Обоих своих дедушек я не застал в живых, а случайно обнаруженная биография Арнольда Хулиша, маминого отца, заняла лишь одну машинописную страничку. С нескрываемой гордостью дедушка рассказывает о своих предках из старинной династии раввинов, а также о своей учебе на инженера и начале трудовой деятельности на строительстве железной дороги. И чего только он не числит среди главных своих жизненных успехов! «… Позволю себе добавить, — пишет дедушка, — что в 1864 году я стал первым и надолго единственным евреем в списке студентов-строителей и мне еще пришлось подписать предназначенный для евреев злополучный „реверс Симона“, который, правда, после аннексии Ганновера из моего досье исчез. Соответственно, и в Пруссии я стал первым евреем-строителем, работавшим по правительственным заказам. Чтобы не навлекать на себя традиционных антисемитских подозрений, я считал своим долгом отказываться — может быть, в большей степени, чем это было необходимо и разумно — ото всех выгодных предложений. Бесспорно, однако, что моя твердость в вере и особенно антисемитизм 80-90-х годов сильно повредили мне во всех отношениях». Скоро звучат ноты усталости, и история близится к концу: «… из шести наших детей в живых остались лишь трое упомянутых в завещании дочерей. В 1890 году наш брак по (кажется, ненужному) ходатайству жены был ввиду, якобы, непреодолимой антипатии расторгнут в судебном порядке. Позже я развелся и по еврейским законам. Весной 1897 года, по причине серьезного упадка сил, я вышел в законную отставку и с того времени смог посвятить себя заботам о здоровье и о детях…». («Отказ от выгодных предложений» означал отказ от причитающегося вознаграждения, а словосочетание «непреодолимая антипатия» было одной из общепринятых бракоразводных формулировок.)
Бедный дедушка! В возрасте пятидесяти двух лет силы его иссякли, дух был сломлен и брак распался. Бабушку Дженни, его жену, я еще застал. Она умерла, когда мне было шесть. Я хорошо помню, сколь влиятельной могла быть эта тихая женщина.
Мама, голубоглазая блондинка, была невысокого роста, но ее движения производили впечатление размашистых. Наделенная большим умом, она, однако, отдавала предпочтение чувствам. Ими были исполнены ее речь, музицирование, манеры. Она была идеалисткой, скромной и непрактичной; музыка значила для нее все, а домашнее хозяйство ее почти не интересовало; порой нетребовательная до аскетизма, она бывала, однако, и довольно капризной. Обстоятельства тесно связали нас друг с другом.
Совсем другими были дедушка и бабушка Вики. Уверенные в себе, зажиточные, всеми уважаемые. Дедушка Вик тоже был инженером и по случайному совпадению работал на строительстве железной дороги в Румынии в то же самое время, что и дедушка Хулиш. Возможно, они даже знали друг друга. Позже он управлял делами и был главою муниципалитета берлинского района Грюневальд, и там одно время имелась названная в его честь улица. Ныне на ее месте разбит парк. Рядом с ним бабушка Вик оставалась в тени. Она была шведкой, урожденной Пальме, двоюродной бабушкой Улофа Пальме, лидера шведских социал-демократов, убитого в 1986 году.
Мой отец в свои лучшие годы походил на мужчин, которых любил писать Мане. Он был хорошо сложен, темноволос, носил бороду, всегда следил за собой и безукоризненно одевался. Кажется, ему нравилось изображать джентльмена — с умом и запросами. Он часто рассказывал о родительском доме, где бывали Брамс и Клара Вик-Шуман (наша дальняя родня) и где Йозеф Иоахим устраивал репетиции своего струнного квартета. Старшие Вики жили в просторном доме на Герта-штрассе 4, а неподалеку находился особняк Мендельсонов, в котором тоже останавливались и выступали музыканты.
Оба этих дома, по рассказам отца, были чуть ли не средоточием музыкальной жизни Берлина. Запомнились отцу, а он был 1880 года рождения, и художники Макс Либерман и Адольф фон Менцель. Когда он воскрешал в своих рассказах прошлое, все казалось замечательным и прекрасным, важным и исполненным значения. Люди его поколения еще не умели рассказывать о теневых сторонах жизни, о человеческих слабостях и поражениях, и эта ничем, кажется, не омраченная гордость и на меня повлияла благотворно. Мои таланты и способности вообще не ставились под сомнение, ведь тот, кто происходил из такой семьи, имел, само собою разумеется, высокое предназначение, возможность неудач попросту исключалась. Это крайне полезное и стимулирующее заблуждение было совсем неплохим наследством — и не только для будущей карьеры музыканта.
