики и игрой с мячом, а местом для них служили еврейское кладбище и наш школьный двор. Все мы лелеяли надежду начать когда-нибудь в Палестине новую жизнь — единственное, на что нам еще оставалось надеяться. Скоро, однако, наши с Рут разговоры об этом подверглись влиянию сильных чувств, которые мы испытывали друг к другу. Пожатие руки, исполненный симпатии взгляд или жест занимали нас тогда куда больше всего прочего.

Мамина приверженность литературе и музыке даже во времена жесточайших преследований делала ее большей немкой, чем многих ее соотечественников, охваченных националистическим угаром. Занятия Гете, Лао-Цзы и Конфуцием отдалили отца от христианства. Тетя Ребекка неколебимо стояла на позициях либерального иудаизма, тогда как в моей школе преобладали сионистские установки. Моя подготовка к бар-мицве содержала поначалу много польско-хасидских элементов, позже — ортодоксальных. Я уже рассказывал о господине Беньямине и его безоглядном доверии к Богу. Из-за этого доверия он упустил возможность спасти себя и своих родных от преступников, а ведь она у него, по-видимому, была. Пресса, афиши, знамена и транспаранты несли благую весть о тысячелетнем рейхе. Много разглагольствовали о «немецком складе характера», которому надлежит спасти мир, верили в превосходство арийской расы, которой в чистом виде вообще не существовало. Гитлер, основательно знакомый не только с операми Вагнера, но и с его политическими сочинениями, превратил это идейное наследие в страшную реальность, а успехи и победы убеждали его в собственной правоте. Кроме того, существовали монархии, демократии и коммунизм, с которыми велась ожесточенная, яростная борьба, благодаря чему я о них и узнал.

Про себя я постоянно вел диалоги с образом Бога, который соответствовал уровню моего развития. Я верил в существование некой первородной силы, сопричастной всему происходящему, но все больше сомневался в том, что именно ее христиане и иудеи считают Богом. Моя бар-мицва была, конечно, выражением любви и почтения к этой первородной силе, и перед ней я, как и все другие, испытывал страх. Но считать, что право на существование заслуживает лишь одна форма почитания Бога? Отец называл его «дао», я — «Адонай», а мама — вообще никак. Мне не были чужды и Аллах с Иисусом, а Гитлер говорил еще о Провидении. При таком обширном и в то же время недостаточном выборе мне пришлось формировать для себя образ Бога самостоятельно.

Среди тех, кто тогда бесстрашно дружил с нашей семьей, были Ильзе Розе, Герти Вешоллек, будущая жена моего отца, и Доро Георгезон. При случае они подбрасывали нам в почтовый ящик хлебные карточки. Кроме того, некоторые любители музыки не прекращали выражать свою приязнь к моим родителям и время от времени увеличивали наш рацион, скудевший из-за постоянного снижения продовольственных норм для евреев. К сожалению, мне не припомнить имена всех наших благодетелей, но всем им я глубоко признателен.

Огромную радость доставляли нам ежемесячные письма от Мириам в двадцать пять слов — подобный вид связи между жителями враждующих стран обеспечивал Красный Крест. Мириам жила в Шотландии в интернате, дававшем строго христианское воспитание.

Нам казалось, что ей хорошо. Насколько ей было одиноко, она, естественно, не писала.

Однажды отец отправился со мной к Лембке, хозяину столярной мастерской, которого нам рекомендовали. Эта мастерская считалась предприятием военного значения, и я надеялся, устроившись туда, избежать принудительных работ или депортации. Как занятого на таком предприятии меня, возможно, не отправили бы, например, на химическую фабрику, трудиться на которой было и скучно, и вредно для здоровья (мама много рассказывала об этом). Мы не менее получаса ехали на велосипедах к югу города, пересекли Прегель по железнодорожному мосту у станции Холлендер Баум и по улочкам и переулкам добрались до находившегося в Верхнем Хаберберге большого, длинного двора, в левой части которого расположились мастерские: токарная, шорная, слесарная, затем столярная и обойная. Над входом в каждую висела вывеска с эмблемой соответствующего ремесла. На другой стороне двора разместились склады крупных фирм, а в самом конце — цех по упаковке масла.

