Они возникают из ниоткуда.

Сначала тихие, едва уловимые, на границе слуха. Постепенно становясь все громче и громче, они заглушают сердце, бешено забивающее невидимые сваи, они разрастаются до грохота, грома; от них закладывает уши, и ужас холодной ладонью проводит по ложбинке позвоночника.

Неровные, неритмичные, шаркающие. Шаги.

Шаги за моей спиной.

* * *

Оглядываюсь на год назад, в прошлый сентябрь, думаю.

Если б могла я заранее знать, какие испытания и потрясения готовит мне Североград, решилась бы я поехать?

И отвечаю — нет.

Не решилась бы.

Но тогда, плавая в коктейле из бабьего лета, сбывшихся надежд и радостных ожиданий (сладкая сливочно-ванильная смесь, в которой расставание с родителями и жизнь в общежитии казались стружками горького шоколада — горького, но все же шоколада), я была глуха к недобрым предзнаменованиям.

Помню, с какой пренебрежительной и самоуверенной усмешкой отмахнулась я от цыганки на рынке.

«Красавица, остановись, послушай… Беда нависла, беда, вижу: дальняя дорога… злой рок… Кровь вижу… позолоти руч…»

Мельтешит кофта с дешевыми блестками, многослойные юбки метут пыльный асфальт — я пролетаю над, высоко над, недостижимо над, я лечу в Североград, уже завтра, завтра!

Прочь от ласковой, но бдительно-твердой семейной опеки, на волю, в пампасы!

Уа-ууу!

В Североградский технологический университет!

Я, выпускница крохотного Озерского филиала, где вечный выцветший лозунг над крыльцом, георгины и белые флоксы, и вахтерша тетя Валя ушла доить козу, ключ под ковриком.

Я — в аспирантуру!

В СГТУ!

Видение: широкая мраморная лестница, алая ковровая дорожка. Восторженно вопящая толпа, суетятся нервные корреспонденты, машут микрофонами. Вспышки фотокамер. Поигрывают бицепсами каменноликие секъюрити. Я (в вечернем платье… в темно-лиловом атласном платье… в платье от Версаччи Карденовны Шанель… с вот такенным разрезом сбоку) иду по ступеням… нет, даже не иду, я движусь… следую… возношусь, вот! — вверх, в светлое будущее, в небеса, туда, где мерцают в завораживающем бриллиантовом тумане учеба, диссертация, сказочная карьера…

Если добавлю «любовь» — вы, вероятно, подумаете, что я храню мозги в атласной коробочке под слоем сахарной пудры? Ну что ж, ваше право.

И любовь, конечно.

Во всяком случае, впервые укладываясь спать в облезлой общежитской комнатенке, я прошептала в подушку: «На новом месте приснись, жених, невесте». И, подумав немного, для верности добавила: «Суженый-ряженый, приди ко мне наряженный». Хотя ненаряженный суженый меня тоже вполне бы устроил.

Увы, вместо кареглазого брюнета на белом коне-мерседесе-лайнере мне приснилось нехорошее: погребальный колокольный звон, кладбищенские кресты в глубоком снегу, от крестов — длинные черные тени. Белесые в лунном свете вороны, кричат мерзкими голосами «Кар! Карр! Крр-рровь, крр-рровь! Позолоти рр-рручку, крр-ррасавица! Каррр!». Чьи-то когтистые синюшные руки тянутся ко мне из темноты, и я, захлебываясь ужасом, пытаюсь бежать. И, как положено в приличном кошмаре, не могу сдвинуться с места…

О невесомое легкомыслие юности! Поутру я и думать забыла о мрачных видениях, списав их на усталость, осенних злых комаров и стресс. А как не быть стрессу: днем меня должны были представлять кафедре, а я умудрилась посадить жирное несмываемое пятно на лучшую юбку.

Мам, пап, приветики! У меня все нормально, я не болею — не болею — не болею, правда.

Знакомилась сегодня с кафедральным народом, народа мн-о-ого, никого не запомнила совершенно. Но это дело наживное.

Официально моим научным руководителем значится завкаф.

Его зовут Евклид Евклидович, прикиньте! Грек он, и фамилия у него какая-то совершенно невероятная, что-то вроде «профессор Хрум-пурурум-пиди».

Но на самом деле ему не до меня, мной будет заниматься доцент Липецкая. (У нее тоже с именем полный фейерверк: Нимфа Петровна, убиться можно. Романтический man был дядя Петя Липецкий, это ж надо так дочери удружить…)

Кафедра органической химии СГТУ, которая должна была стать моим домом на ближайшие три (минимум, а дальше — как сложится) года, располагалась в допотопном строении, походившем на особняк какого-нибудь прибитого в революцию графа: колонны по фасаду, арочные окна, лепные украшения (увы, потерявшие былую форму и грацию под множественными слоями побелки). Но при внимательном рассмотрении архитектурные излишества оказывались вязью из шестеренок, циркулей и прочей околонаучной символики: здание строилось специально для технического училища. Исторически этот корпус был первым кирпичиком, зародышем, основой института (впоследствии университета), и постепенно оброс высотными новостройками.

Я прошла наверх по парадной лестнице с затейливыми коваными перилами (почти такой, какая мне представлялась в мечтах, только без ковра и секъюрити), и первое, что меня потрясло — это контраст почти летней жары на улице и могильного, жутковатого холода внутри. Кладка мощных стен была рассчитана на взрыв любой химической ерунды, но совершенно не пропускала тепло, а высоченные сводчатые потолки и узкие путаные коридоры усиливали впечатление то ли морга, то ли склепа. Большинство встреченных сотрудников куталось в шерстяные кофты, водолазки и свитера с высокими воротниками, у некоторых даже шарфы были повязаны.

Чтобы не простудиться, наивно подумала я.

Второе наблюдение: на кафедре царила тишина. Похоже, здесь было принято общаться шепотом. Впоследствии я отметила, что разговаривающие имели странную привычку часто и нервно оглядываться.

Кудряво-черноволосый невысокий профессор, тот самый зав кафедрой с геометрическим именем, интенсивно поздоровался со мной. Задал пару вопросов, не дослушал ответов и, беспокойно потирая шею, перепоручил меня доценту Липецкой.

Нимфа-доцент оказалась пожилой, нездорово полной женщиной. Войлочные тапки на отекших ногах, одутловатое бледное лицо, очки с толстыми линзами.

Познакомившись, руководительница передала меня, как эстафетную палочку, ассистенту Максиму Стрельникову, предложившему сразу перейти на «ты» и звать его Максом.

Макс потащил меня на экскурсию по кафедре, вполголоса комментируя все, что нам попадалось.

А попадалось многое. Огромный амфитеатр лекционного зала (зудят лампы дневного света, хмурый лысоватый лектор вещает что-то осоловевшей аудитории), просторные учебные лаборатории (стайки студентов сосредоточенно обкапывают кислотой белые халаты), научные лаборатории, размером поменьше. Классы, где идут занятия (какая-то невеселая младшекурсница, стоя у доски, обреченно грызет мелок. Так засыпавшийся разведчик прокусывает капсулу с цианидом, зашитую в воротничке). Преподавательские, лаборантские, запасной выход, склад, музей.

Тишина.

И неестественный пронизывающий холод — везде.

— Тут у вас так… хым… «готичненько», как говорится… Прямо готовая декорация для фильма ужасов. Так и вижу себя в главной роли: Анна Сидорофф — победительница зла. Колотун, аж зубы стучат… И бледные все… Слушай, Макс, а у вас тут никакие порождения тьмы не водятся? Зомби там… упыри-вампиры, — я попыталась скрыть за шуткой непонятное беспокойство.

Мой проводник остановился, словно стукнувшись о невидимую преграду. Посмотрел на меня.

Никогда, никогда не забуду его взгляд.

— Нет тут никакой тьмы, не придумывай глупости. Я все лето в этих стенах проторчал, автореферат доделывал — вот и не загорел. А температура… Отопительный сезон начнется — еще жарко будет, увидишь.

Он помолчал, потирая шею точь-в-точь как завкафедрой (подражает начальству, сделала я очередной идиотский вывод), и немного невпопад добавил:

— Ты только по вечерам не задерживайся, не советую. Транспорт в городе плохо ходит.

В музее, в полуподвале, дремала под слоем пыли история кафедры и ее первого руководителя, главной североградской химической знаменитости, профессора Льва Ерминингельдовича Ставровского.

Музей как музей: книги и документы в витринах, на полках — химическое стекло, под ним — семейство ступок, от крохотной, с наперсток, до солидной, способной вместить не очень раскормленную бабу Ягу. В тяжелых шкафах вдоль стен таились медные коленчатые штуки неясного назначения, весьма научно выглядевшие. И надо всем — в центре, напротив входа, над неохватным письменным столом — потемневший портрет Ставровского. Большой портрет, в полстены. Строгая одежда, красивая трость с блестящим набалдашником: профессор повредил ногу в результате неудачного опыта. Надменное узкое лицо с пронзительными глазами.

Портрет ошеломлял. Казалось, я слышу:

— Да. Я величина мирового уровня. Светило. Основоположник и корифей. Я заложил краеугольный, внес весомый, сделал решающий и навеки вписал, а моя имен`ая реакция приведена во всех школьных учебниках. А ты кто, нелепая пигалица в джинсиках?

(Увы, предательница-юбка не просохла к утру, и вместо делового костюма мне пришлось надеть несерьезные, несолидные, просто вопиющие джинсы с розовой кружевной отделкочкой).

До сих пор стыжусь этой детской выходки: улучив момент, когда Макс отвернулся, я показала портрету язык.

Ох, не нужно было этого делать…

Так прошел первый, самый запоминающийся день, и понеслись будни. Не то, чтобы совсем уж суровые и однообразные, но все же очень похожие друг на друга. И не слишком-то веселые.

Мамундели и папундели, хай!

Я по-прежнему жива, хоть и соскучилась адски.

В общаге одиноко и тараканно, поэтому я как можно больше времени провожу на работе. Тем более что Нимфа продыху особого не дает. То у нее одна идея, то другое прозрение, то третий инсайд — а мне все ее теории проверять. Практикой. Тяжким, понимаете ли, непосильным трудом.

Тесной я дружбы пока ни с кем не завела, наверно времени прошло еще мало. И мне кажется, сторонятся меня как-то. Тут все друг друга сто лет знают… В аспиранты обычно берут своих же кафедральных студентов, знакомых с первого курса, проверенных уже, обсосанных на дипломе. А я со стороны, чужачка.

Но ничего, прорвемся!

Да, статью нашу приняли в «Colloid and Polymer Science»! Это серьезно, гордитесь мной. И не вздумайте филонить: как следует, старательно гордитесь. Приеду — проверю! Поймаю на лени — заставлю пере-гар-жи(ди?) — вать-ся.

Па, скажи маме (убедительным голосом), что консервов мне присылать НЕ НУЖНО, я тут совершенно не голодаю. А вот куртку серую…

Лаборатория, где работала Нимфа Петровна, и где выделили уголок мне, находилась неподалеку от музея, в самом конце длинного коридора. Я каждый день проходила мимо открытой музейной двери. Дверь действительно была «музейная» — раритет, ровесница птеродактилей. Она держалась на массивных узорных петлях, позвякивала глобальной щеколдой, да-да, именно щеколдой, уж у нас в Озерске я этого добра навидалась. И каждый день меня заставлял поежиться ледяной взор Ставровского.

С начальницей я нашла общий язык неожиданно легко: главное было с ней не спорить. Несмотря на вечно поджатые губы, она оказалась вполне адекватным человеком. Пожалуй, из всего коллектива я больше всего сблизилась именно с ней. И ее болезнь стала для меня тяжелым ударом.

Это случилось уже по весне, когда сугроб перед окном присел, позволив солнечному лучу ненадолго, на полчаса всего, заглядывать и в нашу лабораторию. Луч чувствовал себя неуверенно, осторожно обходил трехгорлые колбы и воронки Шотта, трогал лапкой дистиллятор и снова прятался за занавеской.

Нимфа в эти дни отмечала юбилей и получила множество поздравлений, в том числе и по электронке. Субботним вечером она решила задержаться на работе, чтобы ответить на письма. Своего компьютера у нее не было. Я предложила помочь, зная, что руководительница — еще тот хакер, техники она, правда, не боялась, как многие ее ровесники, но асом не была. Да и артрит не позволял ей бойко колотить по клавиатуре. Но Петровна от помощи отказалась, сказав, что переписка — дело личное, и уж с мейлом-то она как-нибудь справится.

Почему, ну почему я послушалась?!

В двенадцать ночи. Кто вызвал скорую, так потом и не выяснили. Да и не особенно выясняли: человеку плохо, спасать надо, а не вопросы задавать. Врачам пришлось долго объясняться с сонным вахтером, чтобы попасть вымершее здание, в закрытую изнутри комнату.

Инсульт.

Странное дело, но после того, как самый близкий мне в этом чертовом городе человек оказался в больнице, я впервые перестала чувствовать себя чужой и потерянной. Наверно, мне просто стало некогда. Я ловила за халат пробегающего по коридору врача, я бегала по аптекам, я варила и протирала через ситечко что-то неаппетитное, но питательно-диетическое, я утешала и кормила «кискасом» осиротевшую Нимфину кошку. Ко мне стали чаще обращаться на кафедре — поначалу только как к мостику, ниточке, ведущей к Нимфе Петровне, а потом и просто так.

Дни я проводила в больнице: руководительнице моей требовалась сиделка. Чтобы не запустить основную работу, вкалывать пришлось по вечерам.

Тогда я впервые и услышала их. Шаги по коридору.

Па, не показывай это письмо маме. Это во-первых.

А во-вторых… сейчас напугаю еще сильнее, но что делать: па, у меня проблемы. Некоторые происходящие здесь вещи я не понимаю, не могу объяснить, и от этого просто в шоке.

Ответь мне, пожалуйста, честно: у нас в роду… шизофрении… ни у кого? Не надо скрывать, лучше я буду знать, что со мной творится. Скажи! Если что-то было — значит надо мне возвращаться домой, пока я не совершила…не знаю чего… необратимого. И лечиться, наверно…

Если же ты ничего такого не слышал… то… Но это ведь и не наследственное может быть…

Пап, я в растерянности… Я путано, наверно, пишу. В письме не объяснишь. Может, ты сможешь приехать? Отпуск за свой счет на работе, а? Только по-тихому от мамы как-нибудь…

Наверно, нет смысла подробно рассказывать, как были отвергнуты версии «послышалось», «шорохи за стеной», «потрескивание старых перекрытий», «звуки с другого этажа», «эхо» и аналогичные им. Как я боролась с крутящимся в голове вздором о вампирах и убийцах, о бледных лицах сотрудников, о шеях, спрятанных в шарфы и воротники. Как воевала с сюром гипотез о причинах приступа у Нимфы Петровны. Как, собрав крупицы мужества, осматривала еле освещенные переходы, дергала закрытые двери, заглядывала в углы и тупики.

Абсурд, ахинея, нелепица. Бред сивой кобылы.

И эта сивая кобыла — здравствуйте, я.

Я слышала их! И это были не шорохи, не случайные скрипы и потрескивания — шаги.

Неровные, глухие, но уверенные. Их сопровождал периодический тихий стук.

