Профессор Вильгельм Штарлингер, организовавший по распоряжению оккупационных властей работу первой Немецкой инфекционной больницы, пишет в кратком отчете о ситуации того времени (цитирую по его книге «Границы Советской власти»):

1) Основную тяжесть телесных и душевных страданий несли женщины и дети, поскольку почти все мужчины, если им удалось пережить заключительные бои, были вскоре после взятия города отправлены в лагеря. Женщины были абсолютно беззащитны, семьи — полностью разрушены, наладить питание маленьких детей, необходимое для сохранения их жизни, было невозможно.

2) Первые хлебные пайки, нерегулярные, недостаточные и предназначенные только для трудоспособного взрослого населения, начали выдавать с мая, и 400 г очень водянистого хлеба оставались до лета 1946 года единственным продуктом питания, выдававшимся нерегулярно и лишь малой части населения. Большинство питалось зернами ржи, засеянной зимой 1944/45 года, не убранной и все сильнее прораставшей летом 1945 года. Ее собирали наиболее активные и предприимчивые. Очень часто в пищу употреблялось мясо давно зарытых и вновь выкопанных животных. Зимой 1945/46 года были зарегистрированы случаи настоящего каннибализма. Только с лета 1946 года появились незначительные продуктовые прибавки к хлебному пайку, а позже и денежные выплаты постоянным и нужным работникам.

3) Жилая площадь была крайне ограничена, что вело к чрезвычайной скученности на всем возможном пространстве; домашний скарб, белье, одежда и особенно обувь были в основном полностью утрачены; дров в суровые зимы едва хватало на приготовление пищи, и в некоторые ночи самой суровой зимы — 1946/47 года — от холода и истощения вымирали целые семьи.

4) В пик эпидемии тифа, осенью 1945 года, Кенигсберг потреблял только воду из собственных, за малым исключением загрязненных, колодцев или, если этого не хватало, воду из воронок; поскольку дорога к Прегелю была неблизкой и небезопасной, мылись водой из воронок; поменять и постирать белье удавалось крайне редко. Система канализации была разрушена, отхожих мест имелось недостаточно, уход за ними не велся, добираться до них было долго и небезопасно, отчего загрязненность дворов и подвалов была очень значительной. Электричество появилось в отдельных районах лишь в 1946 году и было доступно немногим.

5) Летом 1945 года мухи размножились в таком количестве, что густыми роями облепляли все сосуды, каждый кусок хлеба, всех больных, а также все свежие экскременты. Завшивление началось в мае и до зимы 1945/46 года было сплошным и полным; крысы плодились столь стремительно, что начали нападать на спящих людей.

6) Население не имело и не получало никаких дезинфицирующих средств, даже мыло встречалось крайне редко. Уборка города ограничивалась расчисткой от завалов проезжих улиц. Закладка и эксплуатация отхожих мест продвигались медленно. Даже уборка трупов завершилась только по прошествии нескольких недель.

7) С созданием неплотной сети немецких амбулаторий, по существу оформившейся и хорошо функционировавшей уже в начале мая 1945 года, возникла возможность регистрирования инфекционных больных, а позже и людей с подозрением на инфекционное заболевание. Уже с началом первой волны тифа регистрирование велось эффективно; запаздывало лишь раннее выявление заболевания. Выявленные и зарегистрированные больные направлялись в новообразованные Немецкие инфекционные больницы. Транспортировка, особенно в первый год, была чрезвычайно затруднена; тяжелобольных везли долго, утомительно, часто с непосредственной угрозой для жизни и всегда на гужевом транспорте (ручных тележках!).

О своей области — борьбе с инфекционными болезнями — профессор В. Штарлингер пишет:

5) Завшивление, по крайней мере зимой 1945/46 года, было всеобщим и сплошным. 6) Профилактику эпидемии приходилось ограничивать изоляцией и помещением в стационар выявленных инфекционных больных. Выявление ранних стадий заболеваний шло постепенно.

