Библиотека Дон Кихота

Викторович Жаринов Евгений

Часть I

 

 

Во всем виноваты клопы!

К такому выводу может прийти любой историк, занимающийся проблемой помешательства Дон Кихота.

Сеньора Алонсо Кихано клопы должны были искусать всего, не оставив на его худощавом теле ни одного живого места.

Для полноты картины приведем отрывок из книги знаменитого естествоиспытателя XIX века. О кровожадных повадках так называемых Reduvius personatus, а также Cimex lectularius ученый муж писал с содроганием сердца, писал, заметим, в стиле криминального репортажа: «Я с интересом присутствую при действиях одного редувия, высасывающего богомола. Двадцать раз меняет он на моих глазах места на теле жертвы, оставаясь более или менее долго на каждом. Он кончает ляжкой, которою укалывает в месте сочленения. Бочонок так хорошо высосан, что стал прозрачным. Богомол, в два три вершка длиной, после действия адского насоса редувия становится прозрачным и похожим на кожицу, сбрасываемую им при линьке.

Эти кровожадные вкусы напоминают нашего постельного клопа, который ночью, переходя с места на место, искусывает все тело спящего и под утро, раздувшись, как ягода смородина, уходит прочь».

Отсюда, как вы понимаете, — бессонница, отсюда — желание читать по ночам всякий вздор, всякую беллетристику, чтобы как можно дольше оставаться вне власти этих чудовищ.

А то, что это были и есть чудовища, нас наглядно убеждает следующее описание все того же ученого мужа: «Некрасивы мои животные: пыльно-горохового цвета, плоские, с неуклюжими длинными ногами, — нет, они не внушают любви. Голова такая маленькая, что на ней только и есть место для пары глаз. Эта головка сидит на смешной шее, как будто перетянутой шнурочком.

Посмотрим вниз. Клюв чудовищный. Это не обыкновенный хоботок, какой бывает у насекомых, сосущих соки растений и мирно жужжащих летним полднем в полях и лугах, это — грубое изогнутое орудие, имеющее форму согнутого указательного пальца. Грубость орудия указывает на то, что передо мной охотник и охотник ночной, властелин тьмы».

Но почему вдруг возникла такая уверенность? Все очень просто. Кровать. Да, кровать — вот причина всех причин.

В те далекие времена кровать была исключительно деревянной. Железных постелей в стиле модерн с шишечками и матрасами на стальных пружинах, а также надувных пластиковых лож во времена Алонсо Кихано и в помине не было. Кровати были деревянными и древними. Они иногда насчитывали не одну сотню лет и переживали на своем долгом веку не одно поколение владельцев.

Как вы понимаете, для клопов, сверчков, жуков-древоточцев и прочих букашек подобные дредноуты в морях снов представлялись целым континентом или, по крайней мере, джунглями в устье Амазонки.

Думаю, что если бы современный ученый-биолог смог перебраться в далекое прошлое и исследовать под микроскопом кровать Дон Кихота, то он открыл бы такие виды и подвиды, наткнулся бы на таких мутантов, о существовании которых даже и не догадывается современная наука: слишком питательной оказалась среда.

Сюда следует добавить и то обстоятельство, что правила гигиены в эпоху Дон Кихота были весьма скромными, скорее напоминающими мусульманское омовение где-нибудь в современном Египте или других беднейших арабских странах.

Известно, что люди неделями не принимали ванны: частое мытье считалось не только вредным для здоровья, но и, вообще, делом небогоугодным. Вспомним, что во времена инквизиции скрытых мавров и иудеев распознавали как раз по тому, кто чист, благоухает и любит поплескаться в воде.

По данным историка Хёйзинга, например, один из почитаемых деятелей церкви считал, что за телом вообще ухаживать грешно, и когда с тела этого святого падала какая-нибудь гусеница, то он любезно подбирал ее и вновь водружал куда-нибудь на плечо или шею, уверяя при этом своих учеников, что если он, святой, вкушает пищу от щедрот Господних, то и его плоть вполне может пригодиться кому-нибудь в качестве ужина.

То, что Дон Кихот не был большим любителем чистоты свидетельствует хотя бы тот факт, что на протяжении двух томов он ни разу не вымылся и ни разу не сменил белья.

Но вернемся к кровати. Кровать, повторим, была только деревянной и всегда уникальной. Второй такой же было не сыскать на всем белом свете. Ее изготовляли по специальному заказу и только один раз. В дальнейшем она переходила из поколения в поколение, столетиями накапливая грязь и пот предков. Лишь представители королевского рода могли позволить себе роскошь заказать новое ложе по случаю, например, династического брака. Так, португальский король Хуан V, вступая в брак с Австрийской принцессой Марией Анной, специально по этому случаю заказал себе в Голландии новую кровать, в которой, кстати сказать, тут же завелись клопы. И это, заметим, происходило не в конце XVI, а в самом начале XVIII века, то есть, сто с лишним лет спустя клопы продолжали успешно селиться в королевских опочивальнях. «Плоские паразиты проникают повсюду, — с негодованием отмечал Виктор Гюго. — В кровати Людовика XIV водились клопы». Значит, можно сделать вполне справедливый вывод: в спальне Дон Кихота их была тьма-тьмущая… И они не давали бедному идальго ни минуты покоя.

Обратимся к источникам, которые содержат, как правило, весьма детальный, даже дотошный перечень предметов повседневной жизни, — это описание приданного и завещания. В центре внимания всегда находится кровать и все, что с ней связано. Она неизбежно занимает первое место в перечне. Перечисляется количество и описывается качество перин и подушек (обычно набитых перьями), простынь (льняных, хлопчатобумажных, шелковых), одеял, покрывал, полога или балдахина (для тепла), скамеечки для ног (кровать, этот клоповник с вековой традицией, была всегда высокой, словно трон).

Разумеется, кровати бедняка и богача сильно отличались одна от другой, но, думаю, лишь внешне, а не по количеству обитаемых в них насекомых.

Приведем описание одной из лучших. Смертельно раненый Тафуро, сын сира Тафуро из Бари, завещает в числе прочего постель: две перьевые перины, три шелковые наволочки — светлую, красную и пурпурную, два покрывала — из белого и лазурного шелка с белой бахромой, суконный балдахин с шелковыми узорами. Указывается и ширина простынь (по количеству нитей), переплетение зеленых и красных нитей в покрывале.

Итак, кровать, сей вековой клоповник, — это символ семейного очага и его благополучия, центр семьи, место, где зачинали и рожали детей, умирали от болезней или старости.

Обратимся теперь непосредственно к правдивой истории о жизни Алонсо Кихано, а точнее — ко второму, последнему, тому и прочитаем в финале следующее: писарь, приглашенный записать завещание, замечает, «что ни в одном рыцарском романе не приходилось ему читать, чтобы кто-нибудь из странствующих рыцарей умирал в своей постели так покойно и так по-христиански, как Дон Кихот».

А что же диктует в качестве завещания рыцарь Печального образа? Догадайтесь! Правильно. Речь идет о кровати. Хотя Сервантес из скромности этого весьма важного обстоятельства и не упоминает. Дон Кихот оставляет своей племяннице все ту же кровать в наследство и, наверное, пускается подробно перечислять пуховики, простыни и балдахины, в которых так и копошатся, так и снуют несметные полчища клопов и прочих насекомых.

Здесь, в этой постели, наверняка, и появился полвека назад сам сеньор Алонсо Кихано, здесь, согласно Сервантесу, он и испустил дух.

Круг замкнулся. Клопы выгнали дона Кихано из кровати, лишив его спокойного сна. Они вынудили сеньора Алонсо все ночи напролет читать один роман за другим, что и привело его слабеющий разум к порочной идее стать странствующим рыцарем. Они же, клопы, и приняли умирающего Дон Кихота в свои объятья, когда история, пробежавшись по кругу, поставила, наконец, жирную точку, похожую на раздавленного клопа.

Но странствующего рыцаря из тихого и скромного дона Алонсо сделали и так называемые невыносимые бытовые условия.

Книга Сервантеса не случайно начинается с подробного описания необычайно убогого быта главного героя, искусанного до полуобморочного состояния кровожадными насекомыми. Итак, читаем: он был «один из тех идальго, чье имущество заключается в фамильном копье, древнем щите, тощей кляче и борзой собаке. Олья чаще всего с говядиной, нежели с бараниной, винегрет, почти всегда заменявший ему ужин, яичница с салом по субботам, чечевица по пятницам, голубь, в виде добавочного блюда, по воскресеньям, — все это поглощало три четверти его доходов. Остальное тратилось на тонкого сукна полукафтанье, бархатные штаны и такие же туфли, что составляло праздничный его наряд, а в будни он щеголял в камзоле из дешевого, но весьма добротного сукна. При нем находились ключница, коей перевалило за сорок, племянница, коей не исполнилось и двадцати, и слуга для домашних дел и полевых работ, умевший и лошадь седлать, и с садовыми ножницами обращаться».

Дом сеньора Алонсо был не более 70 кв. м. Таков, согласно историческим данным, был размер среднего жилища. Жилось в нем тесно. По своим размерам этот дом был сравним с малогабаритной трехкомнатной квартирой где-нибудь в России, скажем, в Южном Бутово. Но помимо людей на этой жилплощади следовало разместить птиц, Росинанта и какую-то еще домашнюю живность, не считая, конечно, все тех же клопов. К этим 70 кв. м следовало прибавить и двор. Мясо и сало для Дон Кихота готовилось здесь же, в доме, а не покупалось в соседнем супермаркете, что лишь усугубляло и без того стесненные до предела бытовые условия. Если животных забивали во дворе, и делал это, скорее всего, слуга, а туши складывались на чердаке, то всевозможных насекомых, моли, тли, навозных мух, червей и прочее лишь прибавлялось, и злополучная кровать как отстойник лишь аккумулировала всю эту нечисть.

Наш естествоиспытатель XIX века с точки зрения биологии, так мог бы охарактеризовать подобную антисанитарию: «Мясник повел меня на чердак, слабо освещенный слуховым окном, открытым день и ночь, во всякое время года, для того, чтобы проветривать помещение. Одного воспоминания об этом чердаке достаточно, чтобы вызвать у меня содрогание. Там, на протянутой веревке, сушились только что содранные кожи овец; в одном углу лежала куча жира, издававшая запах сальных свечей; в другом — куча костей, рогов, копыт. Под кусками сала, которые я приподнимаю, копошатся тысячи кожеедов и их личинок; вокруг овчин мягко летают моли; в костях, сохранивших еще немного мозга, жужжат, влетая и вылетая, мухи с большими красными глазами…»

Какой выход? Выход один: бежать, бежать из этого жужжащего, навозного ада, бежать, куда глаза глядят. Но задержимся еще на короткое время в доме Дон Кихота, чтобы придать нашему бегству должный импет. Обращает на себя внимание простота (подчас даже убожество) меблировки и утвари подобных жилищ: стол и скамья, редко — шкаф, обычно же сундук для наиболее ценных вещей. Из утвари: котел, печной горшок, сковорода, цепи для подвешивания котелка, вертел, чаша, кубки, ножи, иногда ведро или чан, ступка с пестиком — вот практически и все. Характерная черта быта — плохое освещение, отмеченное не одним хронистом, и отсутствие в большинстве домов очага, обогревающего зимой.

А в качестве звукового сопровождения — непрерывное жужжание мух и насекомых.

Подобный быт — и причина и следствие того, что значительная часть жизни, особенно у мужчин, проходила на улице, в церкви и в других публичных местах.

Под влиянием всех этих обстоятельств и зрела, наверное, в голове бедного дона Алонсо мысль о большой дороге, о странствующем рыцарстве и о безграничной свободе, не стесненной рамками убогого жилища. Можно сказать, что определенным образом подобранные книги просто, как зерна сеятеля, легли в благодатную почву бытовых неурядиц и дали свои всходы.

 

Пролог

— Смотри! Смотри! Быстрей! Сюда!

— Ага! Здорово!

— Эх, пролетели. Ты всего не видел!

— А смотри отсюда какой вид!

— Потрясающе!

— И заметь — ни души!

— Как во сне.

— Глазам своим не верю. Разве такое бывает?

Автобус летел по направлению к Сьерра-Невада. И благословенная земля мавров устроила беззастенчивый стриптиз, демонстрируя в оконном стекле всю свою неприкрытую красоту. Красоту и энергию, подобную сильному сексуальному влечению. Туристы прильнули к стеклу, как к глазку ярмарочного аттракциона под названием peepshow: какое ещё покрывало сбросит пышнотелая красавица. Горы, долины, — бесподобная Андалусия бесстыдно и нагло всё раздевалась и раздевалась, не желая щадить тех, кто подглядывал сейчас за нею через толстое оконное стекло туристического автобуса. Кондиционер гнал приятную прохладу морского бриза, и жара, казалось, только ещё пуще злилась от этого. В припадке бешенства в час сиесты она загнала всё живое в тень.

Neoplan несся по раскалённому асфальту, и колеса исчезли, расплылись в мареве, исходящем от шоссе. Тяжелая груда металла не ехала, а плыла на воздушной подушке. И всё это напоминало волшебство, чудо, сцену из рыцарского романа. Так, наверное, волшебник Фрестон, выкравший библиотеку Дон Кихота, удирал на облаке от своего опасного преследователя.

Для полноты картины не хватало лишь ветряных мельниц. И они появились. Ветряки выросли, словно грибы после дождя. Выросли в таком количестве, что, казалось, в этом бурном росте нашла своё отражение беззлобная ирония неведомого арабского автора. Высокие конструкции на длинной, похожей на ногу цапли, опоре весело вращали большими лопастями, напоминающими пропеллер самолёта. Казалось, что целая колония механических птиц разом опустилась на землю и заполнила собой всё до горизонта.

— Это ветряки, — пояснила экскурсовод. Так здесь добывают электричество. Тут постоянно дуют ветра — всем от этого одна сплошная польза.

— И сеньору Кихано тоже? — не выдержал и поинтересовался московский профессор лет пятидесяти, который сумел-таки выбраться на родину Сервантеса.

— Простите, кто? — переспросила экскурсовод.

— Понятно, — буркнул интеллектуал, случайно затесавшийся в эту толпу обеспеченных русских туристов.

Шутка, что называется, не прошла, и все продолжили тупо смотреть на разворачивающийся лунный пейзаж за окном. Шок от увиденного стал проходить.

— Херня какая-то, эта Испания, — громко шепнул на ухо своей соседке крупный мужчина с лицом деревянной фигуры, вырезанной одним ударом топора студентами стройотрядовцами для детской площадки. — То ли дело на Тайване. Там хоть крокодиловые фермы показывали. Крокодила ели… Вкусно…

От ветряков по салону автобуса заходили тени, словно где-то, совсем рядом, пролетела стая птиц, удивляясь попутно тому, как этот неуклюжий земной механизм смог залететь так высоко…

— Да что вы говорите? Крокодила, настоящего крокодила ели?

— Ага.

— Ну и как он на вкус?

— Кто?

— Да крокодил?

— Ничего. Мягкий.

И тут профессор, немало раздражённый болтовней гурмана, увидел, наконец, то, что давно уже должно было произойти.

Вдали на холме появилась парочка. Это были: всадник с копьём на непомерно тощей кляче и толстяк верхом на осле.

Профессор оглянулся, чтобы привлечь хоть чьё-то внимание и совершил роковую ошибку. Он встретился взглядом с верзилой, который сожрал где-то на Тайване бедную рептилию. В ответ ветряки заработали с удвоенной энергией, словно стараясь сдуть случайно соткавшееся из раскалённого воздуха видение.

Парочка исчезла. Исчезла, как казалось тогда, навсегда.

Профессор тёр глаза. Ветряки вращали лопастями. Neoplan летел по дороге. Здоровяк вдавался в подробности о том, каков он, аллигатор, на вкус и как его готовить следует. Соседка записывала рецепт. Всё только начиналось…

Из записок путешественника XIX века

Торопливое воображение рисует Испанию краем южной неги, столь же пышно прелестным, как роскошная Италия. На самом деле таковы лишь некоторые прибрежные провинции; по большей же части это суровая и унылая страна горных кряжей и бескрайних степей, безлесная и безлюдная, первозданной дикостью своей сродни Африке. Пустынное безмолвие тем глуше, что раз нет рощ и перелесков, то нет и певчих птиц. Только стервятник и орел кружат над утёсами и парят над равниной да робкие стайки дроф расхаживают в жёсткой траве; мириад пташек, оживляющих ландшафты других стран, в Испании не видать и не слыхать, разве что кое-где в садах и кущах окрест людских селений.

Во внутренних областях путешественник вдруг окажется среди нескончаемых полей, засеянных, насколько видно глазу, пшеницей или поросших травой, а иногда голых и выжженных, но тщетно будет он озираться в поисках землепашца. Покажется, наконец, на крутом склоне или на каменистом обрыве селеньице с замшелым крепостным валом и развалинами дозорной башни — укрепления былых времен, времен междоусобиц и мавританских набегов.

 

Ламанча, конец XVI века

Было уже раннее утро, когда сеньор Алонсо Кихано перевернул последнюю страницу сотой книги, посвящённой рыцарским подвигам. Он задул уже давно ставшую бесполезной свечу и начал пристально вглядываться в привычный пейзаж, пейзаж своей родной Ламанчи. А в это время в его мозгу начали происходить необратимые процессы. Закрыв обложку последней сотой книги, сеньор Алонсо Кихано словно закрыл за собой дверь, отделяющую его от мира людей. Людей нормальных и, следовательно, слепых. И сеньору Кихано стало немного грустно. Грустно от того, что он никогда уже не сможет быть таким, как все. Никогда уже не будет слепцом. Прочитать сто заветных книг — это всё равно, что совершить самоубийство. До последнего момента кажется, что всё ещё можно исправить и спуститься со стула, ослабив предварительно петлю на шее. Но вот шаг в бездну сделан, ноги задрыгались, потеряв опору, раздался хрип, книгу закрыли, свечу задули, чьи-то невидимые пальцы ударили по струнам испанской гитары, и под ритмы фламенко привычный пейзаж за окном стал раздвигаться влево и вправо, словно тяжёлый театральный занавес в начале какого-то грандиозного представления. И мир невидимый, скрытый, начал приобретать очертания реальности, а в окно сеньора Кихано полезли отовсюду уродливые морды великанов, во рту одного из которых торчал крокодилий хвост. Соседняя долина, между тем, стала заполняться враждебными полчищами. Отчётливо слышен был лязг доспехов и ржание лошадей. Чудовища готовились к атаке. Шла перегруппировка сил. Бой был неизбежен. Сеньор Кихано встал с кресла и взялся за меч. И хотя ему уже успело стукнуть пятьдесят, он был ещё крепок, худощав и решителен. К тому же силы ему придавала уверенность, что никто в мире, кроме него самого и не подозревал о таком опасном соседстве…

Из устных показаний племянницы сеньора Алонсо Кихано

представителю Святой Инквизиции местному лиценциату

Приведены по знаменитой книге Мигеля Сервантеса,

которую он позаимствовал у какого-то арабского историка:

— Дядюшке моему не раз случалось двое суток подряд читать скверные эти романы. Потом, бывало, бросит книгу, схватит меч и давай тыкать в стены, пока совсем из сил не выбьется. «Я, скажет, убил четырёх великанов, а каждый из них ростом с башню». Пот с него градом, а он говорит, что это кровь течёт, — его, видите ли, ранили в бою. Ну, а потом выпьет целый ковш холодной воды, отдохнёт, успокоится: это, дескать, драгоценный напиток, который ему принёс мудрый не то Алкиф, не то Пиф-паф, великий чародей и верный друг нашего дядюшки.

Итак, сеньор Кихано закрыл последний прочитанный им сотый том и благополучно перешёл в мир монстров и чудовищ, готовясь принять неравный бой как неизбежность. Клинок блеснул в лучах рассвета и со свистом разрезал воздух. Монстры, казалось, только этого и ждали. Они толпой рванулись к дому, а великаны, как баскетболисты, полезли прямо в окно. Голова того, у кого во рту застрял крокодилий хвост, сразу упала на пол. Меч не подвёл…

 

Испания, наше время

Neoplan плавно завершил свой полёт и остановился у придорожного ресторана. Согласно договору, заключённому с турфирмой, путешественников следовало накормить, напоить, чтобы затем продолжить экскурсию по городам Андалусии. Следующая остановка должна была быть сделана в Гранаде с обязательным посещением знаменитой Альгамбры.

Во время трапезы здоровяк, которому так не нравилась Испания, подошёл к экскурсоводу и попросил чего-нибудь, чтобы унять головную боль.

— Словно по шее кто треснул, — жалостливо пояснял любитель крокодиловых ферм.

Из книги о Дон Кихоте, заимствованной Сервантесом у некого арабского автора

Сида Ахмета Бен-инхали, что в переводе означает Баклажан

«Вычистив доспехи, сделав из шишака настоящий шлем, выбрав имя для своей лошадёнки и окрестив самого себя Дон Кихотом, сеньор Алонсо Кихано пришёл к заключению, что ему остаётся лишь найти даму, ибо странствующий рыцарь без дамы — это всё равно, что дерево без плодов и листьев или же тело без души».

 

Испания, наши дни

Туристический автобус.

За окном продолжали проплывать лунные пейзажи, по-прежнему пустынные и завораживающие. Впереди показалась Гранада.

И вдруг левая щека вспыхнула и зарделась…

Вполне вероятно, что пошлятина зародилась в тот момент, когда на одной из лекций речь зашла о «Дон Кихоте» и о Дульсинее дель Табоссо. Как знать? Но факт остаётся фактом — одна из девиц, неумело срисовавшая свой образ с обложки глянцевого журнала с девизом: «Модно быть умной», заслушалась и зажглась, и зажглась не на шутку. Поэтому так и горела сейчас профессорская щека. Девичья любовь — вещь опасная. Она, что конь с яйцами, всё топчет на своём пути.

Профессор-лопух в переходе с одного этажа на другой, словно кошка Мурка на помойке селёдочной головой, увлёкся беседой с первокурсницей и не заметил опасности. Сумасшедшая уже успела занять исходную позицию нескольким ступенями выше.

Щека горела до сих пор, хотя прошло уже месяца полтора-два.

За окном автобуса солнце клонилось к закату. И красным стало всё вокруг: морды довольных собой туристов, сам салон и левая сторона профессорского лица.

В ушах звенело, перед глазами пошли круги. Щека горела… Бодро, как азбука Морзе, застучали высокие каблучки довольной собой чертовки.

«Словно бес на копытцах», — вспомнил профессор свои впечатления, вглядываясь сейчас в испанский пейзаж за окном.

«Гуманитарные девицы как биологический подвид обладают весьма деликатной нервной системой и система эта готова в любой момент дать сбой», — было написано в одном из модных журналов.

Так и произошло. Всесильные СМИ сформировали психику. Девица, оскорблённая равнодушием пятидесятилетнего паладина, который смотрел на неё не иначе, как на мошку-подёнку и который при этом так живо рассказывал о Дон Кихоте, подкараулила свою жертву на лесенке, когда та, ослабив бдительность, разговорилась с какой-то первокурсницей о том, как бы этой самой первокурснице пересдать ему, профессору, предмет и получить хотя бы четыре. И вдруг — бац!!!

Вот он конфликт поколений. Чаще телик зырить надо, профессор. Там все так себя ведут. Чуть что — раз по морде. Передача не то «Дом», не то «Сортир» называется.

Испанский пейзаж за окном аж подпрыгнул от неожиданности. Автобус подбросило, словно колесо попало в выбоину.

Neoplan остановился. Из искусственной прохлады салона пришлось выбираться в зной, который, несмотря на вечер, не ослабевал.

На reception'е выдали ключи от номера. Комната оказалась декорированной под мавританский стиль, больше похожий на китайскую подделку. В глубоких нишах в стене уже горели светильники, отдалённо напоминавшие серебристые арабские лампы. Среди них могла оказаться и лампа Аладдина, из которой в любую минуту собирался выскочить Джин-переросток, этакий качок из фитнес клуба, с бутылкой coca-cola в руках: «Пейте только охлаждённой».

Щека продолжала гореть. Из теперь уже далёкой Москвы донёсся ещё один отрывок воспоминаний: первокурсница, не будь дурой, тут же протянула ошалевшему наставнику зачетку и сунула её прямо в нос. Не растерялась, стерва — ведь пить надо только охлаждённой. Её так учили рекламные и телевизионные гуру, эти джины из бутылки.

— Отметку исправьте, а?

Одна бьёт, другая пользуется моментом — конвейер, да и только.

Ну, что же ты хочешь — всё преподавание уже давно превратилось в образовательные услуги, и профессор даже не заметил, как из разряда неприкасаемых перешёл в разряд слуги, ресторатора, метрдотеля.

— Кушать подано, чего изволите-с? Что у нас новенького спрашиваете-с? А вот — рекомендую: испанское блюдо, острое как южная страсть. Блюдо дня. «Дон Кихот» называется.

— Кошмар! Тухлятина какая! Получи, гад!

— Дай! Дай ему, девушка! Пусть свеженькое подаст! Ишь — классик! Знай наших!

Короче, полетела, полетела по миру во все стороны «прожорливая младость», словно настал тот самый день, день саранчи.

Бросив чемодан прямо на пол, профессор тут же выскочил на улицу. Его давила вся эта обстановка фальшивого модехо. Хотелось до темноты посмотреть, что это такое, Альгамбра, Красная крепость, жемчужина мавританской архитектуры.

Ноги несли сами. Пришлось бежать. Начался резкий спуск в глубокую и узкую ложбину, среди густых рощ. Сердце забилось. Вверх вел крутой склон в узорах дорожек, обставленных каменными скамейками и украшенных фонтанами. Слева над самой головой нависали башни Альгамбры, справа, на другом краю ложбины, возвышались на скалистом выступе ещё какие-то башни. Их называли алыми по цвету камня. Они были гораздо древнее Альгамбры. Их выстроили либо римляне, либо, того древнее, финикийцы. Казалось, что в этой ложбине, как в речной заводи, время прекратило свой бег и все застыло. Лишь торопливые движения пришельца нарушали вековой покой. Он бежал так, будто знал, что его уже ждали. Альгамбра, Красная крепость, — она защитит. Защитит от московской пошлости, от сумасшедших девиц с обложки на высоких каблуках и с зачётками… Здесь, в ложбине, были бессильны флюиды большого мира. Они сюда не доходили, как радиоволны не могут проникнуть сквозь толщу земных пород, хранящих память веков, и различные окаменелости, которым миллионы лет, гасят голоса теле- и радиоведущих.

Что тянуло его в эту самую Альгамбру? Что заставляло ноги лететь, не чувствуя под собой почвы, к самым Вратам Правосудия?

Дело в том, что он где-то вычитал историю о Прощальном вздохе Мавра. Мавр этот был никто иной, как Боабдил, последний правитель Гранады, который, сдав город христианам, заехал напоследок на самый высокий холм, окинул взором оставленную им Альгамбру и дал волю рыданиям.

Профессору казалось, что он обязательно вот сейчас, вот в этот самый момент, в этот удивительный вечер всем существом своим, всем сердцем, всей болью ощутит этот плач, эту скорбь и услышит тот последний, тот неповторимый, тот прощальный. Прощальный вздох. Вздох Мавра…

Это был вздох, но не сожаления оставляющего свои владения правителя, а вздох, как казалось профессору, всех умерших, всех неожиданно отлетевших душ. В этом вздохе, наверное, застыло удивление, удивление от скорого расставания с тем, что было так дорого и что приносило такую радость.

Профессор вдруг вспомнил умершего друга, который во время сердечного приступа взошёл на ступеньку своей подмосковной дачки, глубоко вздохнул и присел неожиданно, словно взял — и сдулся, сдулся, как детский резиновый мяч, напоровшийся на гвоздь. Друг сдулся и присел, удивлённо глядя на выращенную им одинокую розу, уже успевшую утратить от сентябрьских заморозков свою былую красоту. Роза, кажется, как и Альгамбра, была красной. И Прощальный вздох Мавра должен был оживить её.

Крутой тенистый склон возвел его к подножию громадной и квадратной мавританской башни. Это был главный вход в крепость. Башня называлась Вратами Правосудия. Во времена мавров здесь, на этом самом месте, вершили суд.

Профессор почувствовал, что в этот особый вечер должны судить и его…

То, что сохранилось на смятом листке бумаги, так и оставшемся лежать на полу рядом с письменным столом в московской квартире профессора.

Заглавие: «Зелёные ленточки и шлем из картонки». Еще ниже от руки, неразборчиво добавлено с явной попыткой стилизации под старинный слог: «Писано накануне моего отбытия в Гишпанию».

Камни летели со всех сторон. Они летели под разной траекторией, потому что погонщики мулов оказались кто ниже, кто выше, кто левша, а кто правша. Но каждый из этих булыжников был буквально заряжен ненавистью. Перед этим градом сеньор Алонсо Кихано оказался совершенно бессилен. Накануне посвящения в рыцари на постоялом дворе он позволил двум девам снять с себя доспехи, которые он теперь благополучно и охранял. Писатель Сервантес и некий арабский историк представили этот случай как курьезный, как еще одно бесспорное доказательство сумасшествия дона Алонсо. Мол, ну кто, в самом деле, будет становиться рыцарем на постоялом дворе. И в этом была этих авторов великая ошибка. А разве Христос не въехал в Иерусалим на ослице и разве не родился Спаситель, согретый теплым дыханием животных, все на том же постоялом дворе, а?

Итак, накануне посвящения в рыцари сеньор Кихано позволил двум девам, авторы называют их шлюхами, и мы тут вновь можем вспомнить Марию Магдалину, чья профессия ни у кого не вызывает сомнения, снять с него доспехи, которые он теперь благополучно и охранял целую ночь от вероломных посягателей.

В руках у рыцаря оказался только щит, копье, а на голове шлем из картонки с зелеными ленточками. Ниже, по мнению очевидцев, в лунном свете можно было различить лишь исподнее, рваное и грязное, да тощие рыцарские лодыжки в чулках с дырочками. Эти злополучные дырочки наш рыцарь, получивший боевое крещение на постоялом дворе, будет аккуратно штопать во дворце герцога в другом, втором, томе сей правдивой истории.

Девы с постоялого двора, или шлюхи по мнению авторов, загодя сняли с рыцаря нагрудник и наплечье, но расстегнуть ожерельник и стащить безобразный шлем, к коему были пришиты зеленые ленточки, они так и не смогли. По-настоящему следовало эти ленты разрезать, ибо развязать узлы девам или шлюхам оказалось не под силу, но сеньор Кихано ни за что не согласился избавиться от этих украшений рокера с косичками растамана. Почему? Это обстоятельство представляет интерес только для психиатра? Что это за ленточки и почему они зелёные, а?

Девы и покормили рыцаря накануне избиения. Заметим, что покормили они его, не снимая злополучного шлема с зелеными ленточками. Эти странные, не проявленные до конца не то девы, не то девки, не то святые, не то грешницы буквально вкладывали треску, то есть рыбу, этот символ христианства, прямо в открытое забрало рыцарю. Что это, как не причастие, а? А вся сцена при этом напоминала ухаживание сиделок за больным с переломанными шейными позвонками где-нибудь в отделении травматологии.

Хорош и хозяин постоялого двора. Он смело мог бы попасть в книгу «Рекордов Гиннеса». Во всяком случае, право изобретения соломинки для коктейлей принадлежит именно ему. Через простую тростинку сумел этот умелец напоить нашего бедолагу дона Кихано вином, просунув эту самую тростинку прямо в забрало.

И вот в завершении всего на сеньора из Ламанчи обрушился самый настоящий камнепад.

Камни сыпались беспрерывно. И казалось, этому конца не будет. Пётр, камень, один из апостолов, на ком и зиждется римско-католическая церковь.

— А эту пакостную и гнусную чернь я презираю! — кричал в отчаянии сеньор Алонсо. — Швыряйтесь! Швыряйтесь камнями! Подходите ближе! Нападайте! Делайте со мной, что хотите!

И от напряжения зеленые ленточки на его детском шлемике из картонки всё туже и туже затягивались в узелки. «Ибо не мир я вам принес, а меч, дабы отделить отца от сына», — сказал Спаситель и чуть ниже добавил: «Все мы в царство Божие войдем детьми».

Этот шлемик с головы дона Алонсо уже нельзя было снять. Его можно было лишь разрубить ударом меча, снеся попутно и голову его обладателю.

«И голова эта была тяжела,» — как писал Флобер в своей повести «Иродиада».

 

Испания, Альгамбра, наши дни

Стоя у Врат Правосудия, профессор вспомнил. Вспомнил свой грех, вспомнил, как в детстве местная шпана избивала маленького хрупкого мальчишку, отличника из класса, в котором усиленно изучали математику. Его били жестоко и нехотя. А он вставал, вставал из последних сил. Вставал, потому что не мог не встать. Мальчишка смешно по-детски замахивался, пытаясь дать сдачи, и получал в ответ ещё удар и падал. А потом вставал.

На шею мама привязала ему ключи на зелёной ленточке. От падения эта ленточка с ключами вылезла наружу из школьной формы. И какой-то верзила схватил ленточку и стал душить ею мальца, бессильно размахивающего во все стороны руками, словно ветряная мельница. Мальчишка хрипел, махал руками, но всё равно не сдавался.

А он тогда стоял и смотрел и… боялся. Боялся заступиться. Гнусная чернь взяла верх над ним, и на душе стало мерзко и пакостно.

«Дон Кихота» он в детстве не читал. Он, вообще, ничего не читал. В доме книг не было. Жили бедно, в коммуналке, едва сводя концы с концами. Один из двоюродных братьев попал в тюрьму за наркотики. В далекие шестидесятые это была почти экзотика. Но подобный жизненный сценарий мог стать и его судьбой.

Спасли книги. Сначала Беляев, потом Дюма, Уэллс, и лишь потом Толстой, Достоевский… «Дон Кихота» он прочитал в метро, после школы, готовясь поступать на филологический. По дороге на работу выбирал маршрут подлиннее, с пересадками, и на автобусе. Под стук колес поезда, как под стук копыт Росинанта, и была прочитана история о Дон Кихоте Ламанчском.

Тогда-то он и открыл для себя простую истину: книжки — это не бумага с буквами. Это врата, как Врата Правосудия в Альгамбре, врата очищения, врата в другой мир, который может быть намного реальнее того, что нас окружает.

Сервантес глубоко ошибался: сеньор Кихано не был сумасшедшим. Нет. Он просто был гениальным читателем, сумевшим прочитать свои сто книг так, как их никто и никогда не читал.

Алонсо Кихано стал обладателем некого таинственного ключа от заброшенной двери, про существование которой уже давно и благополучно забыли.

И знаменитый роман писал не Сервантес и не арабский историк по имени Баклажан, а сам герой этой истории, сеньор Алонсо Кихано, страстный книгочей и почитатель рыцарских романов.

Стоя сейчас у Врат Правосудия, он понял, что совершенно неважно, что ты читаешь: рыцарские романы или еще какую-то белиберду. Важно, как ты читаешь эту самую белиберду. Правильно ли ты вставил ключ в замочную скважину, все ли обороты сделал, зацепили ли бороздки ключа дверной механизм — и если зацепили, то не заржавели ли петли, а дверь, тяжелая, старая дверь повернётся вокруг своей оси или нет?..

Собираясь вступить сейчас в Альгамбру, он знал, что мавры в свое время очень сдружились с каббалистами, а те, в свою очередь, пожалуй, были самыми лучшими читателями в мире.

Иными словами, читая, можно воскресить мертвых, можно услышать Прощальный вздох Мавра, можно сказать умершему другу «прости» и много-много чего другого можно, обладая заветным ключом.

Прежде чем войти на территорию Альгамбры, он поднял голову и чуть не потерял сознание. Так поразило его то, что он увидел…

Перед глазами пошли круги, словно один из камней погонщиков мулов угодил не в голову Кихано Алонсо, а прямо ему, профессору из России, в самый лоб. От напряжения поднялось давление, и закружилась голова.

Главный вход перемыкала громадная подковообразная арабская арка в полвысоты самой башни. А на замковом камне этой арки была высечена исполинская рука. Мало того. Замковый камень над порталом был украшен парным изображением огромного ключа…

 

Ламанча, конец XVI века

— Дорогая Антония, что случилось с вашим дядюшкой? — обратилась как-то вечером к своей молодой хозяйке ключница дона Алонсо.

— Что вы имеете в виду? -

— Я имею в виду только то, что дядюшка ваш, а мой хозяин, уж слишком много времени проводит у себя в кабинете за книгами.

— Ох, и не говорите, — вздохнула Антония.

— Я вообще не понимаю, какой в них, в книгах этих, прок. Мне уже пятый десяток пошел, не девочка все-таки, жизнь знаю. И заметьте — все эти годы прожила без грамоты. Ей-богу — ни одной буквы не помню. Да и не нужна мне эта самая грамота. На кой она к лешему?

— Нет. Так нельзя, — решила робко возразить племянница, считавшая себя образованной. — Грамота нужна.

— Э-э! — отмахнулась, было, собеседница.

— Грамота нужна, — настаивала Антония, — но в меру.

— В меру! — передразнила ключница. — Я так скажу: из всех написанных книг существует только одна, в которую имеет смысл иногда заглядывать.

— И какая же? — снисходительно поинтересовалась Антония.

— Библия — вот какая. Да и ту читать необязательно. Ее нам все равно каждое воскресенье в церкви пересказывают.

Здесь ключница не сдержалась и икнула, а затем добавила:

— Причем подробно пересказывают. Вот так.

Воцарилась тяжелая пауза. Против такого аргумента возразить было трудно.

— Вы опять к той початой бутылке прикладывались, да? — строго, тоном хозяйки, поинтересовалась прямая наследница дона Алонсо.

— Тоже мне беда, — нехотя оправдывалась ключница. — Я женщина свободная. Мне замуж не идти, и приданого не собирать.

— Вы на что намекаете, а?

— Вся радость в стаканчике, — не обращая внимания на замечание племянницы, продолжала дородная ключница, чувствуя при этом свою абсолютную правоту. — Вся радость в стаканчике, а вы попрекать. Не по-христиански это, вот что я вам скажу.

— А я и не попрекаю.

— Нет попрекаете.

— Хорошо, пусть попрекаю, но начали мы с вами с книг.

Племяннице недавно стало известно, что ее дядя продал несколько десятин пахотной земли за какие-то рыцарские романы.

— Ну, хватану я стаканчик другой, третий — велика беда, не унималась ключница, сев на любимого конька. И что с того? Я ж не книги читать сяду? Я так скажу: простым людям, добрым прихожанам, книг вообще читать не след. Библии достаточно.

— Вы это уже говорили, — заметила племянница.

— Лучше б ваш дядюшка, дон Алонсо, вместо того, чтобы книжки читать эти дурацкие, ко мне бы в погребок хоть раз заглянул, — не слушая возражений, продолжала развивать свою тему добрая христианка зрелого возраста. — Мы с ним, считай, ровесники. Мне за сорок, ему — ближе к пятидесяти.

— Это вы на что намекаете?

— Да так, к слову, — улыбнулась ключница.

— Нет уж — договаривайте.

— Да не бойтесь, не бойтесь. И в мыслях у меня не было, чтобы вашего долговязого дядюшку на себе женить. Во-первых, клопы. Как представишь себе брачное ложе, кишащее этими тварями, так замуж сразу расхочется.

— Ну, а во-вторых?

— Я у сирот приданого не отбираю — вот что!

В комнате воцарилась тяжелая пауза, после которой последовал глубокий вздох, лишь отдаленно напоминающий знаменитый Прощальный вздох мавра. Затем ключница продолжила:

— Просто скучно одной — вот и все.

Пьяная слеза покатилась по щеке, упала на пол и расплылась маленькой лужицей.

— А дядюшка твой, скажу честно, как женщина женщине, мужчина еще ничего — статный, хотя и в летах. Ну, да и это ничего, если бы не книги… В них все зло. К алтарю бы я его не повела, конечно. Про сирот я уже говорила, а вот стаканчик с ним выпила бы… И не один… Но книги! Вот в чем дело. Сжечь их надо — вот что?

В ответ племянница одобрительно кивнула головой и добавила:

— Вот здесь-то грамота и пригодится.

— Как это? — недоумевала ключница.

Не говоря худого слова, племянница пошла на птичий двор, там вырвала у попавшегося ей под ноги и зазевавшегося гуся перо. Гусь даже не сразу понял, что произошло. Так, где-нибудь в кабаке, бывалые бойцы, расслабившись и потеряв бдительность, получают неожиданный апперкот и падают на пол.

Выйдя во двор, племянница из кучи мусора выдернула кусок картона, из которого ее дядюшка несколько дней назад пытался соорудить себе шлем, и со всем этим благополучно вернулась назад, в кухню. Там из старинного фамильного шкафа дева вытащила нож и принялась деловито затачивать свой трофей в виде гусиного пера, чувствуя на себе внимательный взгляд ключницы, с великим трудом пытавшейся понять, что происходит.

Нож оказался слишком большим и оттого страшно неудобным. Перо, наоборот — слишком хрупким и ломким: от роговой основы, как нарочно, отрезалось каждый раз больше, чем требовалось. Наконец через короткое время в руках у племянницы осталось лишь одно оперение, каковое она в сердцах и швырнула в угол.

— Тьфу ты, пропасть, — выругалась наследница дона Алонсо и, перекрестившись, вновь отправилась на птичник.

Ключница смогла догадаться об этом по тому, как дружно закудахтали куры и зашипели гуси. Казалось, туда, в птичник, забрался какой-то голодный хищник и теперь жадно рыскает в поисках добычи. Обитатели удушливого царства перьев, яиц, и помета изо всех сил пытались сопротивляться новому вторжению. Своего без боя никто отдавать не собирался. Домашняя живность с чувством собственного достоинства вступила в войну с хозяйкой, мол, режут нас в определенное время, так? Так. А не когда кому вздумается? Так? Так. Вот и соблюдайте правила, сволочи… Жить всем хочется.

Любительница приложиться к стаканчику решила, что племянница пошла по стопам дяди и что она, ключница, присутствует сейчас при каком-то колдовском обряде. Не случайно же речь зашла о грамоте.

Возня и шум с птичьего двора готовы были переполошить всю округу. Так и самого дьявола не долго было побеспокоить.

Во второй раз поймать гуся, чтобы вырвать у него злополучное перо, оказалось не так просто. Ошалевшая живность со своими сородичами вырвалась из загона во двор и бегала теперь из угла в угол, пытаясь контратаковать и ущипнуть приставучую девицу.

Без боя перо отдавать никто не собирался. Но настойчивость, интеллект и дамская хитрость взяли свое.

Кое-как удалось-таки заточить роговую палочку. С выражением идиотки племянница долго любовалось плодами своих усилий, слегка высунув язык при этом. Затем она достала из шкафа какую-то плошку и, обратившись к ключнице, необычайно вежливо попросила:

— Зачерпните крови, пожалуйста?

А дон Алонсо в это время лежал в полузабытьи у себя в спальне, на своей знаменитой кровати, кишащей противными насекомыми.

После первого своего неудачного выезда со двора в качестве странствующего рыцаря, он получил серьезную травму головы. Его шлем из картона с зелеными подвязками разлетелся вдребезги. Во время свершения очередного подвига Росинант споткнулся, рыцарь упал, и это дало врагам шанс безнаказанно отходить бесстрашного воина палками.

Клопы продолжали кусаться.

Иногда рыцарь поворачивался во сне с боку на бок, и на грязных простынях оставались жирные кровавые пятна от ненароком раздавленных насекомых.

Кровь, о которой так настойчиво просила племянница, была свиной. Ее хранили в специальном чане. После забоя из свежей свиной крови готовили различные деликатесы. Эта кровь и должна была стать чернилами, с помощью которых расторопная племянница собиралась написать донос на своего дядю.

Донос на имя Святой Инквизиции.

Исписанную неумелыми каракулями картонку следовало снести местному священнику доминиканцу, который к счастью оказался близким другом сеньора Кихано, столь неожиданно впавшего в ересь.

Священник вздохнул с облегчением оттого, что исписанная племянницей картонка попала лично ему в руки, а не к кому-нибудь другому. Чтобы соблюсти формальности, лиценциат пригласил в качестве понятого цирюльника, и дело, которое могло принять для сеньора Кихано неприятный оборот, не вышло из рамок близкого круга друзей и родственников.

Аутодафе, таким образом, получилось тайным, можно сказать, домашним и оно имело место непосредственно во дворе дома сеньора Алонсо, который к тому же продолжал находиться в забытьи.

Последствия грамотности племянницы Антонии, таким образом, общими усилиями удалось нейтрализовать. Священник и друг несчастного дона Алонсо хорошо понимал, чем могло обернуться подобное святое рвение со стороны родственницы, решившей заранее побеспокоиться о своем наследстве.

Лиценциату хорошо было известно, что во времена первой инквизиции, еще в эпоху Торквемады, в городах, где не было постоянного трибунала, инквизиторы появлялись наездом. Тотчас по приезде они приглашали к себе коменданта и под присягой обязывали его исполнять все их решения, иначе не только ему, но и всему городу грозило отлучение. В ближайший праздничный день инквизитор отправлялся в церковь и объявлял с кафедры о возложенной на него миссии. Он приглашал при этом виновных в ереси явиться к нему без понуждения, в надежде легкого церковного наказания. Затем на месяц давалась отсрочка на размышление, так называемая «отсрочка милосердия»…

Вид города сразу менялся. Все боялись друг друга, родители — детей, дети — родителей, хозяева — слуг…

На каждом шагу только и слышалось: Да сохранит вас Бог, идите с миром, да поможет вам святая Дева…

Беседы велись только на благочестивые темы.

Даже слухи инквизиторы могли рассматривать в качестве обвинения, не говоря уже о прямом доносе…

Все аккуратно записывалось в особую книгу.

 

Испания эпохи Великого инквизитора Торквемады

Толедо, 28 апреля 1487 года,

за сто лет до событий, описанных Сервантесом.

К площади под оглушительный колокольный звон двигалась какая-то уродливая, словно гусеница-плодожорка, процессия.

Первое, что бросалось в глаза, — это крест. Крест доминировал над всем и привлекал внимание каждого. Огромный, он был завешан черной вуалью как реквизит фокусника. Это был гвоздь программы. Престол Господень и колесница Господня воинства, — вот чем было на самом деле то, что скрывалось за траурным покрывалом. Его несли. Несли на плечах, несли, сгибаясь в три погибели, несли монахи, монахи доминиканцы. Цвет креста, скрытого под черным крепом, был хорошо знаком каждому. Он был темно-зеленым и напоминал цвет сочной травы, цвет девственного луга, цвет нетронутой зелени, которую так любили мавры, назвав свою землю Андалусией, то есть цветущей землей.

Все знали, что черную вуаль сбросят только в момент торжественного отпущения грехов. Тогда-то изумрудный блеск и ударит со всем торжеством своим по затуманенному взору грешников.

Зеленый цвет считается в христианстве цветом надежды. Поэтому за службами Великой пятницы (на Страстной неделе, перед Пасхой) — за вечерней и утренней — в церкви жгут свечи из зеленого воска.

Вслед за доминиканцами шли солдаты в касках и с алебардами, начищенными до такого блеска, что казались зеркальными. На них невозможно было смотреть. И толпа невольно жмурилась. Монахи в клобуках и священники, стройным хором восхваляющие имя Господне, своим унылым серым видом уравновешивали впечатление. На них глаз отдыхал и даже успокаивался.

Двумя параллельными колоннами, под непрекращающийся колокольный звон, переходящий почти в набат, в строгом порядке на площади появились представители светской и церковной власти. Здесь, вообще, все было уныло и непразднично. Царствовал строгий этикет, поэтому коррехидор следовал за городскими старшинами, настоятель — за канониками, а далее — члены трибунала.

Генеральный обвинитель нес хоругвь — прямоугольник из багровой тафты, украшенный вышивкой и серебряными кисточками, с изображением орудий Инквизиции. Таково было Знамя Веры, Штандарт Истины.

Грешники, как и положено, шли впереди. Собственно, ради них все и собрались сегодня. Их было около сотни. На грешников надели шафрановые шерстяные балахоны желтого цвета, санбенито, изрисованные фигурами драконов и демонов в виде языков пламени. Эти балахоны каждому были по колено. После аутодафе все санбенито вывешивались в качестве трофеев Святой инквизиции в церкви. Они служили напоминанием о вечном позоре и проклятии тех, кто их носил. Каждый обвиняемый держал в руке свечу из зеленого воска, а на голове у него возвышался остроконечный колпак в три фута высотой, сильно напоминающий колпак шутовской. Это была картонная митра. На ней также было изображено адское пламя в виде драконов и демонов. На шее болталась дроковая веревка.

При виде грешников толпа оживилась: всем хотелось рассмотреть их получше. Забыв приличия, знатные люди Толедо, принялись толкаться локтями. Зрелище обещало быть захватывающим и поучительным одновременно.

Подмостки, окруженные решеткой, поставили аккуратно между трибуной для почетных гостей и некой эстрадой, напоминающей театральную сцену. Туда, в клетку, и должны были завести заключенных. В назидание их специально выставили на общее обозрение. Толпа ожидала увидеть в глазах грешников страх и ужас и сполна насладиться этим зрелищем.

На театральной сцене, расположенной напротив клетки с людьми в картонных митрах, заблаговременно поставили два пюпитра. На один из них пажи положили шкатулку, на другой — два больших драгоценных подноса. В шкатулке были приговоры, а на подносах лежали епитрахиль и стихарь.

Люди в картонных митрах и с большой свечкой из зеленого воска в руке были парализованы страхом. Большая свеча почти у каждого скользила в ладони и готова была вот-вот упасть: так вспотела от напряжения рука каждого. Это были сплошь разные люди, разного возраста, пола, профессии и разной национальности. Испанцы, мавры, евреи — всех их объединяло одно — приближение быстрой и неминуемой смерти, смерти в пламени костра. Правда, собирались сжечь не всю сотню. Но о помиловании осужденные должны были узнать лишь в самый последний миг. Среди инквизиторов были и тайные знаки. Те несчастные, у кого нарисованное пламя в виде демонов и драконов было устремлено вниз, получали особую милость: перед самым сожжением палач душил их, и они избавлялись от страшных мук. Те же, чей нарисованный костер был устремлен к небу, прямо на земле должны были испытать адские мучения и сгореть заживо.

В некоторых случаях костер зажигали небольшой, с маленьким пламенем, для того, чтобы усилить мучения медленной смерти. Сожжение было более или менее мучительное в зависимости от того, гнал ли ветер удушливый дым привязанному к столбу в лицо или, наоборот, отгонял этот дым. В последнем случае осужденный медленно сгорал, вынося ужасные страдания.

К тяжелым ароматам воска и ладана, царившим на площади, а также вони подгоревшего сала и прожаренной пищи, которой торговали бродячие торговцы, примешивались еще какие-то едкие запахи, исходящие из клетки грешников. Страх давал о себе знать в полную силу.

 

Испания, дом сеньора Кихано, конец XVI века

Сто лет спустя после сожжения еретиков в Толедо.

Священник попросил у племянницы ключ от комнаты, где находились зловредные книги дона Алонсо, и она с превеликою готовностью исполнила его просьбу; когда же все вошли туда, в том числе и ключница, то обнаружили более ста больших книг в весьма добротных переплетах, а также другие книги, менее внушительных размеров, и ключница, окинув их взглядом, опрометью выбежала из комнаты. Мгновение спустя она вернулась с чашкой святой воды и с кропилом.

— Пожалуйста, ваша милость, сеньор лиценциат, окропите комнату, — сказала она, — а то еще кто-нибудь из волшебников, которые прячутся в этих книгах, заколдуют нас в отместку за то, что мы собираемся сжить их всех со свету.

Лиценциат только улыбнулся в ответ: простая баба — что возьмешь? — и предложил цирюльнику такой порядок: цирюльник будет передавать ему эти книги по одной, а он займется их осмотром, — может статься, некоторые из них и не повинны смерти.

— Нет, — возразила племянница, — ни одна из них не заслуживает прощения, все они причинили нам зло.

И в памяти ее вновь всплыли несколько десятин пахотной земли.

«Вот дрянь», — выругался про себя священник.

— Их надобно выбросить в окно, сложить в кучу и поджечь. А еще лучше отнести на скотный двор и там сложить из них костер, тогда и дым не будет нас беспокоить.

Тяжелая, в кожаном добротном переплете, книга вылетела из окна первой. По пути к земле она раскрылась, и ветер зашелестел ее страницами. Это был жест отчаяния со стороны книги, летящей навстречу собственной гибели. Книга хотела поменять свою природу и стать летающей. Но из этого ничего не вышло. Крылья-обложки хотя и раскрылись, но так и не смогли удержать тяжелый фолиант в воздухе. Книга рухнула, заломив корешок переплета на самой середине. От падения поднялось густое облако пыли.

Итак, в комнате, в которой сеньор Алонсо устроил свою знаменитую на весь мир библиотеку, минуты за две до того, как первая книга выпорхнула из окна, произошло следующее. Вошли четверо. Вошли вероломно, без спросу, без стука. Двое мужчин и две женщины. Всего их было четверо. Число четное и не кратное от трех, а, следовательно, подозрительное.

Чуть больше ста книг лежало на столе и на полу, как те сто грешников, осужденных на костер 28 апреля в Толедо, в 1487 году.

Началась какая-то возня со святой водой и прочее, наконец, мужчина в сутане, священник, обращаясь к женщине зрелого возраста, сказал:

— Нате, сеньора домоправительница, откройте окно и выбросите эту книгу «Подвиги Эспладиана» во двор. Пусть она положит начало груде книг, из которых мы устроим костер.

Домоправительница, она же ключница, с особым удовольствием привела просьбу в исполнение: добрый Эспладиан полетел во двор и там весьма терпеливо стал дожидаться грозившей ему казни.

Но прежде, чем оказаться на земле, книга все-таки сумела на несколько кратких мгновений задержаться в воздухе. Задержаться, что называется, неумело, нелепо, неэлегантно, но все-таки задержаться, на доли секунды застыть в воздухе. Это был ее прощальный полет. Что говорить, упорные существа, эти книги… А, может, она просто хотела кому-нибудь дать знать о себе?

Этот полет напоминал безумную траекторию полета летучей мыши, которую прогнали из тьмы чердака на яркий солнечный свет, где, как зеркало, горели на солнце до блеска начищенные шлемы и алебарды солдат Святой Инквизиции, этой защитницы Вечной Истины.

Книга была обречена, но она уже успела напитаться плотью и кровью своего читателя, дона Алонсо.

В это время сам дон Алонсо Кихано, искусанный клопами, продолжал находиться в забытьи. Но даже в бессознательном состоянии он ощутил, как ударилась одна из его книг о твердый грунт внутреннего двора.

Это было похоже на разряд тока в палате интенсивной терапии в отделении кардиологии. Грудная клетка, ноги и руки приподнялись и вздрогнули синхронно, в унисон, реагируя на разряд.

Но полета и падения одной книги оказалось недостаточно. Надо было выбросить еще несколько десятков, чтобы сеньор Кихано смог встать с постели наподобие воскресшего Лазаря.

Сумасшедшие книги и их сумасшедший читатель представляли из себя что-то вроде сообщающихся сосудов. Небылицы, как вампиры, как те же самые постельные паразиты, успели без остатка высосать душу сеньора Алонсо Кихано, и у него уже просто не осталось ни капли своей собственной жизни. Незаметно для себя самого он превратился из человека в сюжет, причем в сюжет собирательный, состоящий из всех прочитанных им ситуаций и фабул.

А книги, между тем, продолжали лететь и лететь из окна, и жизнь, новая, неведомая, все входила и входила в искусанное клопами тело Дон Кихота.

В книге, которая как раз в этот момент благополучно вылетела из окна на фоне безоблачного испанского неба, чтобы через несколько мгновений со всей силой удариться о землю, так вот, именно в этой книге была записана довольно странная притча о четырех мудрецах. Притча была следующей:

Все началось с путешествия. Четыре мага попали в сад. Один из них скончался на месте. Второй сошел с ума. Третий стал Другим. Четвертый вошел и вышел из сада, как ни в чем не бывало.

 

Толедо, 28 апреля 1487 года

Раздался голос каноника, державшего в одной руке крест, в другой требник.

— Мы, коррехидор, мэры, альгвасилы, рыцари, старейшины и нотабли, жители благородного города Толедо, истинные и верные христиане, послушные Святой Матери Церкви, клянемся на четырех Евангелиях, лежащих перед нами, хранить и охранять Святую Христову Веру. И, насколько хватит наших сил, преследовать, искоренять и принуждать искоренять тех, кого подозревают в ереси или богохульстве. За сии деяния наши Господь и Четыре Евангелия защищают нас, и да спасет Господь наш, чье дело мы защищаем, плоть нашу в мире сем и душу нашу в мире ином. Ежели совершим мы противное, да взыщет он с нас строго и заставит заплатить дорогую цену, как скверных христиан, умышленно поминающих Его Светлое Имя всуе!

Толпа единодушно ответила:

— Аминь!

— Их сожгут прямо здесь? Сразу же? — тихо спросил женский голос, обладательница которого явно впервые присутствовала при аутодафе.

— Нет, — деловито пояснил мужской голос. — Святая Церковь ни в коем случае не может приговаривать к смерти и, уж, безусловно, не может умерщвлять. Позже обвиняемых передадут мирским властям. А сейчас настанет время чтения приговоров.

— И сколько это чтение продлится?

— Часов шесть или восемь.

— Боже!..

— Не произносите имя Господа всуе, сеньора. Тем более во время аутодафе.

— А потом? Потом что будет?

— Как только чтение приговоров завершится, осужденных передадут в руки светских властей. Я уже вам говорил об этом.

— Простите. При мне впервые будут сжигать людей заживо. Трудно сосредоточится…

— Затем их выведут за стены города, — невозмутимо продолжил мужской голос. — Там уже успели сложить костры. Чуть позже вы в этом сами удостоверитесь.

— Не знаю, уж захочу ли я. Полагаю, на сожжении толпа тоже будет присутствовать?

— Да.

— Большая?

— Даже больше, чем здесь.

— Почему?

— Вход свободный: в поле места всем хватит.

— Боже…

— Не богохульствуйте.

Испания, наши дни. Гостиница в Гранаде, расположенная в непосредственной близости от Альгамбры

В Альгамбру его не пустили.

Было уже слишком поздно. Сказали, чтобы он приходил завтра с экскурсией.

Пришлось вернуться в гостиницу. Туристы-соотечественники шумно плескались в бассейне в ожидании ужина, который был заранее оплачен по договору с турфирмой «Travel».

Отель имел три звезды. Не роскошно, но вполне приемлемо.

На тур в Испанию пришлось собирать деньги в течение года. Скудное профессорское жалование и бесчисленные подработки, а также жесткая экономия дали свои результаты.

Но ради чего были принесены все эти жертвы?

Ради одной довольно странной и призрачной цели: попытаться найти библиотеку Дон Кихота.

Согласно книге Сервантеса, объявленной ЮНЕСКО в самом начале XXI века лучшим романом всех времен и народов, так вот, согласно этой книге, библиотеку странствующего идальго, насчитывавшую чуть больше сотни томов, почти всю сожгли.

Так чего же, спрашивается, отправился искать московский профессор, а, главное, зачем были предприняты все эти бессмысленные хлопоты?

Эта прихоть, а иначе подобную затею и охарактеризовать нельзя было, эта прихоть была бы простительной какому-нибудь досужему миллионеру, охотящемуся за редкими фолиантами для пополнения своей и без того богатой коллекции. Но московскому профессору, влачащему довольно скромное существование в постельцинской России, подобное предприятие осилить было просто невозможно.

Тоже мне Индиана Джонс нашелся!

Вся эта поездка в Испанию напоминала какой-то бред, или то, что в относительно недавние брежневские времена классифицировалось еще как «вяло текущая шизофрения».

Учитывая безнадежность, а, главное, очевидную бессмысленность затеянного (без гроша в кармане, имея лишь средства для самых необходимых нужд, отправиться на охоту за уцелевшими раритетами, стоимость каждого из которых во много раз превышала стоимость московского профессорского жилья, включая и саму профессорскую жизнь, жизнь незаметного книжного червя), так вот, учитывая все эти отягчающие обстоятельства, у профессора, наверное, должны были иметься какие-то очень важные причины, чтобы кинуться очертя голову в столь сомнительную авантюру.

И причины эти, безусловно, имелись…

Накануне Нового Года, в сочельник по католическому календарю, профессор взял да и узнал о существовании в лужковской Москве тайного ордена, ордена странствующих рыцарей.

Впрочем, удивляться здесь было нечему. Если внимательно присмотреться к турецким башенкам, да вглядеться в новомодные замки, нагло вытесняющие старые купеческие и дворянские особнячки в самом центре столицы, то невольно задумаешься о рвах с водой, о подъемных мостах, о вооруженной до зубов дружине, о бульмастифах, рвущих простых людей на части на потеху сытым и довольным хозяевам замков. Причем эти джентльмены удачи, наверное, уже давно вступили в другой рыцарский орден, орден воров, грабителей и убийц.

Итак, как особо недовольного, филолога охотно приняли в орден нищих странствующих рыцарей, выдали ему, как и положено, удостоверение в красной дерматиновой обложке, купленное в киоске на ближайшей станции метро. А на общем собрании братья поручили филологу отыскать в далекой Испании исчезнувшую некогда библиотеку сеньора Алонсо Кихано, которого все в этом тайном обществе почитали за святого.

Расходы, разумеется, за свой счет, ведь самого Дон Кихота никто не финансировал и спонсоров за его тощей спиной, как за спиной, например, нагловатой теннисистки Курниковой, обладающей счастливым стальным голеностопом и красными трусами, отродясь не было.

Связь договорились держать по мобильному телефону. Роуминг оплачивался также самим странствующим братом. Обижаться было не на кого и незачем. Орден по праву считался нищим.

В общем, материальной выгоды никакой. Одни сплошные расходы…

Но не присоединиться, не войти в это нищее братство профессор уже не мог. Это стало для него делом чести, а добровольная испанская авантюра представлялась воспаленному его сознанию чуть ли не подвигом.

Как, однако, произошло столь странное событие в давно уже потерявшей всякий рассудок и здравый смысл Москве?

А вот как.

Все представилось поначалу как игра. Попав однажды в компанию интеллектуалов, профессор не придал происходящему большого значения.

Так, чудачество, не более того.

На эксцентрическую вечеринку, которая должна была произойти в самый канун Нового Года, профессора пытался затащить его молодой и необычайно артистичный друг и коллега по фамилии Сторожев.

Этот Сторожев был еще молодым человеком лет 35-ти, 36-ти, не более, отличавшимся нагловато-очаровательным нарциссизмом. Щепетильный в одежде, придерживающийся стиля гранж, Сторожев любил, чтобы каждая аккуратно вырезанная самим дизайнером дырка, была симметрична другим таким же искусственным прорехам. Это был стиль преуспевающей молодежи, косящей под бомжей, симулякр бедности и нищеты, химера, одним словом. Нужно сказать, что в доценте Сторожеве все было призрачным, не совсем реальным, вплоть до его зимнего морского загара, который он аккуратно возобновлял в солярии каждый четверг. В качестве верхней одежды он носил какой-то демисезонный полуперденчик с вязаными варежками на резинке, как у малышей детсадовского возраста. А голову согревала шерстяная перуанская шапочка, украшенная замысловатым орнаментом.

Любитель эпатажа и провокации, он смущал первокурсниц сомнительными сентенциями о наркотиках (наверное, давал знать о себе перуанский головной убор), блондинках, славе и деньгах, которых Сторожеву, по его же собственному признанию, все время не хватало.

Студенты обожали доцента, и он платил им той же монетой. В общем, любовь оказалась взаимной. Увлекшись не на шутку жизнью студенческой бурсы еще в собственные молодые годы, Сторожев так и не смог выйти из этого состояния, приближаясь, между тем, к своему сорокалетию. Доцент продолжал до утра шастать по общежитиям. Жадный до беззаботного веселья, он стремился до отказа насытиться энергией неопытного юношества.

Иными словами, личность Сторожева во всех отношениях была романтической, возвышенной и скандальной.

— Женька, — по-свойски обратился молодой коллега к своему старшему товарищу, грузному Воронову, именно так звали нашего профессора, надевавшему в это время свое широкое почти до пят ратиновое пальто темно-синего цвета и накидывавшему прямо на плечи под воротник длинный вязаный шарф черной шерсти на манер художника с Монмартра, — пойдем, я тебя с такими клевыми чуваками познакомлю. Ой, какой у тебя портфельчик стильный, а? Смотри-ка Pierre Cardin, не хухры-мухры.

— Что это за чуваки такие? — недовольно, слегка отстраняясь от собеседника, буркнул в ответ профессор, которому целый день пришлось принимать зачет у 50 студентов, причем ни один из них так и не смог осилить хотя бы половину заданного на полгода списка.

Поколение Next давно оценило текстуху известного испанца как «отстой». А ветряные мельницы всерьез и надежно проассоциировались с продвинутым брендом пива «Старый мельник».

— Пойдем, пойдем, — настаивал на своем Сторожев. — Не пожалеешь. Чуваки клёвейшие.

— Послушай, Арсений, какие к черту чуваки. У меня голова раскалывается. Я на зачете столько нового узнал, что мне собственная профессия вконец опротивела. Иногда даже думаешь — может в сантехники податься.

— Нет, Женька, лучше в палачи: работа-то на воздухе и все-таки с людьми.

— Точно. С удовольствием сегодня бы с десяток другой голов бы поотшибал. Чего они в филологию, как мухи на дерьмо, лезут?

— Кто от армии спасается, а кто просто — дебил; вот он грамоту освоил, бабки в кассу снес и думает: пристроился, пронесет, — пояснил Сторожев, открыв тяжелую дверь и пропуская вперед старшего товарища.

Оказавшись на улице, доцент, казалось, и не собирался оставить уставшего профессора в покое.

— Пойдем, а? Ей Богу не пожалеешь.

— Вот заладил: пойдем да пойдем. Ну, чего я там еще не видел?

Дело близилось к вечеру. Солнце, зимнее, холодное, еще светило, и лучи его еще слабо золотили центральный вход здания. Снег приятно хрустел под ногами. Морозец ударил в ноздри, освежил лицо. В душе профессор начал колебаться. Сторожев это тут же уловил и продолжил:

— Пойдем, и посмотришь. Я тебе больше того скажу: не понравится — развернешься и уйдешь.

Воронов глубоко вздохнул. И ему вдруг стало необычайно легко на душе. Легко и радостно. На секунду он вспомнил про своего покойного друга. В такой же вот денек, лет десять назад тоже накануне Нового Года они вдруг оказались на подмосковной даче. Трещали дрова в печи, и жизнь, казалось, была вся еще впереди. Видно, редкий, редкий денек выдался, который он почти пропустил, выслушивая всевозможный бред.

А друг его ждал, ждал терпеливо, ждал на улице, ждал без пальто. Откуда у покойников верхняя одежда? Не нужна она им вовсе. Мертвые не мерзнут. Друг ждал, как ждет хороший кулинар, заранее приготовив и солнце, и мороз и в качестве десерта легкое чувство ностальгии, буквально растворившееся в этом бодрящем морозном воздухе, в этом легком скрипе, скрипе декабрьского снега под ногами, мол, не забывай меня, пожалуйста. Я тут. Я всегда буду рядом, стоит только тебе вздохнуть вот как сейчас, радостно и полной грудью… Помнишь, как нам хорошо было тогда, на даче? При жизни друг любил поесть и любил угостить всех желающих, называя все это просто — «сделать стол»…

— Там просто, без церемоний, — не унимался между тем Сторожев. — Через пять минут соскучился — скатертью дорога. Никто и бровью не поведет.

— Без обид?

— Какие обиды, Женька. Я же тебя не жениться тащу.

— Ладно, — сдался, сам не зная почему, профессор, и Сторожев тут же поволок его за собой.

Выйдя на улицу Большая Пироговская, друзья поймали частника. Это была «девятка». Сторожев сел на переднее сидение, а профессор угнездился на заднем, хотя Воронов страсть как не любил сидеть в автомобиле сзади и, вообще, не контролировать ситуацию: эксцентричный характер Сторожева давно стал своеобразной притчей во языцех в родном Университете.

Кстати об alma mater. Бывшие Высшие Женские Курсы насчитывали уже свыше 130 лет своей славной истории. Чуть меньше было и самому зданию, из которого так поспешно выскочили два приятеля. Внутри оно больше походило на гигантский аквариум: огромный стеклянный потолок зависал над центральным залом, напоминающим римский атриум.

В стекле этого потолка, казалось, обязательно должен был промелькнуть некий зрачок, зрачок Бога, с удивлением рассматривающий людей внутри, как это показывают в какой-нибудь изощренной рекламе плазменных телевизоров.

К слову, именно в этом самом атриуме постоянно что-то снимали для телевидения, иногда мешая проводить занятия.

Что говорить, здание обладало особой магической привлекательностью, и это давно заметили не в меру любознательные СМИ.

Атриум по своим гигантским размерам напоминал готический собор, у которого срезали тяжелую сводчатую крышу и заменили ее стеклянным куполом в стиле модерн.

Высокие колонны придавали атриуму видимость античного храма. Готика и античность — благородная эклектика русского модерна конца позапрошлого века. Ни одного намека на пошлость современных построек.

Здесь должны были учиться барышни, а не представители люмпен-пролетариата, или дети новых русских, которым, как говориться, «красиво жить ни за что не запретишь».

В ясный солнечный день, находясь в атриуме, можно было отчетливо видеть, как по всей отшлифованной мраморной поверхности пола медленно и величаво плывет по плитам тень, тень облака.

Получалось, смотришь вниз, а видишь небо. Как поэт, это «облако в штанах» проникало в здание сквозь крышу. «Облакам на любованье» был создан этот необыкновенный стеклянный свод и сам атриум.

Еще одной странной особенностью здания было то, что снаружи, с улицы, оно выглядело невзрачным и не предполагало никаких небесных откровений.

Непосредственно при входе тебя встречал охранник, вечный тусклый свет и сводчатые потолки в стиле казаковских казарм. Но стоило тебе пройти немного вперед, свернуть в арку направо, взбежать по ступенькам, и свет, море света, буквально обрушивалось на тебя как девятый вал.

От такого каждый раз дух захватывало.

Тени облаков плыли прямо по мрамору, отполированному ногами многих и многих давно сошедших в могилу учителей, сверху светило яркое солнце, и ты невольно начинал чувствовать себя Другим, не похожим на быстро меняющийся мир, воцарившийся снаружи этого здания-аквариума.

Наверное, благодаря особому колдовскому свету, почти все университетские немного отличались от прочих москвичей…

 

Москва, 2004 год, канун Нового года

Разговор в автомобиле

доцента Сторожева и профессора Воронова.

— Так что же это за компания такая, Арсений? Раз уж я согласился, мог бы и поподробнее ввести меня в курс дела, а то едем не известно куда…

— Никакая это не компания, Женька, а самое, что ни на есть настоящее общество.

— Скажи еще тайное.

— Ну, тайное не тайное, а общество.

— И чем же вы там занимаетесь, в этом своем обществе?

— Книги читаем — вот чем.

— Вам куда ехать-то? — поинтересовался водитель.

— Сначала по Плющихе, пожалуйста, — вежливо пояснил Сторожев, размахивая варежкой на резинке, — а там уж я укажу, куда…

И варежка, как катапульта, влетела внутрь доцентского рукава. Одним словом — поехали!

— Да, Арсений… Поймал ты меня. Книги они читают. Тоже мне, великое дело. Я, пожалуй, выйду…

Профессор ощутил вдруг, что недавнее чувство ностальгии куда-то исчезло и на душе стало необычайно тоскливо. Куда в таком состоянии ехать?

— Не горячись, Женька, не горячись. Мы не просто там книги читаем. Мы их по-особому читаем, понял?

— Как это, по-особому? — переспросил Воронов.

«Как это?» — хотел спросить и водитель, немало удивленный началом разговора двух приятелей. Но тут заскрипели тормоза, и «девятка» чуть было не «поцеловалась» с Мерседесом. Шофер явно зазевался. Из Мерседеса назидательно погрозили кулаком. Шофер покорно кивнул. Сторожева отбросило назад, как седока, который резко дернул поводья.

— А вот так, — возвращаясь в прежнее положение, продолжил доцент. — Мы их только в определенной ситуации читаем.

Машина вновь тронулась с места и казалось, словно заржала, как заржала бы старая кляча, во впалые бока которой впились острые шпоры седока. Водитель ударил по газам. Впереди намечалась солидная пробка.

— И что же это за ситуация такая? — опасливо поглядывая по сторонам, спросил Воронов. Пассажиров с силой дернуло вперед.

— Не смейся только, — начал оправдываться Сторожев, преодолев, наконец, воздействие кинетической энергии.

— Нельзя ли поосторожнее, — бросил он шоферу и продолжил. — Впрочем, на первый взгляд все, действительно, очень глупым, а, главное, смешным кажется. Но это пока сам не попробуешь.

За окном между тем, как линкор по морю, проплыл, прошелестел шинами по хрустящему снегу Кадиллак. Через мгновение хруст стал оглушительным. «Помню: летим по Монмартру, — вдруг послышался в резиновом шелесте и в снежном хрусте голос покойного друга, — а у баков с мусором коробки с вишней, почти непорченой. Взяли. Водка у нас с собой была, была, Женька. Как же в Париже без водки!»

Снег падал за окном, и друг огромный, как великан Гаргантюа, заботливо уносил сейчас коробки с красной вишней, похожей на сыворотку донорской крови, слегка запорошенной декабрьским снежком. Уносил, собираясь сделать теперь стол для кого-то другого.

Профессор замотал головой, чтобы отогнать наваждение и всякие там слуховые галлюцинации.

— И я про то же, — вмешался водила, уловив взгляд того, кто сидел сзади. — А все говорят плохо живем. Вон машины какие по городу снуют!

— Заинтриговал ты меня, Арсений, вконец заинтриговал, — словно возвращаясь из сна, решил выяснить самое главное Воронов. — Хватит темнить. Выкладывай все на чистоту. Говори, как есть, а то остановлю машину и выйду…

— Ну, хорошо, хорошо. Мы их, книги то есть, исключительно во время еды, или совместной трапезы читаем. В этом весь прикол и состоит.

— Хе! — не выдержал водитель и мотнул головой.

— И что ж тут такого? Что особенного-то, Арсений?

 

Москва, события того же дня

Ленинская библиотека, общий читальный зал

Тип средних лет поначалу не вызвал у служительниц никакого подозрения.

Это был малопримечательный худощавый человек среднего роста лет 40 в малиновом пуловере, в рубашке батондаун в клетку на американский манер, в темно-коричневых слаксах и ботинках на толстой подошве. С книгой в руке посетитель забрался в самый дальний угол огромного зала, нажал на кнопку, и тяжелая настольная лампа, которая, наверное, лет двадцать назад случайно попала в кадр при съемках фильма «Москва слезам не верит», нехотя бросила на стол огромное желтое пятно света — мол, читай, придурок, если заняться больше нечем.

Ушные раковины этого странноватого любителя книг были изуродованы новомодным пирсингом, на пальцах рук красовались бесчисленные серебряные кольца. Казалось этот тип очень хотел походить на железного дровосека из «Страны Оз» Баума.

Когда ему пришлось проходить через металлодетектор, как в аэропорту, новая деталь эпохи террора, то бедный детектор буквально захлебнулся от звона.

Постовой заставил модника несколько раз пройти сквозь воротца. Результат неизменно был прежним. Пришлось смириться и пропустить великовозрастного металлиста.

Итак, человек в малиновом пуловере пристроился поудобнее в самом углу читального зала и принялся вполголоса бубнить какую-то молитву. Правда, никакого бутерброда он при этом доставать не стал.

Одна из служительниц решила выяснить, в чем дело. В этом царстве тишины допускался только один шум — шелест страниц, но не звуки молитв и человеческого голоса.

Служительница знала всех психов-читателей, что называется, в лицо. Ленинка напрямую была связана с психиатрической службой города, и люди в белых халатах были частыми посетителями зала с зелеными настольными лампами на больших дубовых столах, но привлекали парамедиков сюда не столько книги, сколько те, кто эти книги читал.

У всех психов, обитающих в Ленинке, была одна исключительная особенность: они любили, штудируя какой-нибудь немыслимый справочник, который нормальному человеку и в голову не придет снять с полки, с характерным целлофановым шумом разворачивать свой вонючий бутерброд и со смаком, громко чавкая, жевать его, соря на пол хлебными крошками. Почти все как один психи Ленинки были гурманами, и бессмысленное чтение, только подогревало их аппетит. Феномен, над которым безрезультатно ломало голову не одно поколение психиатров.

Новенький же бутерброда доставать не стал, а лишь продолжал бубнить молитву, ритмично раскачиваясь из стороны в сторону.

«Шахид!» — зажглась красная лампочка в голове служительницы, и холодный пот крупными каплями выступил у нее на лбу.

Какой-то завсегдатай в очках с такими толстыми линзами, что зрачки сквозь эти диоптрии смотрели на мир словно две глубоководные рыбы из бездны подсознания, воспользовавшись моментом (служительница оказалась в дальнем углу зала рядом с человеком в малиновом пуловере), быстро достал свой целлофановый пакет и безбожно шурша, начал извлекать оттуда необычайно вонючий бутерброд. На столе перед ним лежал старый медицинский справочник, открытый на статье «Преждевременные роды».

Это был условный сигнал. Сигнал предводителя. Все находящиеся в зале психи, как по команде, начали делать то же самое. Читальный зал буквально взорвался от посторонних целлофановых шумов.

Служительница поняла, что ситуация вышла из-под контроля.

* * *

Продолжение разговора в автомобиле.

— В нашем обществе мы читаем исключительно во время еды, — начал свои пояснения доцент Сторожев.

И здесь Воронов вновь невольно вспомнил своего друга, для которого даже самая обыкновенная трапеза, была священна. Как-то раз после долгой размолвки они зашли в обычную чебуречную, грязную и вонючую, расположенную почти сразу за бывшим кинотеатром «Россия». Теперь от этого злачного места и следа не осталось. Его стерли с лица Москвы, стерли, как стирают жирное пятно в гостиной, оставленное каким-нибудь неряшливым гостем.

Из чего уж делали эти самые чебуреки оставалось только догадываться, благо бездомных собак в Москве всегда было много, а вот мяса в самом конце восьмидесятых как раз и не хватало. Но с каким удовольствием, с какой детской радостью Шульц, а точнее папаша Шульц, притащил на тарелке эти самые чебуреки. И началась, что называется, началась трапеза примирения. Они ели и наслаждались, наслаждались молчаливой чавкающей роскошью человеческого общения. Они с жадностью съели всё без остатка. Съели молча. Потому что говорить было не о чем, потому что они на пару делили порции, по-братски отдавая друг-другу лучший кусок, проявляя в этом заботу и даже нежность. Так едят перед боем, перед атакой, перед казнью, сидя в одной камере смертников, в одном окопе, зная, что после этой порции, этого куска довольно сомнительного чебурека у тебя уже ничего, ничего не будет в этой жизни. И больше ни с кем и никогда ты уже не сможешь разделить этой общей и понятной всякому нормальному человеку радости.

Папаша Шульц жил согласно правилу: горя нет, горе люди придумали. И эта неземная божественная радость проявлялась в том, как он обожал застолье, любое пусть даже самое скромное. «Ты колбаску-то режь, режь», — любил повторять папаша Шульц какому-нибудь прижимистому хозяину, у которого случайно оказывался в гостях и с которым ему так хотелось поделиться постоянно переполнявшим его чувством радости, радости совместной бесхитростной трапезы.

Вспомнил Воронов и то, как умирал его отец, умирал от страшной болезни, умирал от голода…

— Да ты меня, Женька, совсем не слушаешь, — ворвался в его мысли Сторожев.

— Нет, нет, продолжай, — одобрил своего собеседника Воронов, бессмысленно улыбаясь чему-то.

— Вспомни, в детстве родители тебе запрещали читать за завтраком, обедом и ужином. Так?

— Так.

— Частенько они били тебя по затылку, вырывали из рук любимую книжку и говорили, что чтение вредит пищеварению.

— Было дело, — охотно согласился профессор, а сам еще раз подумал о своем отце, лишенном под конец жизни такой очень важной радости, радости общения с миром через естество, через пуповину, соединяющую тебя с самим солнцем, чьей энергией и наполняется все то, что идет на стол и в пищу людям.

— Но, как известно, «устами младенца глаголет истина», — неожиданно продолжил Сторожев.

— Это ты к чему? — попытался вернуться из своей задумчивости профессор.

— А к тому, что в детском чтении за столом она, истина, как раз и дает о себе знать.

«Пожалуй, он прав, — подумал Воронов. — Я сам замечал, как самозабвенно „жракают“ младенцы, как вытягиваются у них губы, как собираются глазки в кучку, как вылезает наружу язычок, стоит им увидеть перед собой мороженое».

Воронов любил подглядывать за маленькими детьми, когда родители покупали им какие-нибудь сладости. Какое выражение блаженства появлялось тогда на маленьких мордочках, украшенных веснушками, косичками, нелепыми чубчиками и ямочками. А если вдруг мамаша забирала назад лакомство, чтобы самой слизнуть замороженный крем со сливками, то малец или девчонка начинали прыгать на месте от досады, поднимать ручонки вверх, беспрерывно кричать: «Дай! Дай!» и пытаться вернуть назад украденное родителями счастье.

Профессора всегда удивлял тот факт, что из рук своих детей чаще всего сладости отбирали мамаши при полном равнодушии папаш. Что это? Случайность или закономерность? Подглядывая за мамочками, ученый пришел к выводу, что, скорее, это объясняется тем, что женщины способны дольше сохранять память детства, его вкусовые качества, и, забирая у дитя лакомство, они просто делают слабую попытку хотя бы на миг вернуться в прошлое: им страсть как хочется оказаться в одном и том же состоянии со своим ребенком, как это было уже во время беременности, когда мать и дитя связывала пуповина.

— Поясни. Не понял? — вновь вернулся к разговору Воронов. Со своего места ему видно было, как напряглась почему-то шея водителя. Казалось, он также ждал разъяснений.

— Я вот тоже своему по шее трескал, когда он за столом комикс листал, — признался неожиданно водитель.

— Само представление о рае связано с вечными актами еды и питья, а вы — по затылку, — буркнул недовольно Сторожев. — Шоколадка «Баунти» не случайно зовется еще «райским наслаждением».

— Препоганое, прямо скажем, наслаждение, — отпарировал водила, а потом добавил. — Плющиху мы уже всю проехали. Теперь куда?

— Прямо. Потом — направо. Потом — Садовое кольцо и мимо МИД'а.

— То есть на противоположную сторону вырулить, да?

— Да. И остановиться у магазина «Седьмой континент». Мы на Старый Арбат пойдем, ко мне, — пояснил Сторожев, в вполоборота повернувшись к Воронову.

— Понял, — сказал водила, и «девятка» надежно увязла в пробке при выезде на Садовое кольцо.

Разговор незамедлительно продолжился.

— Если говорить о религиозной еде, — пустился в пространные рассуждения доцент, время от времени поигрывая вязаной детской варежкой на резинке, — то, прежде всего, нужно вспомнить греческие теоксении и римские пульвинарии. Я уж не говорю о лекцистерниях.

— А чего о них говорить, Арсений, если про эти лекцистернии все равно никто ничего не знает, кроме тебя да Господа Бога.

— Согласен, заумно. Заумно вышло, но верно, Женька. Сам же просил ввести в курс дела.

— Продолжай. Не обращай внимание. Это я так — к слову.

— Так вот, у древних стол, обыкновенный стол для еды, осмыслялся не иначе как в образах высоты неба. Более того, именно стол сделался местопребыванием божества.

В этот момент Воронов выглянул в окно и увидел огромный рекламный щит. Маргарин «Rama» оказался в руках какого-то ангелочка с искусственными крылышками за спиной.

— У евреев, — продолжил свои пояснения Сторожев, — в канун Пасхи ритуальная трапеза сопровождается диалогами, чтением священных текстов, символическими действиями. Библия показывает, как во время священнодействия в храме совершается варка мяса, и священник опускает вилку в «котел, или кастрюлю, или на сковородку, или в горшок». Все это показывает, что представление о божестве сопутствовало и представлению о еде.

Отсюда следует вывод: образ человеческой еды не отличается от образа еды божеской.

Трапезу тайной вечери Игнатий Антиохийский называет «лекарством для бессмертия» и «средством против умирания». Это гарантия воскресения.

Я больше того скажу: еда — центральный акт в жизни общества, на подсознательном уровне он осмысляется космогонически. В акте еды космос исчезает и появляется вновь.

Воронов вспомнил, как от голода источилось, иссушилось тело отца. От 110 килограмм остались жалкие 46. Его носили на руках в туалет, к столу. Даже голова не держалась, и отец постоянно клал ее на подушку. Некогда сильный энергичный мужчина за какие-то полгода превратился в слабого куренка, у которого не осталось сил даже на то, чтобы нажать на кнопку радиотелефона.

А Сторожев, между тем, все продолжал и продолжал рассуждать о священном значении трапезы.

— Ну, а теперь перейдем к книге, — сакцентировал неутомимый доцент.

* * *

Ленинская библиотека.

Смотрительница приблизилась к молящемуся чудаку в малиновом пуловере как раз в тот момент, когда он шептал заученные наизусть строки из Евангелие от Матвея, глава 5, стих 29 и 30: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя; ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну.

И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя; ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну».

Под эти слова психи начали с азартом разворачивать свои целлофановые пакеты и доставать оттуда вонючие бутерброды. Наступало время священной трапезы. И книги в этом месте присутствовали повсюду. Одну из них даже цитировали. Цитировали как молитву.

— Молодой человек, — обратилась к странному мужчине смотрительница. — Перестаньте бормотать ваши заклинания. Библиотека — не церковь. А я — старая и убежденная атеистка. Я имею право лишить вас читательского билета…

Психи за спиной у атеистки принялись активно и нарочито громко чавкать.

Человек в малиновом пуловере встал, внезапно вытащил спрятанный за поясом топорик для рубки мяса (такой в качестве сувениров делают зэки на зонах) и левой рукой отсек себе правую кисть.

Кровь хлынула фонтаном.

Побледнев как полотно, парень отбросил отрубленную кисть куда-то в сторону. Затем он вынул ремень из брюк и туго перетянул артерии на образовавшейся правой культе, после чего поднял изуродованную длань свою высоко над головой, истошно прокричав при этом на всю библиотеку: «Свидетельствую!»

Отрубленная кисть угодила прямо на стол одному из психов, который как раз в этот момент с неподдельным аппетитом жевал приготовленный заранее бутерброд. Псих принялся внимательно разглядывать подарочек, упавший прямо с неба. Как ни как, а мясо, да еще свежее…

Служительница упала в обморок, громко ударившись затылком об пол.

Человека в малиновом пуловере, только что отрубившего себе руку, начал бить озноб. Он потерял слишком много крови. Пришлось вновь сесть на стул. Держать руку все время вверх уже не хватало сил. Сидя за столом, он напоминал сейчас школьника-инвалида, который поднял свою окровавленную культю, словно желая дать единственно правильный ответ и получить пятерку у учителя. Но его, кажется, и не собирались ни о чем спрашивать. Учитель проигнорировал своего талантливого ученика.

Казалось, что в читальном зале резко упала температура, и ртуть застряла на отметке ниже нуля, будто вылетели все стекла из окон, и зимний морозный воздух проник во внутрь знаменитого на весь мир книгохранилища.

Культя продолжала еще торчать вверх над самой головой несчастного, а учитель продолжал в свою очередь игнорировать эту настойчивость отчаяния.

Несчастный принес в жертву свою руку лишь для того, чтобы вырваться из мира химер в мир реальный. Ему казалось, что подобной жертвы и веры будет достаточно. Но на беду свою оказался в мире еще больших химер. Запутанный лабиринт закончился тупиком.

А холод, между тем, все усиливался и усиливался, сковывая сознание и провоцируя бред. Химеры не отпускали. Человек в малиновом пуловере почувствовал себя Кеем из сказки Андерсена о Снежной королеве. Пуловер не согревал. Бога в его бредовом сознании сменил какой-то образ Вечной Женственности из манихейской ереси. Химеры праздновали полную победу.

Между тем псих с бутербродом поднял окровавленную кисть со стола, деловито поднес ее к носу, принюхался.

Несчастный в малиновом пуловере начал терять сознание. С его уст стали слетать богохульства.

Небеса оказались пустыми и холодными для него. Там не было никого, кроме Снежной королевы.

* * *

Продолжение разговора в автомобиле.

— В том-то вся и штука, Женька. В том-то вся и штука. Еда, трапеза, понимаешь, накладывают свой отпечаток. Не все книги выдерживают этот ритм, который создает позвякивание столовых приборов, ритмичное движение челюстей и постоянная необходимость отрываться от текста и бросать взор на тарелку. В нашем обществе есть даже свой штатный психолог, который делает соответствующие замеры и потом беседует с каждым отдельно о полученных впечатлениях. Он собирается защищать докторскую. По его мнению, чтение во время еды имеет прямое отношение к явлению трансперсональной психики.

— Да у вас там действительно все очень серьезно.

— Конечно. Среди нас даже есть один биолог, который говорит, что чтение — это воплощение жизни и что ДНК человека — это так называемая читающая структура.

— Tout aboutit en un livre — Книга вмещает все, — решил уточнить Воронов.

— Кто это сказал?

— Малларме, кажется.

— Вот-вот и мы о том же.

— Так вы различаете, какие книги можно читать во время еды, или трапезы, а какие — нет. Я правильно понял?

— Это все индивидуально. Я, например, не могу во время трапезы воспринимать художественную литературу. Положим, герой объясняется в любви, а ты голову вниз и вилкой что-нибудь подцепляешь. Сам понимаешь — все сразу начинает казаться фальшивым. Жуя и прихлебывая из бокала, я с трудом могу уловить и логику какого-нибудь философского трактата.

— Что же остается тогда, Арсений? Легкое чтиво, да?

Разговор прервался. По Кольцу с сиреной, лавируя между автомобилями, плотно стоящими в пробке, из Склифа пыталась прорваться куда-то в центр карета скорой помощи.

* * *

Ленинская библиотека.

Паника началась не сразу.

До читателей, среди которых в этот час мало было абсолютно нормальных, не сразу дошел смысл произошедшего. Но когда, наконец, дошел, то все как один повскакали с мест, и стулья, падая спинками вниз, принялись отбивать дробь наподобие африканских ритуальных барабанов.

Кто-то закричал, и женский визг стал невыносим.

Толпа бросилась к выходу. Началась давка.

Сообщили, что из-за пробки на Садовом кольце карета скорой помощи задерживается. Ждали реанимобиля, причем для двоих — и для самого членовредителя, и для служительницы-атеистки, у которой, судя по всему, случился сердечный приступ.

Носилки нельзя было пронести сквозь двери и по узкой лестнице. Когда пострадавшего выносили в желтой и вонючей клеенке, то он как школьник продолжал упорно тянуть свою изуродованную культю вверх, к холодному зимнему небу, откуда, как с рекламного щита, ему улыбалась лишь снежная королева, словно предлагая выбрать самый лучший в мире холодильник.

Выносили пострадавшего из здания библиотеки четверо случайно подвернувшихся аспирантов. Персонала в службе Скорой помощи не хватало. Прислали двух молоденьких девушек-практиканток да водителя, который не выносил ни запаха, ни вида крови. Он нервно курил одну сигарету за другой, заметно бледнея с каждой минутой.

Аспиранты тоже старались не смотреть на изуродованную руку, которая так и вылезала из клеенки.

Невесть откуда в холле библиотеки появились и ребята с телевидения из передачи «Дорожный патруль».

Летопись дня писалась на камеру по горячим следам.

* * *

Продолжение разговора в автомобиле.

— Я лично предпочитаю историческую литературу. Лучше всего — какие-нибудь популярные биографии знаменитых людей прошлого.

— А почему именно такой выбор?

— Сам не знаю. Карлейль как-то заметил, что вся мировая история — это бесконечная божественная книга, которую все люди пишут и читают одновременно. И в эту книгу кто-то уже успел вписать и их самих.

По-моему, вся наша так называемая история на кухню похожа. Во-первых, шеф-повар. Он единственный знает заранее, что должно получиться из этого обилия ингредиентов, то есть рецепт. Это и есть цель, которой подчинен весь процесс, весь кухонный хаос. История без цели — уже не история, а одна сплошная бессмыслица, нонсенс.

Во-вторых, ты обязательно встретишь на кухне мясо и кровь. Там везде висят острые ножи и топоры, чтобы перерубать хрящи и кости. Есть здесь и дьявольские сковородки, и печи. Чем тебе не метафора войн и социальных потрясений.

История — вещь кровожадная.

Но, как известно, катаклизмы неизбежно сменяются эпохой процветания, благополучия и спокойствия. Пожалуйста: вот тебе зелень, овощи и фрукты, что называется основные составляющие любого рога изобилия.

И, наконец, сладкий десерт вроде современного Совета Европы. Пирожные, воздушный крем, торты всех размеров и на любой вкус. Все рады, наслаждаются, а диабет, в конце концов, обеспечен. Вот он двойной стандарт любого превосходного кондитера.

— Постой, дай продолжу, — перебил Воронов. — А после обеда мы обязательно спешим в туалет. И то, что из нас выходит, похоже на тлен и разрушение.

— Правильно, — подтвердил Сторожев, — апокалипсис. У каждой истории есть свое завершение, свой финал, поэтому у нас, у читающих гурманов, есть свои филиалы.

— Это какие же?

— Их составляют те, кто может читать только в туалете.

— Это мне знакомо, — не выдержал водила и нажал на газ. Впереди образовался небольшой просвет, в который и юркнула наглая «девятка», чуть не столкнувшись с рейсовым автобусом.

— Почитать в туалете я и сам не прочь, — продолжил разглагольствовать шофер, как сумасшедший, накручивая руль. — Особые, надо сказать, ощущения в душе испытываешь.

— Но это, господин хороший, не к нам, — перебил лирическое отступление извозчика Сторожев. — В нашем обществе мы читаем только во время еды. Те, кто книгу мусолит исключительно в нужнике, нам антипатичны. Вот так, любезный. Мы, так сказать, ратуем за чистоту, за светлый аспект, за сохранение самой сакральности процесса чтения.

— А они что, они тоже книжки читать любят. По мне неважно где, только читай, — пытался оправдаться частник, подкатывая к «Седьмому континенту».

— А они, любезный, — с иронией отпарировал не на шутку распалившийся доцент, — книгу, по сути дела, в толчок спускают. Вот что они делают. Они нарочно ускоряют апокалипсис, лишая мир оставшейся еще перипетии. И таких сейчас много развелось. У некоторых все основные книги постепенно в туалет перекочевали. Говорят, сам поэт Бродский, лауреат Нобелевской премии, в туалете в основном и читал.

Они, экскрементисты то есть, наподобие нас в тайное общество объединились. И количество их с каждым годом неизменно растет. Это нас пугает. Черная дыра какая-то. Вы, мил человек, часом не из их числа? — обратился к водителю доцент.

Водитель промолчал, а Воронову было хорошо видно, как у частника покраснели уши, и напряглась бычья шея.

Машина уже несколько минут стояла у магазина. Надо было выходить. Но разговор увлек всех настолько, что расставаться собеседники, кажется, и не собирались.

Произошла сшибка интересов: где лучше читать — в туалете или за столом во время еды? В воздухе почувствовалось напряжение, мол, ты за кого: за «Спартак» или за «Локомотив», за Сталина или против?

— Ну, а какие еще общества книгочеев тебе известны, Арсений? — решил сбить напряжение профессор.

— Некрофилов.

— Чего?!

— Чего слышал. Некрофилов.

— Это как? — вновь оживился водитель.

— Ты знаешь, Женька, — по-барски игнорируя извозчика, пустился в рассуждения Сторожев, — что мы в университете задаем студентам огромные списки в течение семестра.

— И они их не читают, — не выдержал и посетовал профессор.

— Так было до недавнего времени.

— Да брось ты, Арсений. Я сегодня сам зачет принимал.

— Тебе не та группа попалась, может быть, не тот курс. Ситуация начала резко меняться. Поверь мне.

— Ну, ну. И что же произошло?

— В институте появились книгочеи некрофилы. И они действительно, черти, читают, но лучше бы этого не делали. Лучше бы они бездельничали, ей-богу!

— Ну, что ты, Арсений. Студенты за книгу взялись. Другой бы порадовался в самом-то деле.

— А ты заметил, профессор, что у деканата за последние полгода уже два или три некролога появилось, и с фотографий не старперы какие-нибудь заслуженные с тоской на праздник жизни смотрят, а все люди молодые, но далеко не веселые, а?

— Да. Помню.

— Это все члены общества книгочеев некрофилов, которые читают исключительно в морге. Мне студенты по секрету сами об этом рассказали.

— Ну-ка, ну-ка, Арсений, дело-то, видать, не шуточное.

— Кой-черт, шуточное, если здесь явно уголовщиной попахивает.

— Почему морг, Арсений?

— Потому что он рядом. Судебно-медицинский, забыл? Наши филологи быстро спелись со студентами-медиками, договорились и начались ночные бдения.

Мне рассказывали, что поначалу лучше всех пошел роман Золя «Тереза Ракен». Там ведь тоже морг описывается. Вот они и начали проверять, насколько натуралист Золя оправдал свое звание натуралиста. Карандашиком текст поправляют, замечания в адрес классика делают.

Дальше — больше. Пошли другие книги. Подтянулись студенты младших курсов. Открылся филиал университетской библиотеки, но только подпольный. Читают, как у нас на втором этаже, ну сам знаешь.

— Знаю, конечно. Большой зал. Сиживал там лет тридцать назад.

— Во-во. Только посещаемость морга растет не по дням, а по часам, а в читалке — хоть шаром покати. Кроме нескольких отличниц, страдающих полиомиелитом, никого и не встретишь.

— Печально, — с тоской вздохнул профессор.

— Печально, но факт. А запах!!! Профессор, запах!!!

— Слушай, да ты уже рекламными слоганами заговорил.

— А вы чего, правда профессор? — поинтересовался водитель, кажется абсолютно забыв, что с этими не в меру болтливыми седоками он теряет и время и деньги.

— Профессор, профессор, — подтвердил Сторожев.

— А что, не похож? — кокетливо спросил седок сзади, который все время откликался на «Женьку».

— Да как-то не очень.

— Это почему же?

— Больно молоды, что ли.

— Ща все профессора такие, — не без легкой зависти отметил Сторожев.

Наступила пауза. Сейчас было самое время открыть дверцу, расплатиться с водителем и уйти. Но частник проявил неподдельный интерес к тому, о чем беседовали приятели. Он попросил поподробнее рассказать о некрофилах с книгой.

— Так на чем мы остановились? — поинтересовался Сторожев, которому всегда нравилось быть в центре внимания.

— Ты говорил о запахе.

— Ах, да. Вспомнил. Запах. Да, запах. Запах крови и разлагающихся внутренностей. Он в ноздри забивается сразу, как войдешь, видно за долгие годы успел просочиться даже в оконные рамы, которым лет сто, не меньше. Помещение старое, десятилетиями дезинфекции не проводили…

— Хватит! — не выдержал водитель. — А то меня сейчас вырвет. Уж больно описываете убедительно.

— Да уж, Арсений. Ты действительно чего-то того, увлекся.

— Ладно, про запах забудем. Короче, принялись читать эти черти с упоением, а, главное фон, вообрази: мертвяки кругом, причем, обоего пола и разных возрастов изуродованные, с ножевыми и огнестрельными ранениями лежат на полках, лежат и слушают. Как в аду у Данте: каждый на своей полочке, на своем ярусе, статус греха соблюден, что называется. Ну, прям как в парилке в Сандунах, когда кто-то из парящихся начинает байки травить, только температура намного ниже, скорее к температуре холодильной камеры приближается, а так внешне сходство полное. Итак, жмурики лежат, слушают, причем внимательно слушают, не шелохнувшись, словно малышня в детском саду — воспитательницу. Уши развесили и буквально впитывают каждое слово. А некрофилы читают и незаметно сами в раж входят, самой атмосферой смерти пропитываются и попутно свой жизненный сценарий ускоряют, к финалу его подтягивают, чего еще-то в мертвецкой ожидать можно? А мертвякам только того и надо. Они, слушая, коллективно свою книжку пишут и, как вампиры, каждый на молодую жизнь накидывается и за собой утянуть хочет. На судьбы ребят, сволочи, влиять начинают…

— Какие ужасы ты рассказываешь!

— Не пойму, — вновь вмешался частник, — ну читают и на здоровье. Хотя в морге какое здоровье. Но это так — к слову. Какой вред-то эти мертвяки кому причинить могут? Помню, мы в детстве тоже по кладбищу гулять любили… Подросли, так и выпивать начали для куражу.

— Любезный, — прервался на объяснения Сторожев, — вы чего-нибудь про книжку Эрика Бёрна «Люди, которые играют в игры» слышали?

— Не слыхал я ни про что такое.

— А что, Арсений? Расскажи.

— Короче, по концепции этого психолога, каждый человек проживает не просто жизнь, а определенный жизненный сценарий.

— Это как? Навроде судьбы, что ли?

— Вроде Володи, милейший. Короче, есть даже такое понятие — психология человеческой судьбы. Жизненный сценарий формируется с детства с помощью запретов родителей, с помощью родительских примеров, но, главное, какие любимые книжки были у каждого в детстве. Эти книжки и формируют во многом дальнейшую судьбу или психологический тип личности. Еще греки сказали, что характер — это судьба, понял?

— Чушь, — отрезал водитель.

— Я тебе дам, чушь. Какая чушь, к чертовой матери, если у тебя у самого на роже «Свинья-копилка» написана! Сказка есть такая? Андерсен написал.

— Арсений, Арсений, ты поаккуратнее все-таки. Не обращайте на него внимание. Молодой — вполоборота заводится, — принялся успокаивать водителя Воронов.

— Знаешь, любой труп необычайно выразителен. Мертвое тело подобно тексту, да еще какому, — внезапно погрустнев и успокоившись, почти в полголоса заметил Сторожев.

После таких слов в автомобиле наступила тяжелая пауза. Водитель оторопел и не знал теперь, как реагировать на этого психа, оказавшегося совсем рядом. Укусит еще чего доброго.

За окном слышно было, как проносится поток машин. Воронов невольно вспомнил, что осенью этого года в самом центре Москвы случайно оказался на территории живых призраков, бомжей. Рядом с кинотеатром «Художественный» строили ресторан «Шеш-беш» и привычный проход перегородили. По своей рассеянности Воронов этого не заметил и оказался в окружении людей, с трудом различающих белый свет от того, Другого.

Стояла обычная труповозка, рядом лежал мертвец без каких бы то ни было отличительных признаков пола. Два мужика в МЧС' овской форме чесали затылок, не решаясь погрузить труп на носилки. Наконец погрузили, накрыли белой простыней и понесли.

«И понесут его четыре капитана», — вдруг всплыла в профессорской памяти цитата из «Гамлета».

И тут из-за угла вылезло еще какое-то существо и истошно заорало: «Ребята! Ребята! А завтра меня так понесете?!»

В ответ послышалась брань.

А профессора поразила нелепая на первый взгляд догадка: это был крик зависти, зависти по отношению к умершему. Бездомного, кроме матери, никто и никогда на руках не носил. И только смерть позволила ему укрыться белой простынёю и получить траурный эскорт в виде двух эмчэсовцев…

«Оскорбляют величие смерти», — вновь вырвался откуда-то обрывок цитаты и зашелестел в сознании, как смятая бумажка на асфальте рядом с мусоркой.

Впрочем, жизнь бомжа, и которого уносили сейчас на носилках и того, что пытался обратить на себя внимание, также была похожа на смятую бумажку, с написанной на ней цитатой, или девизом. Чем не рекламный слоган?.. Или вопль: «Господи! Это я! Вон там внизу. Как смятая бумажка ношусь по ветру вместе с другим мусором.»

Да только ли жизнь бомжа похожа на бумажный клочок? Воронов вспомнил, как в церкви старушка, стоящая у аналоя, писала на листочек имена всех, кого батюшка должен был упомянуть в своих молитвах. В один столбик — за здравие, в другой — за упокой. Фамилий не требовалось. Только имя. Если сложить все эти листочки, которые скопились бы за долгую историю храма, то какая бы толстенная книга получилась, книга имен, книга Судеб.

— Что такое первая часть «Божественной комедии» Данте? — тихо продолжил после паузы Сторожев, словно уловив настроение собеседника.

— Ты имеешь в виду «Ад»? — почти шепотом спросил Воронов.

Водила начал с опаской оглядываться то на одного, то на другого. Он явно пожалел о том, что проявил излишнее любопытство.

— Ну, а что же еще?

— Я спросил исключительно для нашего собеседника, Арсений, не забывай — не все филфак заканчивали. Кстати, давайте хотя бы познакомимся.

— Виктор, — буркнул частник, слегка зачарованный этим заговорщическим тоном двух лекторов-профессионалов, способных своим голосом околдовывать многочисленную аудиторию.

— Очень приятно. Арсений, Евгений. Так что там с «Адом» у нас?

— Ад — это PR, паблик рилейшнз, бюро по связи с общественностью, короче, это рекламное агентство, специализирующееся на страданиях. Оно, агентство то есть, в течение тысячелетия упорно печатало свои красочные буклеты на фронтонах почти всех соборов.

— Ну, ты и даешь, Арсений!

— А что? Разве Данте не похож на папарацци?

Водитель молча продолжал вертеть головой то в сторону доцента, то в сторону профессора, боясь даже слово молвить. Психи, что возьмешь. Еще ненароком пырнут ножом, машину заберут, и поминай, как звали. Тот, что профессором звался, даст сзади чем тяжелым по голове. Зубы, сволочи, заговаривают…

— Это как?

— Очень просто. Репортер Алигьери постоянно знакомит нас с новыми грешниками, муки всё возрастают и возрастают как на дефиле мод, а Франческа де Римини — так это просто топ модель. Её появления ждешь и начинаешь аплодировать, аплодировать ее страданиям. Вот это муки! Вот это смерть! Повернитесь налево, мадам, теперь — направо. Пройдитесь по подиуму, ну, и так далее.

Причем, рядом с Данте всегда можно встретить пресс-атташе Преисподней. Догадайся, кто это?

— Неужели Вергилий?

— Верно. Пресс-атташе хорошо знает свое дело. За ним — общий сценарий телепередачи, общая ее идея, так сказать. Он ведет основную интригу, он озвучивает официальную точку зрения, а стендапы и интервью — за Алигьери.

Чем это тебе не современный репортаж с места событий, непосредственно оттуда, где бушует война, где косит всех голод, где крик срывается с уст обреченного, а репортер гонит текстуху, полную милосердия и сострадания? Труп — это как бы последний, завершающий аккорд всей жизни, согласен?

Профессор кивнул.

Сторожев продолжил.

— Но со смертью ничего не кончается. Все уже заранее, до объявления официального приговора на Страшном Суде, знают то, о чем предупредил любопытствующих в своей книжке папарацци Алигьери и пресс-атташе Вергилий.

«Бразильский сериал какой-то», — подумал водитель Виктор, желая под любым предлогом прекратить этот зачаровывающий своей бессмыслицей бред.

— А при чем здесь все-таки некрологи, вывешенные у деканата?

— Притом, что покойники во время чтения ребятам свои судьбы передавать начали. Морг-то судебно-медицинский, значит в основном там трупы с исковерканными судьбами лежат. Немало и уголовников. Вот книгочеи-некрофилы в свой жизненный сценарий и начали вплетать сценарии слушающих их жмуриков.

Результат плачевный: кого-то из ребят зарезали, кого-то машиной сбило. Кто, что — никто ничего не знает. Одного мальца прямо в Сокольниках нашли, на скамеечке с книжками сидел, на сходку в морг собирался, чтобы вслух трупам почитать. Дочитался.

Другой из окна не то выбросился, не то его выбросили. Словом, интересная история получается.

«Еще какая», — решил про себя водитель Витя и принялся нервно насвистывать незамысловатый мотивчик про «Черный бумер».

И под этот мотивчик вдруг сорвалась с сухой ветки соседнего чахлого деревца, одиноко торчащего у самой дороги, стайка воробушков, зачирикала, защебетала и полетела, полетела куда-то… А на душе стало грустно-грустно.

— Так что детки наши, — словно не замечая нетерпения водителя, продолжил Сторожев, — читают, Женька, и читают активно. Например, есть такие, которые могут это делать только во время полового акта.

— Это как?

— Технически я себе сей процесс слабо представляю, но что среди молодых такой прикол имеется, знаю. Мне об этом студенты рассказывали. По их собственному признанию, так лучше всего стихи наизусть учить. Поймал ритм и дальше как по маслу. Объединились мои гедонисты в тайное общество или нет — неизвестно. Но думаю, подобное экстравагантное начинание ждет большое будущее. Тем более, что сейчас на каждом шагу только и слышишь: секс, секс, секс.

Воронов выглянул в окно и наткнулся на рекламу женского белья. На плакате тощая модель, закусив губы, имитировала оргазм. Мужика рядом не было. Но оргазм был. Да еще какой.

На другом плакате другая девица, словно соревнуясь с первой, показывала всем, насколько она лучше умеет кончать. Повод — японский внедорожник.

На третьем дамочка как заведенная билась в экстазе по поводу самой обычной пачки сигарет.

На лицо была явная патология: красавицы с выпирающими ключицами готовы были впадать в экстаз по поводу любого предмета, будь то тряпица или груда металла, снабженная мотором и коробкой скоростей, или просто картонная коробочка, украшенная известным брендом.

Казалось, мужчины этим дамам и не нужны вовсе. Впрочем, как и они мужчинам: слишком неаппетитно и костляво выглядели высушенные диетой тела. Подавишься чего доброго — исплюешься весь, измучаешься, слюной изойдешь, а потом все равно выплюнешь как костлявую рыбешку какую.

— Пошло все со стихов, — не унимался говорливый Сторожев, — а продолжится может чем угодно, хоть российской Конституцией и будут это делать внутри партии «Идущие вместе». Я в этом уверен. Заметь, как они сорокинские творения публично в унитаз спустили. А где туалет, там и секс. По Фрейду: все в нужнике в нежном возрасте глупостями поигрывали.

Водитель начал проявлять явное нетерпение и принялся крутить ручку приемника. Стрелка попала на радиостанцию «Русский шансон», которую от всей души ненавидели оба филолога. Всем стало ясно, что пора расплачиваться и вылезать из машины.

Из динамиков, включенных на полную мощность, понеслась какая-то блатная романтика про маму, про срок и про Магадан.

Но неожиданно объявили анонс новостей. Дикторша, косящая под пьяную Лолиту, сообщила, между прочим, что роман Сервантеса «Дон Кихот» объявлен лучшим романом всех времен и народов.

А затем вновь запели про маму и Магадан.

Приятели невольно переглянулись, пораженные такой звуковой мозаикой жизни.

— Выходить-то будем или нет? — грубовато поинтересовался частник, словно охранник, приглашающий на тюремную прогулку. От лекторского очарования не осталось и следа. Слова про папарацци Данте и пресс-атташе Вергилия растаяли без следа, как сигаретный дым с рекламы Chesterphild'а, где девица, словно под током, продолжала биться в экстазе.

— Знаете что, — оправдываясь, начал Воронов. Российский интеллигент, что пуганый заяц, его спроси погрубее — он и размякнет. — Знаете что?

— Ну? — буркнул водила, даже не обернувшись.

— Мы договаривались на пятьдесят, так вот вам сотня. За терпение.

Сторожев аж крякнул.

Водитель улыбнулся.

Дверцами хлопнули как по команде — в унисон. «Девятка» стартанула и исчезла.

На прощанье водитель взглянул в зеркальце: две фигуры недавних седоков застыли как на моментальной фотографии в клубах выхлопа. Взгляд отстраненный, вид у обоих немножко пришибленный. Какие они профессора. Педики, наверное.

«Придурки!» — прозвучало как приговор, и филологи навсегда исчезли из жизни частника Вити, обожающего слушать «Русский шансон». Песня про маму и про Магадан сразу подняла настроение.

Выйдя из машины, приятели прямиком направились на Старый Арбат. По дороге доцент вновь впал в ораторский раж и продолжил свои пояснения, размахивая в разные стороны варежками на резинке.

— Заметь, Женька, все без исключения могли бы войти в какие-нибудь общества книгочеев.

Сейчас начался бум «Гарри Поттера». Все, у кого молоко на губах не обсохло, уткнулись в эту сомнительную книжонку. Читают. Как сумасшедшие читают.

Те, кто постарше, мусолят Дэна Брауна, его «Код да Винчи». Безумие какое-то!

— Однако, согласись, есть немало и таких, которые вообще ничего не читают. Их, наверное, подавляющее большинство.

— Не согласен. Читают все — без исключения. Посмотри вокруг. Что ты видишь?

— Дома, людей вижу.

— А еще что?

— Рекламы, вывески.

— Правильно.

— Но какое все это имеет отношение к книге?

— Прямое. Реклама — та же книга. Что это, как не страницы. Какой-то сумасшедший взял да и вырвал иллюстрации с текстом из огромного фолианта. Сначала вырвал, а потом разбросал по городу. Но это же слова, буквы… Вспомни, в эпоху средневековья, когда ни о какой рекламе и слыхом не слыхивали, Фома Аквинат подбирал в своей школе все исписанные листки, оставленные детьми и взрослыми. Знаешь, зачем он это делал?

— Зачем?

— Из букв можно составить имя Иисуса Христа, значит, эти буквы нельзя бросать в беспорядке, без всякого смысла в виде бытовых каракуль, как нельзя крошить хлеб на землю, ибо хлеб — тело Христово. А сейчас — посмотри вокруг. Реклама и есть те разбросанные в беспорядке записочки, которые так и не успел подобрать в своей школе Фома Аквинат.

— Хорошо говоришь, Арсений. Заслушаться можно.

— Смеешься, да?

— Ни в коем случае. А куда мы, собственно говоря, идем? Какой дом?

— Считай, что пришли. Вон он, наш дом. Видишь?

И Сторожев махнул рукой куда-то вперед наподобие рассеянного Наполеона, приказывающего форсировать Неман, где угодно, невзирая на течение. Людской поток, действительно, напоминал быструю, буйную реку движущуюся навстречу приятелям по руслу Старого Арбата.

Воронов так и не успел разглядеть, о каком доме шла речь, и покорно побрел дальше, продираясь сквозь людскую толпу вслед за Сторожевым.

— Впрочем, — продолжил неутомимый доцент, — подобный социальный феномен непрерывного чтения в истории уже существовал.

— Что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду Древний Египет и «Книгу мертвых». Ну, посуди сам. Египетская цивилизация — это цивилизация смерти, вернее культа мертвых, ведь так?

— Согласен.

— В этой цивилизации правила загробной жизни, как напоминание, как инструкция что ли, были вывешены повсюду. Их статуи и не статуи в обычном смысле, а объемные рекламные щиты, зазывающие в потусторонний мир и поражающие любого своими гигантизмом. Вон — видишь ту фанерную кружку nescafe? Где, в каком мире можно пригубить кофе из такой посудины, а? Создатели реклам нас все время зовут куда-то. Ты не замечал этого, Женька?

— Пожалуй, ты прав. Зовут и причем настойчиво. Зазывают, я бы сказал.

— Во-во. Зазывают. Не случайно раньше рекламщиков еще зазывалами именовали. А зазывают нас в мир химер, в мир ирреальный, можно сказать, загробный. Это как в Египте: каждая статуя — зримые ворота в мир незримый, в мир после смерти, или в иную жизнь. Из этих рассыпанных повсюду букв и образов можно написать не только имя Спасителя, но и чего-нибудь гораздо похуже.

Незаметно подошли к так называемой стене плача, к стене Цоя.

— Мы хотим перемен! Мы хотим перемен! — горланила молодежь, шарахая с азартом по струнам вконец расстроенной гитары.

— Варежки надень. Холодно.

— Что?

— Варежки, говорю, надень, — решил позаботиться о своем друге профессор.

— Ах, варежки. Вот. Надел, — и Сторожев как в детском саду повертел ладошками перед самым профессорским носом, мол, руки, спрашиваете, мыли? Вот они — чистые.

Приятели задержались на мгновение в общем людском потоке, и на них, как сослепу, тут же наткнулась какая-то гора.

— Sorry, — прозвучало откуда-то сверху.

— Never mind, — в один голос как заученную реплику выдохнули из себя друзья и застыли с разинутыми ртами. Людской поток тут же начал обтекать вновь образовавшееся препятствие.

Сверху на них смотрел огромный негр, похожий на баскетболиста-гиганта Майкла Джордана. На голове у негра была нахлобучена шапка ушанка из черной цигейки и с солдатской кокардой на лбу. Белозубая улыбка зависла где-то на уровне крыш невысоких арбатских домиков, словно улыбка чеширского кота из сказки Кэрролла.

Филологи в сравнении с великаном смотрелись пигмеями.

Сторожев, продолжал бормотать какую-то бессмыслицу, пораженный таким живым примером нарушенной функции гипофиза.

Приятели как завороженные еще долго смотрели в спину гиганта, постепенно удаляющегося от них. Шапка ушанка, как космическая черная дыра в уменьшенных размерах, продолжала победоносно плыть над толпой. Весь вид этого человека был необычен. Он словно материализовался из другого мира, мира книжных химер и фантазий.

— Дон Кихот.

— Что?

— «Дон Кихот», говорю.

— Причем здесь «Дон Кихот»? — с легким недоумением поинтересовался Сторожев.

— По радио, слыхал, объявили, что этот роман признан лучшим романом всех времен и народов.

— Не улавливаю связи.

— Да ты сам рассуждал про книги и текст. Вот текст нам и явился, можно сказать, собственной персоной.

— Тебе, Женька, лечиться надо.

— Ты просто книжку подзабыл, Арсений. Кто главный враг у Дон Кихота, не помнишь?

— Ну, кто?

— Некий мавр-великан. В воображаемом мире сеньора Алонсо Кихано он и гадит ему всячески.

— Ну и что из всего этого следует?

— Вот этот мавр нам и явился сейчас собственной персоной, понял?

— Бред. Женька. Не обижайся, но тебе точно лечиться надо.

— Серьезно, Арсений. Ты никогда не задумывался, почему этот роман так модернисты и постмодернисты полюбили: Кафка, Хорхе Борхес, Итало Кальвино, Веня Ерофеев, наконец?

— Что ты имеешь в виду?

— Мне кажется, что в романе Сервантеса наилучшим образом и передан, пророчески предугадан что ли, этот современный феномен бессмысленного поголовного сумасшедшего чтения, о котором ты так здорово рассуждал минуту назад.

— Вон там, через два дома, налево, нам свернуть надо. Мы почти пришли, — попытался замять разговор доцент.

Но профессор, кажется, разошелся и разошелся не на шутку.

— Сеньор Алонсо Кихано, — продолжил он, — в свои пятьдесят только и делает, что все дни и ночи напролет читает рыцарские романы. Один за другим, один за другим.

— Прости, Женька. Запамятовал. А что он там, собственно, читал, наш Дон Кихот? Помню какого-то «Амадиса Гальского», потом «Неистового Роланда». А что еще? Книг-то было свыше сотни или около того, я прав?

— В одной сцене, кажется, в XV главе первого тома, приводится отрывок, взятый из книги донкихотовской библиотеки. Речь в нем идет о неком рыцаре Фебе и его злоключениях. Парня заманили в ловушку: пол под ним провалился, и он полетел в глубокую яму. Уже в подземелье, ему, связанному по рукам и ногам, злые волшебники поставили клистир из ледяной воды с песком.

— Какое очаровательное сочетание, Женька! Какая сила воображения? Клистир из ледяной воды с песком! Ужас!!!

— Теперь представляешь, что за нелепица была заключена в большинстве этих книг? Чем они лучше, скажем, того же «Гарри Поттера»?

И заметь, если во времена Сервантеса подобный феномен был редкостью, здесь следует учесть почти поголовную безграмотность населения, то сейчас массовое чтение рыцарских романов — это бич, бич современной цивилизации, оказавшейся во власти химер.

— Ну, Женька, рыцарских романов сейчас никто не читает.

— Ошибаешься. А тот же Толкиен, жанр «фэнтези» и пресловутый «Гарри Поттер»? Что это, как не аналог рыцарского романа? Или столь нашумевший «Дневной дозор»? Мир поделен на белых и черных, как на две тайные организации, или два рыцарских ордена, и между ними разгорается самая настоящая война. Так и до клистира с ледяной водой и песком недалеко. Подобная же бессмыслица с гиппогрифонами, это помесь лошади и грифа, с безумной почти шизофреничной сюжетикой и смещением всех исторических и временных пластов описана и в «Неистовом Роланде» Ариосто, которого так любил читать Дон Кихот.

— Хорошо. Согласен. Это «фэнтези». Но как насчет детектива, а? Детектив-то сюда явно не подходит.

— И вновь ошибка. Еще как подходит. Классический детектив — это борьба добра и зла, это отчаянная почти донкихотовская попытка исправить мир. Вспомни хотя бы образ того же Шерлока Холмса: сколько в нем взято у рыцаря Печального Образа, какая скорбь по добру, и какое азартное желание исправить зло, только вместо лат и меча — острый интеллект и знание приемов рукопашной борьбы джиу-джитсу. Есть там и свой злой гений, наподобие чародея Фрестона, — это профессор преступного мира Мориарти. Их поединок у водопада не уступает рыцарским турнирам чести.

Причем я говорю о современном так называемом «чтении» a la Дон Кихот в широком смысле слова: реклама, Интернет, компьютерные игры, где всегда присутствует какое-то подобие сюжета-призрака. Ну, ты понимаешь, о чем я?

— Продолжай, продолжай.

— И если в эпоху Сервантеса помешательство дона Алонсо было почти единичным случаем, то в современном мире с ростом грамотности и общей информированности химеры, подчеркиваю, Арсений, химеры, начали плодиться беспрерывно и бесконтрольно. Это какая-то цепная реакция, которую уже никому и никогда не остановить. Вот-вот грянет взрыв.

— Интересно. И что же взорвется?

— Что?

— Да. Что?

— Реальный мир — вот что. Взорвется реальный мир, Арсений, и тогда все мы окажемся в абсолютной власти химер. Потому что чтение в стиле Дон Кихота ничего, кроме химер, породить не может. Произведение Сервантеса очень современно. Это действительно, как сегодня объявили по радио, — роман всех времен и народов. А образ Дон Кихота — образ человека, попавшего под власть химер, который вступил в неразрешимый конфликт с реальным миром.

Задача современности, Арсений, в том и состоит — как прорваться из мира осаждающих нас химер в мир Реальный.

— Так ты, Женька, всерьез считаешь, что этот самый реальный мир существует, да?

— Не понял, Арсений? А ты разве другого мнения?

— Другого.

— И какого же, если не секрет?

— Не секрет. Я уверен, что никакой такой действительности и в помине нет.

— А что же есть?

— Вся вселенная и весь наш так называемый мир — это одна сплошная голограмма.

— Во дает!

— Я не шучу, дорогой профессор, — вдруг в один миг посерьезнел Сторожев. — Вот ты, например, пока мы в машине сидели с этим болваном, которому ты сотню почему-то всучил, ты слыхал, как карета скорой помощи по Садовому дважды пронеслась?

— Честно говоря, я даже внимания не обратил.

— Понятно. И сей факт, сия реальность, следовательно, для тебя просто не существует, так.

— Так. Дальше что?

— А то, что лично для меня эта сирена очень многое могла значить. Ну, мало ли, у меня кто-нибудь болен и я особенно внимателен к подобным звукам.

— У тебя что, правда кто-то болен, Арсений?

— Нет. Успокойся — я к слову. Но допустить такую ситуацию можно?

— Можно.

— Короче, конкретной кареты скорой помощи, чей сигнал ты не услышал, для тебя просто не существует.

* * *

— Получается, что так.

— Значит, металла для нее не добывали. А раз не добывали металла, то не было и тех пород руды, которые миллионы лет пластами накапливались в земной коре. Значит, мы с легкостью вычеркиваем эти миллионы лет, а попутно и эпоху динозавров. Именно в эпоху гигантских чудовищ, наверное, и начала формироваться железная руда, из которой в дальнейшем и будет сделан наш автомобиль. Так о какой действительности, Женька, ты толкуешь?

Упоминание о динозаврах и гигантских чудовищах вновь вызвало у Воронова образ негра-великана в русской шапке-ушанке из черной цигейки и с солдатской кокардой во лбу. Негр приветливо улыбался профессору во всю ширь своей безмерной пасти, улыбался откуда-то сверху, и широкая белозубая улыбка его буквально плыла над крышами домов, словно желая поглотить этот реальный мир, или, по крайней мере, откусить от него кусок побольше…

— Это твоя теория, Арсений?

— Если бы. Ее придумал один физик, француз.

— Ну, ты у нас известный галломан. И что же, твой физик-француз так про сирену скорой помощи и писал?

— Ни в коем случае. Ален Аспек просто установил, что, в определенных условиях субатомные частицы, например электроны, могут моментально взаимодействовать друг с другом при любом расстоянии между ними. То есть независимо от расстояния между электронами происходит полный обмен информации. Получается такой вселенский Интернет, что ли.

— Значит, если я правильно тебя понял, Арсений, электроны — это та же модель сумасшедшего чтения, как и в случае с Дон Кихотом, так?

— Приблизительно. Короче, любая часть вселенной — это всегда ее полная копия уменьшенных размеров.

— А при чем здесь голограмма?

— Притом, что каждая частичка голограммы всегда содержит и свою часть информации, и полный вариант первоначальной картинки.

Негр вновь всплыл в сознании, только теперь он что-то принялся аппетитно жевать и сплевывать, сплевывать вниз и, как показалось профессору, прямо ему, профессору, на голову.

— Значит, по-твоему, весь мир — одна сплошная химера, и сеньор Алонсо уловил фишку раньше всех?

— Мы пришли, — сказал Сторожев и набрал номер кодового замка у двери в подъезд дома, выстроенного в стиле модерн.

— Так значит, нас нет, Арсений, — не унимался обескураженный профессор, поднимаясь вверх по лестнице на третий этаж, — нас нет, и мы себе только кажемся, как голограмма какая-то, да?

— Да не расстраивайся ты так, Женька, сейчас поедим, почитаем, — успокаивал приятеля доцент, вставляя попутно ключ в замочную скважину. Руки его при этом заметно дрожали.

 

Ламанча, конец XVI века

Удары сыпались со всех сторон. Так крестьяне молотят зерно, когда по осени собирают обильный урожай с полей.

Дону Алонсо показалось даже, что это был его последний рыцарский подвиг.

Били дубинами, били отчаянно, яростно и этим страшным ударам, казалось, и конца не будет.

Так сама природа мстила дону Алонсо за его пристрастие к книжным химерам.

А все началось с пустяков, с обычного полового влечения. Зов естества и стал причиной катастрофы. В оправдание можно лишь отметить, что это было влечение не человека, а коня, можно сказать, жеребца, а с жеребцами, как известно, любые шутки плохи.

Дело в том, что на пути странствующего рыцаря и его оруженосца неожиданно оказались янгуаские погонщики с табуном галисийских кобыл.

А накануне этой фатальной встречи Дон Кихот, попрощавшись с козопасами, в обществе которых он провел всю предшествующую ночь, рассказывая им о желудях и золотом веке, вместе с Санчо Панса оказался на опушке леса, где неслышно струился ручей, манивший путников своею прохладой.

Санчо, разморенный солнышком и предвкушая обед, забыл второпях стреножить Росинанта. Почуяв же поблизости целый табун кобылок, некогда смирный и отнюдь не ветреный Росинант вдруг на беду свою и беду хозяина решил приударить за галисийскими красавицами.

Погонщики янгуасцы в свою очередь решили помешать этой наглой попытке испортить породу и принялись дубинами охаживать рыцарского мерина.

Дон Алонсо и Санчо, видя, что проклятые янгуасцы совсем обнаглели, со всех ног бросились на помощь бедному животному.

Не долго думая, дон Алонсо выхватил меч свой и ринулся на погонщиков, забыв, что их, погонщиков то есть, двадцать душ и душ, заметим, отнюдь не смиренных, а вооруженных дубинами.

— Я один стою сотни, — бросил на бегу рыцарь Санче, который начал было трусить и заметно отставать от своего господина, и в следующее мгновение идальго уже окончательно потерял всякую связь с реальным миром. А зря.

Первым ударом меча дон Алонсо разрубил на одном из погонщиков кожаное полукафтанье, отхватив при этом изрядный кусок плеча.

Плечо, заметим, было реальным, а не выдуманным. Но в химерическом мире сеньора Кихано все было понарошку, как в компьютерной игре, где жизнь исчисляется процентами и достаточно выполнить определенные условия, чтобы полностью излечиться от любых, даже смертельных ран.

Но тут погонщики, оставшиеся в реальном, а не в выдуманном мире, так как книг не читали, телик не зырили и о рекламе слыхом не слыхивали, оправились от первого шока и вновь взялись за дубинки. Окружив обоих мечтателей, они с необычайным рвением и горячностью принялись охаживать бока двух искателей приключений, незаметно для себя самих выполняя важную функцию, функцию охраны здравого смысла.

Реальность игр не терпела и мстила химерам, пытаясь отвоевать у них назад захваченную было территорию.

Первым пал Санчо. Ему хватило двух увесистых ударов. В отличие от своего господина, он был несколько ближе к настоящей, а не виртуальной действительности.

Несмотря на выказанную им ловкость и присутствие духа, Дон Кихот рухнул на землю вслед за своим оруженосцем, продержавшись на ногах не более минуты. Но эта минута все-таки была в его распоряжении. Благодаря мощной длани сеньора Алонсо, вооруженной к тому же дедовским мечом, химерам все-таки удалось короткое время продержаться на захваченной ими территории.

Минута дона Алонсо, яростно размахивающего своим мечом

в окружении здравомыслящих янгуасцев

Первые несколько секунд.

В течение этих секунд в сознании Дон Кихота наступила ночь, темная, страшная. Рыцарю и его оруженосцу, который в это время уже давно валялся на земле (но это было в реальном мире, а в виртуальном, химерическом, оруженосец продолжал трусить за своим господином на ослике), пришлось проходить под деревьями. Легкий ветерок играл листвой, и та зловеще и тихо шумела.

Это было только самое начало злополучной минуты, и Дон Кихоту, яростно размахивающему мечом, оставалось продержаться на ногах еще долгих пятьдесят секунд, постоянно получая тяжелые удары палкой по бокам, спине и голове.

Химеры активно вмешались в дело и теперь впрыскивали неимоверную дозу адреналина в кровь пятидесятилетнему паладину, как наркотик, делая старика невосприимчивым к страшным ударам озверевших янгуасцев.

Во многом по этой причине меч рыцаря со свистом продолжал вспарывать воздух и гнать теплую волну летнего испанского зноя, сравнимого лишь с преисподней.

Продолжение злополучной минуты.

Словом, дон Алонсо оказался в пустынной местности, шум воды, шелест листьев — все невольно повергало в страх и трепет.

Удары, между тем, не прекращались.

Ни рыцарь, ни оруженосец не имели ни малейшего представления о том, где находятся.

Химеры с помощью своего отчаянного защитника пытались из последних сил отстоять завоеванное ими.

Дон Кихот взглянул на ночное виртуальное небо и увидел, что пасть Малой Медведицы нависла над самой его головой, а линия ее левой лапы показывала, что сейчас полночь.

В реальности же был жаркий полдень.

И вдруг впереди дон Алонсо заметил, что к ним приближается бесчисленное множество огней, похожих на движущиеся дроги. Огни шли прямо на них и по мере своего приближения все увеличивались и увеличивались в размерах. От такого у Дон Кихота волосы встали дыбом.

Рыцарь и оруженосец отъехали в сторону и стали зорко вглядываться, силясь понять, что собой представляют эти блуждающие огни.

И тут Дон Кихот увидел до двадцати всадников в балахонах, ехавших с зажженными факелами в руках впереди похоронных дрог, а за дрогами следовали еще шесть всадников в длинном траурном одеянии, ниспадавшем чуть ли не до копыт мулов.

Окончание злополучной минуты,

во время которой сеньор Алонсо Кихано продолжает размахивать своим дедовским мечом,

находясь во власти книжных химер.

Дону Алонсо в эту самую минуту живо представилось одно из тех приключений, которые описываются в его любимых романах.

Он вообразил, что похоронные дроги — это траурная колесница, на которой везут тяжело раненого или же убитого рыцаря и что отмстить за него суждено не кому-либо, а именно ему, Дон Кихоту; и вот, не долго думая, он выпрямился в седле и, полный отваги и решимости, выехал на середину дороги, по которой неминуемо должны были проехать балахоны.

Казалось, у Росинанта выросли крылья — столь резвый и горделивый скок неожиданно появился у него. Хотя в реальном, а не виртуальном мире, донкихотова коняга продолжала валяться на земле, не имея ни малейшей возможности даже слегка приподнять голову — столь жестокими были удары свирепых янгуасцев.

Но в дело вновь вмешались химеры, продолжая увлекать свою жертву в мир виртуальных подвигов.

* * *

— Леонид Прокопич! Леонид Прокопич! — с такими воплями буквально ворвалась в кабинет директора одного весьма солидного московского издательства секретарша Стелла.

Леонид Проконьич, человек еще молодой, но грузный, аж подпрыгнул в своем кожаном кресле.

— Слушайте! Так и до инфаркта недалеко!

— Включите! Срочно включите телевизор!

— Зачем?

— Сами увидите! Это удар! Настоящий удар по нашему издательству!

И Леонид Прокопич судорожно принялся рыскать своей широкой ладонью по зеркальной поверхности стола, пытаясь нащупать пульт дистанционного управления.

Секретарша Стелла была секретаршей нетипичной. Ее нашли не по интернетовскому объявлению с шаблонным текстом: «Требуется молодая, красивая помощница без комплексов. Воздаст до 25. Предварительно выслать фотографию. Желательно в купальнике.» Про фотографию в купальнике Стелле давно уже пора было забыть, но отсутствие преимуществ молодости с лихвой компенсировалось деловыми качествами.

Можно сказать, что Стелла сама нашла себе это место и стала настоящим его, места, гением, ангелом хранителем. Благодаря ее усилиям задрипанное издательство «Палимпсест» в короткий срок из убыточного превратилось в процветающее. Это Стелла постоянно придумывала новые проекты и заботилась о раскрутке и рекламе этих проектов. Это ей удалось сформулировать дурацкий слоган: «Отправь свою голову в отпуск!», когда речь шла о запуске серии коротких дамских романов — в неделю новый текст и новое название. Дурацкий слоган на поверку оказался весьма удачным и привлек внимание огромного количества досужих и плохо образованных кумушек.

Леонид Прокопич даже в тайне подозревал, что Стеллу послали ему, в качестве помощницы, некие неведомы силы. Любое решение чудо-секретарши оказывалось безошибочным и приносило немалую прибыль, предугадывая все стихийные колебания ненадежного книжного рынка.

Как назло Леонид Прокопич никак не мог нащупать пульт и от этого начал чувствовать даже предательскую боль в груди. Свою надежную и всегда уравновешенную Стеллу он никогда не видел в таком возбужденном состоянии.

Экран телевизора ожил не сразу. По третьему каналу шла обычная передача, в которой сообщалось о всех городских новостях.

И тут ожог! Удар тока! На экране мелькнуло до боли знакомое лицо. Лицо того, от писательского ремесла которого напрямую зависела львиная доля дохода прибыльного коммерческого проекта.

Предусмотрительная Стелла тут же принесла стакан воды и таблетку валидола.

Звук телевизора был поставлен на «mute». Чтобы отключить эту кнопку, понадобилось время. И вот через несколько секунд по ушам буквально ударил текст следующего содержания: «Известный автор популярных не только у нас в стране, но и за рубежом, детективов, написанных в стиле ретро, о знаменитом сыщике Придурине в состоянии аффекта в читальном зале Ленинской библиотеки сегодня днем отсек себе кисть правой руки. Кисть удалось подобрать, и сейчас медики трудятся над тем, чтобы пришить ее обратно. Дабы впоследствии он, писатель, и впредь мог радовать своих читателей книгами о бесподобном Придурине».

От услышанного тяжелая челюсть Леонида Прокопьича с характерным хрустом упала вниз.

Сообщение об отрубленной руке шло в новостной программе в режиме «on line». Редактору пришлось даже сократить важную новость о горящем в воздухе Ил-86 с 300-ми пассажирами на борту.

Редактор понимал, что вот-вот готовый взорваться в воздухе отечественный аэробус — буквально через несколько минут станет горячей новостью на других каналах, и не пустить этот хит означало понижение рейтинга. Но отрубленная рука писателя смогла перевесить даже эту трагедию. Писательская десница стоила трех сотен жизней никому неизвестных сограждан, возвращавшихся в канун Нового года из теплых стран на родину. Эта смерть даже вызвала некоторое злорадство, мол, нечего по жарким странам шляться, когда народу и так тяжело живется.

Редактор знал, что кроме него и съемочной группы канала никто пока и не догадывался об отрубленной руке известного борзописца. Знал и рискнул. Он пустил в эфир эту настоящую информационную бомбу, настоящий новостной Чернобыль, уже не обращая ровным счетом никакого внимания на горящий в воздухе самолет. Другие же каналы гнали свои микроавтобусы, оснащенные спутниковыми антеннами к месту предполагаемой катастрофы, чтобы заснять и пустить в эфир первыми эффектную картинку коллективной смерти.

Но риск себя оправдал. Отрубленная писательская десница взяла верх. На весть о вероятной авиакатастрофе, как потом стало известно всем на телевидении, почти никто не обратил внимание. Такой знаковой оказалась фигура членовредителя.

Экран телевизора погас, и в кабинете воцарилась мертвая тишина.

— Надо срочно послать кого-нибудь в больницу.

— Уже распорядилась.

— Хорошо.

— Кстати сказать, как эти телевизионщики смогли узнать, что наш Эрнест Петрович Грузинчик и есть знаменитый автор Эн. Гельс, создатель детективной саги о сыщике Придурине? Как смогла эта сверхсекретная информация стать достоянием широкой общественности? Стелла Эдуардовна, ведь вы же лично отвечали за 100 % инкогнито нашего борзописца, нашего Эн. Гельса, верно?

— Абсолютно верно, Леонид Прокопьич. Я сама не пойму, как чертовы папарацци обо всем разнюхали.

— Вот что, Стелла Эдуардовна, поезжайте сами в Склиф и все узнайте… И подробнейшим образом.

* * *

Когда репортерам третьего канала милиция сообщила о происшествии в Ленинке (московское УВД, кстати сказать, получало за это соответствующую мзду), то репортеры и предположить не могли, что из этого получится настоящая предновогодняя сенсация, а сумасшедшим членовредителем окажется сам писатель Грузинчик, больше известный под псевдонимом Эн. Гельс.

Секретарша Стелла, кажется, сделала все, чтобы реальный облик Грузинчика-Эн. Гельса остался в тени. Хранить строжайшее инкогнито было решено по двум причинам: первая — это был удачный пиаровский ход, увеличивавший объем продаж книг о сыщике Придурине; вторая — сам Грузинчик в реальной жизни был не совсем здоров и поэтому показывать его, что называется, вживую представлялось небезопасным для репутации издательства «Полипсест».

За Грузинчиком, по распоряжению Стеллы, денно и ночно следили. Он и шагу не мог ступить без того, чтобы всевидящее око великой Секретарши не знало, где он и с кем.

Грузинчика снабжали едой, одеждой, а по необходимости и проститутками. Борзописцу сняли лучшие апартаменты в центре города. Но затем в целях все той же безопасности отвезли писателя за город на роскошную дачу и приставили к нему охранника-водителя.

Придурок писал, писал и писал, ибо был законченным графоманом. В его горячечном мозгу рождались самые невероятные, самые замысловатые сюжеты. Любой нормальный человек воспринимал бы их не иначе как бред. Но Стелла знала, что именно этот бред по непонятной причине и будет с жадностью поглощать массовый читатель. Это было то чтиво, которое и требовало так называемое больное коллективное бессознательное, с которым у секретарши Стеллы давным-давно была установлена надежная связь.

Как Грузинчик удрал из-под опеки охранника-водителя? Какими судьбами, каким ветром его занесло в Ленинку? И, наконец, почему папарацци безошибочно раскрыли столь глубоко законспирированное инкогнито? Все это и следовало узнать сейчас расторопной секретарше. Мобильный телефон охранника не отвечал. Гудки напрасно будоражили радиоэфир. На той стороне хранили гробовое молчание.

* * *

Когда однорукого писателя Грузинчика, продолжавшего из последних сил держаться за свое инкогнито, привезли в приемный покой Склифа, то настырный хроникер третьего городского канала по какой-то причине решил задержаться в больнице. Интуиция подсказывала ему, что здесь кроется настоящая сенсация. И интуиция не подвела.

Несчастного раздели и начали приготовление к операции по пришиванию отрубленной кисти на прежнее место. Ловкий хроникер вошел в контакт с медсестрой и за сто баксов получил доступ к вещам психа.

Папарацци во что бы то ни стало хотел установить личность пострадавшего.

Вместо паспорта в куче окровавленного белья валялся не очень толстый издательский пакет в виде большого конверта. Этот конверт вместе с топориком псих прятал под пуловером, засунув под ремень брюк.

Бумага разбухла от крови: репортер решил посмотреть, что это такое.

Листы бумаги хранили текст, отпечатанный на лазерном принтере. Это было начало рукописи нового еще никому не известного романа о сыщике Придурине с редакторскими правками на полях, сделанными не отрубленной тогда еще рукой автора.

А в конце сохранившегося текста характерная приписка ставила все на свои места: «Я, Эрнест Петрович Грузинчик, известный как Эн. Гельс, решил отсечь сегодня десницу, дабы таким образом убить, наконец, своего ненавистного героя, который стал необычайно назойлив».

Таким образом, новость и перешла из разряда рядовой в разряд горячей.

В скором времени на даче, где прятали Грузинчика, люди Стеллы наши и связанного охранника-водителя. Грузинчик, заранее обзаведясь острым топориком для рубки мяса, ударил тупой стороной зазевавшегося охранника и потом смог без труда на авто добраться до Ленинки. Затем он снялся в моментальной фотографии, подкупил служительницу и за сумму, равную ее месячному жалованию, та выправила читательский билет писателя на фамилию Маркс без всяких проволочек.

Дальше все случилось так, как и должно было случиться.

* * *

Но то, что произошло с писателем Грузинчиком, было лишь началом, можно сказать, ударом гонга, под звук которого из загона словно вырвались в безумной скачке знаменитые всадники апокалипсиса.

В короткий срок читальный зал Ленинки буквально атаковали сначала по одиночке, а затем небольшими группками знаменитые представители так называемой поп-культуры.

Казалось, что поступок сумасшедшего Грузинчика после сообщения о нем на третьем канале телевидения приобрел необычайную популярность и даже стал моден, как лет двести назад в моду вошло совершение самоубийства после опубликования знаменитого бестселлера Гете «Страдания юного Вертера».

Вслед за Грузинчиком рубанула по правой кисти и напрочь отсекла ее знаменитая создательница детективных романов и бывшая майор милиции писательница по фамилии Муренина. Ее примеру тут же последовала детективщица Донская.

Подтянулись фигуры и помельче, например, внучка известного советского литератора, которому в свое время публично залепил пощечину сам Мандельштам, после публикации романов «Брысь» и «Чернослив» также решила отсечь себе свою правую пухлую ручонку, но подоспевший наряд милиции остановил вконец обезумевшую бабу, вырвав все тот же пресловутый топорик для рубки мяса из лап, украшенных перстнями и фамильными браслетами из серебра высокой пробы. Однако изобретательная литераторша на этом никак останавливаться не собиралась и, достав откуда-то из непомерного бюстгальтера огромную вязальную спицу, сделала отчаянную попытку выколоть себе хотя бы один выпученный глаз, чтобы навсегда изменить свое сходство с Надеждой Константиновной Крупской.

После такого Ленинку пришлось в срочном порядке закрывать и ставить круглосуточную охрану.

Но ярких представителей отечественной попсы это нисколько не смутило. Они бросились осваивать другие площадки для своих перформансов, а так называемые певцы и певицы начали совершать публичные харакири прямо на сцене концертных залов или на аренах стадионов.

Даже знаменитая примадонна, вооружившись заржавленным кухонным ножом, пыталась сделать себе очередную пластическую операцию, маханув по всем имеющимся у нее подтяжкам, отчего лицо распустилось, как распускаются старые панталоны, у которых неожиданно лопнула поясная резинка.

От потери крови Примадонну еле спасли вовремя подоспевшие парамедики из МЧС.

Накануне уже не католического, а православного рождества столицу охватила самая настоящая эпидемия членовредительства. И эта эпидемия, как грипп, стала расползаться по стране.

Звезды меньшей величины пытались во всем подражать своим кумирам. Так, на сцене какого-то клуба всеми забытого городишки Петя Билайн во время своего выступления достал откуда-то бензопилу и под оглушительный визг своих поклонниц собирался отпилить себе ногу как самый важный инструмент в его шоу-карьере.

Коммерция от искусства терпела необычайные убытки. Психиатры стали поговаривать о каком-то неведомом массовом психическом расстройстве.

Но самое страшное — на свет вдруг повылезала вся попсовая закулиса. Выйдя из тени, эта закулиса всему народу показала свое настоящее и жуткое мурло.

И народ не на шутку испугался и словно протрезвел. А это уже грозило настоящей катастрофой.

Трезветь народу не позволялось. В трезвом виде он, народ, мог черт-те чего себе навыдумывать и вдруг взять да и решить, что попса-то ему как раз и не нужна.

А это равносильно было внезапному открытию другого альтернативного источника энергии, что привело бы к моментальному разорению всего нефтяного и газового бизнеса.

Таких денег просто так никто отдавать не собирался, и война назревала, прямо скажем, нешуточная.

В это-то неспокойное, предреволюционное время в самом начале января и встретился профессор Воронов с древним магистром нищенского ордена странствующих рыцарей…

 

Разговор на знаменитой «Фабрике звезд»

…случившийся между продюсером Айзенштуцером

и начинающей звездой Данко.

— Так вы и правда считаете, что мне непременно надо что-нибудь себе отрубить?

— Непременно. Посуди сам, какой успех у этой слепенькой певицы, которую на сцену всей бригадой под руки выводят. И голосок-то дрянь, и стоит пнем у микрофона. Одни очки темные в софитах блестят — и больше ничего. А успех, успех!

— Но, может быть, можно как-то без членовредительства, а?

— Нельзя. Нам модою пренебрегать никак нельзя.

— О, Господи! Зачем я только в шоу бизнес полез?! Пошел бы в банк, в коммерцию какую-нибудь.

— Об этом раньше думать надо было. И, собственно говоря, чего ты так этого членовредительства боишься?

— Простите, но это мне придется себе руку оттяпать, а не вам. Вот я и боюсь.

— Понимаю. Боль и все такое…

— Вот-вот.

— А Данкой тогда зачем назвался?

— Ну, звучное имя.

— Звучное имя… В школе учился?

— Учился, — неуверенно ответила звезда.

— «Старуху Изергиль» читал?

— Ну, читал.

— И что, про Данко ничего такого не запомнил? Про сердце там?

— Да я уже и не помню, чего я в этой школе читал. У нас учительница была своеобразная. Она любила сзади подкрадываться и со всей дури по рукам линейкой бить. Пока маленькими были, ну класс шестой-седьмой — терпели. А затем прямо матом ее на уроках посылали, когда она в одиннадцатом за старое взялась. Поэтому я про то, что Чехов «Муму» написал еще помню, а вот про «Старуху Изергиль» забыл. Мы, наверное, с учителкой в это время друг друга от всей души материли.

— Несчастный. Хороши у тебя наставники были.

— Да нет. Она в целом тетка ничего оказалась, добрая.

— А доброта ее проявлялась как раз тогда, когда она вам линейкой по пальцам била, да?

— Про эту ее слабость все знали и прощали. Она всех так била. Все школе отдала.

— И мозги тоже, — буркнул Айзенштуцер.

— Ей даже какую-то медаль на грудь повесили, — продолжил Данко, невольно предавшись светлым школьным воспоминаниям. — Она еще моего деда и отца линейкой била. И мать…

— Что мать?

— Тоже била. Старушка — что возьмешь.

— Сколько же ей, этой валькирии, лет?

— Не знаю. Много, наверное.

— Но, несмотря на старость, рука, видать, была крепкой.

— А то. За это мы с ней и матерились.

— Хорошо вас там русскому языку учили.

— Не жалуюсь. А сейчас в школе вообще русского не стало и литературы тоже.

— Что? Неужели померла валькирия?

— Не… На пенсию отправили.

— За что? Она бы еще лет сто кого шлепала. Шлепала — и материлась.

— Да она на педсовете по ошибке директрису линейкой саданула.

— Досадно. Такой кадр из строя выбило. А все склероз проклятый: забыла, видать, где находится.

— И не говорите. Душевная все-таки старуха была. Обложишь ее матом, а она тебе в ответ улыбнется и такое выдаст, что стоишь, рот разинув.

— Старое поколение, чего возьмешь. Сидела, наверное, еще при Сталине.

— Не — говорили, в молодости зэков охраняла, а уж потом учителкой заделалась. Короче — жизнь знала не понаслышке и не по книжкам этим.

— Похвально. Книжки в основном врут. Кончится тем, что я тоже полюблю твою учительницу. Но небольшой пробел в твоем образовании все-таки имеется. Так вот, Данко, я тебя просвещу немного… А что это ты сразу пальцы поджал?

— Да так — машинально.

— Нет, дорогой, линейкой здесь не обойтись. И потом, если ты меня обматеришь, то я тебя в один миг на улицу выгоню. Про невинные старушечьи забавы забудь: оттяпать придется целую кисть.

— Да что ж это за напасть такая! Вот она культура! Вот она, собака, чего с человеком делает.

— Не знаю, как насчет культуры, с ней никогда дела не имел и иметь не буду, а вот насчет попсы, ради нее, родимой, действительно, кое-чем пожертвовать придется. Ручку правую отсечь все-таки надо. Это рынок, милый, а у него свои законы, причем очень суровые.

— О, Господи! Что ж мне делать-то?!

— Да не причитай ты так. Нормальные-то люди уже давно за кулисами целую медицинскую бригаду держат. Рубанул. Народ — ах! А медики тут как тут — и твоя кисть уже в специальном контейнере со льдом. Заранее забронировано и оплачено место в больнице. Команда лучших хирургов уже наготове. Скорая у ворот. Гаишники зеленый коридор дают, чтобы упаси Бог в пробках не застрять. Все по высшему разряду. Денег, конечно, стоит немереных. Но имидж, имидж каков! И перед другими не стыдно. Я плохого не посоветую.

— О, Господи! Господи! Господи! — продолжал причитать Данко, раскачиваясь взад-вперед, как татарин во время намаза. При этом он бережно прижимал правую руку к животу, словно баюкал младенца.

— Пойми, малыш, — нежно увещевал Айзенштуцер, — без заранее обставленного членовредительства публика на тебя не пойдет. Это как пить дать.

— Хорошо той слепенькой. Она от рождения такая. Ничего выкалывать и рубить не надо.

— Не всем так везет, не всем.

— Ух, горе мне, горе! — не унимался претендент на народную любовь.

— В утешение скажу лишь, что для поднятия рейтинга, даже сам Президент собирался себе что-нибудь оттяпать. Прямо во время заседания Госсовета.

Наступила тяжелая пауза, во время которой Данко продолжал молча баюкать свою правую руку.

Тишину нарушил телефонный звонок. Веселая трель мобильника вылилась в популярную тему из «Времен года» Вивальди: Январь. Люди бегут и топают ногами.

— Да! — откликнулся недовольный Айзенштуцер.

— Ну, как? Уговорил? — заговорщически зашептал в трубке женский голос.

— Погоди. Я же просил не мешать.

— Смотри. Девчонка готова себе ухо отрезать. Ты с твоим Данко можешь на бобах остаться.

— Не беспокойся — не останусь, — и продюсер отключил мобильный.

Данко продолжал баюкать десницу.

— Впрочем, если это так трудно, то можно пойти и обычным путем.

— Можно? — с надеждой переспросил певец. — Давайте попробуем. У меня и голос есть. Я ноты знаю.

— Да что ты? По нынешним временам это редкость. Спорить не буду.

— Так в чем же дело?

— В гонорарах. Они не отобьют тех бабок, что в тебя вложены, дурак. Всю жизнь не расплатишься. Закончится тем, что по вагонам пойдешь. «Враги сожгли родную хату» затянешь. И так до глубокой старости. А руку рубанул и гуляй себе народный любимец. Бабки — полны карманы.

— А чем я эти бабки из карманов доставать буду. Зубами что ли?

— Чудак-человек. Тебе же не обе, а одну только длань отсечь придется. Да и ту пришьют тут же.

— А вдруг не получится?

— Что не получится?

— Руку как надо пришить. Ну, сухожилие там повредится или еще чего. Мало ли?

— Не волнуйся. Не ты первый. А потом за риск тебе и платят немерено. Впрочем, не хочешь — я другого найду. У меня певец один на примете имеется. Конь. Это его зовут так. Он себя ради славы публично кастрировать собирался. Ему кто-то сдуру сказал, что и это тоже пришить можно.

— Постойте, постойте. Не надо Коня.

— Так согласен что ли?

— Я бы и рубанул, да боль-то, боль-то какая!

— А вот боли бояться как раз и не стоит. Можно заранее укольчик сделать.

— Это какой?

— Обыкновенный. В Чечне на пленных солдатах проверяли. Им укольчик делали, а затем кожу от поясницы, как рубашку, снимали. Ребята ничего не чувствовали при этом. Только хохотали от души.

— Ужас.

— Ужас не ужас, а помогает.

Таким образом, разговор длился еще несколько часов, пока Данко не согласился пойти на членовредительство. Айзенштуцер подсунул ему на подпись договор. Данко его подписал своей дрожащей правой рукой.

Ночью перед роковым концертом, где и должно было все произойти, певцу не спалось.

Данко встал с постели, побрел на кухню. Налил водки. Положил правую руку перед собою на стол и повел такие речи.

— А что? — отхлебнув водки, начал Данко. — Все так делают. Чем я хуже?

Водка ударила слегка в голову. Налил еще. Затем взглянул на руку, как на собеседницу. Кисть слегка задрожала мизинцем. Только не понятно было: согласие это или возражение, или от водки ему, Данко, и руке хорошо стало. Разговор мог получиться душевный.

— Отрезают же почку там и другие внутренние органы за деньги. И ничего — живут потом, — продолжал рассуждать артист, опрокинув еще рюмашку. — Я сам сюжет по телевизору видел. Какой-то молдаванин за запорожец согласился на ампутацию почки.

Кисть по-прежнему лежала на кухонном столе, слегка подрагивая. Разговор завязался.

— Ну, а потом мы же не на веки расстанемся. Тебя пришьют. И все станет по-прежнему.

Кисть вновь слегка задрожала. Пришлось выпить еще. Потом еще и еще. Для храбрости. Завтра предстоял большой день. Кисть между тем дрожала все сильнее и сильнее, словно ее распирало изнутри, словно ей непременно хотелось сказать своему хозяину нечто очень важное…

И тут десница незадачливого певца сама отделилась от тела. Отделилась без крови и боли. Так ломают свежую булку во время завтрака. Тягучие мучные волокна медленно рвутся, словно тянется, как тянучка, само тесто, тянется, пока не порвется последнее волокно, и тогда одну неровную часть свежей булки оставляют в корзинке для хлеба, а другую опускают в ароматный горячий кофе, в этот океан удовольствий. День, что называется, начался.

Растопырив два пальца, а другие прижав к ладони, кокетливо, словно модель на подиуме, кисть прошлась по кухонному столу. Затем соскочила вниз на пол и быстро зацокала по направлению к двери.

Певец вскочил со стула и кинулся вслед за беглянкой. Но не тут-то было: кисть на двух пальцах, как на двух прелестных женских ножках, словно загнанная красавица в логове насильника, начала метаться из стороны в сторону по всей комнате.

Когда же Данко настигал ее или загонял в угол, то инстинктивно пытался схватить беглянку правой опустевшей рукой. Кисть поначалу боялась и испуганно прижималась в угол. Но затем, убедившись в напрасных усилиях своего экс-хозяина, начала наглеть и вытанцовывать перед пустой культей различные кренделя и, как показалось вконец обезумевшему Данко, даже издавать какое-то подобие звуков, похожих на веселый мотивчик.

Тогда в отчаянии певец решил схватить часть своей оторвавшейся плоти другой, левой, рукой. Но и из этого ничего не вышло. Левая рука отказывалась слушаться своего хозяина и находилась в явном сговоре с правой. Осмелев, оторвавшаяся сама собой кисть принялась вместо языка показывать кукиш и пускаться вприсядку.

В конце концов Данко даже стало казаться, будто все части его тела постепенно начали жить какой-то своей самостоятельной жизнью. И от него уже ровным счетом ничего не зависело. Подписав злополучный контракт, певец тем самым окончательно утратил власть над собственным телом.

Потом на помощь к получившей полную свободу правой руке подоспели какие-то парамедики в белых халатах и с марлевыми повязками на лице. Они бесцеремонно ворвались в квартиру, распахнули дверь на кухню. Рука сама кокетливо запрыгнула к ним в контейнер со льдом.

Действовали хамоватые парамедики деловито, что называется профессионально: быстро скрутили певца, связали его, как буйно помешанного, по рукам и ногам и начали с сознанием дела осматривать другие части тела, еще не оформленные контрактом.

Тут вновь появился Айзенштуцер и вновь начал уговаривать Данко подписать соответствующую бумагу, указывая то на ногу, то на левую руку, а то и на голову.

Данко пытался возражать в том духе, что он, мол, не левша и поэтому ничего подписывать не станет. Правая-то рука уже сбежала…

«Ничего, — уверял его Айзенштуцер, — любую закорючку поставь. Хоть левой, хоть ртом, хоть задницей — не важно. Нам главное твоим согласием заручиться, конвейер запустить, а там дело само пойдет. И деньги, понимаешь, деньги ручьем, да что там ручьем — Ниагарой на твою голову обрушатся. Не запорожец какой-нибудь! Давай — соглашайся!»

И Данко сначала начал ставить неразборчивые закорючки левой рукой.

Тут же парамедики пометили ее фломастером. На левом запястье расцвел красный крест. Это означало, что левой рукой пользоваться запрещалось.

Пришлось зажать ручку зубами и поставить очередную закорючку где-то в контракте, который подсунул под нос Айзенштуцер.

Шустрый представитель медперсонала тут же прочертил большой красный крест по всему лицу. Все: подписываться зубами нельзя. Продано. Данко продал всю голову, включая мозги.

Пришлось ставить очередные закорючки сначала левой, а затем и правой ногой. Их так же пометили жирным крестом.

Теперь неутомимый Айзенштуцер пытался пристроить ручку parker между ягодицами певца, для чего Данко быстро перевернули на живот. Но из этого ничего не вышло: задницей расписаться на документе так и не удалось. Слишком размашисто получилось. И неразборчиво даже для непритязательного в юридическом отношении Айзенштуцера. Эту часть тела пришлось оставить в покое и крестом не помечать. Хотя какая-то тетка уже и начала марать фломастером певческие ягодицы. Тетку оттащили, и крест стерли, смочив тампон спиртом, отчего в воздухе быстро распространился характерный больничный запах.

— Нам лишнего не надо! — скомандовал парамедикам Айзенштуцер, который явно был здесь за главного.

Потом в комнате появился какой-то парень в рабочей робе и с бензопилой в руках. Он деловито дернул за шнур. Бензопила чихнула. Запах спирта сменил запах бензина — и спальню буквально затрясло от мощной вибрации.

Данко заорал как резанный: «Укол, укол давай! Сука, Айзенштуцер, обманул! Сэкономить решил, гад!! На артисте экономишь, сволочь!»

В следующий момент Данко выбросило из сна, как катапультой. Правая кисть по-прежнему лежала рядом на кухонном столе. Целехонькая. Певца начал бить озноб, и холодный пот выступил на лбу крупными каплями. Одна из них с характерным звуком, словно последний завершающий аккорд в этой мрачной ночной симфонии, упала в пустую рюмку.

— Все! Все! завтра же порву контракт. — Данко с жадностью, что называется, винтом, влил в себя водку из горла. Раздалось характерное бульканье.

— В дворники пойду, бомжевать стану, но ничего отрезать себе не дам, — повторял он, как заведенный.

— На-кась — выкуси, Айзенштуцер, сам себе руби, чего хочешь, сука! Я вам покажу, как русских людей калечить! — и правая кисть послушно сложилась в кукиш, а рука взлетела к потолку, согнувшись в локте в виде неприличного жеста.

 

Разговор в зале, во время выступления певца Данко

Ну, и когда он себе отрубит чего?

— И, правда, скучно. Скачет, скачет — а все без толку. Тут неделю назад одна певичка чуть голову ятаганом не отсекла.

— Правда что ли?

— А то!..

— Обкурилась, наверное?

— Посуди сам: в здравом уме кто себе чего рубанет?

— А с головой как?

— Тише! Дайте песню послушать.

— Во дает! Да кто сюда ради песен ходит. Наивный: здесь фанера одна. Народ на шоу прется. А какое сейчас самое крутое шоу? Правильно, когда они себе чего-нибудь рубить начинают. Песни по-старинке только наивная провинция слушает. Что? Угадал, меломан? Из Крыжополя, поди, приехал?

— Не из какого я не из Крыжополя.

— А чего акцент такой?

После столь острого выпада оппонент, любитель музыки, замолчал.

— Да брось ты его, — вмешался собеседник. — С головой-то, с головой как?

— С какой головой?

— Которую чуть ятаганом того?..

— Обошлось.

— Жаль. Я бы и сам посмотрел.

— Не то слово. Девчушку эту мы освистали.

— За что?

— Во-первых, с самого начала ясно было, что ятаганом она никакой головы себе не отрубит.

— На понт, значит, брала. Видимость создавала.

— Вроде того. А, во-вторых, девице, видно, захотелось круче самой Примадонны стать.

— Смотри-ка, какая бойкая молодежь пошла?

— О чем и речь. Нет! Ты с пальчиков, с пальчиков начни. А голову себе лишь Алла отрубит.

— А что есть такой слушок?

— Поговаривают, что целая программа готовится. «Прощай сцена» называется.

— Слушай, а мне рассказывали, что сейчас будто и головы пришивать научились.

— Для Аллы все сделают. Уверен.

— Представляешь: она себе голову рубанет, ее, голову, то есть, назад пришьют. Алла со сценой попрощалась, а потом раз — и вновь под софиты — нас своими песнями радовать?

— Это риск, конечно. Связки пострадать могут.

— Да у нее и сейчас голос — как хрип повешенной.

— Ты мне только святого не трожь. Я с Аллой, можно сказать вырос. Я ее с колыбели знаю, понял?

Атмосфера в зале постепенно начала накаляться. В партере, да и на балконе поднялся шумок. Все ждали кровавого катарсиса и в ожидании начали громко разговаривать между собой. На сцену и на прыгающего по ней певца уже никто не обращал внимания.

А Данко, между тем, словно не замечая неодобрительного ропота, как марионетка на веревочке, все прыгал и прыгал.

Тогда толпа осмелела и решила нагло потребовать свое. Кто-то, встав во весь рост и сложив ладони рупором, громко крикнул:

— Расчлененку! Расчлененку гони!

Лозунг понравился, и его дружно подхватили.

Так на стадионе болельщики кричат: «Шайбу! Шайбу!»

Фонограмма зазвучала, как заезженный винил, а затем смолкла.

— Господа! Господа! — взмолился в установившейся мрачной тишине певец. — Я еще не допел.

— Дома допоешь! — зло ответили ему с мест.

— Медсестрам — в больнице, — пошутил кто-то.

И толпа дружно рявкнула хохотом, как на концертах Петросяна.

Артист на сцене в один миг потерял весь свой недавний лоск. Он стал до слез жалок. Хохот отгремел, и настроение толпы начало заметно меняться. Появились те, кому паренька стало искренне жаль. Но при этом никто его просто так отпускать не хотел.

— Слышь, мил человек, отсеки себе чего-нибудь и мы пойдем, — прозвучало как приговор.

После этого наступила уже гробовая тишина. Со сцены Данко видел лишь, как жадно блестят глаза тех, кто собрался на его так называемый концерт. За кулисами парамедики принялись с кем-то интенсивно переговариваться по рации. Утром Айзенштуцер лишь сделал вид, что аннулировал контракт, а в действительности все подготовил заранее. Парня сама публика наставляла на путь истины.

Отступать было некуда.

— Сволочи! — тихо выругался в микрофон певец.

Служители сцены тут же вынесли маленький изящный топорик, их теперь начали изготовлять на заказ и за большие деньги, и выкатили плаху на колесиках, испачканную чужой запекшейся кровью. Порыжевшие пятна решили не отмывать для пущей убедительности.

— Молодец!!! — истерично взвизгнула какая-то девица из группы поддержки. — Покажи! Покажи им, что ты настоящий артист!

— Господа! Я боли ужасно боюсь! — взмолился певец. — Пожалейте. Христом Богом прошу. Мама очень переживать будет.

В ответ зал взорвался аплодисментами.

— Я не шучу, господа. Мне правда ничего рубить себе не хочется. Я не сумасшедший.

Зал встретил эти жалостливые, а, главное, искренние слова новыми овациями.

— Помилосердствуйте, прошу вас, — неожиданно для самого себя перешел Данко на высокий литературный стиль.

Эти мольбы были встречены уже самым настоящим шквалом аплодисментов. Так накатывают волны на морской берег и затем с грохотом разбиваются о скалы. Шквал как неожиданно взорвался, так неожиданно и стих. Все как по команде стали жадно ловить каждое слово певца. Слишком убедительно и искренне молил он о пощаде. Публике такой поворот событий явно пришелся по сердцу. У некоторых на глазах заблестели слезы.

— Так наши в Чечне боевиков умоляли, а их резали, резали, резали — уже шепотом, чтобы не нарушить торжественности момента, определил жанр тот, кто был на этих концертах не первый раз и у кого был явно богатый армейский опыт.

— Господа! — не унимался певец. — Маму! Маму пожалейте хотя бы. Она у меня хорошая.

И опять шквал. Мама явно пришлась к месту. Кто маму не любит? Таких сволочей в зале не нашлось. В партере послышались тихие женские всхлипывания.

— Ой, как хорошо! — прошептала какая-то дамочка. — Лучше сериалов всяких… Парнишечку жалко. Кому он без руки-то нужен будет?..

— Черт! — выругался Айзенштуцер. Он следил за всем через мониторы в комнате инженера сцены. — Это же ход! На жалость брать надо. Свое ноу-хау, собака, нащупал.

А зал, между тем, продолжал неистовствовать, взрываясь аплодисментами после каждой удачной реплики артиста. Такого даже самый гениальный актер не сыграет. Система Станиславского казалась детской игрушкой, сплошным кривлянием в сравнении с реальным и неизбежным членовредительством да еще на публику. Всех подкупал этот реализм эта искренность обреченного, поэтому все как один неожиданно почувствовали себя Герасимом, который, обливаясь слезами, топил ненаглядную и дорогую сердцу Муму.

Повсюду засветились огоньки кинокамер. Поднялся всеобщий неподдельный ажиотаж. Данко был обречен на всенародную любовь, вызванную детскими воспоминаниями каждого о молчаливом и упорном сострадании к замученной тургеневской дворняге. Сколько раз учителка твердила о крепостном праве и о суровой русской действительности, пытаясь оправдать поступок олигофрена-великана. Всем, с одной стороны, было жалко щеночка, а с другой — до смерти самим хотелось оказаться на месте Герасима и бросить его, беззащитного, с камнем на шее в воду. Ни в одной стране мира на примере этой сомнительной сказки на протяжении многих поколений не корежат учителя детскую психику на удивление простым и понятным поступком, достойным подражания: задуши, утопи, замучай, а потом пожалей, попеняй и расплачься.

С криком: «Мамочка!» Данко рубанул, наконец, себя топориком по правой руке. Как артист он почувствовал, что настал нужный момент. Аплодисменты его свели с ума и оказались сильнее любого наркотика.

Словно черти из табакерки на сцену повыскакивали парамедики из МЧС. Каждый из них пытался попасть в объектив телекамеры. Им хотелось примазаться к чужой Славе…

Зрители бросились на помощь. Бросились бескорыстно, мешая медикам оказать первую необходимую помощь и проявляя при этом типичную русскую черту, желая, во что бы то ни стало, суетливо и бестолково помочь ближнему в беде. Всем хотелось спасти свою Муму, приласкать и прижать ее мокрое тельце к самому сердцу. Все бросились искать отрубленную кисть, постоянно вырывая ее из рук парамедиков, как мяч в регби.

— Отдайте! Отдайте руку! Господа! Товарищи! Граждане! — наперебой кричали медики.

Но их никто не слушал. За рукой началась самая настоящая охота. Женщины толкали мужчин, мужчины — женщин. Кончилось тем, что рука исчезла, в суматохе завалилась куда-то. Медики начали кричать, что они теперь ни за что не отвечают, что потеряно драгоценное время. И тут какая-то рыжая девочка с косичкой и в очках неожиданно нашла кисть и подняла ее над самой головой. Кровь залила ей линзы очков, потекла по веснушчатому личику. Мать тут же отобрала трофей и засунула его себе под кофточку. Ее сбили с ног одним ударом и вытащили запястье. Матч продолжился с удвоенной энергией. Сильнее всех оказался какой-то здоровяк двухметрового роста, наверное, бывший спецназовец. Он отшвыривал толпу, как медведь надоедливую собачью свору, пробираясь к певцу, который в сердцах крыл всех трехэтажным матом, корчась от боли.

— Отдайте руку, сволочи! — надрывался из последних сил Данко.

— На, — протянул верзила отрубленную десницу, как военный трофей, прямо под нос очумевшему певцу. Так старший брат забирает у хулиганов игрушку и возвращает ее назад плачущему мальцу. — На. Возьми, парень.

И Данко, увидев свою беглянку, грохнулся затылком об пол. Ночной кошмар стал реальностью. Кровь била фонтаном. Парамедикам удалось вновь завладеть кистью и засунуть ее, наконец, в контейнер. Затем у потерявшего сознание артиста принялись перетягивать жгутом рану.

Публика словно с ума посходила. Она забыла, что это концерт. Шоу незаметно перешло из разряда постановочных в разряд reality. Барьер между сценой и залом рухнул. Был достигнут эффект, о котором мечтали многие театральные деятели, начиная со знаменитого Мейерхольда.

Айзенштуцер не сделал певцу спасительного укола, так как контракт формально был расторгнут по просьбе одной из сторон. Но без укола вышло убедительнее. Отсутствие страховки — и на тебе шедевр убедительности. Одно регби с оторванной кистью чего стоило. Интересно, успели игру заснять на камеру? Надо эти броски на телевидение продать и подороже. Один крупный план рыжей девочки в очках чего стоил!.. Это могло потянуть на мировую сенсацию: русские забавляются!

А с уколом каждый дурак себе чего хочешь отсечет и даже не заметит. Это все равно, что петь под фонограмму. Искусственность всем надоела. Айзенштуцер был на седьмом небе от счастья.

Теперь он всерьез подумывал об изменении псевдонима своего подопечного. Горьковского Данко следовало срочно поменять на более удачное тургеневское Муму. Кажется в лоб, но people уважает простые и понятные решения. Да и звукопередача неплохая. Скрытый намек на фанеру, с одной стороны (не поют, а мычат, как глухонемые) — ирония, стёб, молодежи должно понравиться, а с другой — понятно, на что народ прется. Не за песнями, не за песнями, конечно, а что б чпок — и чавкающие кровавые звуки, как всплеск воды за бортом лодки. И что б самим, самим в этом поучаствовать! Но сначала мольбы эти, причитания. Сначала завести до предела: мол, помилосердствуйте, граждане. Стиль, стиль каков! Литература!!! Классика!!! И откуда чего взялось у парня? Интересно, второй раз он сможет так, чтоб от души, от души шло!

А на афише написать надо: «Му-Му», через черточку. Пусть дизайнеры поработают. Ах, черт, закусочная уже такая есть и также на вывеске написано. Сволочи — идею замарали. Может быть «Му-Му» заменить на: «Мы-Мы». Нет. Не подходит. «Идущих вместе» напоминает. Хотя с другой стороны говорит о национальной идентификации: Муму — это Мы. Это наше все. И патриотично, а патриотизм нынче в моде. Шрифт надо какой-нибудь подобрать. Может быть по-английски как-то? Но цвет обязательно красный, кровавый, чтобы звуки напоминали звуки, захлебывающегося в собственной крови человека. Ничего головка — работает. Это вам не лапцы себе топориком на публике рубить. Это интеллект, креатив, мать твою! Куда вы без меня денетесь, без раскрутки-то?

Но новый псевдоним и его оформление следовало обсудить с головастыми помощниками, один из которых был филологом с ученой степенью. Затем с юристами: надо было не задеть авторские права известной закусочной. Зацепиться за то, что кулинары шли от коровы, а мы — от собаки. Разные животные — значит, под закон об авторском праве не подпадает.

Но, несмотря на возможные трудности, Айзенштуцер внутренне поздравил себя с удачной находкой и первым удачным «выступлением» своего подопечного, превратившегося прямо на глазах публики из героя Данко в жалостливую собачку Муму.

Декабрь. Канун католического Рождества. Арбат. Дверь квартиры доцента Сторожева

Так значит нас нет, Арсений, — не унимался обескураженный профессор Воронов, поднимаясь вверх по лестнице на третий этаж, — нас нет, и мы себе только кажемся, как голограмма какая, да?

— Да не расстраивайся ты так, Женька, сейчас поедим, почитаем, — успокаивал приятеля доцент Сторожев, вставляя попутно ключ в замочную скважину. Руки его при этом заметно дрожали…

— Арсюша! — вся в слезах выскочила навстречу Сторожеву седовласая старушка в кружевном воротничке, украшенном изящной камеей и в длинном старомодном платье курсистки начала прошлого XX века. — Гогу только что по телевизору показывали. Он сделал это!..

И старушка, так и не назвав, что это, склонила голову на грудь доценту и разрыдалась.

— Что? Что Гога сделал, Амалия Михайловна? — допытывался Сторожев, стоя на пороге. Профессору, чтобы не оказаться за дверью, пришлось бочком протиснуться в прихожую.

— Руку, руку, — вот так, — и старушка провела ребром ладони по запястью правой руки, — вот так себе отхватил.

— Черт! Черт! Черт! — топнув ногой и замотав головой, выругался сторонник голограммной вселенной. — Я так и знал. Так и знал, что этим все и кончится. Алхимик несчастный!

Профессор сдернул с головы теплую кепку и учтиво поклонился старушкиной спине. Смущаясь, произнес:

— Здравствуйте…

— Знаешь, — вдруг обратился к нему Сторожев, — я, видно, напрасно тебя зазвал: сегодня никакого обеда не будет. Тут, понимаешь, маленький инцидент с одним нашим бывшим членом произошел. Короче, все отменяется. Прости. Прости великодушно. Но так уж случилось.

— Понимаю, понимаю, — залепетал Воронов, хотя ровным счетом он так ничего и не понял.

Сторожев отставил старушку влево и дал профессору свободно выйти на лестничную площадку. А затем бесцеремонно перед самым вороновским носом захлопнул дверь.

— Черт знает что такое! — выругался в душе профессор, нахлобучивая свою кепку. — Ведь знал же, знал, что от него чего угодно ждать можно. Зазвал, наговорил три бочки арестантов, а в конце — пожалуйте бриться, дорогой профессор: дверь в нос и вали отсюда!

* * *

Но объясниться Сторожеву все-таки пришлось. Объяснение произошло через несколько дней в студенческой столовке под веселый хохот бурсы и звон посуды. Все вокруг только и говорили о раскрытом инкогнито писателя Грузинчика и о его впечатляющем членовредительстве.

— Видишь ли, Женька, ты уже, наверное, знаешь, что Гогой, о котором так сокрушалась Амалия Михайловна, оказался никто иной, как успешный писатель Грузинчик, известный больше под псевдонимом Эн. Гельс.

— Об этом, дорогой мой, вся Москва знает. Тоже мне секрет.

— Не кипятись. Я понимаю: обидно, когда перед самым носом дверь закрывают. Но, поверь, в той ситуации поступить иначе было просто невозможно.

— Ладно. Проехали. Меня, Арсений, любопытство гложет: какое отношение писатель Грузинчик имеет к твоей арбатской квартире и к читательскому клубу? У него что, проблемы с пищеварением?

— Прямое. Прямое отношение он ко всему этому имеет. Грузинчик в нашем клубе и начинал, пока его эта вездесущая Стелла не сцапала и не заставила контракт с издательством подписать.

— «Фауст» какой-то.

— Это ты на контракт намекаешь?

— Как догадался?

— Читали-с, знаем.

— Арсений Станиславович! Арсений Станиславович! А у нас сегодня лекция будет? — с шумом подскочила стайка студенток.

— Будет, деточки. С чего бы ей не быть?

Девчонки, от радости, что смогли хоть так пообщаться с любимым педагогом, вспорхнули и разлетелись в разные стороны.

После короткой паузы Сторожев продолжил:

— Мы с Грузинчиком почти ровесники. Он старше меня лет на 5 не более. Значит сейчас ему чуть больше 40, хотя на вид и не скажешь. Гога внешне словно заморозился стоило ему контракт под диктовку Стеллы подписать.

— Оставим мистику, Арсений. Ближе к делу.

— Гоге очень понравилась эта игра — читать всякую белиберду во время обеда. Поверь, он хороший филолог, знает не то 5, не то 6 языков и вдруг не на шутку увлекся низкопробной беллетристикой. А, главное, начал эту самую беллетристику ножом и вилкой, словно анатом какой вскрывать и внутренности исследовать.

— Дальше что?

— Исследовал, исследовал и наткнулся.

— На что наткнулся?

— На философский камень наткнулся.

— Не понял?

— Арсений Станиславович! Арсений Станиславович! — защебетала новая стайка влюбленных в Сторожева студенток.

— Ну что вам? — мотнул головой доцент, слегка утомленный всеобщим обожанием.

— А у нас лекция будет?

— Будет, будет, деточки.

— Ой, как хорошо!

— И, пожалуйста, передайте другим деточкам, что лекция непременно будет, но чтобы нас с профессором Вороновым не отвлекали пока. У нас разговор серьезный, понятно?

Девчонки дружно закивали головами и, получив важное задание, с веселым смехом выпорхнули из столовки.

— Это какую такую ты лекцию читаешь, Арсений, во время сессии?

— Так. На бис девчонки попросили. О чем мы, впрочем?

— О философском камне.

— Верно. О философском камне.

— Поясни. Я ничего не понял, Арсений. Что за камень такой? Насколько мне известно — это что-то из алхимии.

— Правильно, профессор, из алхимии.

— Ты не выпендривайся давай, а поясни, умник.

И Сторожев в миг стал необычайно серьезным и заговорщическим тоном начал: «Тысячи, миллионы разнообразных идей ежедневно рождаются и умирают в человечестве. Бесполезные и неоформленные, подобные мертворожденному младенцу, одни уходят из жизни, не успев прикоснуться к ней, другие идеи, более счастливые, увлекаются круговоротом общественного мнения, переносятся с места на место, подобно тому, как ветер носит и кружит по полям и лугам бесчисленные семена растений».

— Это цитата что ли?

— А что ты еще хотел от литературного негра?

— Всегда завидовал твоей памяти, Арсений.

— Profession de foi, дорогой.

— Что означает: Профессия обязывает.

— Верно. Я ведь тоже на эту Стеллу работаю. Она мне за подобные цитаты деньжат подбрасывает.

— Ну и к чему сия цитата?

— А к тому, что Гога решил в бессмысленной на первый взгляд массовой беллетристике искать семена блуждающих, но никем не замеченных великих идей, понял?

— Не понял. Поясни.

— Охотно. Одна из великих алхимических аксиом гласит: «Во всем есть семена всего». Следовательно, каждая песчинка содержит не только семена драгоценных металлов и драгоценных камней, но и частички солнца, луны и звезд.

— Так это же учение о монадах Лейбница.

— Похоже.

— Но при чем здесь философский камень и прочее? Причем здесь бессмысленная беллетристика и Гога-Грузинчик с ножом и вилкой у тебя в клубе?

— А вот при чем. Во всех этих бессмысленных романах, во всех этих шпионских сагах о Джеймсе Бонде, о Гарри Поттере и прочее Грузинчик смог разглядеть семя, зародыш Большой Великой Идеи, или Большого Романа, Большой Книги, понимаешь?

— Так что ж он ее, Большую Книгу, не написал, а все про какого-то Придурина шпарил?

— Не знаю. Наверное, сбой какой вышел. Однако согласись: Придурин ему много золота принес. Чем тебе не философский камень и не алхимия? Может быть, эта самая Большая Книга ему просто не далась. Может быть сага о Придурине — это только подступ, первый шаг, или испытание, испытание золотом, причем настоящим, не выдуманным. Другой бы радовался, а Гога все совершенства ищет. Вот он себе руку в сердцах и рубанул, чтобы с Придуриным покончить и вновь с чистого листа начать.

— Начать что?

— Как ты не понимаешь, Женька? Поиски Большой Книги… Которая помаячила и ускользнула, а в руках оставила только Придурина. Чем тебе не версия случившегося?

— Я что-то в существование этой Большой Книги, растворенной в миллионах малых ничтожных книжек, не очень верю. Алхимия она и есть алхимия. Чего с нее взять-то?

— Не веришь? Что ж, имеешь право. Когда Гога нам читал первые главы своей саги, то мы тоже не верили и расценили затею как бред. Один Гога никого не слушал и все экспериментировал и экспериментировал, словно проктолог какой в дерьме копался. Такие романы в классе шестом пишет каждый второй. Одна сплошная сублимация, по Фрейду. И вдруг успех, причем успех грандиозный. В навозной куче оказался настоящий самородок. Да ты и сам знаешь, что первые книги домохозяйки Роулинг с ее «Гарри Поттером» издатель поначалу в корзину выкинул. В корзину! Это мировой-то бестселлер! Каково!

— И правильно сделал. Дерьмо оно и есть дерьмо.

— Согласен, но миллионы, миллионы читают, значит, в этом что-то есть?

— Глупость. Одна сплошная глупость в этом только и есть и больше ничего. Мир сошел с ума — вот и зачитывается всякой ерундой.

— Прав ты, Женька. Ты же профессор у нас. Тебе по статусу всегда правым надлежит быть.

— Иронизируешь?

— А ты сам посуди? Возьми того же Гюго. Сколько в его книгах обычной мелодрамы? Жан Вальжан — беглый каторжник. Да это сразу придает книге интонацию тюремной романтики. А что у нас сейчас популярней всего в стране? Правильно: тюремный шансон. Вот они наши Жаны Вальжаны — взяли, да и выродились в Шафутинских и Трофимов. Герой Гюго запел по автомобильному радио — вот что произошло. Каторжник любит Козетту сначала как дочь, а затем начинает ревновать ее к Мариусу, как соперник. Сколько здесь скрытой неподдельной сексуальности. И как понятно это народу: суровая, убеленная сединами мужественность и неопытная, хрупкая юность, отношения любовников, как отца и дочери. В этом есть и блуд, и высокая романтика. А Бальзак? Да его роман «Блеск и нищета куртизанок», вообще, на триллер похож. Там тебе и преступный мир Парижа, и тайная полиция, и политические интриги, а все замешано на том, как бы продать богатому финансисту проститутку Торпий за миллион франков. Ну, разве это не триллер, не Марио Пьюзо какой-нибудь с его «Крестным отцом»? Любая великая книга — это почти всегда простая история Хуана и Марии, как сказал Ортега-и-Гассет. Это почти всегда волшебная сказка, а потом уже долгие авторские отступления для интеллектуалов. Достоевский сюжеты почти всех своих романов брал из газет, а, точнее, из раздела криминальной хроники. Детектив придумали американские романтики, Эдгар Аллан По «Убийства на улице Морг». А он — классик из классиков.

И тут Воронов сам невольно вспомнил, как летом 1995 года после трагедии в Нефтекамске поднял где-то на вокзале смятый листок «Московского Комсомольца». На первой странице сообщалось о страшном землетрясении, в результате которого погиб весь поселок нефтяников: хрущевские пятиэтажки сложились, как карточные домики. В глаза бросилась одна фотография: испуганное и очень взрослое лицо пятилетнего мальчика, наполовину закрытое мужской спиной. Подпись внизу создавала душераздирающий сюжет, сюжет ненаписанного романа: «Мальчика удалось вытащить живым из-под завалов после двух суток. Все восприняли это как чудо. Спас мальчика труп отца. Отец и держал все это время на себе тяжелую плиту». И вдруг Воронова буквально пронзила простая догадка: о чем две ночи и долгие дневные часы мог говорить пятилетний сын со своим отцом, который и после смерти заботился о нем и продолжал спасать жизнь своему ребенку? А ведь они говорили, говорили тогда, и смерть не могла сковать им уста. Вот она простая житейская история. Вот он роман, состоящий из сплошного молчаливого диалога, диалога Отца и Сына. И как не хотелось, наверное, им расставаться, как не хотелось прерывать это единение, эту молчаливую беседу, но одному надо было оставаться жить, а другого уже заждался старик Харон на своей лодке, который раз нетерпеливо окликая замешкавшегося пассажира: «Скорей! Работы и так много: целый город перевезти в одночасье надо!»

— Все так, не спорю, — выйдя из задумчивости, согласился профессор.

— Тогда почему ты не можешь даже предположить, что и в макулатуре может затеряться крупица чего-то большого. Ведь моют старатели золото в мутной речной воде?

И Воронов вновь вспомнил о том смятом газетном листке, на который он сначала наступил, а затем поднял и прочитал.

— Не знаю. По-другому воспитан что ли. Брезгливость не позволяет.

— Пойми, Женька, макулатура — это тоже литература. Плохая, даже ужасная, но литература. Так?

— Предположим.

— Уже хорошо. Предположим. Что их сближает: я имею в виду беллетристику, чтиво и так называемую высокую литературу?

— Фабула, событийная канва объединяет.

— Верно. Событийная канва. Образы и идеи я оставляю в покое. Подтекст, психологизм и прочее тоже трогать не будем. Этого в чтиве днем с огнем не найдешь.

— Согласен.

— Итак, остается только фабула, или событийная канва.

— Ну.

— Но ведь и это немало. Хорошо выстроенная, закрученная фабула держит тебя в напряжении до самой последней страницы. А сюжет — это уже то, как ты эти события выстраиваешь, в какой последовательности, это целая концепция, можно сказать особая точка зрения на мир. Это модель, конструкция, это творческая попытка переделать мир, попытка заставить этот мир двигаться по другим рельсам, по другим законам, известным только тебе. Но нечто подобное творит и Бог. Он придумал для нас для всех один сюжет, и мы, как простые беллетристы, лишь варьируем Его. Приглядись только, Женька, приглядись: сколько жизней прожито как самый посредственный роман. Мне кажется иногда, что люди вообще книг серьезных и не читали. Они своими судьбами только и делают, что тупо повторяют давно кем-то написанное.

— Думаю, — возразил профессор, — что дело здесь не только в общей образованности. Посмотри, сколько наших коллег-филологов, несмотря на прочитанные книжки, живут по пошлым сценариям. Сколько у нас в университете ты, Арсений, оживших чеховских персонажей встретишь?

— До черта лысого я этих персонажей встречу. Беллетристика, Женька, одна сплошная беллетристика.

И Воронов вновь впал в состояние задумчивости, меланхолично помешивая чай в стакане. Он вспомнил о друге. Вспомнил, как они с Димычем любили смотреть кино. В советскую эпоху это было уголовно наказуемым делом, потому что кино они хотели смотреть все больше западное. Профессор тогда не был даже кандидатом и доцентом и работал методистом в странноватой организации под названием Городская фильмотека. Таких контор по типу ильфо-петровской «Рога и копыта» в Москве тех времен было немало. Страна дружно делала вид, что трудится, живет, работает, а на самом деле пребывала в летаргическом сне. Там, в этой самой фильмотеке, расположенной, в тихом московском переулке, между австрийским и датским посольствами, рядом со студией знаменитой скульпторши Мухиной, создательницы композиции «Рабочий и колхозница», Воронов со своим другом Димычем и предавались идейному растлению. Предавались они этому растлению, что называется с азартом, можно сказать, взахлеб. Договорившись предварительно с начальницей фильмотеки, Марикой Григорьевной, молодые люди решили по вечерам устраивать в этой самой богадельне закрытые просмотры для друзей и знакомых. Рискуя собственной свободой, Димыч каким-то образом сошелся с культурным атташе из соседнего итальянского посольства, и ему давали на один вечер фильмы, которых никогда и ни под каким предлогом в советском прокате появиться не могло.

Так и началась вакханалия, или довлатовская «пир духа».

Смотрели всё, смотрели с жадностью. Сами искали переводчиков. Часто попадались проходимцы, готовые, не зная ни одного языка, переводить хоть с японского. Плевать — главное, чтоб врали складно и без пауз. Люди были довольны. «В прошлом году в Мариенбаде» Алена Рене, «Убийство в Мексике» Джозефа Лоузи, «Альфредо, Альфредо» Пьетро Джерми, «Китаянка» Годара, в которой разыгрывался сюжет покушения на советского посла в Париже, и многое, многое другое. Это был какой-то мир зазеркалья. Люди с экрана на французском, итальянском, английском говорили об одном, а переводчики гнали текстуху совсем про другое. Хохотали там, где герой плакал, и плакали там, где всем на экране было весело. Сюжет фильма явно не совпадал с той фабулой, с той событийной канвой, которую задавали горе-переводчики. Среди них попадались и виртуозы. Они складывали уже готовый сюжет даже до самого просмотра фильма. Это не они под фильм, а фильм под них должен был подстраиваться по мере возможности. На этих горе-переводчиков, можно сказать, работали лучшие сценаристы мира, лучшие режиссеры, лучшие умы пресловутого Запада.

Беллетристика, или, выражаясь по-научному, энтропия жизни брала свое. И неизвестно еще, что было лучше: проверенная и бесспорная киноклассика или смелые переводческие импровизации по заданным картинкам, как по комиксу, рисующему находящийся за железным занавесом мир.

Почти за каждый из этих фильмов Димычу грозил серьезный срок. Это называлось антисоветской пропагандой. Ясно было, что в итальянском посольстве есть кому позаботиться о зарвавшемся любителе кино и стукнуть куда надо. Но Бог миловал. Димыч ходил по лезвию ножа, показывал фильмы про ковбоев, про Буч Кэссиди и Санденс Кида, а сам чувствовал себя словно под дулом револьвера: каждый день, как последний, но жизнь от этого приобретала такой пьянящий привкус, что Димыч невольно чувствовал себя героем-разведчиком. Он, как Сталкер Тарковского, рискуя свободой, рискуя тем, что его собственная судьба, собственный жизненный сценарий могли быть безжалостно переписаны властями, каждый день пробирался в запретную зону, притаскивал оттуда новые непонятные артефакты, и переводчики-клоуны переводили их, эти артефакты, на свой язык почти шизофреничного повествования. И зал хохотал и плакал над каждой удачной репликой, над каждым удачным поворотом выдуманного, несуществующего сюжета очередного киноромана.

Позднее Димычу удалось еще раз посмотреть все эти фильмы с нормальным адекватным переводом. Он их не воспринял так, как тогда. Лже-переводчики при всех их импровизациях и неточностях делали очень важную работу: они приближали большое искусство к нормальному зрителю, превращая заумь в простую историю Хуана и Марии с погоней и жаркими страстями.

Люди шли в фильмотеку не столько на фильм, сколько на переводчиков. У входа заговорщическим шепотом спрашивали друг у друга:

— Сегодня кто работает: Эчкалов или опять эта девчонка клёвая, Ленка-врушка?

— Ленка-врушка, — отвечал всем Димыч.

И публика знала, что зрелище ей обеспечено по самому высшему разряду.

Но чаще всего это были пьяницы, мелкие клерки из соседнего МИД'а. Димыч даже подозревал, что его так называемые переводчики все-таки владели языками. Но списанные с активной оперативной работы, они импровизировали почем зря, пытаясь прожить, таким образом, не свою никчемную жизнь экс-агента, а жизнь полную страстей и азарта, как в фильме Бельмондо «Великолепный». Наверное, поэтому Димыча и не трогали гэбисты: рука руку моет, ворон ворону глаз не выклюет. Экс-агенты прикрывали Димычевы вылазки в итальянское посольство, чтобы придать своей жизни хоть какой-то смысл. Мужики таким образом развлекались и набивали руку, пробовали себя в творчестве, в устном беллетристическом жанре. Димыч им нужен был, как глоток свежего воздуха, как проблеск надежды. И Сталкеру позволялось таскать артефакты с враждебной территории итальянского посольства, как запретные яблоки из сада Гесперид.

А потом настали новые времена. Димыч устроился на фирму «1 С» и стал жить не жизнью Сталкера, а чеховского Ионыча, повторяя почти все повороты сюжета хрестоматийного рассказа: сначала экипаж с кучером Понтелеймоном, затем покупка дома и другой недвижимости. Скоро рассказ «Ионыч» должен был перейти в рассказ «Крыжовник», когда на столе как цель всей жизни должна была появиться тарелка с кислой ягодой, которую и предстояло съесть одному ночью, дабы никто не видел.

Но Воронов все равно не хотел мириться с этим сценарием, с этой злополучной тарелкой с крыжовником. У него перед глазами все время стоял тот, другой Димыч. Димыч-сталкер. Жаркий июльский полдень. Пустая разморенная зноем Москва начала восьмидесятых. Год или два назад прошла Олимпиада, умер Высоцкий. Воронов идет к фильмотеке, а меж домов с двумя бобинами в руках пробирается Димыч. Значит кино будет!

— Что смотрим?

— «Милая Чарити» Боба Фосса. Еле достал. Там такие танцы! Такая сцена есть! «Тяжеловес» называется. Я ничего подобного не видел. Римейк «Ночи Кабирии» Феллини.

Что такое римейк, мы тогда просто не знали. Или в том же духе:

— Что смотрим?

— «Забриски Пойнт» Антониони. Сегодня же надо в Таллин отправить. Дали всего на три часа. Обзванивай всех, кого можешь — и смотрим. Я с Петровичем договорился. Он за механика. Ленка-врушка сама переведет. Эчкалов не смог. Из МИД' а не отпустили. Прямо в трубку разрыдался.

Суета, суета, а затем — как даст по нервам, как всколыхнет все существо твое. Это первые аккорды. Это музыка и картинки, картинки на экране. И все — нет больше жизни, кроме той, что мелькает сейчас со скоростью 24 кадра в секунду, призрачная, как взмах крылышка мотылька, в лучах проектора. Аж дух захватывает. И мы с Димычем смотрим, смотрим и живем, и дышим полной грудью, и нет сейчас счастливее нас людей на свете. А Ленка-врушка, переводчица, врет и врет. А мы с Димычем ей верим. Мы свое, свое кино сочиняем. У него мать уже умерла. И он сирота. И ему больно. А моей — всего два года жизни осталось. И я еще не знаю об этом. А кино — это вечность. Это окно в другой мир. И мы проживаем, проживаем не одну, а сразу несколько жизней. Проживаем жадно, впиваясь взглядом в этот волшебный луч, в котором треплется и треплется мотылек — это чья-то душа распятая, стонет и рвется, рвется с экрана к нам в реальный мир. И Ленка-врушка уже и не переводчица даже, а шаманка, заклинательница и благодаря ей неживое живым становится. И мы так же когда-нибудь вспорхнем мотыльком с Димкой под стрекот киноаппарата, а какая-нибудь Сивилла, Ленка-врушка, сладко наврет про нас с Димкой в три короба.

— Что смотрим, Дима, что смотрим?

И бежит, бежит мой Димка с бобинами по осиротевшей после смерти Высоцкого Москве и кричит, кричит, как Тэфи-молочник, как муэдзин, сзывающий на молитву, как тот, кто познал истину и теперь хочет поделиться этим знанием с каждым: «Кабаре»! «Амаркорд»! «Затмение»! Всё! Всё смотрим, Женя! Всё! Обзванивай, кого можешь. Времени нет! Петрович у аппарата! Ленку вызвал и Эчкалов придет…

Сейчас Димкин сюжет стал воплощением пошлости, как какой-нибудь роман-обложка. Но разве за этой обложкой не скрывается частица Большой Книги, о которой Димка, может быть, и не догадывается?

Разговор со Сторожевым пришлось прервать. Наступило время незапланированной лекции на какую-то весьма подозрительную тему, и каждый из педагогов направился к своей аудитории. Профессор уныло побрел принимать зачет, заранее готовя себя к скучным и, главное, глупым ответам.

Воронову следовало пройти через атриум. День был солнечный, морозный. Наступал канун Нового Года. Время чудес. Тени облаков плыли по мраморным плитам пола… И атриум, как планета Солярис, не мог не отреагировать на такое колдовское освещение и не соткать чуда.

Сначала он не поверил своим глазам: навстречу Воронову шел профессор, которого все давным-давно считали почившим в Бозе. Профессор был необычайно стареньким. Он учился еще у самого Брюсова в начале прошлого, XX века. Сейчас ему должно было стукнуть лет сто — не меньше. Старичок шел прямо на Воронова и сворачивать никуда не собирался.

Яркое солнце било сверху сквозь стеклянный потолок, тени облаков медленно плыли по мраморным плитам, и предстоящая встреча напоминала скорее встречу духов, чем реальное событие.

А старичок между тем шел прямо на Воронова, шел, шаркая по облакам, если по облакам вообще можно шаркать…

И вдруг в этом шаркающем звуке послышалось что-то, похожее на слова.

— Что? Что, простите? — переспросил Воронов.

Опять еле слышный шорох, и в воздухе распространился едва уловимый аромат засушенных розовых лепестков.

«Фея Розового Куста!» — словно взорвалось в сознании Воронова, взорвалось догадкой. Да! Это он! Всем в университете было известно про Фею Розового Куста. Она всегда хранила старца при жизни, спасая и в немецком плену, и в сталинскую годину. Тогда еще молодого любимца Феи Розового Куста, выпускника немецкой московской гимназии и брюсовских курсов, зимой 1941 послали в ополчение, дав на десять человек одну бельгийскую винтовку времен Империалистической войны. Их взяли в плен во время первой несерьезной стычки с немцами. Взяли, как детсадовскую группу, и тут же направили в лагерь, в котором оставалось лишь умереть, как умирают голодной смертью младенцы, оставленные без присмотра матери, матери Родины, сумевшей отказаться от них, как какая-нибудь алкоголичка. Но он никогда не был одинок. С ним всегда была Фея, Фея Розового Куста. Она явилась из добрых немецких сказок, которые он читал еще в детстве, когда жил в дореволюционной Москве и ходил в немецкую гимназию, где ему преподавали добрые старые немцы, давно привыкшие воспринимать Россию своим домом и чьи предки сделали для этой самой России так много, что даже подарили Ей, России, несравненную принцессу Софью Фредерику Августу, великую императрицу Екатерину II. Старец был родом из той парадоксальной эпохи, когда считалось дурным тоном воспринимать человека только по его национальной принадлежности. И немцы покровительствовали и учили русских, а русские многому учили немцев. И все вместе надежно рука об руку вошли в великую литературу, подтрунивая друг над другом при этом и оставаясь неразлучными друзьями, как Штольц и Обломов, и не стремясь извести, сжить со свету, или отправить кого-либо в топку концлагеря, или в сталинский застенок.

Когда немцы разглядели, что за существо попалось им в плен, то они, видно так же, как сейчас профессор Воронов, ощутили среди вони и грязи военных буден слабый аромат засушенных лепестков роз. И им стало от души жаль пленника. Фея не давала своего любимца в обиду. К пленнику отнеслись по-человечески, несмотря на преданность сумасшедшему фюреру с усиками венского парикмахера. А пленник в благодарность рассказывал им о том, чему его научили другие, московские немцы, рассказывал о Гёте и Шиллере, о Гофмане и Новалисе. И его слушали, слушали и восхищались, хотя и совершали преступление против арийской идеологии австрийского безумца Шикельгрубера. Это, наверное, Фея Розового Куста помогала своему любимцу, делая тихую речь слабого пленника по-гомеровски сладкозвучной и величественной.

Рассказывали, что когда немцы отступали, то нарочито стали вести себя так, будто не видят доходягу-пленника, подарившего им столько радости и хотя бы на краткий миг сделавшего их вновь людьми, добрыми, старыми немцами, немного нелепыми, но часто мудрыми, сумевшими преодолеть в себе воинственный дух предков викингов. И он убежал. Убежал к своим, хотя и бегать-то толком не умел, разве что трусцой. А свои, как раз, оказались чужими и намного хуже немцев, поиздевавшись вволю над пленником, ибо уже вышел знаменитый сталинский приказ «Ни шагу назад», объявлявший всех страдальцев, сумевших вернуться из фашистской неволи, предателями Родины.

Но как знать, как знать, может быть, это Фея Розового Куста наслала на своих озлобившихся и вооруженных до зубов нибелунгов внезапную слепоту, как это сделала когда-то Афина Паллада, безумно влюбленная в своего Одиссея.

— Этим летом поезжайте в Испанию, молодой человек, — наконец-то смог разобрать в еле уловимом движении старческих губ Воронов. «А почему, собственно, в Испанию? Почему не еще куда-нибудь, например, на Мадагаскар?» — пронеслось в профессорской голове.

Но старичок, видя недоумение своего собеседника, лишь тихо улыбнулся в ответ. Так улыбаются застенчивые дети, когда их не понимают, или старики, пытающиеся скрыть невольно нанесенную им обиду. Немощь не оставляет сил на дальнейшие объяснения, а на мудрость ближних не всегда приходится рассчитывать. Но, поняв, что его все-таки услышали, старец буквально засветился весь. Особенно лицо. Оно светилось в ярких лучах солнца, будто лик святого. Святого Бернара в раю у Данте. На душе стало необычайно весело и тепло от этого. С Испанией потом разберемся. А сейчас Воронов вновь почувствовал себя студентом на лекции. Знакомые черты вдруг ясно проступили сквозь старческие морщины. Лицо сделалось моложе и морщины слегка разгладились.

Лет тридцать назад так же светило солнце. После зимних каникул начинался второй семестр, и профессор Борис Иванович Ляпишев, сидя за столом, стоять за кафедрой уже не было сил, в большой аудитории, вход прямо по центру колдовского атриума, тихим голосом рассказывал им, зеленым студентам, о Средних веках, а к весне, когда солнце начинало потихоньку припекать, — о Возрождении. Рассказывал как свидетель, как очевидец. Наверное, и в этом ему помогала все та же Фея Розового Куста, распространяя по огромной лекционной аудитории еле уловимый аромат розовых лепестков.

И каждый молчал и слушал, ловил жадно произнесенное слово, произнесенное этим завораживающим шепотом, сумевшим очаровать в свое время даже воинственных викингов, сумевшим завладеть их сердцами так же, как он завладел сердцами студентов брежневской эпохи. Воронов даже представил себе довольно странную картину: сидят они, студенты, 79 года выпуска: Коля Афанасьев, потом станет крутым чиновником и войдет в совет директоров ТВЦ, Коля Арутюнов, порвет с филологией и сделается потрясающим блюзистом, создаст группу «Лига блюза», Володя Подколзин, уйдет в строительный бизнес и там добьется многого, Шишкин, сядет на 10 лет за разбой, а по выходе в 90-е станет директором банка, Рустам Бунеев, создаст пошлую газетенку «Speed-info», Сева Луховицкий, так и останетя школьным учителем, Воскресенский, уедет в Америку и его рукоположат в сан священника в филадельфийской церкви, Сашка Рычков, найдет в ЦГАЛИ никому неизвестный автограф Пушкина и умрет от сепсиса на следующий год после окончания института. Он первый со всего курса перешагнет черту. Так вот, сидят они все, живые и мертвые, и слушают, слушают Ляпишева, и вдруг бесшумно в аудиторию входят ребята в форме Вермахта. Стараясь не шуметь, они ставят на пол свои шмайсеры, аккуратно складывают пилотки — немцы, что возьмешь, — просовывают их под погоны и тоже слушают. Ляпишев узнает их, кивает, извиняется перед аудиторией и незаметно переходит на немецкий. И ребята в форме Вермахта благодарно кивают ему в ответ. Мол, узнал, узнал профессор, неслучайно мы его пайками вскладчину подкармливали. Кто из них выжил? Кто вернулся домой? Кого зарыли в русской земле, где-нибудь под Сталинградом — неизвестно. Да это и не важно. Есть только тихий голос Ляпишева, да незабываемый аромат, аромат лепестков, лепестков роз…

Это Фея, невидимая, бесшумно ходит по рядам и бросает из корзинки пригоршнями усохшие слегка цветы. Лепестки застревают в волосах слушающих, ложатся им на плечи. Казалось, что пошел мягкий цветочный дождь.

И жизнь каждого от этого наполнялась смыслом. Один станет бандитом, а затем банкиром, но и в этом сценарии будет гореть жарким пламенем алый лепесток: банкир-бандит издаст сборник стихов. Другой создаст «Speed-info». Пошлость, конечно. Но в каждом брошенном на грязный асфальт газетном листке может оказаться втоптанный в нечистоты лепесток, оставшийся еще от той памятной лекции. Как в том выпуске «Московского комсомольца», посвященном трагедии в Нефтекамске. Трагедия отца и сына, словно случайно попавшая в сети большая океанская рыба, будет плескаться и биться в мелком газетном формате, пытаясь вырваться в свободную стихию других, высоких смыслов и невероятных глубин, на бескрайний простор некоего ненаписанного еще Большого Романа. Эта трагедия, как и весь Роман, просто будут ждать своего автора. Рычков найдет неизвестный автограф Пушкина в груде никому не нужных бумаг — и умрет. Наверное, он напрямую соприкоснется с Великой Книгой, которая потребует от искателя, может быть, слишком большую цену — жизнь. Увидевший Бога — умрет. Книга опасна. На Неё надо выходить подготовленным. В малом она доступна каждому, а в большом? Например, автограф Пушкина? Возьмет и убьет, если ты не готов, если душа не чиста или не познал каких-то истин. Не познал, как Сашка Рычков, в силу возраста. И вдруг — бац: Книга призвала тебя. Ты сразу нашел ляпишевский лепесток, нашел и понял, зачем он. Значит — цель достигнута и жить больше незачем: «Умри, Денис, лучше не напишешь!» — как воскликнул, обращаясь к Давыдову, тот же Пушкин, чей автограф так неосторожно и нашел Саня Рычков, когда ему, Сане, исполнилось всего 25. Ровно половина от возраста Дон Кихота. Но причем здесь Дон Кихот? Просто Ляпишев к годам пятидесяти очень на него похож был: та же бородка клинышком, тот же острый к низу подбородок и тот же аскетизм во взоре. Большая, Великая Книга, которую и пересказывал тихим голосом своим на каждой лекции профессор Ляпишев, давала знать о себе повсюду: иногда жестоко, иногда милостиво. Просто никто не мог понять этого. И все удивлялись, почему старик за любой, даже самый плохой ответ на экзамене, ставит 4 или 5. И никак не ниже. А и то сказать! Ну, в самом деле, что за дело: прочитал студент полный список заданной по теме литературы, или не прочитал ничего. Все равно никто из них по молодости даже и не догадывался, что происходит, не догадывался, что речь идет на лекциях не о литературе в целом, а об одной лишь Книге, которая каждый раз меняет свое обличье под пером того или иного автора. Варианты старик не очень ценил. Он больше на принцип шел. Старику в этом смысле было легко: ему покровительствовала Фея, Фея Розового Куста. За что и почему Ляпишеву выпала такая честь? Этого не знал никто.

После изнурительного зачета, на котором он проявил необычайное мягкосердечие, Воронов вновь встретился с доцентом Сторожевым. Встретились они на кафедре, на третьем этаже, в 313 аудитории.

— Ты чего такой радостный, Женька? Словно весь изнутри светишься.

— Скажи, Арсений, Ляпишев давно умер?

— Лет десять назад, а что?

— Ничего. Я его сегодня видел.

Как показалось Воронову, доцент нисколько не удивился такой новости. Помолчав немного, он только спросил:

— Где?

— Что где? — не сразу въехал профессор.

— Где он тебе явился?

— По дороге на зачет я вслед за тобой проходил через атриум…

— Значит, в атриуме, да?

— Да.

— А где, Женька, где, конкретно? В каком месте произошла встреча?

— А почему это так важно?

— Потом объясню.

— В самом центре.

— Серьезно?! В самом центре? Не шутишь?

— А чего мне, собственно говоря, шутить. В центре зала, то есть атриума, я и столкнулся нос к носу с Ляпишевым, который уже не один год считается покойным. Меня удивляет, Арсений, что поражен ты не самим фактом подобной встречи, а, скорее, географическими, или, точнее геометрическими координатами того места, где все и случилось. Можно подумать, что покойники в нашем университете расхаживают по зданию, словно у себя дома. Кстати, а Гога Грузинчик тоже того?

— Чего того?

— У нас учился?

— Нет. Он закончил институт Азии и Африки.

— Значит, он лекций Ляпишева не слушал?

— Слушал. Я его сюда приводил. Старик уже совсем плох был и читал так, что его еле слышали даже первые ряды. Студенты обнаглели вконец: ходили, выходили из аудитории, чавкали. Только мы с Гогой как вкопанные сидели. Нет. Поначалу — мы как все. И Гогу я даже приглашать не решался: ну, что ему на живой труп смотреть. А затем я совсем обнаглел и начал стул ставить рядом с Ляпишевым. Он на меня смотрел, как собака, которая сказать что-то хочет, но не может. И слезы, слезы у него в глазах. Мне стыдно стало и я от этого отказался. Но вот очень скоро настало время диктофонов. И я принялся записывать еле слышный голос Лапишева. А потом мы с Гогой этот шепот начали расшифровывать.

— И что? Что получилось в результате?

— Гога стал ходить на лекции, как на работу. Ни одну не пропускал. Сидит. Ничего не слышно. А он все равно со старца глаз не сводит, словно изо всех сил старается в мысли ляпишевские проникнуть. А после лекции заберет у меня записи — и к себе, под предлогом, что он их, записи, сам расшифрует и на машинке распечатает. Тогда мы о компьютерах только мечтали. Гога в этом смысле был кремень. Обещал — сделал. Вот тогда я и начал вчитываться в эти самые лекции, Гогой-Грузинчиком расшифрованные.

— Ну и что же ты вычитал там?

— Очень странные вещи.

— Какие же?

— Профессор Ляпишев, видно, поняв, что он уже ни до кого не достучится, кроме нас с Гогой, решил лекций в обычном смысле слова не читать. Все это было накануне его кончины. Он, кажется, оставлял нам, двум школярам, что-то вроде завещания.

— Так! Всё интересней и интересней получается. Как сказала Алиса, залезая в кроличью нору. Что это за завещание такое, Арсений?

— О Дон Кихоте.

— Не понял.

— Вместо лекций Ляпишев перед смертью еле слышным голосом надиктовывал нам всё, что он думает о Дон Кихоте и о Сервантесе.

— О Дон Кихоте?

— Да, да! Ты не ослышался. О Дон Кихоте. Но только не о литературном персонаже, а о живом, понимаешь, живом человеке по имени Алонсо Кихано, действительно жившем в XVI веке в Испании. Мы сначала с Гогой решили, что старик с ума спрыгнул. Ляпишев об этом Алонсо Кихано, как о ближайшем родственнике рассуждал.

Воронов еще раз вспомнил, что Ляпишев к годам пятидесяти необычайно начал походить на хрестоматийный образ Дон Кихота. Видно в этом внешнем облике нашло свое отражение внутреннее состояние Бориса Ивановича, когда он сам достиг возраста Алонсо Кихано. Затем это сходство незаметно исчезло, когда профессор перевалил на седьмой десяток. Именно таким, слегка грузным и неповоротливым и застал молодой тогда еще студент Воронов любимого профессора. Сторожев с Грузинчиком встретили его уже после восьмидесяти. Облик Дон Кихота окончательно растворился в старческой немощи. Остались лишь одни фотографии. Они-то и попались как-то на глаза Воронову.

— Ляпишев рассуждал в том духе, — продолжил Сторожев, — что суть этого романа, который, по его мнению, лишь по недоразумению принимают за роман в обычном смысле слова, так вот, суть этого произведения человек может постичь лишь после пятидесяти, когда совпадут, по его словам, необходимые временные циклы.

— Так, так. Опять мистика.

— Как хочешь воспринимай это, Женька, но мы с Гогой, когда во всем разобрались и записи расшифровали, то поверили в это безоговорочно.

— Наверное, поэтому Гога твой себе руку в Ленинке и оттяпал.

И тут Воронова словно током ударило. Он невольно еще раз вспомнил про своего университетского товарища Сашку Рычкова. В том случае отрубленной кистью не обошлось. Всё сепсисом закончилось. И могилкой преждевременной. Воронов вспомнил, как поразила его тогда, в далеком 1982 году эта смерть. Рычков, казалось, излучал здоровье: маленький, коренастый, в очках и с дурацкими усиками, которые ему страшно не шли. Почему-то он себя считал человеком бунинской поры, выражался всегда высокопарно и девчонкам не только не нравился, а вызывал лёгкое отвращение, как сыр камамбер с плесенью. В университете за глаза его прозвали Раков-Сраков за настырность и туповатость, наверное, и еще за бунинскую таинственность в придачу. Рычков буквально убивал всех своими рассказами о предках боярах. Скорее всего, предки эти действительно были, но противные усики больше шептали о каком-нибудь парикмахере и явном вырождении, нежели о благородстве. Однако энергии в пареньке было — хоть отбавляй. Как-то они вдвоем на летних каникулах решили прогуляться от Опалихи до музея-усадьбы Архангельское. Это довольно приличное расстояние. Рычков пробежал его, как ни в чем не бывало. Затем сделал круг по самому музею и в конце предложил так же пешком вернуться в Опалиху. Вернулись. Сели на электричку. Добрались до Москвы, и будущий открыватель пушкинского автографа побежал от Рижской до своего Аэропорта на своих двоих, упорно игнорируя услуги муниципального транспорта. И это почти через пол-Москвы! И вдруг такой человек взял и без всяких видимых причин умер. А Гога, если верить Сторожеву, алхимией увлекся и про Книгу рассуждал в клубе книгочеев-гурманов совершенно открыто. Нет ли здесь какой связи? Не сама ли Книга такое с Гогой проделала? И это еще полбеды. Можно сказать, парень отделался легким испугом. Но если Гога-Грузинчик чего нахимичил, или, точнее сказать, наалхимичил со своим философским камнем, то последствия могут быть самыми непредсказуемыми. И что, если Книга одной гогиной рукой не обойдется и потребует в качестве искупительной жертвы чего-то большего?

— Пожалуй, ты прав, — продолжил доцент. — Грузинчик слишком уж во все поверил. А не поверить, Женька, никак нельзя было.

— Ух! Арсений, у меня даже ото всего этого дух захватывает. Ты хоть покажешь мне, что вам Ляпишев на диктофон нашептал?

 

Несколько недель спустя. Начало февраля следующего года

Здание старого цирка, арендованное

под экстренный съезд увечных звезд шоу-бизнеса.

В потоке слов погибал смысл любого слова.

Это был рев океана.

Шум толпы на арене Колизея.

Слабый смысл слегка улавливался в монотонном крике и тут же исчезал.

Каждая увечная звезда занимала в зале то место, которое она считала достойной ее статусу.

В представительской ложе по праву устроилась Примадонна.

Все остальные, которые помельче, заняли места поодаль.

Не обошлось и без скандала.

Решено было охранников в зал не пускать, поэтому звезды выясняли отношения сами, размахивая увечными конечностями. Все это походило на заседание средневековой боярской думы, где нередко вспыхивали стычки между представителями знатных родов, кому ближе к царственной особе сидеть.

Но еще до начала, до общего сбора вокруг цирковой арены, огражденной мощной металлической сеткой, перед входом в цирк, на улице, возникла проблема с парковкой. Звезды шоу-бизнеса принялись утирать друг другу нос, подкатывая на шикарных Хаммерах, Кадиллаках, Линкольнах и Крайслерах, баррикадируя этими дредноутами всю проезжую часть. И без того в переполненной транспортом Москве, благодаря великому столпотворению в столице помимо эпидемии членовредительства, начала распространяться эпидемия автомобильных пробок.

Шум внутри на арене дублировался все нарастающим шквалом автомобильных гудков снаружи.

Сюда же подвалили и толпы фанатов. Они притащили с собой плакаты и выражали свою любовь к звездам громкими выкриками, речевками, свистелками и прочими воплями. Между фанатами на небольшом пространстве перед зданием намечалась самая настоящая Куликовская битва.

Для полноты картины не хватало верховых. И они не замедлили появиться.

Над толпой поплыли небольшие облачка — это был пар, исходивший от мощного лошадиного дыхания. Мороз стоял отменный. Милиционеры в шлемах со стеклянными забралами, верхом на ухоженных лошадях напоминали средневековых рыцарей.

Москва медленно, но верно возвращалась в эпоху раздора и смуты. Сценарий жизни современного города переписывался чьей-то безжалостной рукой.

Как удалось собрать всю эту разношерстную толпу? Ведь у каждой звезды был свой график гастролей, свои агенты, импресарио, своя юридическая служба. Договориться с такой оравой людей было почти невозможно.

Но все усиливающаяся эпидемия членовредительства сделала строптивых звезд необычайно сговорчивыми. Тем более что устроители из издательства «Полипсест» обещали, по системе методолога Щедровицкого, быстро найти выход из сложившегося положения. Для коллективного решения проблемы общий сбор был жизненно необходим.

Речь шла о какой-то игре, что-то вроде «Иры в бисер» Германа Гессе, в конце которой в результате общей психотерапии должен был замаячить свет в конце туннеля.

Пришлось подкупить гадалок и личных астрологов. Благо у многих эти служители оккультизма оказались одни и те же. Они-то и давали нужный совет, и нашептывали кумирам срочно отложить гастроли, но обязательно явиться в начале февраля в здание цирка на Цветном бульваре, дабы выправить, наконец, слегка пошатнувшуюся карму.

Артистам же самого Цирка и дирекции была предложена такая сумма, что отказаться от нее никак нельзя было. А некоторым атлетам и факирам предложено было и поучаствовать в общем сценарии за дополнительную плату, разумеется. Администрация цирка решила, что это незапланированное шоу может быть неплохим рекламным ходом, и дало согласие.

Для того, чтобы привлечь внимание столь необычных зрителей, для начала на арену выпустили пять свирепых львов, которые с характерным ревом сразу принялись грызть железные сетки, и это слегка утихомирило собравшихся.

Все сели там, где их застал звериный рев и, как напуганные дети, уже не спорили, а, съежившись, напряженно ждали, что будет дальше.

Затем появился дрессировщик. Ударами хлыста и громкими выкриками он окончательно заставил замолчать не только грозных львов, но и перепуганную толпу. Дрессировщик почему-то был одет наподобие римского легионера: в блестящий шлем и сегментату, кожаную рубаху с нашитыми на нее металлическими пластинками. Особый красный шарф был наброшен на шею, не давая доспехам натирать ее. На плечах лежала ярко-красная короткая накидка. На ногах — металлические поножи и коричневые кожаные сандалии.

Точность исторического костюма с первого взгляда говорила о серьезности намерений. Этот костюм, как, впрочем, и другие, пришлось заранее купить в клубе исторического фехтования за приличную сумму. Расходы, разумеется, за счет того же издательства «Палимпсест».

В цирке воцарилась гробовая тишина. И тогда под соответствующее музыкальное сопровождение (это была прерывистая барабанная дробь) на арене стали появляться другие артисты, переодетые в черные туники первых христиан эпохи императора Нерона.

От такого скопления народа звери стали проявлять заметное волнение. Один лев сделал опасное движение. Римский легионер рванулся к нарушителю спокойствия.

В воздухе распространился едкий запах, запах дикого зверя. Крылья ноздрей округлились. Зрачки расширились. Одна из звезд тайком нюхнула какую-то дрянь. Каждый из собравшихся невольно подумал, что сейчас этих христиан голодные львы начнут раздирать на части прямо у них на глазах.

Дрессировщику в одеянии римского легионера пришлось еще раз щелкнуть кнутом. У замешкавшегося кокаиниста рассыпался драгоценный порошок.

И тогда из репродукторов донесся голос. Это был доцент Сторожев. Стелла уговорила филолога принять участие в шоу:

«Вся общественная жизнь человеческих коллективов протекает под знаком массовых психозов и массовых психопатий, — срывающимся от волнения голосом начал читать свой текст доцент. — Чем интенсивнее бьет ключ общественной жизни, тем чаще и глубже охватывают ее коллективные безумия. Одна психическая эпидемия сменяется другой. И так длится без конца! Безумная страсть к кровавым зрелищам лежит в самой природе человека. Какой популярностью у римского народа пользовались цирковые зрелища с дикими боями со зверем. Это было увлечение, сравнимое лишь с эпидемией.»

Свет в зале резко погас. Освещенной осталась лишь арена. Затем и арена утонула во мраке, и в беспорядке заходили лучи прожектора. Львам это не понравилось. Они принялись рычать. Бросаться на железную клетку. Каждый почувствовал себя совершенно беззащитным в этом хаосе света, тьмы, рева, беззащитным перед необузданной властью дикой природы. Раздался душераздирающий женский визг. Не понятно было, откуда он доносится: из зала или с арены. Словно цепная реакция, женский визг распространился по всему цирку. Визжать женщинам понравилось, и они дали себе полную волю.

— Прекратите! — рявкнула Примадонна из своей ложи. Но ее никто не услышал, и бабоньки продолжали вразнобой повизгивать, кто во что горазд.

Тут еще раз затряслась железная решетка. Это жалкое препятствие, защищающее зрителей, казалось, может рухнуть в любой момент.

— Ой! — раздалось в зале. — Да они нас всех сожрут!

Начали дружно вскакивать с мест. Решетка пошла ходить ходуном. Вновь раздался рев!

Звездам преподносили высший образец reality-show.

Звукооператор давал фонограмму диких саванн, словно улавливая настроение и страхи толпы, словно дирижируя женскими испуганными возгласами. Звездами манипулировали, как хотели, манипулировали теми, кто сам мог управлять бесчисленными массами.

Когда свет вновь вернулся, то львов за оградой уже давным-давно не было, а в песке и опилках лежали окровавленные куски человеческих тел.

Толпа дружно ахнула.

Кто-то упал в обморок.

Кто-то застрял у самого входа.

Но уйти так никто и не решился: каждого удерживала какая-то сила. Вид крови привлекал к себе.

Всех снедало любопытство.

Тела и кровь были, разумеется, бутафорскими, но сделанные столь искусно, что толпа звезд невольно разразилась дружными аплодисментами, когда одна мертвая голова вдруг начала кривляться и хлопать глазами. Другие же головы ни чем таким не хлопали, потому что оказались восковыми.

На трюк попались все без исключения.

Спецэффекты пришлось заказывать по высшему разряду. «Палимпсест» не скупился. Из случившегося с Грузинчиком хотели выжать по максимуму.

«Вся интеллектуальная и социальная жизнь человеческих сообществ проходит под знаком эпидемий, — под аплодисменты вновь продолжил читать свой текст диктор, когда взволнованная публика смогла слегка успокоиться после первого пережитого ею шока. — Эпидемия не исключение, а общее правило, почти не имеющее исключений.

Возьмем, к примеру, так всех увлекшее членовредительство. Эта эпидемия относится к разряду интеро-сексуальных и подобна самобичеванию.

Сейчас мы вам продемонстрируем, что имеется в виду.»

— Удалось! Удалось! — радостно заорал Леонид Прокопич, развалившись в кресле директора цирка. Он следил за представлением по специально установленному монитору. — Забрало, ей-богу, забрало. Зацепило, даже звезд зацепило!

А на арене вновь под соответствующее музыкальное сопровождение (неизменная прерывистая барабанная дробь, как перед смертельно опасным трюком где-нибудь под самым куполом) начали появляться артисты. Среди них были замечены и дети. Ими оказались воспитанники циркового училища. Небольшая толпа, включая и женщин, сбросила с себя накидки и предстала перед публикой по пояс голой.

Теперь ахнула мужская половина собравшихся. Груди циркачек оказались весьма впечатляющими.

Раздались громкие аплодисменты.

Голова же, зарытая в песке, продолжала по-прежнему хлопать ресницами и тупо улыбаться, напряженно оглядываясь по сторонам. Слишком много ног оказалось поблизости. Кто-то впопыхах чуть не наступил на этот моргающий предмет. В руках у каждого была плеть. Издавая какие-то возгласы, похожие на молитвы, собравшиеся приступили к самобичеванию. И делали они это так искусно, с такой достоверностью, что не поверить им было нельзя. По спинам побежала бутафорская кровь, которая на расстоянии мало чем отличалась от настоящей. В каждый кнут был вставлен электронный заряд, обильно выплескивающий кровь при любом даже слабом соприкосновении с телом. Такие плети стоили немало и раздавались артистам чуть ли не под расписку.

Некоторые из звезд с полным пониманием отнеслись к этому зрелищу. Они явно не понаслышке знали кое-что о флагелляции. И, закусив губы, с содроганием и наслаждением следили за каждым взмахом кнута.

Голос доцента продолжил свой рассказ, соответствующий жанру ужаса: «Первое известное истории шествие самобичевателей относится к 1260 году.

Оно возникло в Италии во время междоусобных войн императора и папы римского.»

На арене появилось два вольтижировщика на великолепных рысаках. Один в императорской короне, а другой — в папской митре. Они принялись кружить вокруг арены, а затем встали на седло, демонстрируя всем свое умение. Публика ахала каждый раз, когда копыто одной из лошадей чуть не опускалось на зарытую в песок живую голову. Мертвые же, восковые головы трескались под копытами лошадей, и из них фонтаном брызгали кровь и мозги, разумеется, все сплошь бутафорское.

Закопанной живой голове явно не понравились эти трюки с мозгами, и она начала орать.

Публика стала теряться в догадках: понарошку все это или всерьез?

На живом, а не восковом лице изобразился неподдельный ужас. Страсти накалились до предела.

— С головой кто трюк придумал? — поинтересовался Прокопич.

— Это циркачи таким образом решили какого-то штрафника проучить немного, — отрапортовала Стелла.

— А ничего. Убедительно. Главное публику цепляет, — одобрил владелец «Палимпсеста».

«Продолжались эти эпидемии вплоть до XVI века, — все не унимался Сторожев, перекрывая своим голосом вопли несчастного, зарытого в песок по самую голову человека. — К этому же типу можно отнести и эпидемию самоуничтожения.»

Массовка на арене мгновенно поменялась, иллюстрируя текст новой весьма выразительной пантомимой. Человека, изображавшего зарытую голову, вынули, наконец, из специально приготовленной для этого трюка ямы. Публика взорвалась аплодисментами. У героя было отчетливо видно темное мокрое пятно между ног. Но над этим обстоятельством никому не хотелось смеяться.

«Очень распространен рассказ о 30 инвалидах, повесившихся в 1772 году один за другим на одном и том же крюке, снятие которого прекратило эпидемию», — продолжал повествовать голос за кадром.

Клоуны на арене, одетые в оборванцев XVIII века, принялись уморительно подвешиваться на одном и том же бутафорском крюке. Быстро выстроилось подобие шутовской очереди. Но, несмотря на показное веселье, сцена вышла немного жутковатой.

«Аналогичный случай имел место в 1805 г., - буквально пел голос в динамике. — В лагере Наполеона, помещавшемся близ Булонского леса, где в одной и той же будке покончило самоубийством несколько десятков солдат».

На арене в полосатой бутафорской будке послышались громкие пистонные выстрелы, и из нее начали выпадать один за другим клоуны. Их выпало десятка два из маленькой тесной коробочки, что должно было создать комический эффект. Но никто даже не улыбнулся.

— Неплохо, неплохо, Стелла Эдуардовна, — вновь отметил Леонид Прокопич, сидя у мониторов в кабинете директора цирка. На время общего сбора этот кабинет превратили в оперативный штаб. — Хорошо. Одобряю. А текст кто подготовил?

— Я и подготовила. С помощью литературных негров, конечно. Надо же дать подработать всем этим полуголодным выпускникам филфака.

«Повальное подражательное самоубийство распространилось по всей Европе после публикации романа Гете „Страдания юного Вертера“», — звучало тем временем в динамиках.

На арене появились клоуны с книжками.

— Хороший ход, — одобрил владелец «Палимпсеста». — Вот и книги появились. Я бы крупными буквами напечатал на них логотип нашего издательства. А его нет. Явное упущение. Рекламой даже в таком случае пренебрегать не следует. Кстати, мы этот роман Гете, кажется, тоже печатали?

— Конечно, — подтвердила Стелла.

— Хорошо. Бросятся покупать и купят у нас. Надо обновить тираж. Вы записываете?

— Запоминаю, — огрызнулась Стелла, которая и без Прокопича знала, что делать.

Голос в динамике набирал между тем пафос:

«К нервно-психическим эпидемиям можно отнести и эпидемию восторга, выражающуюся в массовом воодушевлении по тому или иному поводу.

Один из греческих писателей рассказывает о том, что однажды, после представления „Андромеды“ Еврипида, зрителями, а затем и всем городом овладела неистовая пляска, от которой никто не мог уберечься. Нагие, бледные, со сверкающими глазами, они бегали по улицам, громко декламируя отрывки пьесы и исполняя дикую, странную пляску. Это общее увлечение танцем, граничащее с безумством, прекратилось только с наступлением зимы.»

— Не слишком ли мы их грузим всеми этими историческими подробностями, Стелла Эдуардовна, — обратился к своей помощнице Прокопич.

— Ничего. Из них все равно никто толком не учился. Пусть культурки поднаберутся. Им полезно.

— Вы думаете?

— Уверена.

«Первый рассказ о неистовой пляске, случившейся в Дессау, относится к 1021 г., - все нарастал и нарастал голос в динамике. Он теперь буквально грохотал по всему залу, словно во время проповеди, — В ночь на Рождество, в кладбищенской церкви одного из монастырей близ Дессау, несколько крестьян начали плясать, и плясали так неистово, что никакие уговоры священника их не смогли остановить.

В следующий раз эпидемия неистовой пляски разразилась в 1237 г. в Эрфурте. В хронике рассказывается о том, что свыше ста детей, прыгая и танцуя, прошли так более двух миль, а затем упали в изнеможении».

— Копия наших современных дискотек, только без таблеток «экстези» — не удержался и вставил Прокопич.

— Я вижу, и вас зацепило, Леонид Прокопич?

— Да нет! Просто текст подобран профессионально. Интересно, что из этой затеи выйдет?

— On s'angage et puis on voir.

— Что? Что, простите?

— Ввяжемся в бой, а там посмотрим.

— А!? — растерянно произнес владелец «Палимпсеста».

А голос все не унимался: «В третий раз неистовая пляска разразилась в 1278 г. в Утрехте, где двести человек собрались на Мозельском мосту и начали плясать, и плясали до тех пор, пока мост не обрушился, и все они не погибли в реке.

Четвертый случай эпидемии неистовой пляски относится к лету 1375 года в Кёльне и Меце. В ней приняли участие до 1600 человек.

В 1418 году эпидемия вновь появилась в Страсбурге. Она дошла до Парижа, как пишет об этом историк Мишле, и в течение многих месяцев на городском погосте длился этот страшный танец. Зараза распространилась повсюду. На кладбище невинных младенцев стекались толпы людей.

Были даже образованы команды плохих скрипачей, которые наполняли днем и ночью город своими отвратительными звуками.»

Вакханалия, творящаяся в это время на арене, кажется, дошла до своей кульминации. В ней приняла участие вся труппа. Каждый из артистов цирка, словно во власти какого-то безумия, начал показывать все на что он способен. В воздух полетели различные предметы и люди: жонглеры и акробаты ловко смешались между собой, а вольтижировщики выделывали необычайные трюки на своих скакунах, пуская их по кругу.

Не выдержали и звезды. Они рванули к решетке. Толпа зрителей стремилась прорваться на арену.

— Что?! Что это?! — недоумевал Прокопич. — Бунт!

— Кажется, мы перестарались. Слишком завели всех. Я не учла степень эмоциональности наших подопечных.

— Не понял?

— Дело в том, что после иллюстрации за дело должны были взяться методологи.

— Кто?

— Методологи.

— А… — уныло отреагировал Прокопич. — И чего эти методологи должны были здесь делать.

— Они должны были разбить наших звезд на группы. У каждой группы — свой игровик-методолог. В каждую группу мы внедрили бы своих психологов, историков, культурологов и даже священников.

— Зачем?

— Чтобы с разных сторон обсудить их проблемы. Это что-то вроде коллективной психотерапии должно было получиться.

— Понятно.

— Затем в группах они бы сами выработали путь к собственному спасению, к выходу из тупика, в котором мы все оказались.

— Дальше? — все мрачнее и мрачнее расспрашивал свою помощницу Прокопич.

— А дальше — общий сбор групп. И завершающее коллективное обсуждение. Это что-то вроде создания коллективного разума. Американцы так на Луну слетали…

— Понятно. Я не знаю насчет американцев и куда они там слетали, но у наших, кажется, крыша поехала.

И на экране монитора ясно обозначилась фигура популярного певца. Прорвавшись к батуту, звезда принялась неистово прыгать на натянутой сетке, пытаясь взлететь под самый купол. Волосы развивались по ветру, и на лице нарисовалось истинное блаженство.

— Вон как крышу снесло. Этот на Луну и без ракеты долетит. Какой разум? Никакого разума и отродясь у наших звезд не было. Помните: «Мои мысли — мои какуны»

— Скакуны, — поправила Стелла.

— Неважно. Какой разум, не говоря уже о коллективном. Одни сплошные эмоции.

А звезда, между тем, все прыгала и прыгала, взлетая с каждым разом все выше и выше. Парень явно был в прошлом гимнаст и сейчас вдруг вспомнил о своей первой профессии.

— Вы перемудрили, моя дорогая, — с грустью глядя на захватывающие прыжки, констатировал Прокопич. — В данном случае вам изменило чутье.

Еще прыжок. Потом еще. Певец, казалось, парил в воздухе и возвращаться назад на землю и не собирался. В детстве в школе он был даже не двоечником, а колышником. Дома говорили по-татарски, а в московской школе приходилось переходить на русский, которого парень почти не знал. Но вот однажды в классе, где-то в самом начале 80-х, появился молодой учитель. Он сразу всем понравился. Тогда-то будущий гимнаст и популярный певец впервые и получил свою единственную за все годы обучения пятерку. Учитель задал тему для короткого классного сочинения: «Мой любимый уголок природы». И парень, что называется, оторвался. Прямо как сейчас на батуте. «Мой любимый уголок природе, — старательно выводил он в тетрадке в клеточку, — это Чёртовое колесо в парке Горького. Когда садишься на это Чёртовое колесо, то оно возносит тебя вверх. И люди становятся, как муравьи, а дома — как спичечные коробки. Но вот Чёртовое колесо делает полный круг, и всё встает на свои места.» За сочинение ему поставили пять за литературу и кол за русский.

— Из этого бардака, Стелла Эдуардовна вам придется теперь как-то выкарабкиваться одной, а мне пора на совещание владельцев и главных редакторов ведущих издательств. Обо всем, что здесь произойдет, доложите сегодня же вечером. Впрочем, СМИ и так все представят в мрачных тонах. Грядет серьезный кризис… Я это чувствую. Вон он, вон он как прыгает! И откуда силы берутся?

Кошмарный сон владельца и главного редактора издательства «Палимпсест» Леонида Прокопьича Безрученко

На общем совещании владельцев и главных редакторов ведущих издательств было озвучено то, что давным-давно носилось в воздухе: отечественному книжному рынку грозил самый настоящий коллапс в виде инсульта. Причина — тривиальный тромб.

Все уже успели заметить, как много появилось лотков с призывом: «Любая книга за 35 рублей». Внушительными стопками лежали тома, которые совсем недавно стоили 200 и даже 300 рублей.

Книги складировались, так и не дойдя до читателя. Они душили рынок.

Книжные супермаркеты работали допоздна, устраивая различные рекламные шоу, но ситуация продолжала усугубляться: спрос значительно уступал предложению. Лотки с девизом: «Все по 35» продолжали расти как грибы после дождя.

Уже успело разориться некогда процветающее издательство «Terrra», а многие влачили жалкое существование. По сути дела, каждый даже очень надежный издательский дом смог ощутить холодное дыхание смерти.

Книга как явление культуры умирала прямо на глазах.

Дело могла спасти лишь широкая торговая сеть, способная охватить всю Россию. Но даже до соседнего Петербурга издательская продукция доходила лишь в виде слабеньких ручейков. Везти же книги в более отдаленные регионы представлялось делом абсолютно нерентабельным: затраты на бензин, который, благодаря высоким ценам на нефть, дорожал почти с каждым днем, не оправдывали слабой выручки от продаж, а железнодорожные тарифы представлялись просто космическими.

Возрастала и себестоимость самой книги. В результате они становились все дороже и дороже, а доходы населения не росли такими темпами, о которых все время говорили лицемерные СМИ.

В среднем книга стоила около 200 рублей и выше. Поэтому читатель довольствовался лишь самым необходимым, покупая в основном учебники или литературу по узкой специальности.

Следом шли детективы-обложки, изданные в мягком переплете. Цена 50–70 рублей считалась терпимой.

Затем — мемуары. Их покупали не так охотно, как детективы, но покупали. Страна старела и поэтому тешила себя славным героическим прошлым.

Лидером продаж считался «Код да Винчи» Дэна Брауна. Бум на «Гарри Поттера» заметно спал.

Книга медленно, но верно переходила из рук издателей в глобальную сеть интернета. Все чаще и чаще в вагонах метро можно было заметить людей, считывающих текст с дисплеев своих маленьких карманных компьютеров размером с ладонь.

Неумолимая статистика утверждала: 50 % населения вообще не покупает книг и 1/3 их не читает.

На то, что книга имела все шансы стать неосязаемым виртуальным явлением, Леониду Прокопичу Безрученко было глубоко наплевать. Его интересовали только деньги. Деньги и судьба писателя Грузинчика. А, главное, его, Грузинчика, детективы о сыщике Придурине. По этим книжкам уже успели отснять телесериал и собирались запустить еще один грандиозный проект. От этого всего «Палимпсесту» причиталась немалая прибыль.

Даже членовредительство оказалось на руку: спрос на книги Грузинчика взлетел до небес. Получилось что-то вроде очень удачной рекламной кампании.

Но Леонида Прокопича при таком радужном раскладе продолжал мучить один вопрос: сможет ли Грузинчик писать и дальше? Рука — дело не шуточное! Понятно, что при современных технологиях для писателя отсутствие послушной правой руки — не проблема. Есть секретарши, есть компьютеры, есть диктофоны. Но Грузинчик упрямо продолжал писать исключительно перьевой ручкой. Причем, об этой ручке ходили всяческие там легенды. Поговаривали, что это был некий антикварный «Montblanc», который подарил писателю еще в студенческие годы какой-то полусумасшедший профессор, а ему, профессору, в свою очередь, отдал это стило немецкий солдат еще во время войны. Отдал с какой-то особой чуть ли не магической целью и с соответствующим заклинанием.

Вдруг заклинит? Вдруг произойдет какой-нибудь сбой в сознании — и тогда все: курица перестанет нести золотые яйца! Абгемахт! Что называется. Мало ли что на подсознанке у этого Грузинчика со старым «Montblanc»-ом завязано? А вдруг руку назад пришьют неудачно? Вдруг Грузинчик свой «Montblanc» больше правой назад пришитой рукой взять не сможет? Главное, почерк, прежний почерк уж точно не восстановить. А почерк — это как идентификация личности. Об этом Леонид Прокопич специально у психологов консультировался.

Конечно, можно прибегнуть к услугам литературных негров. Пусть себе пишут вместо настоящего автора. Но слишком уж самобытен оказался этот Грузинчик. Просто так под него не подделаться. В этой самобытности вся сила. Она-то и приносит успех. Стелла это сразу почувствовала, а в интуиции секретарше никак не откажешь. Самобытность Грузинчика сравнима лишь с букетом очень дорогого вина, бутылка которого может стоить неимоверных бабок. Здесь все очень зыбко. Нарушь этот баланс — все рухнет. Так или приблизительно так любила рассуждать Стелла по поводу этого самого Грузинчика. И Леониду Прокопичу оставалось только соглашаться со всем этим бредом. А куда денешься — бабки, с ними не поспоришь. Самобытность, значит самобытность — и все — якшис, что называется.

Но откуда бралась эта чертова самобытность, не знал никто. Наверное и сам Грузинчик не понимал ее природы. Может быть, та самая ручка «Montblanc» и была причиной. Как знать? Ручка-то с историей, как утверждала та же Стелла, наверняка, довоенная, с золотым пером, пережившая не одного хозяина. Со временем этот «Montblanc» сумел, как сейчас принято говорить, превратиться из простого предмета быта в самый настоящий артефакт. Что это такое, Безрученко представлял себе довольно смутно. Но он доверял Стелле. Артефакт так артефакт. Наверное, это что-то вроде талисмана. Леонид Прокопич как-то попросил Грузинчика показать ему свое сокровище. Грузинчик с неохотой достал «Montblanc». Ручка как ручка. Черная с золотым клипом и широким золотым кольцом на колпачке. Правда, очень толстая, а на колпачке — шестигранная звезда. Грузинчик пояснил, что эта звезда символизирует шесть ледников, которые расположены на знаменитой вершине. И чего по этому поводу с ума сходить — не понятно? Таких артефактов в любом бутике накупить можно. Безрученко сам видел подобные стило, и даже лучше, в «Duty-free» в Шереметьево. Но Грузинчик запал именно на этот. С этими чудиками-писателями всегда так. У них в голове тараканы давно завелись. Стелла их очень хорошо понимала с их тараканами. Она была помимо секретарши что-то вроде переводчика, переходя каждый раз с языка тараканов на нормальный, человеческий. И слава Богу! Потом по каталогу Безрученко пробил этот самый артефакт Грузинчика, его талисман, без которого он, писатель, был как без рук. При изготовлении «Montblanca» Грузинчика использовали органические смолы тропических растений и золото в 14 карат 585 пробы с обязательными платиновыми прожилками на широком, плоском, как лопата, открытом пере.

С помощью этой волшебной палочки, по собственному признанию Грузинчика, он и добывал свои тексты, словно выкрадывая их из далекого прошлого.

 

О том, как профессор Воронов пишет роман о самом себе

…или как Роману надоело быть только Романом,

и он захотел стать реальной жизнью.

Последнее время профессору Воронову понравилось проводить зимние студенческие каникулы в Турции в районе Кемер. Он знал, что приблизительно 80 % всех античных развалин находится на территории этой страны и лишь 20 % принадлежит Греции и Италии.

В горном районе Кемер античность эллинистической эпохи давала знать о себе повсюду. Турки относились к этому факту равнодушно. Раскопки велись лишь на месте знаменитой Трои и еще кое-где.

Кемер и конкретно село Чамюва (Сосновое гнездо) вниманием специалистов и туристов избалованны не были.

Уже два года подряд Воронов со своей женой Оксаной в самом конце января — начале февраля ездили в один и тот же пятизвездочный отель, продающий туры зимой по демпинговым ценам. Этот отель находился на берегу Средиземного моря, у подножия горного хребта, вершины которого в это время года были покрыты снегом.

31 января. Температура 20° по С. Светит яркое солнце, море не грозно накатывает на прибрежную гальку, под ногами лежат груды мусора и спелые, слегка подгнившие, апельсины. Время урожая. Оранжевые шары валяются повсюду.

— Не надо! Брось! — возмутилась жена.

— Зачем бросать? Они спелые.

Привкус гнили, правда, присутствовал. Но в этом привкусе и заключалась вся прелесть. Он был созвучен тому нарушению нормы, общепризнанных правил, которые и определили бегство Воронова из заснеженной, пораженной холодом Москвы, сюда, к подножию магической горы, к морю, апельсинам, солнцу, теплу, свободе.

Несмотря на предостережения жены, профессор принялся с жадностью есть именно ту мякоть, которая и отдавала слегка гнильцой. Свежие безупречные апельсины он сможет попробовать и в отеле. А вернувшись домой, наестся ими вдоволь в Москве, в городе, где нет и не может быть таких горизонтов: одни крыши домов, зачастую серое бесцветное небо, как будто перед самым твоим носом тебе нарочно закрыли некую перспективу, на фоне которой вот-вот должны были начать происходить чудеса. В городе можно было есть апельсины и без легкого привкуса гнили. А здесь надо было поднимать оранжевые мягкие шарики прямо с земли, обильно смоченной морским прибоем, снимать пальцами тонкую шкурку, разбрызгивая сок в разные стороны, ломать дольки, с трудом рвущиеся на волокна, а затем где-то в полости рта ощутить самый настоящий взрыв такого ни на что непохожего апельсинового вкуса, сдобренного легкой гнильцой.

— Добро пожаловать в Кемер! Добро пожаловать в Фазелес, в мертвый город, которому совсем недавно исполнилось каких-то 2,5 тысячи лет. И рваные, неправильные апельсиновые дольки тают, тают у тебя во рту, и солнце, сумасшедшее, жаркое, кажется, от этого вспыхивает еще ярче, море, радуясь, что ты не выплюнул, не отшвырнул этот слегка подгнивший плод, с еще большей радостью накатывает на берег, приветствуя тебя, и лишь гора со своей снежной вершиной таинственно нависает над тобой, готовая вот-вот закрыться облаками: мол, посмотрел и довольно, на первый раз хватит, незнакомец, съесть наш апельсин с гнильцой — это лишь начало, и оно еще ничего не значит, прощай. И облако, действительно, прямо на глазах скрывает вершину.

— Оксана! На попробуй, — протягивает он жене остаток апельсина.

— Не хочу. Несвежий.

— Ты только попробуй, попробуй, ну.

И жена сдается: берет из его рук апельсин, пробует и понимает все.

И гора, словно на секунду отбросив облако-покрывало, жадно смотрит на его женщину: попробует или нет. Готово. Попробовала. И море с еще большей радостью накатывает на берег, солнце вспыхивает еще ярче, и тогда мыс с правой стороны освещается так, что ты уже не можешь оторвать от него взгляда. Ты еще ничего не понимаешь, но тебе уже сказали: идти надо туда, направо, вдоль пустынного пляжа, вдоль целой череды опустевших отелей, которые являются лишь слабой китчевой декорацией города мертвых, идти надо туда, к мысу, направо. Там ждут. «Любовь к трем апельсинам!» — взорвалось в профессорской голове. К трем цитрусовым рыжим шарикам с гнильцой! Их и возьми в дорогу! Подбери у себя под ногами и иди. Никто не знает, откуда взялись на пустом, потому что не сезон, пляже эти фрукты. Ни садов, ни деревьев поблизости. Одно море и горы. Может быть, потому они и с гнильцой, что не росли, как все, на ветке. Может быть, их выбросило на берег море?! Может быть, разбитая о рифы греческая трирема освободила, наконец, свой трюм и оттуда, со дна, как бесшумный взрыв, всплыли эти волшебные, эти гнилые апельсины и подкатились только к тебе, только к твоим ногам по приказу волшебной горы, молчаливо возвышающейся у тебя за спиной: «На — ешь, а потом иди!»

Но мыс в первый день прилета показался им таким далеким, что добраться до него просто не было ни сил, ни времени. Словно уловив их настроение, солнце тут же скрылось за облаками. Сделалось пасмурно и захотелось вместо мыса бежать по направлению к отелю. Все-таки зима.

Возвращение в Роман

Роману неожиданно надоедает реальная жизнь,

и он на короткое время возвращается в свой обычный формат.

Кошмарный сон владельца и главного редактора издательства «Палимпсест»

Леонида Прокопьича Безрученко (досадное продолжение).

Леонид Прокопич Безрученко подъехал на своей Ауди 8 к воротам коттеджа. Электроника сработала. Створка ворот на встроенном рельсе отъехала влево. Шофер аккуратно вкатил лимузин во двор…

И вновь Реальность

Роман словно сходит с ума, мелькая, как испорченный светофор,

то красным, то зеленым светом.

Воронов не знал, что с ним такое произошло на берегу. Далекий мыс, апельсины, ощущение какого-то напряжения и радости одновременно. Тепло. Солнце. Желание идти к мысу. А потом словно отрезало. Захотелось есть. Потянуло ко сну. Вылет был ранним. Встали в половине третьего ночи. И радость исчезла как будто ее и не бывало.

Как следствие — тяжелые тени легли на землю. Это солнце неожиданно скрылось за облаками.

Тяжелый уставший шаг — это он с женой идет не к мысу, а назад — к отелю.

В ресторане царствовали совсем другие запахи. Здесь не было ни моря, ни сосен, а цитрусовые лежали правильными кучками: все спелые, аккуратно-круглые и никуда не зовущие. Горы заменили сладкие кучи всевозможных десертов, присыпанных сахарной пудрой, словно снегом. Глаза разбегались. Тело тяжелело с каждой новой тарелкой, до отказа наполненной закусками.

* * *

После обеда вернулись в номер. Открыли балконную дверь и легли в постель досыпать недоспанное еще в Москве, легли, убаюканные шумом морского прибоя и пьянящим воздухом, в котором смешались запах сосен, моря и цитрусовых.

Но спать в номере гостиницы со странным названием «Тангейзер» да еще у подножия горы было небезопасно. Еще при заселении профессор отметил для себя, что основные постояльцы здесь немцы. Обстоятельство, прямо скажем, настораживающее.

* * *

Проснулся Воронов от того, что никак не мог понять, что дальше делать Леониду Прокопичу Безрученко. Действительно, не сидеть же ему до скончания века в своем автомобиле да еще с открытыми воротами, рядом с собственным коттеджем с темными окнами.

Ни тебе детского смеха, ни уюта, ни женского тепла и любви.

Здесь роман под названием «Библиотека Дон Кихта» явно застопорился и, казалось, не собирался писаться дальше.

Что делать со своим героем, издательским магнатом, профессор Воронов просто не знал.

Жена по-прежнему спала. Легкий ветерок играл занавеской: балконная дверь была открыта. Начались короткие сумерки, которые в горах почти сразу переходили во тьму.

Профессор дернул шнурок выключателя и в его воображаемой сцене темный коттедж Безрученко тут же засветился весь, как новогодняя елка, а дом наполнился живыми голосами. «Мне хорошо — и ему пусть будет так же», — решил для себя профессор и, достав рукопись своего незаконченного романа о самом себе, быстро дописал: «дом магната был полон радости и света».

* * *

Вечером они пошли гулять по поселку со звучным названием Чамюва (Сосновое гнездо). Сосен здесь, действительно, росло необычайно много. И «знакомый уху шорох их вершин» был слышен повсюду, стоило подуть со стороны моря даже самому легкому бризу.

Казалось, что сосны о чем-то постоянно шепчутся между собой. Казалось, они ведут свои неторопливые беседы прямо у тебя над головой, не стесняясь людей, не обращая на них ни малейшего внимания.

Количество сосен в этом месте было настолько велико, что на душу населения приходилось как минимум по одной маленькой роще.

Сосны шептались, и шепот этот был отзвуком других миров, путеводные тропы в который ты мог найти только в самом себе и нигде больше.

Итак, вечером этого же дня, дня прилета в Кемер, они вышли из отеля и решили прогуляться по темным улицам маленького турецкого поселка Чамюва.

Освещение оказалось весьма скромным: в основном вдоль шоссе, которое серпантином уходило прямо в горы и там, в горах, исчезало в кромешной тьме. Шоссе словно уводило тебя самого в твое собственное подсознание, в пещеру, в объятия доисторического животного, дракона Фафнера.

Решили уйти вглубь, чуть дальше от освещенной центральной части поселка.

В слабых отблесках тусклого желтоватого света наткнулись на силуэт большого американского автомобиля. Надпись на английском, прикрепленная к лобовому стеклу, сообщала, что это «бьюик» 1974 года выпуска, выставленный на продажу.

74-ый. Эта дата отозвалась в сердце Воронова воспоминаниями. Ему — 20. Жизнь — непрекращающийся праздник. Он бросил скучный авиационный институт, факультет с кратким названием «Ад», как у Данте, что на самом деле означало лишь авиационные двигатели. Бросил и решил поступать на филфак. А для этого — сумасшедшее чтение в вагонах метро, под стук колес поезда, в давке, чтение классики и того же «Дон Кихота», который распушил свои страницы где-то между станцией метро «Университет» и «Октябрьским полем».

Конкурс на филфак в МГПИ 10 человек на место. Поступить надо с первой и единственной попытки. Тебе 20 лет. Проваливаешь экзамены — и в армию, а после, в 22, уже какая учеба? Социум жесток. У матери и бабушки сил нет тебя содержать. Все поставлено на кон: либо пан, либо пропал.

— Пойдем! Пойдем дальше! — окликнула жена.

— Смотри! Это же «бьюик». «Бьюик» 74-ого. Посмотри, как он красив!

Жене пришлось вернуться. В тусклом свете все-таки можно было различить, что машина покрыта темно-вишневым лаком, а крыша при этом белая. Получалась какая-то пьяная вишня в молоке. Сочетание несочетаемого, как время хиппи и жесткой советской цензуры, время сексуальной революции и официальных песен Пахмутовой про комсомол на фоне фильмов о кукушкином гнезде, мюзикла «Волосы» и «Кабаре».

Пьяная вишня в молоке. Воронову показалось, что он даже ощутил вкус этого необычного коктейля, и в животе забурлило слегка, словно в «бьюике» сработало зажигание.

— Красивая, — согласилась Оксана, не замечая, что стоя сейчас рядом с этим американским дредноутом тридцатилетней давности, она молодеет, молодеет с потрясающей скоростью.

74-ый. Год сумасшедшего чтения и страха, страха, что не пройдешь в институт, что не сможешь использовать свой шанс.

28 августа. Улица малая Пироговская, дом 1. Пасмурно. Прошел дождь. Температура градусов 17–18 не более. Женя Воронов идет посмотреть: есть ли он в списках поступивших. Этот список напоминает список живых и мертвых. Это даже не список, а какой-то пейзаж после битвы: графическое изображение погибших надежд и страданий. Он один. Он принимает этот вызов судьбы. Списки вывешены на стенде в атриуме. Пасмурно. Атриум встретил его тогда неласково как чужака.

Смотрит. В горле пересохло. Как слепой водит пальцем.

И вдруг — бац. Он. Его фамилия. Имя, отчество — тоже его. Сомнений нет. Это он. Попал, проник, пророс травою, слабым стебельком, просочился в закрытое общество страстных любителей книг. Теперь его профессией станет чтение. Здорово! Ради этого жить стоит!

Выходит на улицу. Теперь все, все будет по-другому. И — о чудо! По аллее от соседнего судебно-медицинского морга идет он, Славутин, идет, как живой труп, на время покинувший тот самый морг, что неподалеку. Это наставник и старый товарищ за него, за Воронова, испереживался весь. Он тоже живет только книгами. Он, Славутин, тоже принадлежит к этому тайному обществу любителей переплетов и печатных страниц, пахнущих типографской краской. Это у него, у Славутина, Женя Воронов научился нюхать новую книгу, как нюхают свежевыпеченный хлеб, через запах вбирая в себя и аромат и тайный смысл написанного. Не случайно каббалисты мазали талмуд медом. Женя Воронов уже несколько лет играет у Славутина в студенческом театре МГУ. Воронову — 20, Славутину — 27. Славутин позеленел, небрит. Летом он в плаще — бьет озноб. Друг волнуется. За кого? За него, за своего ученика и товарища. Эту битву они выиграли вместе. Они победили. И Воронов знает, с кем теперь разделить свою радость.

— Ну, что? — ни жив, ни мертв спрашивает Славутин. — Говори! Провалился?

— Поступил! Поступил, понимаешь!

И они обнимаются. Славутин за него, за него испереживался весь. И это урок. Урок, как за учеников своих переживать, страдать надо: до зелени, до озноба, до небритых щек, до того, что изо рта табачищем несет, как из урны. Но этот запах дорого стоит. Он говорит, что ты не один, что ты дорог кому-то, что ты ученик и за тебя на все, на все готовы, за тебя всю ночь напролет смолили, смолили, смолили эти дешевые сигареты, делая свои легкие черными от никотина, добровольно вводя в свой организм жуткую дозу канцерогена, жуткую дозу смерти…

И все ради того, чтобы только читать, читать книги и нюхать, нюхать их до одури, как нюхают младенцев, любимых женщин, цветы, вино, море, вбирая полной грудью и морской бриз, и запах сосен, и аромат цитрусовых, ибо, как сказал поэт, книжная несуществующая ночь «лимоном и лавром пахнет», а еще «антоновскими яблоками» и «легким дыханием» той, одной гимназистки, давно умершей и похороненной на забытом уездном кладбище под тяжелым дубовым крестом, который тоже пахнет, пахнет деревом, покрытым лаком, и хвойными похоронными венками, если опустить нос в страницы тома и принюхаться, принюхаться всем существом своим, принюхаться, закрыв глаза, как будто никакой, никакой другой жизни просто не существует для тебя, книгочея.

Полюбовавшись авто, жена пошла дальше, во тьму.

А Воронов решил постоять еще немного с этим железным свидетелем того уже ставшим таким далеким 74-ого года.

Спереди автомобиль скалился своей длинной радиаторной решеткой и хромированными клыками.

«Бьюик» создали задолго до эпохи тотальной безопасности, когда железо и хром заменили на упругий и пошлый пластик, словно вырвав у зверя все передние клыки, нацепив взамен безопасный намордник.

Казалось автомобиль готов распугать своим видом все эти прилизанные, похожие на мыльницы, современные городские средства передвижения. Он напоминал бандита, оказавшегося по ошибке в старшей группе детского сада. Своей радиаторной решеткой и хромированным бампером с двумя огромными клыками «Бьюик» словно продолжал упорно вгрызаться во тьму и непроницаемую толщу времени.

Эту машину еще не успели приручить, не успели вконец заездить.

Спереди «Бьюик» действительно казался совершенно новым и по-молодому агрессивным. Он не хотел сдаваться, ржаветь и отправляться на свалку к своим собратьям.

Это был самый настоящий рок-н-ролл, воплощенный в металле, покрытом стильным темно-вишневым лаком да еще увенчанный белой крышей.

Стильно, сексуально, агрессивно, молодо! Страницами, вырванными из журнала «Америка», в 70-е обклеивали стены студенческих общежитий, и на этих фотографиях обязательно красовались агрессивные металлические формы: живые, яркие, необычайно музыкальные, зовущие к свободе, счастью, бессмертию.

С таким звериным оскалом, навечно отлитом в хроме, только и оставалось, что жадно пожирать пространство, мысленно вдавливая педаль газа в пол и с бешеной скоростью в 200 км/час, заодно всасывая в себя быстро текущее время, воздушным потоком несущееся тебе навстречу.

Перед Вороновым в турецкой ночи предстала самая настоящая машина, машина времени, которой, казалось, было все нипочем.

Воронов вдруг вспомнил о своем друге, о папаше Шульце, который уже успел отправиться на свалку ржавого металлолома, в отличие от этого «бьюика». Вспомнил о том, что стал за эти тридцать лет полным сиротой и теперь на свете не осталось никого, кто знал бы его, Воронова, младенцем, едва появившимся на этом свете. С разницей ровно в 20 лет он видел агонии матери и отца. Он сидел сначала у тела покойной матери, умершей в общей палате переполненной до отказа советской больницы. Только перед самой смертью палату все-таки решили освободить. В момент агонии мать выгнала его из комнаты, где ей предстояло встретиться со смертью, но ему все-таки удалось показать ей фотографию сына, которому к тому моменту не исполнилось и года. Агония на доли секунды отступила, и мать улыбнулась. А затем вновь страдания, мать выгнала его, и он закрыл за собой тяжелую дверь. Вернулся лишь тогда, когда все кончилось. Вот тогда-то он и увидел ее, матери, искореженное болью тело. Потом он заметил, что с руки у покойницы успели снять дешевые часики фирмы «Чайка». Кто успел заглянуть сюда, в палату скорби, раньше сына, так и осталось загадкой. Может быть рядовой воришка, какая-нибудь тетя Глаша-уборщица, а, может, и сам Харон решил заранее побеспокоиться о плате за перевоз. Воронов не стал вдаваться в подробности. Ну их — часы «Чайка». Пусть лодочник по ним теперь опоздавших корит, грозно на циферблат корявым пальцем показывая, мол, не задёрживай, не задёрживай давай — вон толпа какая выстроилась…

А потом, через 20 лет, он так же сидел в маленькой однокомнатной квартире рядом с трупом отца. И тело отца точно так же искорежила боль и страдание. Приехали сразу две труповозки и устроили прямо в коридоре чуть ли не драку: каждый смотрел на вновь представившегося как на статью дохода: сколько отвез за день — столько и заработал: поголовная коммерсализация смерти, что-то вроде маршрутного такси на тот свет. 20 лет назад это была бабка со шваброй, которая не побрезговала дешевыми часиками, а сейчас счет шел на кругленькую сумму. Воронов вспомнил, что в каком-то уездном городке конкурирующие труповозки устраивали даже друг другу аварии на шоссе, отбивая, таким образом, конкурентов и попутно опрокидывая мертвых прямо в придорожную грязь.

Но тогда в квартирке, где отец и встретил смерть, каждый из подручных Харона упрекал другого в том, что он самозванец, а не настоящий перевозчик из морга. Наконец истину восстановили, победители, не стесняясь присутствия сына и четвертой по счету жены покойного, упаковали отца в простыню и так, в простыне, стали проносить через узкий проход в коридоре, пару раз ударив мертвого об угол и дверной косяк. Воронов скорчился от боли, словно это его шарахнули головой о стену. Он смотрел на все, как на театр абсурда, будто одеревенев слегка. Подумал, что душа покойного где-то здесь, рядом, молчаливо наблюдает за тем, что творят с телом эти клоуны, в котором она, душа, квартировала последние семьдесят лет с хвостиком. Эти клоуны, наверное, и показывали сейчас наглядно Воронову, как душа, с какими мучениями еще несколько часов назад съезжала с опустевшей квартиры, ударяясь о печень, о сердце, о мозг, путаясь в кишках и внутренностях, пытаясь из последних сил взлететь к самому потолку в виде невидимого детского шарика, закаченного газом гелием и обрести наконец свободу.

Отец развелся с матерью, когда Воронову было лет 10, не более. Все эти годы родители виделись крайне редко и стали совсем чужими. Но в их предсмертных агониях проявилось нечто неуловимо общее, нечто такое, что их все-таки когда-то очень сблизило. С разницей в 20 лет каждый из родителей на смертном ложе «станцевал» с посланным к нему лично ангелом смерти, свой танец, танец одиночества и тоски, танец боли и страдания, станцевал свой рок-н-ролл, как и положено стиляге далеких 50-х.

Воронов понимал, что смотреть сразу после смерти на тела своих родителей грешно, но ничего не мог с собой поделать. Он бы и не смотрел, он бы попытался даже избежать этого опыта, но у судьбы, наверное, были на этот счет свои планы.

Сразу после смерти матери Воронов словно впал в детство. Здоровый, образованный, остепененный даже, 30-ти летний мужик вдруг принялся собирать коллекции машинок. Тогда, в 80-е, это был страшный дефицит. Воронов тратил последние деньги, встречался с коллекционерами, пропадал подолгу вне дома, терпел косые взгляды жены и тещи, но ему очень хотелось собрать как можно более полную коллекцию автомобилей 50-х годов и почему-то в основном американских.

Потом он понял, что подсознательно это шло из детства, когда отец и мать жили вместе.

Как-то в их комнате в коммуналке на улице Марии Ульяновой в доме 14 на пороге появился слегка под хмельком отец. В широкополой шляпе, в габардиновом пальто с накладными карманами, в двубортном костюме, в черной рубашке и в белом шелковом галстуке. В руке у отца был зажат проспект с выставки американских автомобилей, проходившей в Москве. Оттепель. Хрущев слетал только что в Америку и привез оттуда безумную идею засеять всю Россию кукурузой.

— На, — сделал широкий жест отец, — это тебе!

И протянул проспект пятилетнему сыну. И Женя Воронов увидел самое настоящее чудо: Кадиллак эльдорадо, Студебекер гоулд хок, Шевроле бель эр, Плимут гран фьюри, Форд краун Виктория буквально заворожили взор пятилетнего мальца. Все эти красавцы были выкрашены к тому же в какие-то немыслимые цвета: брызги шампанского, пьяной вишни, в цвет морской волны и прочее, прочее, прочее.

Но вершиной этой коллекции оказался знаменитый Кадиллак биориц, выполненный в каком-то невероятном космическом дизайне, с острыми высокими крыльями и круглыми огромными кроваво-красными габаритами с изображением серебряной галочки посередине. Это был невероятно броский, типично американский китч. Но пятилетний Женя Воронов и не подозревал даже о существовании такого слова. Дело в том, что в этом так называемом китче было уж слишком много типично детского, наивного, радостного.

Пока он жадно вглядывался во всю эту красоту, столь не похожую на их скромный и даже убогий быт, на ту серость, что царила за окном, мать с отцом сначала тихо ругались о чем-то, спорили, потом принялись целоваться, поставили пластинку и пустились кружиться в танце под шлягер тех лет из «Серенады солнечной долины», выплясывая что-то вроде африканской буги-вуги.

Молодые, счастливые, здоровые, родители в воображении Воронова так вечно и кружатся на фоне бесподобного, неподражаемого в своем детском китче, космического Кадиллака биориц, белоснежного, как первый выпавший снег, покрывший горные вершины близ поселка Чамюва, странно созвучного знаменитой джазовой теме «Чатаногачучу».

Словно очнувшись от сна, Воронов решил осмотреть «Бьюик» 74-ого со всех сторон. И боевой настрой профессора сразу сник, испарился. Сзади были видны следы ржавчины. Металл «Бьюика» начала жрать ненасытная коррозия. «Что? — подумал невольно Воронов. — Хвост все-таки прищемили?»

Это был знак! Знак Смерти! И от неё никуда было не деться.

Он поспешил во тьму вслед за женой. «Словно Орфей за Евридикой», — невольно прозвучало в профессорского голове.

* * *

Зачем он начал писать этот роман о Дон Кихоте? Зачем? Зачем надо было делать главного героя своим alter-ego, да еще наделять его собственным именем? К чему вся эта литературщина? Какая-то Книга! Дешевая мистика и не более того. А эпизоды с членовредительством просто искусственны и не имеют ничего общего с реальной жизнью: намеки на популярных писателей просто оскорбительны и могут вызвать у читателя подозрение в зависти, в зависти к чужой более удачливой писательской судьбе.

К тому же, что скажут коллеги по цеху? Тот же Сторожев. Он ведь может и возмутиться. Чего доброго, еще и руки не подаст. И будет прав. Странный какой-то роман получается. А, главное, зачем? Зачем вообще его утруждаться писать? Кому интересны все эти воспоминания? Эти фобии, бесконечные комплексы? Например, ты пишешь, что у писателя Грузинчика была страсть к перьевым ручкам и писал он, Грузинчик, дурацкая фамилия, кстати сказать, только старым «Montblanc»-ом. Но это же твоя личная страсть. Это твой комплекс, твоя двинутость на канцтоварах, а не какого-то там выдуманного тобой Грузинчика. Явно этот так называемый роман и не роман вовсе, а болезнь, болезнь твоего собственного «я». И ты просто хочешь навязать эту болезнь другим. И с этой целью придумываешь, точнее, выдумываешь какой-то сюжет. Завлекаешь, ловишь читателя на наживку. Зачем? Чтобы заразить его собственными фобиями, своими страхами, комплексами.

Какая-то довольно сомнительная цель получается. Это похоже на Дон Жуана, зараженного СПИД-ом, или на человека, болеющего гриппом и любящего разъезжать в общественном транспорте, а не лежать спокойно у себя дома на диване и лечиться медом, малиной и прочими народными средствами.

В этой турецкой ночи без звезд, видно, стало очень облачно, он с трудом нашел жену рядом с каким-то коттеджем. Из-за забора надрывалась внушительных размеров псина.

— Смотри, какой дом красивый! — отметила жена, игнорируя собачий гнев.

— Красивый, красивый. Только пойдем давай. Я собак боюсь. А эта уж очень грозная.

— Она ничего нам не сделает. Ограда высокая.

— Смотри, как она на эту ограду бросается.

Ограда представляла из себя лишь высокую сетку, которая начинала буквально ходить ходуном от очередного приступа законной ярости могучего животного.

— Вот бы нам такой! — предалась мечтам Оксана. — И где-нибудь в таком же месте, чтобы горы, море и сосны.

— И собака чтобы тоже была?

— И собака, — мечтательно, по-детски произнесла Оксана.

В сравнении с заснеженной серой Москвой они действительно очутились в раю, в ином, потустороннем мире, в который, кстати сказать, как и заведено было в мифах, добрались по воздуху, взлетев под облака, туда, где всегда светит солнце.

Воронов живо представил, как они живут с женой в таком вот коттедже и почему-то без детей.

Может это и есть то, что их ждет после смерти? Может коттедж на краю другого невидимого мира и будет последней главой в его так называемом Романе, в его Книге?

Бред. Чушь. Совсем спятил. При чем здесь конкретная, реальная жизнь и какая-то там Книга, которую он так мучительно выдумывает, сам не зная зачем?

— Пойдем! — скомандовал жене Воронов и резко двинулся по направлению к свету, то есть к центральной части поселка Чамюва.

— Пойдем, так пойдем, — согласилась жена и побрела следом.

Из тьмы вышли на освещенную улицу. Пошли вдоль закрытых магазинов. Не сезон. Все опустело. Прошли почти всю улицу. Мимо промелькнула какая-то маленькая женская фигура. Со спины окликнула их по-немецки.

Воронов автоматически перешел на английский. Обернулся.

Женщина действительно оказалась небольшого роста, худая, лет 55. Она мило улыбнулась. Ошиблась. Приняла их за своих соотечественников, за немцев. В основном только немцы в это время года здесь и отдыхают. Воронов почувствовал легкий запах спиртного, но не придал этому значения. То, что незнакомка была слегка пьяна, супруги на этот счет сошлись во мнении лишь в самом конце вечера, уже у себя в номере, готовясь ко сну.

Перешли на английский. Немка спросила: откуда они? Из России. Удивление. О русских здесь сложилось другое представление: они даже внешне на них не похожи. И вдруг немка пригласила их подняться по узкой винтовой лесенке к себе домой на второй этаж. Объяснила, что муж у не турок, что он вообще ни на каком языке не говорит, кроме своего родного, турецкого, что она будет рада угостить русских настоящим турецким чаем. Согласились. Поднялись. Муж-турок сидел у телевизора и смотрел футбол. Это оказалось какое-то убогое жилище в одну маленькую комнату. Турок еле скрыл свое недовольство. Жена-немка, да еще поддающая, явно ему слегка надоела. Но он смог все-таки выжать из себя подобие улыбки и предложил жестом сесть: мол, что с вами сделаешь, если у меня, у мусульманина, жена пьет.

Воронов с женой уже захотел было уйти, но говорливая немочка, сбиваясь с плохого английского то на немецкий, то на турецкий, пустилась расспрашивать русскую пару и говорить о каком-то караван-сарае, расположенном непосредственно на берегу моря, где выступал некий фольклорный ансамбль и совершенно потрясающе пела одна турчанка. Причем, все это шоу предназначалось исключительно для мужчин-строителей, гастарбайтеров-курдов, нанятых в качестве дешевой рабочей силы для возведения новых отелей к летнему сезону.

Неожиданно на пороге этой убогой квартирки появился еще один турок, и Воронов с женой всерьез задумались о собственной безопасности. Вместо удобного домика на берегу моря все могло закончиться элементарным ограблением русских туристов. «Такой финал в романе тоже возможен, — мелькнуло в голове Воронова. — Сам виноват. Не надо слушать пьяных немок на улице, да еще решивших выйти замуж за турка».

Но вновь явившийся оказался соседом и другом семьи, который через пень колоду говорил по-русски. Представился друг семьи Мишей. Он занимался туризмом и зарабатывал тем, что возил маленькие группки по местным античным развалинам.

Совсем неподалеку, по словам Миши, находился вход в Ад. «Ого! — подумал Воронов. — Прямо скажем, неожиданный сюжетный ход». Оттуда, из этого входа в преисподнюю, уже в течение нескольких тысячелетий бил пламень, о происхождении которого никто ничего не знал. Вся округа была буквально переполнена древними артефактами и античными развалинами.

«Можно сказать, роман начинает писаться сам собой и, как болезнь, входит в определенную стадию недуга. Самому даже становится интересно, чем все это закончится», — тихо бредил про себя профессор Воронов.

А Миша, между тем, продолжал рассуждать о незлобивом турецком характере. Рассуждать по-русски, утверждая, что здесь, в Турции, дружно живут даже кошки с собаками. В качестве доказательства он показывал некую фотографию, на которой бездомные животные дружно жрали с голодухи что-то на помойке, забыв на время о природной вражде.

— Мы, турки, понимаем, — утверждал Миша, — что все, все люди. Кроме курдов, конечно. Курды не люди. Это верно.

Воронов спорить не стал, и лишь муж-турок, который ровным счетом ничего не понимал, грозно на своем родном языке попросил всех заткнуться, потому что в это время его любимой команде как раз забили победный гол.

Жена-немка, не обращая ни малейшего внимания на грозный окрик мужа, продолжала рассказывать, сбиваясь на все три языка сразу, о некой местной диве, которая, по ее словам, бесподобно поет и играет на какой-то длинной национальной трубе в местном шалмане для гастарбайтеров. Немка попросила Мишу, чтобы он обязательно свел в шалман ее новых русских знакомых. Миша опасливо по-турецки спросил у хозяина дома, стоит ли вести в шалман русских. Хозяин дома недовольно оторвался от телевизора, не сразу уловил суть вопроса, а затем выразительно закатил глаза и повертел указательным пальцем у правого виска.

Воронов и его жена Оксана поняли, что шалман с музыкой не для них и что тетка с трубой будет веселить кого-то другого.

Чай принесли. Он ничем не отличался от того, что им готовили в пятизвездочном отеле. Выпили, для приличия похвалили и засобирались.

Миша вызвался проводить. Когда вышли на улицу, то увидели, как стая бездомных собак дружно гонялась по плохо освещенной улице за какой-то кошкой. Ее спасло то, что она успела вскарабкаться на апельсиновое дерево, растущее у дороги. Спелые оранжевые шары, как камни, дружно посыпались на головы дворняг. Атака миролюбивых псов была успешно отбита. Не понятно почему, но Миша решил на свой страх и риск проводить русских туристов к шалману. Это оказалась обычная стекляшка, обычная забегаловка для местных работяг, где они, нарушая все законы ислама, после тяжелого рабочего дня потягивали пивко и кое-что покрепче и где какая-то двухметрового роста баба в кожаной юбке что-то им пела и на чем-то таком немыслимом играла.

Встали поодаль. В метрах 15–20 от шалмана. Благо через стекло все было прекрасно видно. Их заметили. Миролюбивые турки резко повскакали с мест и дружно бросились к окну. Они явно не только курдов за людей не считали.

Воронов почувствовал, что и здесь его Роман вполне мог неожиданно закончиться сам собой, поставив жирную точку, может быть и кровавую.

К выбегающим из шалмана миролюбивым туркам навстречу выдвинулся Миша. Они о чем-то покричали, пожестикулировали, и работяги вернулись на прежние места, а тетка вновь принялась играть на своих немыслимых народных инструментах, время от времени поправляя спадающую с бедер юбку.

Решили, что для первого дня вполне хватит и направились вдоль берега в свой отель. На прощанье Миша сунул в карман Воронову рекламный проспект своей турфирмы.

* * *

Ночью он проснулся от того, что вновь вспомнил о Романе. Книга не давала ему покоя. Воронову даже начало казаться, что прекрати он ее писать, и Книга просто возьмет и вытеснит его, автора, из жизни, чтобы найти себе какого-нибудь другого борзописца. Казалось, что Роману было все равно, какой писатель его пишет, талантливый или нет. Лишь бы писал. И неважно как. Роману просто очень хотелось побыстрее воплотиться в жизнь.

«Ну что ты со мной делаешь, — думал Воронов. — Зачем я тебе сдался? Мне 50. У меня все более или менее хорошо. Ты уже из меня всю душу вынул. Я и так про себя всем такое нарассказал, что перечитывать страшно. Оставь меня. Оставь. Прошу. Оставь».

Воронов сделал отчаянную попытку заснуть. Но у него так ничего и не вышло. Роман не отпускал.

«Ну ты же уродец! — проклинал Его в сердцах Воронов. — Ты же какая-то пародия. Ну какой ты, в самом деле, Роман? Я же как профессионал знаю, что такое настоящая Книга. Ты на нее совершенно не похож. Мне стыдно, стыдно, что я пишу тебя. Понял? Стыдно. Проваливай! Я спать хочу.»

И вновь предпринята еще одна попытка забыться сном.

И вновь неудача. Роман не сдавался. Он проник даже в Сон. Воронову снилось, как он беседует со своим коллегой Сторожевым, беседует о завещании не совсем выдуманного профессора Ляпишева.

Знаменитая 43 глава первого тома романа «Дон Кихот»

Дон Кихот повернул голову и при свете луны, которая заливала все своим сиянием, увидел, что кто-то подзывает его из слухового окошка. А окошко это тут же показалось ему большим окном с золоченой решеткой, и его безумному воображению тотчас же представилось, как и в прошлый раз, что прекрасная дочь владельца замка, охваченная страстью к нему, снова добивается его любви.

— Моя госпожа, — послышался голос служанки, — просит только, чтобы вы протянули ей одну из ваших прекрасных рук, — ибо одно прикосновение к ней сможет успокоить убийственную страсть.

— Примите, сеньора, эту руку или, лучше сказать, этот бич всех злодеев на свете. Примите руку, к которой ни одна женщина еще не прикасалась. Я протягиваю ее вам не для того, чтобы вы ее облобызали, — нет, посмотрите на сплетение сухожилий, строение мускулов, ширину и крепость жил; судите же теперь, какой силой должна обладать рука, у которой такая кисть.

— Сейчас мы увидим это, — раздалось в окне.

— Мне кажется, что ваша милость не гладит мне руку, а трет ее тёркой. Не обращайтесь с нею так сурово: она не виновата в страданиях, которые причиняет вам моя холодность. Не следует обрушивать на столь малую часть моего тела весь ваш гнев. Знайте, что кто любит не должен мстить так жестоко.

Дон Кихот стоял во весь рост на Росинанте, просунув руку в слуховое оконце, и кисть его руки была привязана уздечкой к дверному косяку; он пребывал в великом страхе и тревоге, так как при малейшем движении Росинанта он мог повиснуть на одной руке: поэтому он боялся пошевелиться и надеялся только на то, что Росинант так спокоен и терпелив, что сможет простоять неподвижно хоть целый век.

Наконец, догадавшись, что он привязан и что дамы ушли, Дон Кихот вообразил, что в этом происшествии снова замешано волшебство.

Он дергал все время руку, стараясь ее освободить, но она была так крепко привязана, что все его усилия были тщетны. Правда, он тянул руку осторожно, боясь, как бы Росинант не сдвинулся с места. Таким-то образом, хоть ему и очень хотелось спуститься и сесть в седло, Дон Кихот должен был либо стоять, либо оторвать себе руку.

Стал он тут мечтать о мече Амадиса, против которого бессильны все заклинания; стал он тут проклинать свою судьбу; стал горевать об ущербе, который нанесет миру его отсутствие за все это время, что он проведет здесь зачарованным; стал он снова вспоминать возлюбленную свою Дульсинею Тобосскую; стал призывать своего доброго оруженосца; стал взывать к помощи мудрецов Лиргандею и Алькифе; стал молить свою добрую приятельницу Урганду заступиться за него. Когда же наступило утро, Дон Кихот пришел в такое отчаяние, что заревел быком, потому что уже не надеялся, что с приходом дня кончатся его бедствия. Ему казалось, что он прочно заколдован и что муки его продлятся вечно. Эта уверенность возрастала в нем еще и потому, что Росинант за все это время ни разу не шелохнулся, и вот, он думал, что суждено и ему и его коню простоять так, не пивши, не евши и не спавши, пока не кончит злое влияние созвездий или пока не расколдует его другой, более мудрый волшебник.

* * *

— Ну и что вы скажете на все это, Стелла Эдуардовна?

— Покажите руку?

— Вот. Смотрите. След до сих пор виден.

— Да. Причем очень четкий. На то, что вы сами отлежали так во сне кисть, не похоже. Кажется вас действительно за руку привязывали.

— Я уже у врача был. Ключица повреждена. Правда, не очень серьезно.

— А вы сомнамбулизмом не страдали?

— Это лунатики, что ли?

— Да.

— Они там что-то во сне делают, а, проснувшись, не помнят, верно?

— Приблизительно так.

— Лунатики — психи, а я нормальный. Нет. Не страдал. И никто в моем роду этим отмечен не был. Поясните мне лучше, Стелла Эдуардовна, в чем смысл моего кошмара? Раскройте его так называемую литературную основу.

— Как я уже сказала Вам, Леонид Прокопич, мы имеем дело с 43 главой из первой части романа «Дон Кихот». В этой главе бедного идальго две дамы ради, как сейчас говорят, ради прикола с помощью уздечки подвешивают за руку. Сам же Дон Кихот стоит ногами на седле. Как видите: полное совпадение с вашим сном. Он стоит и боится, что его Росинант решит сдвинуться с места.

— Да. Я нечто подобное во сне и видел. Вот он и след на руке остался. А к чему все это?

— Пусть теперь наш консультант Сторожев Вам все и объяснит.

— Пусть, — согласился издатель, потирая больную руку.

— Уважаемый Леонид Прокопич, я в свое время посещал лекции известного московского профессора Ляпишева. И он как раз довольно странным образом разбирал именно эту сцену из романа, случившуюся с Дон Кихотом на постоялом дворе, в которой дочь хозяина упомянутого уже постоялого двора и служанка по имени Мориторнес ради смеха на всю ночь привязали сумасшедшего рыцаря уздечкой к дверному засову.

Если хотите, мы можем на вашем компьютере прямо сейчас услышать его объяснения.

— Валяй.

Сторожев вставил диск и через короткое время в комнате зазвучал замогильный голос Ляпишева: «43 глава всем хорошо известна. Она дурашлива и весела. В ней чувствуется отголосок карнавала, традиционных розыгрышей»

— Ничего себе розыгрыши, — вставил Безрученко. — Я до сих пор в себя прийти не могу.

— Но розыгрыш — лишь внешняя сторона дела, — продолжало доноситься из динамиков. — Перед нами довольно странный текст. Это и роман и не роман одновременно. Это странное собрание случайных, плохо связанных между собой событий, непосредственно взятых из жизни автора и объединенных лишь одним вдохновенным безумием главного героя. Безумием, которое граничит с необыкновенной мудростью.

Но и этот главный герой, по моему убеждению, не выдумка, а реально существовавший человек, скорее всего, доблестный воин благородного происхождения, которого предположительно звали Алонсо Кихано. Настоящего имени сейчас, пожалуй, и не восстановить. Кстати, имя Дон Кихот — это и не имя вовсе, а что-то вроде клички. Qvixote дословно значит та часть доспехов, которая защищает бедро и чресла.

Первое, что поражает в этой книге, так это то, что она совершенно ни на что не похожа. Возьму на себя грех и выскажу кощунственную мысль: роман «Дон Кихот» очень плохо и неумело написан. Я бы даже сказал небрежно. В этой самой знаменитой книге всех времен и народов существует огромное количество несостыковок, несуразностей и прочих вещей, которые недопустимы даже в романе средней руки, не говоря уже о столь великом и значительном произведении, с которым мы и имеем дело. Не буду вдаваться в подробности и перечислять все нелепости, которые можно встретить в романе о рыцаре печального образа. Всему, как говорится, свое время.

По большому счету «Дон Кихот» — книга «сырая», она словно требует окончательной редактуры. Более того, создается впечатление, будто этот великий роман продолжает находиться в процессе написания, в процессе становления, и каждый, подчеркиваю, каждый может принять в этом творческом процессе самое непосредственное участие.

Начнем с того, что у этой странной во всех отношениях книги нет в прямом смысле автора. Сам Сервантес выдает себя за переводчика, называя подлинным создателем текста некоего мавра Сида Ахмеда Бенинхали. Бенинхали переводится с арабского как баклажан. Это не имя, а кличка. Мавр в испанской народной традиции воспринимается как лжец, а вся история названа между тем правдивой.

Но противоречия и несуразицы на этом не заканчиваются.

Всем известно, что «Дон Кихот» начинали создавать как пародию на рыцарские романы. Но это одновременно и пародия, и попытка обновления старого жанра, попытка влить в старые меха новое вино. Автор «Дон Кихота», как Колумб, плыл в Индию, а открыл Америку: хотел реформировать рыцарский роман, а наткнулся на нечто новое, еще никому неизвестное.

Итак, автор пародирует слог этих произведений, издевается над нескончаемыми приключениями, всячески подчеркивает вред необузданной фантазии, забывающей о действительности. Автор, кто бы он ни был, показывает, как книги убивают последнюю связь с живой действительностью, как они заслоняют жизнь, заменяют ее галлюцинациями. Нас предупреждают против рабского отношения к книге, против тех фанатиков и маньяков, образ которых беспокоил еще Анатоля Франса. «Любители чтения книг, — говорил Франс, — подобны потребителям гашиша. Тонкий яд, проникающий в их мозг, делает их нечувствительными к миру действительности и отдает их во власть чарующих и ужасных фантомов. Книга — опиум Запада. Она пожирает нас. Настанет день, когда она всех нас сделает библиотекарями — и тогда все будет кончено».

— Ну это он загнул, — заметил Безрученко.

Запись остановили.

— Кто, простите, загнул? — робко поинтересовался Сторожев.

— Ну этот, который сказал, что Книга пожрет нас, и мы все сделаемся библиотекарями. У меня есть немало знакомых, которые вообще ни разу книгу в руки не брали.

— Это ничего не значит. Они же грамотные.

— Кто?

— Знакомые ваши.

— Ну.

— Значит прочитать рекламные слоганы в состоянии?

— Ну.

— А реклама — та же книга. Как интернет, как кино, как сериалы по телеку.

— Ладно, ладно. Ближе к делу. Это все ученость ваша. Она мне во где, — и издатель провел больной рукой по горлу. — Включай шарманку и послушаем, что еще ваш покойник скажет по поводу того, что мне приснилось. Больно он в сторону куда-то ушел.

Вновь включили запись, и вновь зазвучал голос Ляпишева:

— Некоторые исследователи сравнивали книгу даже с вампиром, который высасывает из читателя всю кровь, делая этого самого читателя чуть ли не демоническим существом, живущим лишь по приказу прочитанной и понравившейся ему книги.

Итак, «Дон Кихот» — это пародия на рыцарские романы как на вредное и низкопробное чтиво. Но эта точка зрения тут же исчезает и кажется нелепой, как только мы начинаем вчитываться в этот странный текст, словно находящийся в вечном процессе становления, в вечном процессе написания. У «Дон Кихота», строго говоря, нет даже обложки. Формально она, конечно, есть. Два тома каждый может взять с полки и подержать в руках. Но эта обложка — фикция, иллюзия, обман, видимость, как и все, что связано с этой Книгой-загадкой.

Если рыцарские романы столь плохи, если они угрожают превратить читателя в психопата и маньяка, то где границы этого жанра? Читая «Дон Кихота», мы убеждаемся, что границ у этого жанра попросту нет. Под рыцарским романом понимаются поэмы Гомера, «Энеида» Вергилия, Библия, Коран, труды Аристотеля, Платона, блаженного Августина, Фомы Аквинского, математическая логика, поэмы Боятдо, Ариосто, иными словами, почти вся мировая литература, сложившаяся, как явление культуры, к концу XVI века.

Пока она, эта Книга, пишется, а продолжает писаться она и по сей день, в нее, в Книгу то есть, все время кто-то хочет попасть. Создается впечатление, что из желающих выстраивается даже целая очередь. Скорее всего этим можно объяснить, что какой-то неизвестный автор, скрывающийся под псевдонимом Алонсо Фернандес Авельянеда, опубликовал в июле 1614 года в г. Таррагоне своего собственного «Дон Кихота». В это время лишь дописывалась 53 глава II тома. Получается, что еще не успев закончиться, Книга уже породила своего двойника.

В самом начале II тома появляется некто Самсон Караско, который сообщает Дон Кихоту, что первый том, в котором описываются его подвиги, уже вышел из печати и что он, Караско, готов заменить Санчо Панса и стать оруженосцем рыцаря печального образа. Вообще, вторая часть буквально пишется у нас на глазах. Она самая «сырая», самая неоформленная, что ли, как книга в обычном понимании этого слова.

Итак, получив отказ, Караско все равно хочет любой ценой попасть на страницы Книги. Если ему не удалось стать ее героем, то он станет ее палачом. Вспомним, что после неудачной первой попытки победить Дон Кихота и тем самым закончить его странствия, а, следовательно, закончить процесс написания самой книги, Самсон Караско уже в облике Рыцаря Луны во второй раз все-таки выбивает из седла бедного Алонсо Кихано, таким образом возвращая его из мира фантазий и химер в мир реальный и осязаемый. Дон Кихот едет домой, становится нормальным и умирает.

В Книгу желают попасть герцог и герцогиня, за ними эту попытку совершают два богатых идальго, каждый из которых приглашает безумца Дон Кихота к себе в дом, чтобы поучаствовать в новых приключениях, которые тут же становятся частью сюжета Книги, что тут же и пишется прямо по ходу дела.

Благородный разбойник Роке (второй том, главы 50–51), оказывается, тоже читал первый том «Дон Кихота», и теперь он тоже старается вписать свой собственный сюжет в общую для всех Книгу.

Оказавшись в Барселоне (том II, глава 61), Дон Кихот ненароком заходит в печатню и видит, как там новые экземпляры ложного «Дон Кихота» Авельянеды все появляются и появляются из-под пресса. Появление на свет этой псевдо-Книги не остановить. Она хочет быть двойником Книги реальной. Но, по мнению профессора Счевила, никакой печатни в Барселоне в это время не было. Перед нами еще одна химера, еще одна выдумка самой Книги, которой вдруг захотелось создать себе двойника и тем самым окончательно спутать все карты.

Однако существует и другая вполне правдоподобная версия.

Говорят, что книга о Лже-Дон Кихоте Авельянеды появилась не без участия католической церкви, всерьез обеспокоенной необычайной популярностью романа о рыцаре печального образа. Благодаря случайному открытию в своей библиотеке, которое сделал никому неизвестный Алонсо Кихано, вполне могла возникнуть новая религия рыцарско-христианского толка, пророком и основателем которой мог стать никому до этого неизвестный дворянин Алонсо Кихано, а его адептом и своеобразным евангелистом автоматически делался Сервантес. Такого католическая церковь допустить никак не могла. Они, католики, и устроили целую охоту за Книгой.

Еще раз стоит вспомнить о сцене аутодафе, в которой из библиотеки бедного идальго священник-лиценциат и брадобрей в компании со служанкой и ключницей (этакие понятые по современным представлениям) собираются сложить самый настоящий костер. На костре горели только отпетые еретики. Книга и воспринималась такой ересью в мире, в котором уже к тому времени, то есть к концу XVI века, успели сложиться все мировые религии. Но революция все-таки состоялась. Она воплотилась на этот раз в виде Ренессанса, а роман «Дон Кихот», действительно, стал своеобразной Библией этого поистине революционного явления истории.

Как я уже сказал выше, эта самая Книга, очень дурно издана. Самому Сервантесу смело можно было бы поставить двойку за редактуру собственного произведения, правда, если бы Сервантес, действительно как единственный автор мог нести всю ответственность за написанное. На странные несуразности, логические несовпадения автору указывали еще при жизни, но он сознательно отказывался что-либо исправлять. Почему? Скорее всего, потому, что не вполне признавал за этим текстом свое собственное авторство. Близкие несуразности и несостыковки мы найдем и в Ветхом, и в Новом завете, немало их и в Коране, и в других священных текстах. При ближайшем рассмотрении складывается впечатление, что самого Сервантеса Книга лишь использует. Она позволяет этому, достойному во всех отношениях человеку, лишь играть роль автора и не более того. Таким же автором смело можно было бы назвать и Алонсо Кихано. Он кажется настолько реальным, что писателю лишь остается следовать за своим так называемым героем, как евангелисту за Христом, и записывать все его приключения и рассуждения, полные безумной мудрости.

По-моему глубокому убеждению, так оно и было на самом деле. Я уверен, что Сервантес, этот писатель-неудачник, до случайной встречи с Алонсо Кихано на постоялом дворе ни о какой литературной славе и помышлять не мог. А сам Алонсо Кихано случайно наткнулся в своей библиотеке на некую Книгу, и Она незамедлительно свела бедного идальго с ума, сделав пророком, блаженным, гуру. А разве так уже не случалось? Разве история не знает подобных примеров? Будда, Мухамед, Моисей и другие. Все они говорили о какой-то Книге и всех их современники воспринимали не иначе, как людей не от мира сего, и всегда рядом с ними находился кто-то, кто скрупулезно записывал их бред, и Книга из лепета пророков превращалась во вполне материальное нечто, каждый раз с помощью нового текста переделывая мир на новый лад. И во всех этих священных текстах на каждом шагу можно встретить какую-нибудь нелепицу, которую никто не собирался исправлять, ссылаясь на высшие божественные авторитеты. За эти нелепицы несла ответственность лишь сама Книга, а не какой-нибудь там автор.

Чтобы не быть голословным в своем утверждении, приведу следующие, ставшие хрестоматийными, примеры так называемых нелепиц, о которых известно любому серьезному специалисту в этой области.

Возьмем, к примеру, историю о знаменитом «сером» Санчо Панса. Так верный оруженосец звал своего осла. Этого осла воруют, но как, нам об этом не рассказывают. Просто ставят перед фактом, что «серого» у Санчо уже нет. В воровстве повинен каторжник по имени Пасамонте де Хинес. Как он это сделал? Об этом поначалу умалчивается. Затем в качестве оправдания Сервантес в самом начале II тома (глава 4) с помощью Санчо Панса пускается во всякого рода нелепые рассуждения о том, что разбойник сначала подставил палки под седло, а затем вывел «серого» прямо из-под спящего хозяина. Объяснение, согласитесь, нелепое и не выдерживает никакой критики. Тут следует заметить, что осел Санчо Панса к этому времени уже перестал быть его «серым». Своего осла оруженосец уже давно сменял на более молодое животное, забрав его у цирюльника, на которого и напал Дон Кихот — случай со знаменитым шлемом Мамбрина. Но Санчо, словно напрочь забывает об этом факте и льет по поводу своего «серого-несерого» крокодиловы слезы, рассказывая о том, как он знал своего ослика с самого рождения.

Профессор Счевил в свое время сделал предположение, что Сервантес, перечитывая первый том, готовящийся к изданию, решил добавить упоминание о воровстве мнимого «серого». Лист этот он вложил в общий манускрипт, забыв поправить предшествующие сцены — вот и получилась несуразица: осла не крали, а он каким-то образом пропал. Какой-то странный манускрипт получается. Напоминает бездонную бочку, куда можно сваливать все подряд, не очень заботясь о логике повествования…

Кстати, этот самый Пасамонте де Хинес не мене знаменит, чем Дон Кихот. Похититель ослика о своих приключениях разбойника с большой дороги написал целую книгу, которая пользуется огромным успехом у читателя. Какой-то не роман, а клуб любителей Книги получается! В этом странном произведении все либо пишут сами, любо находятся в состоянии непрерывного чтения.

Естественно возникает вопрос и по поводу реалов, найденных странствующим рыцарем и его верным оруженосцем на опушке леса в брошенном кем-то сундуке. Деньги исчезают бесследно, словно растворяются в воздухе. Автор упомянул о целом кладе, а в следующих главах наши путешественники продолжают нуждаться, как церковные крысы.

Незабываем в этом смысле и эпизод со львами. Известно, что львы могли попасть в тогдашнюю Испанию только из Туниса, или Карфагена. Животных везли непосредственно в Мадрид, то есть по определенному маршруту. Получается, что эта повозка никак не могла оказаться на пути странствующего рыцаря: ведь он, как уверяет нас автор, двигался в этот момент на турнир в Сарагосу. Непростительная ошибка, сравни с той, которую допустил когда-то автор слов к песне о герое Гражданской войны, матросе Железняке: «Он шел на Одессу, а вышел к Херсону». Но если в песне это простительно, то для великого романа недопустимо. Такая вольность, допущенная по отношению к пространству романа может вызвать подозрение, а знал ли Сервантес географию собственной страны? Или просто самой Книге было не до этих мелочей? Действительно, Ее заботы были о всеобщем, о создании некого универсального текста, не вмещающегося лишь в узкие рамки географического пространства Испании.

Сервантес потрясающе небрежен и с цифрами. Сначала он уверяет нас, что Санчо семь дней провел в качестве губернатора на отведенном ему острове. А через несколько страниц эта дата вдруг увеличивается до десяти суток.

В 45 главе первого тома сначала упоминаются три офицера «Святого братства», отвечающие за порядок на дорогах, а в 47 главе этого же тома, автор куда-то дел одного из стражей порядка и говорит только о двух.

Я утверждаю с полной ответственностью, что роман Сервантеса, действительно, производит впечатление очень «сырого» текста. Автор проявляет какую-то потрясающую забывчивость. Он словно и не собирался перечитывать написанное, словно писал второпях, как при стенографии. Так, во время приключения в замке герцога (второй том) нам говорят, что рычаг, с помощью которого можно было управлять летающим конем, располагался на лбы, вырезанного из дерева животного. Буквально через несколько страниц мы узнаем, что этот рычаг уже сместился до шеи. Но лоб и шея — два совершенно разных места и в течение столь короткого текстового пространства об этом мог помнить даже самый безнадежный склеротик. Мог, если речь идет об обыкновенной книге, в которой автор царь и Бог, а не секретарь, еле успевающий записывать под диктовку.

Есть в романе и путаница с именами. Действительно, как звали жену Санчо Панса? Тереза Санчо, или Тереза Панса? А как звали самого Дон Кихота? Алонсо Кихана, или Алонсо Кихано?

В главе с освобождением каторжников в самом начале нам сообщают, что галерников сопровождали два конных стражника, вооруженных мушкетами, и два стражника пеших — всего четыре.

А в момент нападения на охрану Дон Кихота у всадников таинственным образом исчезают заряженные мушкеты, и они становятся довольно легкой добычей для странствующего рыцаря, использовавшего фактор внезапности.

В горах Сьерра-Морена Санчо Панса пеняет на то, что у него вместе с ослом украли и запас корпия. Автор словно забыл, что этот корпий находился в дорожной сумке оруженосца, а сама сумка пропала еще на постоялом дворе. Хозяин гостиницы конфисковал ее в качестве уплаты за простой. Это был тот самый постоялый двор, на котором оруженосца лихо подбрасывали на одеяле.

По мнению Виктора Шкловского, образ Дон Кихота создался как бы случайно, в результате технического взаимодействия повествовательных схем и сообщений тогдашней науки, сведенных вместе при написании произведения.

Автор, по мнению Шкловского, неосознанно придал своему безумному герою материалы из различных словарей и справочников. Механически противопоставляя мудрость и безумие, автор создал тип, который получается так, как получается «наплыв» в результате двух съемок, сделанных на одну и ту же пленку.

Чаще всего во время спиритических сеансов так пытались заснять невидимых духов, вызванных из могил с помощью медиума. Остается только ответить на вопрос: кто здесь медиум, а кто Дух?

Медиум — это бедный Алонсо Кихано, а в роли Духа выступает сама Книга. В то время, как роль Сервантеса — это роль скриптора, или того, кто должен был лишь зафиксировать «контакт» на бумаге для будущих поколений. Этим тогда и объясняется такая нарочитая небрежность по отношению к собственному тексту: вали все до кучи! Какая разница: украли осла или нет, сколько было стражников, сколько дней продолжалось губернаторство Санчо Пансы — главное успеть записать, что тебе шепчет сама книга, когда ее медиум, Алонсо Кихано, вдруг вновь впадет в состояние транса и начнет рассказывать о своих невиданных приключениях.

Но вернемся к злополучной 43 главе первого тома этой столь необычной истории.

— И то верно! — вдруг громко дал знать о себе Безрученко, жестом показывая, что запись лекции профессора Ляпишева следует остановить.

Что ж — так и сделали. В комнате воцарилась напряженная тишина.

Доцент Сторожев с нетерпением ждал, что же будет дальше. Издательский магнат и владелец «Палимпсеста», казалось, готов был буквально взорваться и лишь небывалым усилием воли сдерживал себя от проявления мощной вспышки гнева.

— Ну и к чему вся эта хренотень? — мягко начал издатель, зорко вглядываясь в литературного консультанта. Так обычно удав смотрит на кролика перед тем как позавтракать. Лекция явно «достала» магната, можно сказать, допекла.

В разговор, который грозил перейти в обычный разнос, решила вмешаться дипломатичная Стелла.

— Леонид Прокопич, — начала секретарша со стажем, вызывая огонь на себя, — Я думаю, что все, что вы услышали, — лишь преамбула. Подход, можно сказать, к самому главному.

— А, подход. Значит это занудство еще не кончилось. Стелла Эдуардовна, я что-то вас перестаю понимать.

— В каком смысле?

— А в том смысле, что я просил лишь объяснений на счет сна. Это первое. А второе — как нам быть с бестселлером, без которого издательству просто не выжить. Это понятно?

— Вполне.

— Так зачем тогда вы здесь словоблудие развели про Сервантеса с его Дон Кихотом? Я что вам, пацан какой, чтоб мне лекции читать? У меня что, других дел нет?

— Леонид Прокопич, успокойтесь, пожалуйста. Вспомните: я никогда еще Вас не подводила.

— В том-то и дело.

— А раз так, раз я еще ваш лимит доверия не израсходовала, то наберитесь, пожалуйста, терпения и постарайтесь дослушать все до конца.

— Это что? Опять покойника слушать?

— И покойника тоже. Я ведь о бестселлере не меньше Вашего думала. Без бестселлера нам никуда. Объем продаж падает, причем, катастрофически. Лишь книга-событие, книга-потрясение и может спасти дело. Причем, это должен быть не какой-то сиюминутный взрыв на книжном рынке, а книга, которая останется лидером продаж на долгие годы. Как Библия, например.

— Ну Вы хватили. Библия… Ее сам Бог писал, да еще, говорят, лет эдак тысячу. У нас такого временного ресурса нет. А, главное, самый наш раскрученный борзописец не у дел оказался. Он не то, что Библию, он про колобка, боюсь, даже не напишет.

— Я не шучу, Леонид Прокопич, — продолжала настаивать Стелла. — Вам это может показаться странным, но речь сейчас как раз и идет о возможном написании новой Библии, о возможном грандиозном перевороте во всей современной беллетристике.

— Если бы я вас не знал столько времени, то подумал бы, что вы бредите, уважаемая Стелла Эдуардовна. Какая Библия? Какой переворот? Вы теряете чувство реальности. Книга катастрофически быстро сдает свои позиции. Это я как бизнесмен очень хорошо ощущаю. Книга умирает. И скоро мне всерьез надо будет задуматься о другом, более доходном и перспективном бизнесе. Например, недвижимость. Вон, как цены подскочили.

— Да если удастся мой замысел осуществить, Леонид Прокопич, то Вашим доходам начнет завидовать даже нефтяной бизнес.

— Во хватили! Да, Стелла Эдуардовна, Вам срочно надо взять отпуск. На недельку, подойдет?

— Не верите?

— Да сами посудите? Как можно верить в то, что в нашей стране книга может стать более доходной, чем нефть? Стелла Эдуардовна, голубушка, успокойтесь. На вас лица нет. Я, конечно, по части образования лох полный, здесь Вам и карты в руки, но деньги считать умею и каков спрос, каковы его реальные, а не выдуманные перспективы, понимаю прекрасно.

— В этом как раз я, Леонид Прокопич, нисколько не сомневаюсь. Вы — настоящий профессионал. За это я вас и уважаю.

— Вот спасибо. Вижу, что Вы вновь на землю вернулись.

— А я, между прочим, с твердой почвы, почвы реализма и точного расчета никуда и не сходила.

— Это как Вас понимать прикажите?

— Представьте себе такую ситуацию: вы получаете сразу не один бестселлер, а становитесь обладателем авторских прав многих, да что там многих, бесчисленного количества бестселлеров, причем каждый из них на уровне «Дон Кихота», этого романа, признанного лучшим романом всех времен и народов.

— По правде сказать, я Вашего «Дон Кихота» не читал и читать не собираюсь. Как-то в детстве попробовал. Учительница задала. Скука смертная. Если ваши бестселлеры действительно все такими будут, то мы точно разоримся, причем намного быстрее, чем с писателем Грузинчиком.

— Видно я неправильно выразилась, — решила зайти с другого боку и поменять тактику Стелла. — Согласна. «Дон Кихот» — пример неудачный. Дискурс устарел.

— Что?

— Простите. Так. Терминология.

— Вот-вот. С вами интеллигентами ухо востро держи. Замучаете терминами. У Вас у всех какой-то свой птичий язык и своя литература. Простому человеку это все на хрен не надо.

— И вновь соглашусь с Вами, Леонид Прокопич. Но давайте вернемся к моей идее.

— Это насчет того, что у меня словно матрица такая появится, да?

— Матрица. Совершенно верно. Какое точное слово! Матрица! От латинского matrix — матка.

— Я, правда, имел в виду известный фильм, где все люди подключены к общей компьютерной сети под названием Матрица. Что там по латыни, я не знаю.

— Браво, Леонид Прокопич! Все равно — браво! Именно матрица, которая буквально начнет Вам плодить, штамповать бестселлер за бестселлером. Как точно! В типографском деле матрица — лист пластичного материала с углубленным изображением текста для дальнейшего, можно сказать, бесконечного копирования. И если Вам не нравится «Дон Кихот», то мировая слава «Кода да Винчи», я думаю, Вам более понятна. Причем, это будут разные «Коды да Винчи», с разными сюжетами, с разными героями. Причем, сюжеты будут поистине неисчерпаемыми, будоражащими воображение обывателя, заставляющими этого обывателя переворачивать страницу за страницей, а затем искать новую книжку с таким же нетерпением, с такой же ломкой, как наркоман ищет дозу. Книга-наркотик, вырабатывающая у читателя стойкую зависимость. А плантация, где выращивают такие наркотики, будет только у Вас, дорогой Леонид Прокопич. И никаких проблем с законом. Эти книги-бестселлеры буквально обрушатся на нашего читателя лавиной. И только Вы будете иметь право их издавать. Это же Кландайк, Леонид Прокопич, Эльдорадо! Люди будут буквально сходить с ума от наших с Вами книг, и Вы, только Вы, станете единственным монополистом!

— Заманчиво, Стелла Эдуардовна, но я себе не ясно представляю, как все, что Вы сказали, может перейти из мира Ваших фантазий в мир реальный, в мир больших денег. Короче, я требую, чтобы Вы объяснили мне саму технологию. И не говорите только, что этот покойник, чей голос на диск записан, сейчас мне все расскажет. Ничего он не знает. Не держите меня за лоха, ладно. Ясно, что ваш профессор никогда деловым человеком не был. Это типичный мечтатель, который, наверняка, умер в нищете. Итак, Стелла Эдуардовна, я слушаю Вас. Слушаю со вниманием. Но уже без лекций всяких и, этих, Дон Кихотов, хорошо?

— Все очень просто. Я бы сказала, до смешного просто.

— Готов посмеяться за компанию. Выкладывайте.

— Все дело в той самой матрице, о которой Вы сами и завели речь.

— Не понял. Опять загадки. Что Вы имеете в виду под словом матрица?

— Матрицу и имею. То есть такой уникальный текст, который способен множиться, множиться и множиться. Только с одной маленькой особенностью: наша матрица будет копировать не один и тот же текст, а порождать все новые и новые, причем, один увлекательнее другого, доводя любого читателя, независимо от образования и социального статуса до умопомрачения, до сумасшествия. Достаточно будет лишь знать грамоту и хотя бы случайно раскрыть предложенную ему книгу. Это, действительно, как наркотик, но только очень сильный, сильнее героина во сто, да что там сто, в тысячу раз. Попробовал, нюхнул, взглянул даже — всесильная зависимость тебе обеспечена. Ты без наших книг, без наших бестселлеров уже и жить не сможешь, шагу ступить не в состоянии — вот как.

— Слушайте! Фантастика какая-то! Такого не бывает.

— Бывает, Леонид Прокопич, еще как бывает. И Вам об этом только что рассказали и подробнейшим образом.

— Ну вот опять. Я же сказал, что не пацан и лекций слушать не буду.

— А лекций и не будет. Я Вам дам лишь популярный комментарий, то есть переведу сказанное на нормальный человеческий язык, хорошо?

— Согласен. Валяйте, только покороче, если можно и не отступайте от главной темы: матрица, как Вы ее сами определили.

— Матрица. Ключевое понятие. Matrix — матка, то есть то, что порождает, воспроизводит и так далее.

— Да, да. Это меня больше всего заинтересовало. Особенно понравилась идея с наркотиками. Объяснитесь, Стелла Эдуардовна.

— Охотно. В прослушанном Вами материале речь шла о некой таинственной Книге, которая каким-то образом оказалась в библиотеке Алонсо Кихано и которая буквально свела его с ума, подчинив себе полностью его разум и волю. Вам это ничего не напоминает?

— А что, собственно, мне это должно напоминать? Сказка какая-то. Выдумка, придурь.

— Я сейчас, уважаемый Леонид Прокопич, говорю лишь об указанных автором симптомах: после чтения потерял рассудок и волю, оказался во власти навязчивых галлюцинаций.

— Вы на ЛСД намекаете, да?

— На ЛСД или еще какой искусственный наркотик-галлюциноген, в данном случае детали не имеют значения. Главное — описываемые автором симптомы. Или Вы хотите, чтобы наш консультант уважаемый доцент Сторожев вслух зачитал избранные места из знаменитого романа?

— Упаси Бог. Это нас в сторону уведет, а меня в сон бросит. Никаких цитат. Верю на слово. Я и сам смутно припоминаю, что речь шла о каких-то мельницах и стаде баранов, которое приняли за войско.

— Совершенно верно. Постоялый двор этому несчастному после непосредственного контакта с Книгой представлялся ему замком с четырьмя башнями, со шпилями из блестящего серебра, с подъемным мостом и глубокими рвами. Игра на камышовой свирели холостильщика свиней становится вдруг придворной музыкой за обедом.

— Как Вы сказали: холостильщик свиней?

— Да. Я так и сказала. А что?

— Забавное словечко. Что оно значит?

— Холостильщик?

— Оно.

— Думаю холостить, значит кастрировать.

— Продолжайте, но только не увлекайтесь особенно.

— Смотрите дальше. Все симптомы воздействия мощного галлюциногена налицо: черный заплесневелый хлеб трансформируется в сознании несчастного в булку из пшеничной муки, проститутки превращаются в знатных дам и принцесс, обычный таз для бритья становится великолепным рыцарским шлемом, принадлежавшим когда-то герою одного из рыцарских романов Мамбрину.

— Согласен. Глюки, да еще какие. Убедили. Но мало ли, может это индивидуальное восприятие, может ваш Дон Кихот и до всякого чтения на голову слаб был. Он случайно запоями не страдал?

— Нет. Более того, Сервантес указывает, что Алонсо Кихано до своего злополучного чтения вообще был человеком весьма здравомыслящим и пользовался уважением соседей. В романе прямо указывается, что причиной всех зол явилась лишь Книга. Правда, Она, эта Книга, непосредственно в тексте не упоминается. Конкретно речь идет о 100 романах, но это мы расцениваем лишь как попытку увести внимание читателей от истинного источника бед, обрушившихся на голову бедного идальго.

— А почему у Вас такая уверенность, Стелла Эдуардовна?

— Все очень просто, Леонид Прокопич, очень просто. Надо было лишь удосужиться и внимательно прочитать роман, желательно не один раз. Доцент Сторожев, наш консультант, такую работу и проделал. У него с собой есть что-то вроде дайджеста. Утомлять скучным цитированием этого материала я Вас не буду. Обойдемся моим кратким пересказом.

— Обойдемся, — согласился магнат.

— Сторожев лишь будет поправлять меня, если я чего вдруг опущу, по его мнению, существенное. Идет?

— Идет, — мотнул головой Безрученко.

— Итак, подведем первые итоги. Вы согласились, что речь, похоже, идет о серьезном галлюциногене, скорее всего наркотического происхождения.

— Ну, согласился, дальше что?

— Это уже немало. Теперь нам следует установить источник подобного воздействия, так?

— Так.

— Мы утверждаем, что этот источник — Книга. И сейчас попытаемся доказать наш тезис. Я здесь апеллирую лишь к самому роману, а точнее, к тому дайджесту, который сделал для нас Сторожев.

Доцент, который хранил все это время молчанье, кивнул почтительно головой в адрес Безрученко.

Стелле, кажется, удалось разрулить ситуацию и Сторожев избежал разноса. Безрученко готов был выслушать еще один скучный доклад.

— Дело в том, — робко начал доцент, — что по данным романа «Дон Кихот» в самом конце XVI века вся Испания находилась в состоянии наркотического опьянения. И причиной этого необычного экстатического состояния была Книга.

— Как это? — вполне искренне удивился Безрученко.

«Молодец, — порадовалась в душе за своего протеже Стелла, — правильно начал, что называется, взял быка за рога».

— Таковы неопровержимые факты. Правда это была не одна Книга, а много разных книг, но все они были порождены, как Вы сами изволили выразиться, одной матрицей. То, о чем Вам, Леонид Прокопич, только что рассказала Стелла Эдуардовна, в истории уже было и ничего необычного, нереального здесь нет.

Книга действительно может взять на себя роль мощнейшего наркотика, мощнейшего галлюциногена. Мы доподлинно знаем, что в конце XVI века так называемые книжные клоны, порожденные единым, общим для всех источником, смогли взбудоражить всю страну, да так, что речь шла о массовом помешательстве. Испания конца XVI века, можно сказать, поголовно свихнулась на чтении рыцарских романов.

— Ну-ка, ну-ка, господин доцент. Здесь, пожалуйста, поподробнее. Неужели одна Книга смогла свести всех с ума? Что-то не очень в эту чушь верится.

Сторожев перевел взгляд на Стеллу, словно ища поддержки. Та слегка кивнула головой, мол, давай, Ваня, — дуй до горы.

— Насчет того, может ли одна книга свести всех с ума. Может, да еще как. Вы, например, при Советском Союзе успели пожить?

— Арсений! — грозно вмешалась Стелла. Она испугалась, что в запальчивости доцент чего доброго начнет оскорблять невежественного магната.

— