На следующий день нас построили, вывели из этого кошмарного лагеря и повели в сторону Кенигсберга. Я едва мог идти, и моему соседу приходилось время от времени меня поддерживать, а другим было и того хуже. Когда мы проходили мимо берегового ограждения Верхнего пруда, кто-то вдруг вырвался из строя и, перевалившись через низкую ограду, кинулся в воду. Яростно ругаясь, конвоир сдернул с плеча автомат и дал очередь вослед, что, хочется надеяться, принесло самоубийце желанную скорую кончину. Мы двинулись дальше, хорошо понимая мотивы его поступка.

По какой-то причине наша колонна должна была остановиться, и несколько человек опустились на землю передохнуть, я в том числе. Желание никогда больше не вставать было настолько велико, что моему незнакомому соседу пришлось меня поднимать. И опять в путь, назад в несчастный Кенигсберг, механически переставляя ноги и дрожа от холода, ибо слишком тяжелую шинель я уже давно бросил. Через несколько часов, показавшихся вечностью, мы достигли цели. На путь от концлагеря до Кенигсберга ушла вся вторая половина дня. Вдобавок дважды нас вели не туда, прежде чем нашлась комендатура, в которую нас надлежало сдать.

Пока бесконечно тянулось составление списка, мы сидели или лежали на голом холодном полу. Мне мой новый помощник ложиться не велел, сказав, что я простужусь. Опасаться какой-то смешной простуды — мне, чувствовавшему себя смертельно больным! Какой абсурд! Однако я подчинился. После долгого ожидания двое подвыпивших русских повели нас на ночлег. По дороге они палили по попадавшимся собакам. Ночлег представлял собою жилое помещение, которое на скорую руку привели в порядок и в котором уже находились гражданские лица, в том числе женщины. Наш приход обрадовал их не слишком, ведь мы отнимали у них место. Я быстро соорудил себе ложе из старых иллюстрированных журналов, сорванных гардин и распоротого валика, свернулся клубочком и почувствовал себя счастливым, обретя наконец уголок, в котором меня хотя бы временно никто не потревожит. Погружаясь в сон, я слышал, как наши конвоиры требовали от двух женщин пойти с ними: «фрау, ком».

Чего бы я только не дал, лишь бы меня оставили в покое! Мой тихий уголок посреди хаоса стоил царствия небесного, но грубое «dawaj, dawaj» молодого русского здоровяка нарушило идиллию. Делать нечего, пришлось вставать и идти, хотя я еле держался на ногах. Отправились в комендатуру, там посадили на готовый к отправлению грузовик, в кузове которого лежали лопаты и заступы. В городе почти не осталось проезжих улиц, так что ехали окольными путями, пока не добрались до перекрестка с мешавшей движению огромной воронкой от авиабомбы. Кругом руины, щебень и стальные балки. Задание было — вместе с другими штатскими засыпать эту воронку привезенными лопатами и заступами. Охраняло нас несколько русских, вооруженных до зубов. Я был не в силах даже пошевелить лопатой, не говоря уже о том, чтобы засыпать щебнем яму, и беспомощно стоял, готовый свалиться от слабости. Вид у меня был до того жалкий, что это подействовало на стоявшего поблизости охранника. Он отозвал меня в сторону и повел в подвал ближайшего разрушенного дома. В какой-то момент я подумал, что сейчас он меня убьет, но он указал мне на ржавую, обгоревшую кровать и дал понять, что я могу улечься. Этот человеческий жест, собственно, спас мне жизнь: пока другие работали, я лежал и пытался прийти в себя, полностью расслабившись, а заставь русский меня работать вместе со всеми, это неизбежно вызвало бы упадок сердечной деятельности и смерть. Кто не мог двигаться, погибал, — о таких не заботились.

Когда меня вечером вывели из подвала, я чувствовал себя несколько лучше. Не помню, пришлось ли мне в тот день утолять голод и жажду. Кажется, нет. На другой день все произошло точно так же: я отправился в подвал к своей койке и лег, всецело сосредоточившись на стремлении восстановить силы. Русский охранник принес мне в котелке остатки своего супа из перловки. Осчастливленный и растроганный, я крошечными глотками отхлебывал это лакомство. Вообще, все заметнее становилось, что некоторые русские начинают видеть в нас людей. В свою очередь, и мы обнаруживали, что у них есть сердце и душа. Все еще не было конца их кошмарным ночным вторжениям, от которых страдали женщины, но днем русские уже не внушали нам того страха, что прежде.