Невидимый некто появлялся в дальнем конце коридора. Медленно, но неуклонно продвигался по зданию, заходил в лабораторию и останавливался, казалось, в паре метров от меня, от чего все волоски на моем теле вставали дыбом. Закрытая дверь не спасала. А после того, как в зеркале мне привиделась маячащая за спиной высокая темная фигура, незнакомая, по всему — мужская (обернулась — естественно, никого), мой внутренний голос печально произнес: «шизофрения, как и было сказано»…

На другой день я и написала то истошное письмо отцу, не домой, конечно, на рабочий адрес.

Если бы я знала, что впопыхах забыла наклеить марку, и, разумеется, не указала обратный адрес…

Письмо письмом, на душе стало чуть спокойнее, но необходимости готовить доклад письмо не отменяло. Я по-прежнему почти каждый вечер оставалась последней, врубив для храбрости «Ногу свело» на запредельную громкость. Без толку.

Некоторые вещи необязательно слышать. Достаточно о них знать…

Несколько раз со мной задерживался Макс Стрельников, но постоянно просить его было неловко, а рассказать о своих страхах и галлюцинациях я не решалась.

Папа, папочка, ну где же ты? Приезжай скорее.

Только один раз мне удалось отвлечься, забыть о жутких шагах, да и вообще почти обо всем. Две серии экспериментов не сходились капитально, самым наглым и вызывающим образом.

Да, ребята, с такими плакатами на кафедру выходить может только мальчик для битья. Решивший стать мертвым мальчиком для битья.

Заклюют. Закидают мелками и тряпками, за неимением тухлых яиц. И будут правы.

Я пересчитала всё даже не трижды, перерыла записи и лабораторные журналы, перепроверила каждую запятую.

Холера!

И это за два дня до доклада…

Переделывать опыты времени не было. Теребить глупыми вопросами Нимфу тоже не хотелось. Врачи высказывались определенно: человеку нужен покой.

Выхода виделось два: придумать дурацким кривым наукообразное объяснение. И ожидать, что кафедральный люд его проглотит («гыыы, щщас, жди» — сказал внутренний голос). Или временно подчистить, подправить результаты, чтобы несовпадение не бросалось в глаза. А уже после конференции спокойно разобраться, что к чему.

Второй вариант выглядел значительно безопаснее.

И, собственно, совсем не сложно. Я уже начала передвигать по экрану первую точку, как…

…Никогда раньше не теряла сознание. Отвратное ощущение, доложу вам.

Стул перевернула, со стола все свезла, у мышки шнур выдрала, головой припечаталась об пол до звона в ушах. Тошнит, шея ноет, во рту мерзость…

Как там в романтических мелодрамах пишут? «Когда я очнулась, то первое, что увидела, было встревоженное лицо склонившегося надо мной Максима»? Ну да, как же. Встревожился он. Это чудовище стояло в дверях и довольно улыбалось:

— Ну наконец-то Лев Ерминингельдыч тебя признал! Всё, считай, своя.

— Кто признал? Что признал? — пропищала я, озираясь и пытаясь встать.

— Кто-кто. Ерминингельдыч в пальто. Чем он тебя? Ну-ка, ну-ка, покажи шею…

Всё кружилось, шея онемела, словно к ней приложили глыбу льда.

— Зачем шею? — сопротивлялась я. — Голову посмотри. Крови не видно?

— Пустую голову осматривать смысла нет, — бормотал Макс, отгибая мой воротничок. — Синяк отсутствует, не тростью, значит. Знаешь у него какая трость тяжелая? Ой-ей. Не, не тростью. Легонько, ребром ладони. Любя. Эх ты, небось, результаты подгоняла, горемыка?

Через два дня я, кутаясь в шарф, дрожа и запинаясь, докладывала:

— По полученным мной данным, зависимости эф от тау и гамма от тау противоречат друг другу. Объяснить это я, к сожалению, не могу. Планирую продублировать эксперименты. Тщательно. О результатах расскажу на следующей конференции.

Со второго ряда на меня, сияя, смотрел Макс.

Ма, приезжай срочно и привози свой «зингер»! Ни в одном магазине не нашла свадебного платья с воротником-стойкой! Сплошные юбки колоколами и декольте до пупа, Менделеев их покусай…