Как почти все улицы в Кенигсберге, этот двор был вымощен булыжником и хранил аромат прошлого. Мастерские находились в маленьких и низких помещениях, работало в них от одного до трех человек. На стук в дверь столярной мастерской появился господин Лембке, человек довольно толстый и казавшийся нездоровым. Отец назвал наши имена. Господин Лембке бегло и без комментариев осмотрел меня, мою звезду и мои мускулы, после чего вынес свое решение: он бы меня взял, но труд здесь тяжелый; при сдельной работе требуется скорость, а при разгрузке досок — сила. Мы на все согласились и договорились, что в один из ближайших дней я приступлю к работе. Поговорили об одежде: хозяин сказал, что достанет для меня карточки на приобретение синей спецовки — как у монтеров. Не понравилось ему только мое имя, и в первый же рабочий день он сообщил, что звать меня будут не Михаэлем, а Максом, и как Макса представил меня трем другим работникам.

Первым был немолодой подмастерье, тихий и замкнутый. Затем Франц, тоже в возрасте, тощий, с лишаем на голове, с горящим взором и до того поглощенный работой, что едва удостоил меня взглядом. Он сдельно изготавливал гробы. У последнего, семнадцатилетнего ученика Хейнца, вид был беспокойный. В мастерскую спускались по трем ступенькам, и сразу справа от входа стоял высокий стеллаж для рубанков, а слева, под широким окном, — верстак мастера. Гробовщик пользовался верстаком у левой стены, подмастерье — тем, что стоял у задней. Внутреннее пространство мастерской было заполнено преимущественно гробами и крышками, лежащими на козлах. В стене справа располагалась дверь, ведущая в машинный зал. Там находились циркулярная и ленточная пилы, фрезерный станок и у противоположной стены — строгальный станок. Все было усыпано древесной стружкой, обрезками и опилками. Снаружи, во дворе перед двумя этими помещениями, а также напротив них у стены склада и под навесом мастерской лежали доски и прочая древесина.

В первый день мастер Лембке вывел меня из мастерской, выбрал пару досок, положил их на деревянные козлы, тщательно разметил карандашом и, убедившись, что нас никто не слышит, сказал: «Макс, для меня ты такой же, как и все. Хотя ты тут лишь на подсобных работах, я тебя всему обучу. Только поосторожней высказывайся о политике. Мой подмастерье — нацист и, похоже, поставлен приглядывать за мной. Франца амнистировали. Он однажды в припадке гнева убил свою жену. Сейчас работает, как одержимый, и рта почти не раскрывает. Сдельно изготавливает гробы и хорошо зарабатывает. Вот здесь ты и будешь нам помогать». О Хейнце он говорить не стал, только назвал его болваном. Затем дал мне деревяшку, обернутую наждачной бумагой, и показал замазанные клеем места на гробах, которые я должен был обработать. Это было мое первое задание. Я с усердием приступил к делу, но вскоре понял, до чего это нелегко. На каждую половину гроба приходилось 32 заглубленных гвоздя, и эти места были покрыты окаменевшим клеем. Чтобы зачистить их, требовалось немало усилий. Затем мы выносили гробы с крышками во двор и покрывали их красителем, разведя его нашатырным спиртом. Лакировкой занимался сам мастер, и вскоре я узнал, почему. Дело в том, что значительную часть спирта, предназначавшегося для лакировки, он забирал себе и смешивал с анисовыми каплями, которые я приносил ему из аптеки. Иногда после работы он пил этот высокоградусный шнапс. Хотя спирт и считался отравой, на его здоровье это, пожалуй, не отражалось.

Сгрузить доски, поработать ручной пилой, подмести мастерскую, подмести двор, здесь подхватить, там взобраться — таковы были мои обязанности в первое время. Я любил запах древесины и чувствовал себя здесь, вообще говоря, совсем неплохо. Всякий раз, отправляясь к заказчикам, чтобы встроить полки в подвале, вставить оконную раму или приладить ящики в кладовке, мастер брал меня с собой. В этом случае он попросту говорил мне снять «дурацкую» звезду. Нельзя требовать от людей, чтобы они такое носили, считал он. Поэтому мама пришила мне кнопки на звезду и на спецовку. На мое счастье, партийные из числа ремесленников соседних мастерских, были, вероятно, все на фронте, а оставшиеся старые мастера (некоторые из-за нехватки кадров не могли работать дальше), относились ко мне очень дружелюбно, выдавая тем самым свой истинный образ мыслей.

Довольно гротескным выглядел визит, нанесенный нашему нацисту, старшему подмастерью, его зятем. Однажды он явился в мастерскую в форме штурмовика, чтобы, как он выразился, хоть разок взглянуть на еврея. Ему обо мне его тесть рассказал. Разочарование было велико: он-то надеялся, что я соответствую образу еврея из «Штюрмера», так нет! Долго разглядывал он меня, заставляя вертеть головой, после чего сказал, что сумел обнаружить некоторые еврейские черты, но в моем случае это потребовало особой подготовки. Сообщением о ней он явно хотел произвести впечатление на тестя, который при всем желании не мог обнаружить во мне ничего особенного. Потом я задавался вопросом, не было ли у меня действительно каких-то необычных отличительных признаков.

«Каторжник» Франц, ко всеобщему удивлению, вступал в беседу со мною, а очень скоро стал приглашать меня в обеденный перерыв в ресторанчик, где время от времени подавали суп из снетка. Снеток — небольшая рыбка, и, хотя может показаться, что она состоит лишь из головы, глаз и плавников, вкус у нее отменный. Соответствующие продуктовые талоны Франц мне дарил. Мы мало говорили друг с другом, нам и без того было хорошо вместе.

Мастер ежедневно приносил из дому пакет с едой, которую приготовила жена. Бутерброды и куриные ножки были в то время редкостью и вызывали всеобщую зависть. Иногда он отдавал мне то, что оставалось: замечательную колбасу и бутерброды с сыром. Для меня было загадкой, как ему удавалось так здорово пополнять скудевший рацион. О том, что благодаря воровству, я узнал позже, когда мы начали вместе ходить по заказчикам. Там он давал мне точные указания, в какой момент и какую банку, бутылку или пакет переправить в его вместительный портфель, и отвлекал хозяина, пока я выполнял поручение. Удивительно, до чего плотно были набиты кладовые и погреба у большинства наших клиентов. Безусловно, попадись мы, отвечать пришлось бы мне, но все всегда заканчивалось благополучно. Я и не подозревал, как пригодится мне этот опыт для выживания: в русском плену мы бы умерли с голоду без воровства.

Шутки мастера были грубоваты и заставляли страдать, в частности, всеми любимого кота, который жил в мастерской и большую часть времени спал. Иногда мастер говорил: «Посмотрим, как высоко прыгнет сегодня Петруша», после чего смачивал в нашатырном спирте кусок ваты и клал его прямо под нос спящему коту. Над прыжком, совершаемым Петрушей в ту или иную сторону, все потешались.

Нелишне упомянуть, что мне совсем нелегко было привыкнуть к долгому рабочему дню и что работа часто превышала мои физические возможности. Тогда я долго не мог заснуть, а заснув в конце концов, продолжал работать во сне.

Рабочий климат, сперва хороший, был испорчен: Хейнц, ученик мастера, оказался завистливым и злобным малым и начал притеснять меня и мучить. Многие задания мы выполняли уже самостоятельно, поэтому никто не видел его уловок, а он, например, всегда пытался устроить так, чтобы при выносе гроба из мастерской во двор я шел спиной вперед, и только я собирался подняться по ступенькам, как Хейнц толкал гроб, и я спотыкался, а то и падал, придавленный тяжелою ношей.

Еще опаснее были его толчки в машинном зале при работающих станках. В те времена они были еще без покрытий — и циркулярная пила, и ленточная, да и строгальный станок был небезопасен при открытом вращении вала с резцами для рихтовки кромок у досок. Стоило мне пожаловаться, как Хейнц начинал безобразно ругаться, а заканчивал словами: «Заткнись, свинья еврейская!» Просить о помощи мастера смысла не имело, это бы только ухудшило дело, ведь мне было тринадцать, а Хейнцу семнадцать. Ситуация становилась все невыносимее и наконец превратилась в ад. Я был глубоко несчастен, и хотя полюбил столярное ремесло, каждый день казался мне сущим кошмаром.

Крайняя нужда заставила меня искать выход, и мне удалось придумать нечто такое, о чем я с удовлетворением вспоминаю и сейчас. Издевательства Хейнца носили характер припадков, а в промежутках он относился ко мне нормально. Он принадлежал к той породе людей, которые все и всегда поносят. Постепенно я узнал кое-что о его предыдущей жизни и об особенностях его характера. Ему, собственно, хотелось служить на флоте, но его туда не взяли. В школе он не успевал. Родители были в разводе, и отец велел ему стать столяром. Вероятно, из-за разного рода своих недостатков ему пришлось пережить и другие отказы. Столяр из него тоже был никудышный. В крайне бедственном для меня положении я придумал, как поступить. Я начал ему поддакивать, постоянно подогревать его недовольство и довел его отчаяние до предела. Как-то мне попалось на глаза здание, в котором находилось представительство торгового флота, и теперь это навело меня на спасительную мысль: я принялся уговаривать Хейнца добровольно поступить туда. При существующем дефиците кадров, думал я, там не будут слишком разборчивы. Неустанно и красноречиво расписывал я Хейнцу прелести жизни на торговых судах. В конце концов, он ведь и сам туда прежде стремился. Мне чуть ли не за руку пришлось тащить его в представительство флота, прежде чем он решился последовать моему совету. И что же? Прошло совсем немного времени, и в один прекрасный день Хейнц исчез навсегда. Его взяли на службу, и я избавился от него. Дай ему Бог счастья!

С приходом Бернхарда все стало совершенно иначе. Преемник Хейнца был шестнадцатилетним веселым цыганским пареньком. Черноволосый, сильный, живой, музыкальный, добродушный и всегда готовый помочь. Мы сразу сошлись. Не стану скрывать, что был очень удивлен, когда он оказался совсем не таким, каким я представлял себе цыган. Значит, и я стал жертвой существовавших предрассудков, и хотя сам был изгоем, бессознательно усвоил нацистские обвинения цыган в вороватости, нечестности и нечистоплотности. Чем иначе объяснить, что я был так приятно удивлен?

Работа в мастерской с каждым днем нравилась мне все больше. Редко мне доводилось встречать таких выдумщиков, как Бернхард. Его единственным недостатком была любовь к шлягерам — их он целыми днями насвистывал или напевал, так что и сейчас меня слегка тошнит, когда я слышу «За полную блаженства ночь». Ему очень нравилось проказничать, он постоянно что-нибудь придумывал, нередко с риском для жизни. Например, когда клеили гробы, он убирал или прятал от Франца струбцины именно в тот момент, когда тому нужно было поскорее стянуть намазанные горячим клеем доски и малейшее промедление могло свести на нет всю работу. Лишь в самый ответственный момент Франц обнаруживал, что одной из заранее приготовленных струбцин нет на месте. Холерик по натуре, он мгновенно выходил из себя. Я видел, как однажды он с такою силой запустил длинной железной струбциной вослед Бернхарду, что быть бы убийству, не увернись тот ловко.

В обеденный перерыв мы отправлялись изучать местность и однажды нашли бумажные упаковки из-под сливочного масла, остатки которого еще можно было соскрести — ценная по тем временам находка.

Как цыган Бернхард подпадал под те же ограничения, что и евреи: особым распоряжением цыган приравнивали к евреям. Поэтому в отношении меня он был свободен от предрассудков. Товарищи по несчастью, мы стали настоящими друзьями, и нам было хорошо в мастерской, пока одна серьезная ошибка не положила конец этой жизни. Задавая старшему подмастерью, о котором мастер предупреждал, что с ним надо быть поосторожнее, вопросы о текущей политике и о войне, мы порой ставили его в тупик и подвергали сомнению его ответы. А Бернхард его даже высмеивал. И хотя работали мы хорошо (я уже стал станочником, и мне приходилось, например, нарезать фрезой соединительные пазы на боковинах пятисот ящиков для перевязочного материала; специалист меня поймет), однажды мне было официально предписано покинуть столярную мастерскую и по достижении четырнадцати лет перейти на химическую фабрику «Гамм и сын». А ведь этого-то я и хотел избежать, для чего добровольно оставил школу. Мастер, Бернхард и я были очень огорчены и предполагали, что распоряжение могло было быть следствием доноса. Мы подозревали подмастерье.

Таким образом, и пребывание в мастерской разделилось на две части — тяжелую и приятную, а с переходом на фабрику завершился еще один короткий этап моей жизни.