Прибрежное поселение Герцилия Петуя с его чистыми, набело оштукатуренными домами и чередой шелестящих пальм вдоль берега несло на себе печать очарования всего Кот д'Азура. Однако в отличие от Ривьеры пляжи здесь были почище, и белые пески тянулись далеко на север — к великолепному городу Натанья и на юг — до урбанистически беспорядочного Тель-Авива.

Городок был типично европейским, французский по духу, известный своими маленькими магазинчиками и бистро. Здесь можно было купить модную одежду, изделия народных мастеров. Правда, цены соперничали с парижскими.

Большинство живущих здесь — добропорядочные бельгийцы и французы, сохранившие финансовые связи с алмазным центром Антверпена, оружейным рынком Брюсселя и фондовой биржей Парижа. И все же, несмотря на роскошный фасад — а это и был лишь фасад, — всем было отлично известно, что здешнее уединенное поселение не что иное, как благоухающий оазис, возникший посреди пространства, в буквальном и переносном смысле нашпигованного минами.

Дом в самом конце улицы Мево Йорам был немного меньше остальных. Впрочем, у него было свое, присущее только ему, очарование. Неоштукатуренные стены украшал пышно разросшийся плющ, почти скрывавший окна первого этажа. Соседей раздражали неухоженная трава и растрепанные пучки высоких цветов, которые должны были изображать естественный английский парк. Но что особенно выводило из себя, так это расставленные по всей лужайке громоздкие скульптуры в стиле модерн, которые должны были восхищать тонких знатоков, а всем прочим, лишенным воображения, представлялись искореженными кусками металла.

Вход в дом был с обратной стороны. Через распахнутую дверь можно было рассмотреть другие произведения искусства в разных стадиях завершенности. Повсюду валялись тюбики из-под краски, кисти, куски холста и глиняные черепки. Впрочем, весь этот беспорядок, более эклектичный, чем простой бардак, представлял собой, так сказать, разновидность, сознательную попытку противостояния всему устоявшемуся, стремление преобразить замшелое прошлое, осовременить его в мощных и современных декорациях.

Стекляшки, никель и неотесанная древесина смешались с ветхими редкостными вещичками, искусственными минералами, фотоальбомами в потертых кожаных переплетах. Неразвязанные стопки новых книг и последние журналы грудились на изысканных восточных коврах, а из серебряных рамок, потемневших от времени, смотрели лики из прошлых веков… И все же во всем этом чувствовался определенный творческий замысел, который присутствовал в каждой комнате с высокими потолками и белыми стенами. Черно-белые литографии с изображением сцен насилия были развешаны рядами по всему дому и группировались по различным видам и способам истребления.

Гидеон Авирам сидел в комнате, которая при жизни его отца считалась библиотекой. Когда же они остались втроем, он, Мириам и Ави, их единственный ребенок, за ней закрепилось название «комната без правил». Не столько по принадлежности, сколько по содержанию, — здесь были только вещи Гидеона. Теннисная экипировка, старые пластинки и пленки, поношенные кроссовки, рваные носки, кипы книг и подборки вырезок из газет — все это было разложено повсюду, на столах, на полу. На книжных полках были выставлены археологические находки, найденные Гидеоном во время войны 1973 года. Достопримечательности, собранные за два десятилетия службы на четырех континентах. Кроме того, «комната без правил» была единственной комнатой в доме, в которой хранили память об ушедших из жизни.

Гидеон не одобрял занятий Мириам. Во-первых, из-за возникавшей между ними пустоты. Особенно с тех пор, как она добилась успеха, получив известность как художник «холокоста» . А во-вторых, из-за того, что Гидеон чувствовал, как каждый новый день, окрашенный ее постоянной тоской, наступает лишь для того, чтобы с ужасающей навязчивостью подготовить беду, которая, в конце концов, и разразилась.

Гидеон был довольно красив. Классическая внешность с налетом аристократической грубоватости. Волевое лицо, крепкий, но очень изящный нос, чувствительный рот с чуть припухшей нижней губой, на подбородке ямочка в форме оливки, темные волосы, удлиненные и с серым отливом у висков. Для человека, только что отметившего свое сорокапятилетие, он был в изумительной физической форме, несмотря на то, что иногда и выглядел старше своих лет — когда хмурился и на лоб ложилась тень или когда улыбался и две морщинки появлялись в углах рта. Однако самой замечательной его особенностью были глаза — чисто голубые. Они особенно выделялись своим необычным цветом на его породистом лице. Теперь они чуть покраснели и подернулись поволокой, и он щурился от сигаретного дыма, выкуривая одну сигарету за другой и бросая короткие окурки в керамическую пепельницу.

Небритый, нечесаный, он находился в подавленном состоянии с тех пор, как около двух недель назад Мириам выдвинула ему ультиматум — оставить любовницу или их супружеству конец. На этот раз, потребовав его возвращения, она не устраивала истерики, а он не отвечал тем, что уходил в себя. Напротив, он принял ее слова, как боксер-профессионал принимает мощный удар в челюсть, — лишь прищурил глаз. Те отношения, что сложились между ними, можно было бы назвать обоюдной мрачной апатией, неизвестно чем грозящей. Но на самом деле, внешне спокойный, он переживал всем сердцем, и именно поэтому все то, что он чувствовал — свою вину, неправоту, ошибки, — он переживал молча. Таким Гидеон был всегда, даже в юности, когда изучал арабские проблемы в Еврейском Университете в Иерусалиме, где его заметила и завербовала Моссад .

В соответствии с его старыми привычками и выучкой, первая реакция Гидеона была предсказуемой. Он не признал и не опроверг свою связь с другой женщиной. И все же по прошествии нескольких дней он почувствовал, что теперь более расположен поговорить об этом. Возможно, это было чем-то вроде молчаливой договоренности, когда каждый подготовлен к тому, чтобы отказаться от привычных представлений, склонностей и страхов. После того как иссяк запас слез, и между супругами возникла некоторая дистанция, Мириам провозгласила свой ультиматум, который имел отношение скорее к ее занятиям, чем к ее ущемленной гордости. Она заявила, что формы расплылись, образы сделались безжизненными, а сам предмет устарел. Именно со свойственным упомянутой дистанции черным юмором она прибавила, что, может быть, как раз настало время создать новый холокост.

Что касается Гидеона, то некоторое время им владело желание прекратить двойную жизнь. Возможно, как раз настал момент привнести в жизнь что-то новое, что будет общим для всей семьи, и особенно для его сына, который уже достаточно подрос, чтобы задавать вопросы. Постепенно он стал задумываться над тем, чтобы сменить не только род занятий, но и стиль жизни. Не было сомнений в том, что он разочаровался в своей жизни. Постоянная ложь, извинения, самопожертвование не были тем, что можно было бы считать полезным Соединенным Штатам или его собственной семье. И все-таки куда как легче решить проблему, если она касается личной жизни, поэтому-то он и решил покончить с внебрачной связью. Он решил также, что потребуется некоторое время, чтобы объяснить Элле, что все кончено, он изменился, они больше не могут быть вместе.

Отличная мысль, подумал он. Таким образом, он обратится к жене не как к женщине, а как к художнику, и предложит ей следующее: не пытаться подлатать брак обычным способом, то есть выясняя отношения, или того хуже, принуждая друг друга к чему-либо, а просто отправиться с мальчиком в Рим, посетить музеи, посмотреть развалины. Он же, честное слово, присоединится к ним через несколько дней, после того, как разберется с одним незаконченным делом в Израиле. И если Мириам поддалась на эту ложь и не устроила сцены, то только потому, что, взглянув на Гидеона, поймала знакомый взгляд, говоривший о его намерении вывернуться достойным образом из недостойной ситуации. Гидеон же про себя твердо решил сдержать слово. Именно потому, что видел, какой опустошенной выглядит Мириам, и приписывал это тем неделям, месяцам и годам, когда обманывал ее…

Когда перед офисом на Виа Венето разорвалась бомба, Мириам и Ави, только что приехавшие, стояли в очереди, чтобы купить карту Рима. Взрывная волна бросила Мириам сквозь витрину на проезжую часть улицы без всяких шансов на спасение, потому что она тут же попала под потерявший управление автомобиль. Ави швырнуло лицом в водосток. Взрыв насквозь пробил его грудь, искромсал новую красную курточку. Вскрытие показало, что он прожил после этого не более двадцати минут.

Гидеону стало известно обо всем еще до того, как о числе жертв сообщили официально. Однако в ожидании, пока по факсу передадут имена, он провел несколько мучительных часов. Взрыв бомбы, который произошел в соответствии с законами физики, разорвал на куски людей, среди которых были его жена и сын. Его реакция была столь бурной, что руководитель Моссад просил сотрудников не сообщать ему дальнейшей информации и запретил ему просматривать фотографии, начавшие поступать из Рима.

Горе накатывало на Гидеона волнами, словно физическая усталость, с которой невозможно справиться, пока силы не восстановятся сами собой. Сначала он сидел у себя в офисе и подумывал о том, не покончить ли с собой, а может быть, убить кого-нибудь или совершить другую дикую выходку. Ничто не могло принести облегчения. Он пытался представить себе Мириам в те ужасные секунды, предшествующие смерти. Сознавала ли она, что умирает от руки врага рода человеческого нового поколения, чей предок едва не уничтожил ее родителей. А может быть, ей показалось, что она пала жертвой того, что она сама называла в своих картинах зверствами, еще неизвестными миру. До Гидеона дошло, что он уже никогда не узнает, что же случилось на самом деле, и все то, что казалось ему непонятным в ней, исчезло со взрывом бомбы навсегда. Он приговорен жить, храня о ней в памяти только хорошее. Осужден на жизнь, чтобы помнить только о любви к женщине, на которой был женат и с которой разделил лучшие молодые и полные надежд годы.

Другое дело Ави. Утрата была невыносима. Гидеон почувствовал, что от горя теряет рассудок. Лицо мальчика то и дело всплывало у него перед глазами. Все известные ему симптомы безумия, о которых он читал или слышал, стали проявляться с безжалостной последовательностью. В горле словно застрял ком. Руки и ноги немели. Сердце щемило, а слезы накатывали так внезапно, будто кто-то поворачивал выключатель. Иногда он просто сидел и ждал, когда наступит сердечный приступ и левую руку скрутит судорога, когда тупая боль не даст шевельнуть головой, а пронзительная боль в груди погасит сознание.

Он ополаскивал лицо водой, бродил из комнаты в комнату, пил кофе, но не мог преодолеть мучительной депрессии. Какая-то ирония судьбы была в том, что ни Мириам, ни Ави, когда были живы, не могли вывести его из равновесия, какие бы душевные муки он не испытывал. Теперь же он плакал и стонал от отчаяния. Последние силы оставляли его. Если бы его близкие были живы, один вид его страданий надорвал бы их сердца.

Крупица здравомыслия удержала его от того, чтобы войти в комнату Ави. Увидев или прикоснувшись к вещам сына, он бы просто потерял сознание. Он снял чулки и лифчик, которые Мириам оставила сушиться в ванной, и убрал в ее шкаф. Слабый запах ее духов, витавший вокруг, мог довести его до обморока.

В выпуске новостей передали несколько версий случившегося. Главным образом, эмоции. Впрочем, некоторые выглядели весьма правдоподобно и, в отличие от других, заслуживали внимания. Немцы сообщали, что этот взрыв — ответ правоэкстремистской нацистской группировки на отказ Ватикана принять Курта Вальдхайма. Одна из частных английских станций заявила, что за устроенный «гнусный акт терроризма» ответственна ИРА , добивающаяся освобождения из тюрьмы на Сицилии одного из своих членов. Впрочем, эта версия быстро отпала, выяснилось, что неделей раньше член ИРА, о котором шла речь, выпущен на свободу на поруки своей ликующей братии. На фоне этой болтовни особенно усердствовал один из американских каналов, безудержно хвастая, что их собственный корреспондент не только оказался на месте происшествия, когда все произошло, но даже получил легкое ранение.

Первые несколько дней, когда эти сюжеты ежечасно мелькали на экране телевизора, звонил телефон, Гидеон снимал трубку, молча выслушивал то, что говорил звонивший, — все соболезнования, сожаления и так далее, — и так же молча опускал трубку, не говоря ни слова. Даже когда позвонил босс, руководитель Моссад, Гидеон продолжал молчать. Да и что тот мог сказать, кроме обычных в таких случаях уверений, что готов помочь чем только возможно и тому подобное. Звонила и Элла. В первые дни иногда по три, шесть, десять раз на день. Она умоляла Гидеона сказать что-нибудь, что угодно — лишь бы услышать его голос. Потом, когда она поняла, что ее мольбы останутся втуне, просто набирала его номер. А когда он брал трубку, тут же отзванивалась. Однако в том, что это звонила она, у него не возникало сомнений, поскольку перед тем, как раздавались короткие гудки, слышался ее вздох.

Соседи тоже приходили. Стучали или звонили в дверь. Оставляли корзины с цветами и провизией; записки с выражением соболезнования и словами о том, как они потрясены. И если даже они не стучали и не звонили, Гидеон ощущал их присутствие, слышал, как они бродят снаружи — слишком деликатные, чтобы навязываться, и слишком потрясенные, чтобы оставить его в покое.

Однажды, в час, когда над городом начали сгущаться сумерки, у двери его дома позвонили. Первый раз за прошедшие несколько дней. Это был длинный и настойчивый звонок, и звучал он как-то по-иному, чем другие, более доверительно, что ли, и звонивший, державший палец на кнопке звонка, отнюдь не собирался сдаваться. Пока Гидеон медленно ковылял через весь дом к веранде, он уже не сомневался, кто был этот настойчивый визитер. Не сомневался он и в том, что позволит ему войти. Отперев дверь, он отступил чуть назад, давая дорогу Рафи Унгару.

— Хватит, — заявил старик, кладя Гидеону руку на плечо и притягивая к себе. — Я нужен тебе здесь, — добавил он, прежде чем отпустить его от себя.

Трудно объяснить, почему Гидеон, застыв на месте, сквозь слезы смотрел на старика. Потом он отвел глаза в сторону и проговорил:

— А выглядишь еще хуже, чем я.

— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил Рафи хрипловато. — Во всяком случае, мы бы не были вместе двадцать лет, если бы ты брал в расчет то, как я выгляжу.

Он провел ладонью по своим седым волосам — единственному, что изменилось в нем за все годы. В остальном он был все тот же: поджарый, энергичный, с темными, почти черными глазами. Руководитель Моссад.

Гидеон повернулся и пошел в библиотеку. Рафи последовал за ним и, когда они сели, заметил:

— Ты слишком много куришь.

Вздохнув, Гидеон прикрыл глаза, откинувшись назад, вытянул ноги. Помахал сигаретой.

— Откуда тебе знать? Ты же только вошел.

— Здесь не продохнуть.

Гидеон смотрел куда-то в пространство, а когда заговорил, в его тоне послышалась горечь.

— Я регулярно заставлял Ави глотать витамины, хорошо есть. Все для того, чтобы он не заболел и не ослаб. Зачем все это?

— Гидеон, что об этом толковать! Внезапно все накопившееся внутри — отчаяние, злость — хлынуло наружу.

— Ни слова о том, сколько я курю! Не смей меня успокаивать! Я сыт по горло соболезнованиями и цветами!

— Просто люди не знают другого способа выразить сочувствие.

Гидеон взглянул на фотографии, расставленные по книжным полкам.

— А знаешь, — он словно говорил сам с собой, — впервые за все годы с тех пор, как мы поженились, ей захотелось со мной поговорить. — Он не ждал ответа; его тон вовсе не приглашал к диалогу. — Перед тем как уехать, она впервые заговорила со мной. — Он покачал головой. — Она сказала, что я единственный, кто никогда не ждет объяснений и сам не задает вопросов. Самое ужасное в том, что я никогда не пытался узнать, каково у нее на душе. Это потому, что и сам никого не хотел пускать к себе в душу. И моя работа тут ни при чем. — Он прищурился. — Вся моя жизнь была набором сведений, которые надлежало держать в секрете. Все свое время я тратил на то, чтобы никто не запустил в них лапу, — вздохнул он. — А что мне действительно следовало бы сделать, так это попытаться понять, как страдает моя жена.

— Страдает — отчего?

— От всего. Уже от одного того, что с самого рождения, с первых лет жизни семья смотрела на нее как на представительницу нового поколения, рожденного в Израиле. Поколения надежды! Поколения, призванного на великие дела!

— Не будь старомодным, — проворчал Рафи.

— Слишком многозначительно, слишком абстрактно, — сказал Гидеон, — но только не тогда, когда живешь с этим каждый день.

— Откуда тебе знать о тех первых годах? И ты, и она были тогда еще слишком молоды.

Их разговор меньше всего походил на дискуссию. Мысли и слова Гидеона были все еще весьма бессвязны. Внезапно мысли его унеслись далеко — к началу супружества.

— Мы ссорились каждую ночь. Обычно она дожидалась, пока я лягу в постель, и только тогда заходила в спальню. А войдя, останавливалась, чтобы увериться, что я сплю, и, если я зашевелюсь или что-то скажу, начнет медлить, снова и снова укладывая свои вещи. — Он затянулся сигаретой. — Потом она робко прокрадывалась в темноте к кровати и надевала ночную рубашку, в которой была похожа на свою прабабушку. Я кричал на нее, она плакала. Когда же она наконец ложилась в постель, и я хотел до нее дотронуться, то вела себя так, словно я хочу ее убить. Это продолжалось до тех пор, пока однажды я просто оставил свои попытки и перестал кричать на нее. Но я никогда не попытался понять, почему она так реагировала.

— У всего есть свои причины.

— Я даже не пытался их понять.

— А что ты мог сделать?

— Это не оправдание.

— У тебя не было выбора.

— Я должен был понять, почему она так холодна, напряжена и напугана…

— Ты был ее мужем, Гидеон, а не доктором.

Гидеон поднялся, чтобы подойти к окну.

— Мы многое выяснили, разговаривая в ту последнюю ночь о Йель и обо всех других. — Он принужденно улыбнулся. — Ее реакция была такой неожиданной, такой странной. Она сказала, что ее беспокоит вовсе не секс, не мои измены в постели, а то, что я завтракаю, обедаю с другими женщинами. Гуляю у моря, хожу в кино, разговариваю по телефону. — Он повернулся и посмотрел на фотографию, где они были сняты в день свадьбы. — Она ревновала не из-за физической близости с другими, а из-за близости человеческой. И знаешь, что она сделала потом? — Он не стал дожидаться вопроса. — Она взяла меня за руки и рассказала мне о… женщинах в ее жизни. — Он помолчал, вытирая глаза. — Моя жена рассказала мне о своих женщинах. Женщины — вот вечная проблема, разделявшая нас. — Он возвратился в кресло. — Это еще вопрос, кто из нас имел больше женщин. — Он посмотрел на Рафи. — Мне бы и в голову никогда не пришло, что моя жена может иметь любовницу. — Он снова встал и подошел к окну, и сигарета в его пальцах дрожала. — Так что теперь, — он покачал головой, — я и сам не пойму, что именно я оплакиваю: не то ее смерть, не то нашу совместную жизнь.

— Таким образом, — спокойно сказал Рафи, — у нее не было любовника. По крайней мере в том смысле, как ты себе это представлял.

— Думаю, что нет, — мягко согласился Гидеон. — Мужчины ассоциировались у нее с черными сапогами, камерами пыток и концентрационными лагерями. — Его глаза наполнились слезами. — И я отправил ее в Рим умирать.

— Ты здесь ни при чем.

— Не валяй дурака. Я виноват.

— Разве потому, что не умеешь предсказывать будущее.

Однако Гидеону было не до шуток.

— Нет, — сказал он, — потому что существует много такого, что я сделал, не сделал или не смог сделать для нее.

— Ты заговорил как пророк.

— Просто я, именно я сделал все, чтобы Рим стал для нас тем, чем он и стал. Я ответственен за этот выбор.

— Нет, ты здесь ни при чем. Ты ни в чем не виноват.

— А мой сын…

— У меня есть сведения, — объявил Рафи без всякого предупреждения.

Повернувшись, Гидеон медленно подошел обратно к креслу.

— Это меня не удивляет, — сказал он безучастно. — Ведь ты руководишь такой мощной организацией.

— Хочешь узнать?

Как просто, как естественно был поставлен вопрос. Между тем чувства, испытанные в этот момент Гидеоном, можно было сравнить с взрывами воображения, когда в его сознании вспыхнуло то, что, казалось, уже принадлежало прошлому.

— А что, ты полагаешь, я буду делать с этой информацией? — поинтересовался он, и его английский вдруг стал скорее британским, чем израильским, хотя усталость прибавляла сюда и французские оттенки, сохранившиеся и выплывшие откуда-то из детства.

— Разве это что-то изменит для меня, для них?

— Ты философствуешь, а это ни к чему ни тебе самому, ни им. И им бы не понравилось, что ты обвиняешь себя в случившемся.

— Кто из нас философствует? Кто говорит о мертвых, словно о живых? А может быть, подобная манера вырабатывается, когда управляешь такой, как твоя, суперорганизацией?

— Теперь я скажу, — пробормотал Рафи. — Я бы хотел быть Богом, потому что только Бог способен изменить то, что случилось.

Впервые Гидеон испытал облегчение, услышав, что кто-то, кроме него, признается в своей ограниченности и слабости.

— Пока все не было кончено, даже наши собственные информаторы в ООП не знали о том, что готовится. Это было впервые, когда о дате, месте и способе проведения операции знали лишь те, кого это непосредственно касалось. Абсолютная секретность.

Но Гидеон все еще не в силах был поверить.

— Они не должны были оказаться там, — сказал он. — Не должны были ехать в этот чертов Рим!

— Но они оказались там. И ничего нельзя изменить. — Рафи рассматривал свои руки, а потом хлопнул ладонями по коленям. — Все, что я могу тебе предложить сейчас — это сведения, чтобы мы могли действовать.

— Действовать, чтобы подобного больше не случилось. Думаешь, мне не все равно, случится это еще раз или нет?

Откинув голову назад, он на мгновение закрыл глаза, а потом снова прищурился сквозь дым на собеседника.

— Мне все равно, — сказал он, четко выделяя слова. И ему действительно было все равно. Он не верил, что подобное можно предотвратить. За свою прошлую службу он насмотрелся всяких ужасов, но к тому, что случилось с ним самим, оказался не готов. — Меня это уже не касается. Может быть, касается тебя…

— Соблюдение закона — вот единственное, что касается меня.

— Какого черта ты говоришь о законе со мной? Или, может быть, за этим словечком скрывается нечто совсем другое, и на самом деле ты имел в виду — месть?.. Однако мне даже теперь это претит…

— Кажется, раньше ты думал иначе, — сказал Рафи с сожалением. — Разве что-то изменилось?

— Изменилось в тот миг, когда бомба упала на мой дом.

— А разве ты мог помешать этому?

— Если бы я вмешался с самого начала…

— Откуда тебе знать, когда это началось?

Однако кое-что Гидеон мог знать. В 1982 году, в Ливане он впервые стал сомневаться в оправданности тех методов, которые использовались для защиты страны. Именно тогда ему попались книги некоторых русских авторов. Это были книги, написанные незадолго до революции в России, а также многими годами позже, когда уже отошли в прошлое трагедии ГУЛАГа. Авторов волновал драматический вопрос о выборе между насилием и непротивлением злу.

Как-то раз, во время одной из ночных бесед, он попытался заговорить об этом с Рафи. О том, что еще в эпоху паровозов люди понимали всю абсурдность ситуаций, когда в процессе диалога стороны целятся друг в друга из пистолетов. Что же говорить о современном варварстве, когда противники грозят друг другу континентальными ракетами? Конфликты перестали быть личным делом каждого, и нужно искать другие пути их решения. Это должно быть похоже на обычный развод между мужем и женой. Рафи выглядел немного смущенным, услышав это неожиданное заявление. «Много лет, — пробовал объяснить Гидеон, — мы спим с арабами в одной постели и не занимаемся любовью. Самое время развестись».

Кажется, и теперь все осталось по-прежнему.

— Помнишь, что ты однажды сказал? — спросил Гидеон.

Рафи кивнул головой.

— Если мы отдадим Наблус и Газу, то потом они захотят еще и Хайфу с Тель-Авивом, — Гидеон помолчал. — Так или не так?

Рафи снова кивнул.

— А если мы не отдадим Наблус и Газу, откажутся ли они от притязаний на Хайфу и Тель-Авив?

— Но это вообще не их территория.

— Вот почему мой сын и моя жена погибли на улице Рима! — зло выкрикнул Гидеон, глядя в бледное лицо собеседника и чувствуя странное превосходство над ним.

— Но ты нужен мне, Гидеон!

— В качестве ищейки?

— Нет, не ищейки.

— Как же ты предпочитаешь это называть?

— Я считаю тебя человеком, у которого есть чувство долга.

Гидеон усмехнулся.

— Я считаю тебя пострадавшим, — добавил Рафи.

Итак, выходит, что Гидеон не только не злодей и не виновник происшедшего, он — пострадавший, который имеет право на месть. Ему показалось, что в этом есть доля истины. Да, скорее всего, он не злодей и не жертва. Может быть, он просто невольный соучастник — по небрежности, неосмотрительности или просто по собственной глупости.

— В одном ты прав, Рафи, — сказал он. — Если рассуждать абстрактно, никто не застрахован от случайностей. — Он был очень мрачен. — Но и тогда на человеке лежит определенная вина. — Он ударил ладонями по коленям, выпрямился и почти спокойно добавил:

— Что же касается меня, то отныне мне совершенно безразлично, кому суждено жить, а кому умереть.

— Может, это и так, — быстро продолжил Рафи, — но для того чтобы выжить, для того чтобы знать, что в будущем подобная трагедия не повторится, придется думать и об этом.

— А откуда ты взял, что я хочу выжить?

— О чем ты?

— Такие раны, как мои, нельзя вылечить.

— Любые раны можно вылечить, Гидеон. О том и речь.

Гидеон встал. Несмотря на атлетическое сложение, он выглядел сейчас совершенно обессиленным.

— Я признателен тебе за все, что ты пытаешься сделать для меня, — начал он, — но будет лучше, если ты оставишь меня одного.

— Они умерли мгновенно, — солгал Рафи.

Гидеон хотел что-то сказать, но усилием воли остановил поток раздражения, готовый прорваться наружу.

— Я был в Риме на следующий день и просмотрел все полицейские протоколы. — Рафи старался как мог смягчить сведения, которыми располагал. — Я был в госпитале и видел тех, кто остался жив. Большинство находится в таком ужасном состоянии, что для них было бы лучше погибнуть на месте…

И тут Рафи открыл самое важное.

— Нам со всей достоверностью известно, кто это сделал, — сказал он.

Гидеон молчал и ждал, когда Рафи доскажет до конца.

— Я покажу тебе фотографии, — продолжал тот.

— Нет, прошу тебя.

— Фотографии тех, кто еще нуждается в помощи. Кто взывает к правосудию.

— Не мне решать, кто прав, а кто виноват.

— Предоставь это мне.

— Ты тоже не можешь быть здесь судьей. Это не спортивный поединок.

Между тем Гидеон видел, что досье уже появилось на столе и из папки готовы посыпаться фотографии.

— Рано или поздно твое безразличие исчезнет, — сказал Рафи. — Лучше, чтобы это случилось пораньше. Тогда тебе не придется ни о чем сожалеть…

— Я могу сожалеть только об одном… — прервал его Гидеон.

Теперь он держался прямо и уверенно, руки его не дрожали.

Расследование, предпринятое Рафи, оказалось весьма удачным благодаря одному неожиданному и счастливому обстоятельству. Подтвердились не только сведения, полученные им из своих источников, но поступила также и другая важная информация… А все потому, что одна молодая особа прекрасно справлялась со своим делом. В ее телеинтервью присутствовали такие подробные сведения, которые невозможно добыть иначе, как установив особый, эмоциональный контакт с людьми, пропуская информацию через собственное сердце, помогая собеседнику расслабиться и раскрыться, заставить забыть о микрофоне, телекамере и тому подобном. Но что важнее всего, она обладала замечательной способностью ухватывать на лету самую суть дела. К тому же она была миловидна, недавно разведена, не лишена чувства сострадания к чужому несчастью, а также имела самые неопределенные мнения о мужчинах вообще. Гидеон никак не отреагировал, когда впервые увидел ее на фотографиях, которые протянул ему Рафи. Он просто рассматривал фотографии, перебирая их одну за другой.

— Есть в Нью-Йорке один человек, — рассказывал Рафи, — он работает на Федеральном телевидении. Зовут его Маури Глик, он распределяет поступающую информацию по всем федеральным ТВ-каналам. Глик достает для нас записи репортажей, которые приходят из арабских стран. Иногда делает и собственную программу, если одному из его репортеров удается взять особенно интересное интервью у какого-нибудь арабского лидера. Он снабжает нас весьма полезной информацией о поставках продовольствия, строительстве аэродромов, скоплениях ракет, то есть всеми теми сведениями, которые засылаются в компьютеры, чтобы можно было просчитать всевозможные опасные ситуации. — Тут Рафи покашлял. — Само собой разумеется, он не должен и не может знать, как используется его информация. Он просто добропорядочный еврей, которому нравится испытывать своего рода возбуждение от того, что он имеет некоторое косвенное отношение к Моссад. — Рафи улыбнулся. — Говорят, в этом есть что-то романтическое, героическое, даже сексуальное.

— А кто она? — поинтересовался Гидеон, разглядывая фигурку молодой женщины. Фотоаппарат запечатлел момент, когда женщина совершала под проливным дождем пробежку вокруг римского Колизея, на ходу собирая руками в пучок свои темные тонкие волосы. Лицо ангельское. Спортивный костюм забрызган грязью.

— Ее угораздило оказаться на месте происшествия. Она — телерепортер из Нью-Йорка, она была там, когда все случилось.

Гидеон взглянул на Рафи.