7) Размещение больных и уход за ними в импровизированных, неудовлетворительно обеспеченных и беспрерывно наполнявшихся Немецких инфекционных больницах осуществлялись в тяжелейших и совершенно неудовлетворительных условиях; возможности активной медицинской помощи были крайне ограничены. Из этого следует, что эпидемии в Кенигсберге поражали изолированное и однородное немецкое население, которое 1) не могло приобрести иммунобиологической защиты, ни переболев соответствующим заболеванием ни раньше, ни через вакцинацию; 2) не было защищено от вызванного окружающими условиями бурного распространения инфекции никакими активными мерами санитарно-гигиенического характера (исключая часто запоздалую изоляцию и диспансеризацию зарегистрированных явных больных), тогда как для лавинообразного распространения инфекций условия были максимально благоприятными из-за повсеместной дезорганизации нормального течения и поддержания жизни, и 3) испытывало такие душевные и телесные страдания, что следствием могла быть только индивидуальная и массовая предрасположенность к любым болезням, тогда как врачебная помощь и уход за больными не удовлетворяли основным требованиям медицинской науки. Таким образом, можно с полным правом сказать, что эпидемии в Кенигсберге протекали в самых примитивных условиях.

В то время у автора доклада нередко создавалось впечатление, будто провидение и природа желают проверить, сколько способен вынести человек и как он поведет себя в условиях свободного распространения инфекций.

Состояние нашего здоровья было плачевным. Отец очень ослаб и страшно похудел. Складывалось впечатление, что женщины в целом лучше приспособлены к потреблению совершенно неудовлетворительной пищи, в которой, прежде всего, недоставало протеинов. Смертность мужчин была заметно выше. В нашей семье мама тоже оказалась самой стойкой, и, наблюдая ее в то время, нельзя было не восхищаться ее неутомимостью и энергией, готовностью прийти на помощь и мужеством в ежедневной борьбе за жизнь. Возможно, она бы не выжила без моей поддержки, но я бы без ее поддержки не выжил точно. Самое тяжелое испытание выпало на ее долю в декабре 1945 года. Однажды утром я был не в состоянии пошевелиться, бредил и имел все признаки высокой температуры. Позже оказалось, что 41 °C. Именно так это и происходило: человек отчаянно боролся с голодной смертью, и тут его настигала какая-нибудь болезнь, и человек умирал. Это ожидало бы и меня, не сражайся мама за мою жизнь — молча и ожесточенно. Заметив, что я болен не на шутку и что мое состояние с каждым днем ухудшается (я едва мог дышать), она устремилась на поиски и вернулась с русской докторшей. Та осмотрела меня, велела несколько раз произнести «trizet trie» и распорядилась немедленно отправить меня во вновь открывшуюся больницу «Милосердие», о существовании которой мы еще не знали. По приказу этой решительной докторши, имевшей высокое офицерское звание, русская санитарная служба доставила меня в больницу, где работали немецкие врачи.

В приемном покое медсестра и дежурный врач заспорили, следует ли меня сперва, согласно инструкции, направить на дезинсекцию или сразу поместить в отделение. Я слышал, как врач сказал: «Нельзя его отправлять на дезинсекцию, не то он у нас там и помрет». Затем, посмотрев, нет ли у меня в волосах вшей, он распорядился немедленно отправить меня в одно из отделений больницы. Обращались со мной чрезвычайно осторожно, отвезли в палату на восемь коек. Настоящих кроватей с белым постельным бельем. Четыре — у правой стены, четыре — у левой, поперек палаты. Проход между рядами был ненамного шире расстояния между кроватями. Здесь я почувствовал себя в безопасности, впервые испытав заботу официального учреждения о моем физическом благополучии. Правда, вскоре выяснилось, насколько ограничены были возможности учреждения. Как бы то ни было, сейчас я лежал в чистой постели, и наконец-то не нужно было ничего предпринимать и планировать. Даже заботы о родителях отступили на второй план, когда мама, после первой, очень тяжелой, недели рассказала, каким образом ей с отцом удается раздобывать денег на покупку продуктов. Как-то раз мне посчастливилось украсть изрядное количество «мукефука» (так называли эрзац-кофе «Мосса Faux»), и теперь отец варил его, а мама с горячим кофейником и парой чашек отправлялась на черный рынок и продавала этот напиток мерзнувшим русским по рублю за чашку. Выручки родителям хватало на жизнь, а мне это приносило душевное спокойствие, столь необходимое для медленного, очень медленного выздоровления.