В команде, работавшей на улице, оказался знакомый моих родителей. Во время обеденного перерыва он зашел ко мне в подвал и предложил перейти к ним. Жили они неподалеку от нашей бывшей квартиры на Штайнмец-штрассе. Я с благодарностью принял это предложение и отправился вместе с ними. Русские охранники не возражали, узнав, что я ищу родителей. Они были настроены довольно дружелюбно, не то что охрана других команд, обращавшаяся с узниками, как с опасными преступниками. У моих новых знакомых житье было получше. Мне посочувствовали, дали пшенной каши и устроили настоящее ложе. Похоже, здешние женщины устроились убирать, стирать и стряпать для офицеров, благодаря чему получали дополнительное продовольствие. От этих щедрот сейчас перепадало и мне.

Каким счастьем было на следующий день остаться лежать на новом месте. Здешним было невдомек, что такое Ротенштайн, мне же он едва не стоил жизни, и теперь я медленно приходил в себя. Но вечно их самоотверженная помощь длиться не могла. Некоторые уже начали ворчать. Пора было уходить. Я попросил тех, с кем делил кров, поразузнать, не слышал ли кто о моих родителях, и уже на следующий день они вернулись с известием, что родители живут на Шреттер-штрассе, в шести кварталах отсюда. Значит, и их вернули в Кенигсберг.

Вне себя от радости я тотчас же отправился в путь. Предстояло одолеть около полукилометра. Волоча ноги и то и дело останавливаясь, я прошел два квартала, после чего силы меня оставили, и я, почти падая, понял, что не доберусь. Не оставалось ничего иного, как вернуться к исходному пункту, что я с величайшим трудом и сделал, какое-то время беспомощно и потерянно постояв, а потом выбрав наикратчайший путь. Куда подевалась моя сила, с помощью которой я шестнадцатилетним таскал стокилограммовые мешки? Даже мечта поскорее увидеть родителей не помогла мне пройти пятьсот метров. Своим товарищам я сказал, что завтра попробую опять и наверняка получится. Меня снова накормили пшенной кашей, и я заснул, полный надежд и предвкушая радость встречи.

На другой день у меня хватило сил, чтобы медленно, поминутно останавливаясь, доплестись до Шреттер-штрассе. Пришлось, правда, порасспрашивать, но в конце концов здесь и было-то всего два полуобгоревших дома, куда вселилось некоторое количество кенигсбержцев. С тех пор как мы покинули Штайнмец-штрассе, я впервые видел знакомый район. Все дома, которые после прихода русских уцелели или пострадали так, что их можно было отремонтировать, сейчас являли собой руины, выгоревшие до самых подвалов.

А потом состоялась столь горячо желанная встреча. Мой вид вызвал у родителей слезы. Я тоже нашел, что они очень изменились и выглядят неважно. Не стоило ни о чем им рассказывать, и я не стал. В комнатке, которую они, к счастью, ни с кем не делили, родители любовно устроили мне ложе — под маминой кроватью, чтобы меня не обнаружили русские патрули. Наконец-то я обрел долгожданный покой и был вместе с родителями. Моя беспомощность повергла маму в шок, и она с невероятным упорством и энергией принялась добывать пищу — путем поиска, обмена и просьб. Немного белого хлеба за скатерть, картошку за серебряные вилки, чуточку конского жира за сломанные стенные часы — любые вещи можно было нести к русским и предлагать на обмен. Неутолимой была их потребность во всем и вся. И за кусок хлеба они получали в буквальном смысле золото и серебро.

Целыми днями я лежал под кроватью и медленно восстанавливал силы, благодаря заботливому уходу мамы. Через пять дней начал вставать и немного двигаться. Поврежденные прикладом ребра постепенно заживали. Но следовало оставаться под кроватью: то и дело заходили русские, чтобы забрать трудоспособных мужчин и женщин или просто присмотреть себе вещички, которые могут пригодиться. По-прежнему доносились пронзительные крики: изнасилования стали рядовым событием. По-прежнему ночь наполнялась адской музыкой: кто-то колотил чем-то тупым и тяжелым в забаррикадированные двери, громко бранился, орал и угрожал по-русски, слышались пистолетные выстрелы, вой собак, причитания, мольбы, заклинания и долгий-долгий плач. Все это напоминало кошмарный сон, но было, увы, реальностью.

Постепенно ко мне возвращались силы, и я видел, что мама одна не в состоянии обеспечить всех троих продовольствием в достаточном количестве. Менять уже было нечего, а чтобы раздобыть новые вещи на обмен, требовались ловкость и проворство, и здесь преимущество было на стороне более молодых соседей. И за водой нужно было ходить за полтора-два километра, на Луизенваль. Раз в три дня мама преодолевала это расстояние с ведром воды, которое несла попеременно то в одной, то в другой руке. Я видел ее мучения и не мог дождаться момента, когда смогу помогать.

Я уже дней восемь поправлялся, лежа под кроватью, и тут к нам нагрянул злобный офицер, говоривший на смеси идиша и немецкого. Он осмотрел нашу комнату основательно, обнаружил меня и, ударив кулаком в лицо, вытащил из-под кровати. Мама, я и отец сообщили, что я «bolnoj», и он, хоть и успокоился немного, все же потребовал, чтобы я одевался и следовал за ним. Мы прошли несколько улиц и оказались у разрушенного дома, в котором русские решили поселиться. Нужно было очистить его от мусора. Этим уже прилежно занималось несколько человек, и я, поначалу медленно и неуверенно, тоже включился в работу. Место было приличное: работавшие получали еду -400 г хлеба, а кроме того, удавалось то тут, то там найти что-нибудь полезное.

Неописуемый праздник закатили русские по случаю подписания адмиралом Деницем договора о капитуляции. Целый день они палили из всего, что можно. Каждый испытывал облегчение от того, что наконец-то окончилось это безумие и можно подумать о новой жизни. Расизм и претензии на мировое господство вызвали ответный удар, ни с чем не сравнимый по своей сокрушительной силе. Итогом мечтаний о верховенстве Великой Германии стала разрушенная Европа с невероятно расширившейся сферой советского влияния.

С этого дня я все больше становился главным кормильцем семьи. Особенно неприспособленным к новым жизненным условиям оказался отец. А между тем, жизнь превратила всех в хищников со слишком маленькой охотничьей территорией, и следовало мобилизовать все свои чувства и действовать ловко и хитро. Чтобы уцелеть, необходимо было научиться присматриваться и прислушиваться, комбинировать и импровизировать. Сделаться полезным для русских, завоевать их симпатии, суметь что-нибудь починить — часы или керосиновую лампу. За это давали хлеб или овсяные хлопья, ячмень или суп.

Таская тяжелое ведро, мама заработала себе воспаление оболочки сухожилия и испытывала сильные боли. За пару вечеров я смастерил для нее коромысло: положив его на плечи, можно было привешивать по ведру справа и слева. Это значительно облегчило походы за водой. Теперь мама могла носить по два до половины наполненных ведра, не испытывая болей. Впрочем, вскоре я уже и сам мог ходить на Луизенваль за жизненно необходимой водой. Наши отношения с отцом опять начали обостряться: он привык к тому, что о нем заботятся, и снова занялся китайским; я же считал, что ему, несмотря на пожилой возраст, следует хоть как-нибудь участвовать в поисках пропитания, тем более что русские стали ценить седовласых, солидного вида мужчин и доверять им административно-организационные посты. Так или иначе они стремились решить стоявшие перед ними огромные проблемы, тем более что эпидемия дизентерии и тифа коснулась и их. Открылась и, благодаря усилиям профессора Штарлингера, заработала инфекционная больница. Тем самым был обеспечен уход за инфекционными больными; но о прочих не заботился никто.

По улицам бродят кенигсбержцы, близкие к голодной смерти. Все еще стоит запах непогребенных тел. Распространяются венерические болезни и чесотка. Правда, теперь иногда женщине удается избежать изнасилования, сказав, что она больна. Большинство заразилось, но кто бы и чем бы ни страдал, ни для кого нету ни врачей, ни лекарств. Остается либо самолечение, либо воронка.

Одичавшие собаки избегают встреч с человеком, каким-то образом чуя его намерения. Всех кошек уже давно съели. Однажды средних размеров собаку сбивает мчащийся джип. В состязании за ее труп я оказываюсь победителем и несу добычу домой. Тут-то и оказываются полезны наблюдения за тем, как разделывали и свежевали моего кролика. То же самое я проделываю с тушкой собаки, и ее мясо приходится всем домашним по вкусу и укрепляет наши силы. А однажды в куче мусора мне попадается на глаза целая банка сиропа — вот это удача!

По моим оценкам, к этому времени из предполагаемых 130 000 оставшегося в Кенигсберге гражданского населения уцелело не более половины. В течение ближайших месяцев оно сократится вдвое, а в последующие три года — еще раз вдвое. Не было никакой пищи, каждый сам думал, как прокормиться. Или работать у русских за 400 г хлеба в день, или искать еду среди развалин, выменивать на вещи, красть, выманивать обманом. Или голодная смерть. Русских и самих-то снабжали довольно скупо, так что излишков у них не было. В таких условиях пожилые люди почти не имели шансов выжить, как, впрочем, и молодые, не проявлявшие предприимчивости, ведь и их тогда ждала скорая смерть от тифа или последствий голода. Говорят, что из 130 000 выжило и было выселено в Германию лишь 20 000. Но мне кажется, что и это число завышено. Описать условия жизни и нужду, которые сократили численность кенигсбержцев более чем на 80 процентов, невозможно, но я попробую — в память об этих несчастных.