К счастью, мемуары моего деда Бернхарда Вика о франко-прусской войне попались мне на глаза гораздо позже. Ну и удивили же они меня! Предок вмиг утратил свой ореол и предстал предо мною консерватором, националистом и филистером, каковым он, по понятиям того времени, скорее всего, не был. Свои воспоминания о войне дедушка запечатлел и в поэтической форме. Приведу в пример 8-ю и 9-ю строфы его обширного эпоса:
Даже если это были, как дедушка сам пишет, шуточные стихи на случай, то чего же в них только не отразилось! И ура-патриотизм, и солдафонское бахвальство, и абсолютная уверенность в собственной исключительности, и презрение ко всем остальным. Не на этой ли почве взросли будущие пороки? В самом деле, всего только два поколения спустя мой сводный брат Петер, сын отца от первого брака, став убежденным национал-социалистом и офицером вермахта, отправился завоевывать мир, а я едва избежал «выбраковки», запланированной нацистами. «Выбраковка» — выражение, использованное будущим нобелевским лауреатом Конрадом Лоренцом в 1940 году в одном из сочинений, где он, заботясь о расовой чистоте, призывал «исключить представителей других рас из процесса воспроизводства народонаселения» и «подумать о более решительной, чем существующая ныне, выбраковке морально неполноценных». Эти строки были написаны через год после начала практики эвтаназии и за полтора года до Ванзейской конференции, на которой было принято решение о физическом уничтожении евреев.
Я, живой и жизнерадостный ребенок, оказался в парадоксальной ситуации, состоя, с одной стороны, в родстве с уважаемыми людьми, а с другой — относясь к лицам, официально объявленным вне закона. Дочь брата моего отца, кузина Доротея, популярная киноактриса тридцатых годов, не раз сиживала на обедах рядом с Гитлером, меж тем как тетя Фанни погибла в Освенциме или в Риге, тетя Ребекка — в Терезиенштадте, а мамина кузина Лотта Бет покончила с собой, узнав о предстоящей депортации. И если кому-то эта ситуация покажется исключительной, я могу на примере семьи моей тети Бетти поведать еще одну историю тех безумных дней.
У дедушки и бабушки Хулишей было три дочери — Бетти, Мириам и Гедвига, моя мать. Бетти вышла замуж в Мюнхене и в 1934 году потребовала от своей матери (бабушке Дженни было тогда 84 года) подписать заявление, согласно которому она, Бетти, приходится ей не родной, а приемной дочерью и во всяком случае не является еврейкой. После некоторого сопротивления бабушка согласилась, но недолго прожила после этого потрясения. Тете Бетти заявление потребовалось для того, чтобы ее сыновья могли вступить в гитлеровские СА или СС. (В оправдание Бетти скажу, что так поступить ее заставили муж и сыновья.) Конечно, всякие контакты с ними прекратились, и я не знаю ни ее дальнейшей судьбы, ни судьбы ее сыновей. Вполне вероятно, что мои кузены стали палачами своих близких родственников по материнской линии. Воистину, эта вероятность могла бы послужить сюжетом для классической трагедии!
Незадолго до моего рождения в июле 1928 года мама, встретив кенигсбергского раввина Левина, спросила его о религиозной принадлежности своих детей. «Родившийся от еврейки — еврей», — гласил его ответ. Таким образом, моя сестра, 1925 года рождения, и я были зарегистрированы в еврейской общине и воспитаны в иудаизме. Поэтому в дальнейшем нацисты считали нас «относящимися к евреям». Законы о евреях распространялись и на нас, мы были обязаны носить желтую еврейскую звезду. Дети от смешанных браков, воспитанные в христианской вере, подобной участи избежали, и, может быть, поэтому их цинично называли «привилегированными».
Согласно Фрицу Гаузе, автору книги «Кенигсберг в Пруссии», меня, собственно, не должно было быть в живых. Он пишет:
Их (евреев) судьба так же неизвестна, как и цель и подробности депортации. Никто из них не пережил кошмара. Если еще и остались кенигсбергские евреи, то это те, кому посчастливилось эмигрировать перед войной.
Действительно, только трое из носивших в Кенигсберге желтую звезду, пережили преследования, войну и русскую оккупацию.
С другой стороны, оказывается, что меня, как и других мирных жителей Кенигсберга, спасло благородное поведение коменданта крепости генерала Лаша. Вот, что он пишет в книге «Так пал Кенигсберг»:
Но сильнее всего повлияло на мое решение (о капитуляции) осознание того, что продолжение боевых действий привело бы лишь к бессмысленной гибели тысяч моих солдат и мирных жителей. Взять на себя такую ответственность ни перед Богом, ни перед своей совестью я не мог, а потому решился прекратить борьбу и положить конец кошмару.
Однако столь благородным генерал, к сожалению, не был. Именно потому, что он не сдал Кенигсберг вовремя, нам, гражданскому населению, пришлось пережить осаду города силами около 250 000 русских солдат и сопровождавшие ее убийственные бомбардировки. Капитуляция была подписана лишь тогда, когда после нескольких месяцев осады и трех дней кровопролитных уличных боев, Кенигсберг был сдан и русские добрались до хорошо защищенного бункера генерала Лаша.
Гибель еврейской общины, а затем и всего города, в сущности, не поддается описанию. Многие события подобны злым духам, от которых, вызвав их однажды, не так уж легко избавиться. Таковы и воспоминания об ощущениях тринадцатилетнего подростка, когда его под угрозой смерти заставляют носить еврейскую звезду — каинову печать, отделяя от сограждан и ставя вне закона.
Едва мне удалось избежать «окончательного решения», как Кенигсберг был взят Красной Армией и я оказался в руках Сталина. В трехлетием русском плену я, как и другие, испытал нужду и лишения, которые сократили пережившее войну население Кенигсберга на 80 процентов, т. е. почти полностью уничтожили его. Сперва Гитлер приказал уничтожить евреев, а затем Сталин — жителей Восточной Пруссии. Самые страшные страдания ожидали людей в подвалах советского концлагеря Ротенштайн. Спустя двадцать пять лет, меня, ведущего концертмейстера Штутгартского камерного оркестра, приветствовала в качестве почетного гостя госпожа Екатерина Фурцева, соратница Сталина и на протяжении многих лет министр культуры. Наши концерты в Москве и Ленинграде имели большой успех.
Чем была наполнена эта четверть века? Интенсивной учебой, изоляцией Западного Берлина, женитьбой и воодушевленной светлыми надеждами работой по культурному возрождению разрушенной войной Германии. Фричай, Клемперер, Ансерме, Челибидаке и многие другие дирижировали Симфоническим оркестром берлинского радио, самым молодым музыкантом которого стал я. Первые гастроли проходили на территориях, совсем недавно подвергшихся гитлеровской агрессии и разрушению. Это были первые робкие просьбы о прощении и примирении. Перед выступлениями нас освистывали, а по окончании награждали восторженными аплодисментами — обнадеживающим доказательством примиряющей силы искусства.
Однако горькие воспоминания о прошлом, ощущение разлада с самим собой, возведение Берлинской стены — все это побудило меня принять в 1961 году приглашение Оклендского университета. Во время концертного турне мне предложили преподавать на первом и единственном в Новой Зеландии отделении по классу скрипки. Но когда, после семи лет поисков домашнего очага на другом краю земли, я увидел, что люди повсюду похожи друг на друга, меня потянуло назад в Германию. Лишь там, в стране поэтов, мыслителей и, к сожалению, преступников, я нахожу ту питательную среду, без которой не может жить моя душа музыканта.
Надеюсь, что неоднозначное отношение к «евреям», «христианам», «немцам», «русским», которое сложилось у меня в силу обстоятельств собственной судьбы, убережет мой рассказ от односторонних оценок. Я ручаюсь за точность своих воспоминаний во всем, что касается изображения важнейших событий и переживаний, — они все еще не утратили для меня своей актуальности, все еще слишком живы в моей памяти. Однако полностью исключать эмоции из своих оценок я не стану, особенно в отношении двух лиц, причастных к истории Кенигсберга: профессора Конрада Лоренца и генерала Отто Лаша, которых я обвиняю от лица многих и многих. Впоследствии им очень неплохо удалось создать себе репутацию моралистов и мучеников, а между тем к страданиям, моим и многих других, оба имели непосредственное отношение — фатальным и для того времени обычным образом: один как идеолог, другой как военный, практик. Ужасы недавнего прошлого никогда не станут чрезмерным свидетельством того, что сперва насилие совершается на словах и бумаге, а потом в ход идут кулаки и оружие, и мысленное насилие превращается в реальное мучительство и убийство.
С глубокой печалью я думаю обо всех моих школьных друзьях и родственниках, рано ушедших из жизни, о многих миллионах жертв слепого безумия и неограниченного злоупотребления властью. Быть может, мне удастся уберечь их судьбы от забвения. Им есть о чем поведать нам.