Доктор Франк, сделав рентген, установил, что у меня, помимо плеврита и истощения, двустороннее воспаление легких. Курировали отделение два врача — профессор Беттнер и доктор Шаум. И хотя в моем случае им оставалось только терпеливо ждать — ведь лекарств-то все равно не было никаких, их забота и личное внимание, несомненно, имели решающие значение для постепенного преодоления тяжелой болезни. Пользуюсь случаем сердечно поблагодарить их обоих. Доктор Шаум, наверное, и не подозревал, сколь важно для меня было время от времени беседовать с ним. Ощущение собственной значимости и возможность расслабиться приносили мне внутреннее удовлетворение, какого я уже давно не испытывал.

Я лежал в постели и был совершенно спокоен, счастлив и полон надежд. Раз в день нам давали поесть — как правило, мучную похлебку, иногда бобовый или гороховый суп, казавшийся изысканным деликатесом. Порой и во второй половине дня кое-что перепадало. Однако еды было недостаточно, чтобы спасти моих соседей по палате, страдавших от тяжелых голодных отеков. Они умирали один за другим, и их места тотчас занимали такие же безнадежные больные. У всех были отеки, незаживающие раны и водянка. Доктор Шаум постоянно пунктировал плевру и околосердечную сумку — единственное, пожалуй, что он мог сделать в этих условиях. Меня особенно тронула смерть моего соседа, тринадцатилетнего мальчика, которому несколько раз пунктировали околосердечную сумку. Его никто не навещал, он скончался почти беззвучно и был закопан в братской могиле вместе с другими бесчисленными безымянными жертвами. Та же участь была бы суждена и мне, если бы мама не начала почти ежедневно приносить чего-нибудь с черного рынка: кусок хлеба, немного конского жира, консервы, снова хлеба. Она быстро сообразила, что без добавочного питания я никогда не поправлюсь. У нее самой опять было воспаление оболочки сухожилия, и она смастерила себе для ношения кофейника нечто вроде лотка, который подвешивался на шею. Теперь она выглядела заправской маркитанткой. С утра до вечера на ногах с единственной целью — раздобыть хлеба или другой какой еды, что требовало напряжения всех сил. Отец должен был искать дрова, поддерживать огонь и варить кофе, а мама на рынке без устали зазывала и продавала этот горячий бодрящий напиток.

Принося еду, она совала мне ее под одеяло, и я съедал все сразу и, насколько это удавалось, незаметно. Откладывать часть на потом было бессмысленно — еду воровали сразу же, как только хозяин засыпал. Кроме моего юного соседа, я ни с кем не делился — утопающий ни с кем не делится соломинкой, за которую вынужден хвататься. Ситуация была жестокая: кто еще не впал в полную апатию, говорил о еде и только о еде. Но я в состоянии безмятежного ничегонеделания чувствовал себя счастливым. Вместе с тем от моего внимания не укрылось, что среди находившихся в больнице имелось и некоторое число паразитов, которые пользовались скудным пайком, выделявшимся военной администрацией для персонала и пациентов. Доходили до больничных палат и слухи о злоупотреблениях при распределении продовольствия и о воровстве на кухне.

Я снова начал читать. В больничной библиотеке было много книг по философии, и я с настоящей одержимостью набрасывался на все, что бы мне ни приносили. Особенно меня захватывали логические схемы мироустройства в сочинениях досократиков — Анаксимандра, Гераклита, Фалеса Милетского и др. Выдвигается гипотеза и согласно ей объясняется мир; но едва один философ успевает сказать, что мир устроен так-то и так-то, как появляется другой и говорит, что дело обстоит совершенно иначе. Все это казалось мне необыкновенно увлекательным, и я читал и читал.

Пришла зима, жить стало тяжелее, поползли слухи о каннибализме. Врачи обнаружили, что на рынке предлагают человеческое мясо. То же касалось и поступивших в продажу биточков. А потом русские обнаружили в городских развалинах настоящий мясной цех по разделке людей, которых заманивали, убивали, а мясо, сердце и легкие пускали в переработку.

Сейчас мама пыталась заработать побольше розничной торговлей. Она рассказывала о строгостях милиционеров, о том, как трудно скрывать свои действия от их контроля. Сообразив, что помешать кенигсбержцам, борющимся за существование, заниматься мелкими торгово-обменными операциями невозможно, милиция стала распространять слухи, будто немцы продают русским отравленные продукты питания. Видимо, милиции очень не хотелось, чтобы мы остались в живых.

Я лежал уже пять месяцев и только начал было потихоньку поправляться, как вдруг снова поднялась температура. На другой день она спала, затем поднялась вновь и т. д. Я подхватил малярию, вспышку которой объясняли загрязнением противопожарных прудов. Эти пруды, задуманные и как резервуары питьевой воды на случай прекращения нормального водоснабжения, представляли собой заложенные при нацистах искусственные водоемы, которые ныне протухали и заражались от сброшенных в них трупов и отходов. Мухи и комары размножались беспрепятственно и становились такою же карой Божьей, какой уже давно были вши, крысы и прочие паразиты. Так в Кенигсберге вдруг возникли доселе неизвестные заболевания, в том числе малярия. Да и как лечить ее без хинина? А его, разумеется, не было. На моем выздоровлении был поставлен крест. Однако в один прекрасный день лихорадка прошла сама собой, и я постепенно преодолел недуг. На память от него осталась больная селезенка.

Очень тяжелым оказался май: есть стало совсем нечего. Сначала все жиже становился суп, затем его и вовсе перестали приносить. Что произошло? Оказывается, военную администрацию должна была сменить гражданская, а она принимала на себя ответственность лишь с 1 июня. Поскольку же военные уже в мае сложили с себя полномочия, возникла смертельно опасная для нас ситуация междуцарствия. (Указами Президиума Верховного Совета СССР от 7.4.46 и от 4.6.46 Кенигсберг был присоединен к РСФСР и, тем самым, к СССР.) Военные попросту прекратили снабжение больницы и оставили нас на произвол судьбы. Мы были в отчаянии. Бедственное положение, в котором мы оказались, трудно описать. Те, кто не получал дополнительного питания извне, были обречены. Уже примерно через неделю после снятия больницы с довольствия смертность пациентов возросла до сорока человек в день. Вокруг то и дело умирали люди, и в число постоянно наблюдаемых жестов вошло движение руки, закрывающей лицо только что умершего. Приходили бездушные санитары и уносили мертвых. Невозмутимо, словно это были отработанные батарейки. Человеческая жизнь по-прежнему не только ничего не стоила, но и была нежелательна. Никто не обольщался, слушая, как в коридоре медсестры красиво выводят хорал. Чем быстрее человек умирал, тем было лучше. Под конец, по моим оценкам, из 120–130 тысяч остававшегося гражданского населения более 100 тысяч оказало русским такую услугу. Гитлер хотел очистить Европу от евреев, Сталин — Восточную Пруссию от немцев. Конечно, сравнивать одно с другим нельзя, но как мне в обоих случаях удалось уцелеть, непостижимо.

От отчаянья врачи распорядились, чтобы пациенты и медсестры собирали съедобные травы на лугах и среди руин. Посылался каждый, кто без посторонней помощи мог ходить в туалет, ведь речь снова шла о жизни и смерти. Таким образом, я, еще очень слабый, начал совершать свои первые прогулки. Если что и было хорошо, так это то, что я наконец узнал, что крапиву, сныть, лебеду и одуванчик можно есть. Из собранной за день травы варили суп. Уменьшило ли это смертность, не знаю. Мама все сильнее уставала и все больше нуждалась в моей помощи. Она страшно переутомилась. Добывать пищу на троих стало делом невозможным. Почти чудом было уже то, что до сих пор ей удавалось обеспечивать себя и отца и что-то приносить и мне. Поэтому задолго до своего окончательного выздоровления я покинул больницу и вернулся «на волю».