— Кстати, у нее даже есть имя. Не желаешь узнать? — спросил тот.

Однако Гидеон уже ушел в себя.

— Ну, хорошо, — улыбнулся Рафи, — раз тебя так разбирает любопытство, не буду тебя мучить. Ее зовут Саша Белль.

Гидеон рассматривал другую фотографию, на которой молодая женщина в легкой блузке выходила из римского отеля, и он по-прежнему не видел в ней ничего особенного. Высокая, стройная, привлекательная. В руках — пачка газет.

Рафи взял сигарету, отыскал в кармане спички, закурил, глубоко затянувшись, и, медленно выпуская дым, заговорил:

— Пару месяцев назад Глику пришла идея сделать документальный сериал под общим названием «Семья». В каждой серии будет рассказываться об одной конкретной семье, живущей в любой точке планеты. Предполагалось, что первая передача будет о семье фермера из Аппалачей, о нем самом, о его жене и восьми ребятишках.

Гидеон молчал. Он рассматривал последнюю фотографию, на которой Саша Белль выходила из ресторана с мужчиной. На голове — косынка. Закрылась от ветра воротником куртки.

— Однако неделю назад, — многозначительно продолжал Рафи, — было решено внести в программу кое-какие изменения, и рассказ о семье из Аппалачей пойдет во второй серии.

— Почему? — насторожился Гидеон.

— Кто-то посоветовал Глику другую семью, — неопределенно ответил Рафи.

Мрачное чувство захлестнуло Гидеона, прежде чем он нашел в себе силы говорить.

— Семью Карами, я прав?

Рафи молча кивнул.

— Наш ответ на террористический акт, — пробормотал Гидеон, обращаясь к самому себе.

— Мы уверены, что диверсия — дело рук Тамира Карами и его группы.

Слова Рафи произвели на Гидеона странное впечатление.

— После стольких лет… — все, что он смог выговорить.

— Он последний, — мягко сказал Рафи. — После стольких лет он единственный, кто остался в живых.

Иерусалим, Израиль

1974 год

В ту зимнюю ночь в Иерусалиме было холодно, как никогда. Полная пожилая женщина, кутаясь в шерстяной халат, отправилась на кухню. Такие холода обычное дело где-нибудь в Пинске или Милуоки , но для Израиля это был настоящий мороз. Взяв деревянную ложку, она попробовала на вкус готовящееся жаркое. Почмокав губами, добавила щепотку соли и мускатного ореха. Затем развела муку для соуса. Мороз или не мороз, а такой грудинки не сыщешь ни в Пинске, ни даже в Милуоки. Есть брюква, есть каша. Есть дрова, чтобы затопить получше. Будет и сытно, и тепло.

Мясо было уже почти готово, и женщина, подсев к столу, стала просматривать газеты и журналы, накопившиеся за несколько дней… И все-таки сегодня что-то мешало ей сосредоточиться. Тиканье стенных часов уводило к воспоминаниям о последнем дне в школе в Милуоки. Эти часы были преподнесены ей в качестве прощального подарка. Оставив газеты, она поднялась из-за стола и стала шинковать морковь. За этим занятием она унеслась мыслями в далекий 1921 год, когда еще девочкой ей довелось совершить путешествие из России в Америку, а оттуда в Палестину.

Все последующие годы не смогли обесцветить ее первое яркое впечатление о земле Палестины. Это удивительное чувство было живо в ее душе. Прекрасный ковер из сосновых иголок под ногами на Голанских высотах. Фантастическое ощущение от скольжения по волнам Мертвого моря, соленого, словно рассол. Завывание муллы в ночном Иерусалиме. Были, конечно, и другие воспоминания о тех первых годах, но уже не столь восхитительные и романтичные. Она подняла руку, чтобы заколоть прядь волос. Помнила она и о первых потерях, и о первой боли, которую ей довелось пережить вместе со своими старыми друзьями. С самого начала все они должны были забыть, откуда приехали и кем были в своей прошлой жизни. Многое промелькнуло перед мысленным взором пожилой женщины. Бои с англичанами, возделывание садов на склонах Хайфы, строительство ирригационных каналов для апельсиновых рощ, заключение сепаратных перемирий с супердержавами, соперничество со странами «третьего мира» за вступление в ООН. Сначала была Палестина со своими ранами и трагедиями. Затем появился Израиль, государство, унаследовавшее все прошлые раны и трагедии и возродившееся для новых испытаний.

Пожилая женщина обращалась мыслями далеко в прошлое и совсем не думала о будущем. Может быть, потому что будущего у нее просто не было. Не было с тех пор, как врачи обнаружили у нее рак в последней стадии. Впрочем, если бы даже наступила ремиссия, на какое будущее могла рассчитывать семидесятипятилетняя женщина?..

Отряхнув с халата крошки, она взглянула на заголовки газет. Насилие, убийства, вылазки террористов, война. Придет ли этому когда-нибудь конец? Погромы в России считались едва ли не оправданной формой укрепления общественных устоев. Право убивать выдавалось за право выбора между смертью и бесчестьем. Что-то удалось изменить. Борьба за выживание уступила место переговорам. И все-таки один вопрос не давал ей покоя. Сделала ли она все возможное, чтобы насилие было остановлено? Отдала ли все силы, чтобы зло не восторжествовало вновь?

Едва шевеля губами, она мысленно благодарила судьбу за то, что она позволила ей, Голде Мейр, проделать этот долгий путь из Пинска в Милуоки, а затем и сюда в Иерусалим, в резиденцию премьер-министра. И теперь она была уверена в том, что дорога ее жизни окончится в Израиле.

Убавив огонь в плите, Голда взяла под мышку несколько газет и собралась приступить к своим обычным занятиям. Однако не успела она сесть, как зазвонил телефон. Выпростав провод из-под кипы книг, она подняла телефонную трубку в надежде, что это не сообщение о глобальном кризисе. Звонила всего лишь ее секретарь Эдна, чтобы согласовать текст, подготовленный для передачи делегации, которая отправлялась завтра с визитом к американским евреям. Голда не без иронии выслушала сообщение о том, что приехали и банкиры, не упустившие случай соблюсти свой собственный интерес. «Евреи диаспоры соберутся поучить нас уму-разуму», — подумала она. Да, она прибудет в парламентский центр Тель-Авива завтра в шесть и наденет подходящее платье. Может быть, одно из тех вызывающих — с блестками. Уж она постарается, чтобы собравшиеся получили полное удовлетворение от встречи за те деньги, с которыми решили расстаться. Словом, все как обычно. Не ворчи, Эдна, придется даже воспользоваться губной помадой.

Если телефон не зазвонит снова, она, может быть, успеет немного поработать, прежде чем ее сморит сон тут же за столом. Уже одиннадцать вечера, и у нее еще есть два-три часа закончить день так, чтобы хоть ненадолго избавиться от чувства вины. Она закурила сигарету, скомкала пустую пачку. Это уже вторая за сегодняшний день. Она потянулась и достала из ящика еще одну пачку.

Телефон зазвонил вновь, и на этот раз она уже не скрывала своего раздражения.

— Слушаю, — проворчала она, немного помолчав. Ее глаза сузились, а губы растянулись в мрачной усмешке.

Невозможно описать тот холод, который обычно пронизывал ее насквозь, когда руководитель Моссад сообщал ей о новом террористическом нападении на граждан Израиля. На этот раз шестеро палестинцев проникли на территорию одного из израильских поселений. Рафи Унгар информировал своего премьер-министра. Голда Мейр готова был поклясться, что голос Рафи чуть дрогнул. Трое остановлены при въезде в киббуц. Убито двое патрульных. Другим трем палестинцам удалось прорваться. Они вломились в здание детского сада. Как доложил Рафи, они открыли огонь по двадцати четырем спящим детям, которые даже не успели закричать, когда их убили. Убийц взяли — двоих живьем, четверых мертвыми. Захваченные живыми заявили, что все, что они сделали, — сделали во имя революции, ФАТХ , и на благо своей родины Палестины, а послал их убивать палестинский лидер Тамир Карами.

Голда Мейр попыталась подняться, опираясь одной рукой о крышку стола. Сигарета дрожала между губами. Она заверила Рафи, что немедленно назначит совещание, которое пройдет этой же ночью в обычном составе. «Кухонный кабинет», как выражалась она. И пусть Рафи не забудет надеть потеплее свитер, потому что на улице настоящий мороз.

Не отнимая от уха телефонную трубку и не выпуская сигарету изо рта, она нажала пальцем на рычаг телефона и со спокойствием, выработанным годами, стала набирать номер министра обороны Амоса Авнери. Потом она позвонила начальнику армейской разведки Узи Шарону. Каждый из них сразу снимал трубку, говорил, что уже в курсе случившегося и прибудет через несколько минут.

«Кто сказал, что у Гитлера была только одна жизнь, и он не может возродиться — на этот раз в Израиле», — бормотала Голда Мейр.

Дети. Младенцы… Разве имеет какое-то значение то, что в киббуце оказались не ее дочь и не ее внуки, дети ее сына. Для нее это ничего не меняло. Каждый израильский солдат, каждый израильтянин, подросток и ребенок были ее собственной плотью и кровью.

Сидя за кухонным столом она начала писать. Сначала медленно, потом быстрее. С каждым новым словом ее перо все стремительнее летело по листу бумаги. Она едва поспевала за переполнявшими ее мыслями и чувствами и остановилась только тогда, когда сообразила, что звонят у входной двери.

— Садитесь, Рафи, — приветствовала она руководителя Моссад. — Остальные еще не подошли.

— Вот и скажите, какой теперь смысл в мирных переговорах? Они лишь выиграют время, чтобы потом усилить террор… — сказал Рафи своим хрипловатым голосом. У него было что-то не в порядке с голосовыми связками и требовалась хирургическая операция, для которой у него все не находилось времени.

— Мы положим этому конец, — ответила ему Голда.

— Это только мечта… Этому не будет конца, если мы не сдадимся.

— В еврейском языке нет слова «сдаваться», — проворчала она. — Или ваш иврит лучше моего?

Она провела его на кухню и усадила на стул. Сама же принялась энергично хозяйничать, будто ощутила новый прилив сил. Она вскипятила воду, принесла еще несколько стульев и приготовила все для кофе. Потом вышла через коридор в фойе, чтобы открыть дверь прежде, чем зазвонит звонок.

Входя на кухню, Узи Шарон потирал ладонью свою лысую голову. В Тель-Авиве его офис располагался как раз напротив министерства обороны. Несмотря на то, что резиденция Узи и Амоса в нескольких шагах друг от друга, их политические убеждения были столь различны, как будто они жили на разных планетах.

— Мы должны добиться мира, — сказал Амос.

— В самом деле? — откликнулся Узи.

— Какими должны быть люди, чтобы поднять руку на детей, — прервала их Голда.

— А кто говорит, что они — люди? — сдержанно отозвался Узи.

— Это группа Карами, — сообщил Рафи. — Они прошли через Сахам со стороны Иордании и заранее знали расположение пограничных постов.

— Откуда это известно? — спросил Узи.

— Все они перебрались через границу живыми и невредимыми, и наши патрули проверили и подтвердили это.

— Но откуда такая уверенность, что их пропустили через границу? — настаивал Амос.

— Они перебрались живыми, и этого достаточно, — сказала Голда.

Голда продолжала хозяйничать на кухне. Она следила за мясом, вытирала кухонный стол, подливала мужчинам кофе, предлагала попробовать нарезанный тонкими ломтиками пудинг, мыла фрукты.

— Есть один способ отреагировать на происшедшее, — наконец сказал Рафи.

— Не терпится узнать, — хмуро отозвался Амос.

— Может быть, вы думали, что я подставлю другую щеку? Ну, уж нет, в отличие от вас я не обязан разыгрывать из себя миротворца, боясь, что на следующих выборах партия может не выдвинуть меня на пост министра обороны.

Амос побагровел.

— Плевать мне на выборы! — крикнул он. — Я забочусь лишь о евреях, которые живут в Израиле и за границей. Я не желаю, чтобы они становились мишенями для террористов.

— Ну да, конечно, — сказал Рафи, — а до настоящего момента евреи жили в мире и покое… Может быть, вы хотите, чтобы я вам кое-что напомнил?

— Не надо ему ничего напоминать, — усмехнулся Узи, — иначе мы просидим здесь всю ночь. Он и сам все прекрасно знает, просто не хочет взглянуть правде в глаза.

— Ну я-то готов сидеть здесь до тех пор, пока он не поймет, — заявил Рафи.

— И тогда начать подготовку к убийствам? — спросил Амос.

— Нет, куда как лучше вообще ничего не делать в то время, как наших детей убивают прямо в их кроватках, наши женщины гибнут при взрывах в магазинах, а мужчин забивают до смерти на автобусных остановках?! — взорвался Узи.

— Хватит! — вдруг вмешалась Голда, взглянув на спорящих. — Хватит!

Все трое взглянули на своего премьер-министра почти с удивлением, но никто не проронил ни слова.

— Амос прав. Нет никакого смысла планировать новые убийства. Убьем ли мы одного, двух или сотрем с лица земли целый лагерь, — что изменится?! Они мигрируют с места на место, выживая и размножаясь. — Она покачала головой. — Все это бессмысленно. Бессмысленно просто убить змею. — Она помолчала. — На этот раз мне нужна голова змеи.

— Что это значит, Голда? — мягко спросил Амос.

— Нужны лидеры, — ответил за нее Узи. — Я прав, Голда? На этот раз тебе нужны только руководители каждой террористической организации.

Вместо ответа, она опустила руку в карман халата.

— Я составила список, — объявила она, и ее глаза остановились на листке бумаги, который она подняла перед собой.

— Какого рода список? — спросил Рафи.

— Hisul!

— Что значит «hisul»? — переспросил Амос.

— Здесь что — сегодня никто не говорит на идиш? Или, может быть, у меня слишком сильный американский акцент? — удивилась Голда.

— Она составила список самых популярных личностей, список лидеров, — предположил Рафи, поднимаясь. — Я не нахожу слов, Голда.

— Нам бы всем такое красноречие, — проворчал Амос.

— Послушайте, Голда, — начал Узи, тщательно подбирая слова, — обычно я всегда соглашаюсь с вами, однако в данном случае должен признаться, что вы зашли слишком далеко, вмешавшись в дела, которыми следует заниматься Рафи и его людям.

— И где же были эти люди сегодня, когда убивали детей?

— Вы бы лучше сидели, Узи, и слушали вашего премьер-министра, — заметил Рафи без тени смущения.

— Взглянуть бы на список, — попросил Узи, протянув руку.

Не говоря ни слова, она отдала листок и слегка покраснела.

Узи пробежал его глазами и спросил:

— Мне прочесть или вы хотите сами?

Она сделала знак, чтобы читал он.

— Настоящие имена или псевдонимы? — уточнил он.

— Псевдонимы-антонимы! — оборвала она его. — Просто прочтите, как я написала.

— Абу Юсеф, Магомад Наяр, Камаль Насер, Камаль Адван, Хани Эль Хасан, Абу Хасан, Абу Марван, Муса Абдула, Хасан Канафани, Махмуд Хамшари… — Здесь Узи сделал паузу. — Голда, может быть, вы хотите сами прочесть последнее имя?

Он протянул ей список, но в этом не было никакой надобности. Она знала его наизусть.

— Тамир Карами, — прошептала она. — И он мне нужен прежде всего.

Из рукава своего халата она достала скомканный носовой платок.

— Вы должны сделать это за детей, которые погибли сегодня. За Олимпиаду в Мюнхене. И еще за то, что известно одному Господу Богу, за все то, что Карами замышляет сейчас.

— Я не могу этого поддержать, — сказал Амос.

— Амос, пожалуйста, — мягко сказал Рафи, — времена меняются, и мы должны приспосабливаться к этим переменам, иначе мы погибнем.

— Кажется, мы превращаемся в обезумевших уголовников, — заметил на это Амос.

— Давайте голосовать, — предложил Рафи. — Кто из вас согласен с таким решением?

Три руки поднялись вверх. Один Амос сидел неподвижно, положив подбородок на свои соединенные ладони.

— Пожалуйста, Амос, — сказала Голда, мягко тронув его за плечо. — Это слишком важное дело, чтобы между нами не было полного согласия.

Он приподнял голову.

— Ну если мы дошли до того, чтобы… — начал он с досадой, но его рука уже поднималась вверх.

Голда Мейр прожила еще четыре года и умерла от рака, который разрушал ее в течение десяти лет. Она скончалась вскоре после мирного соглашения, подписанного Израилем и Египтом в марте 1979 года.

По иронии судьбы Амос Авнери, ушедший в отставку с поста министра, скончался от сердечной недостаточности во время заурядной операции на желчном пузыре в иерусалимском госпитале. Это случилось 6 июня 1982 года, то есть как раз в тот самый день, когда боевые подразделения Израиля перешли границу и вторглись в Ливан. А три года спустя, тоже в июне, Узи Шарон погиб в автомобильной катастрофе в пригороде Кембриджа, штат Массачусетс.

К марту 1986 года все лица, указанные в списке Голды Мейр, были уничтожены. В живых остался лишь один человек — тот самый, которого она приказала убрать в первую очередь. Тамир Карами, известный также как Абу Фахт, восходящая звезда в ООП, третий человек после Арафата, возглавлявший собственную, самостоятельную группировку боевиков «Борцы за Родину». Влияние Карами окрепло еще больше, когда в декабре 1987 года на оккупированных территориях разгорелась Интифада — палестинская революция, задуманная и направляемая непосредственно Карами.

— Прошло столько лет, — с досадой сказал Гидеон. — Меня теперь не втянуть в новую драку.

Рафи помусолил несколько бумаг, разобрал несколько записок, которые выудил у себя из карманов.

— Ты нужен мне, — просто сказал он.

Гидеон хотел спать. Ему хотелось провалиться в глубокий сон, забыть обо всем.

— Уходи, Рафи, — сказал он, — мне нужно немного побыть одному.

— Сколько времени тебе потребуется?

Гидеон хотел ответить, что ему потребуется вся его жизнь, но промолчал, потому что чувствовал, что и этого было бы мало.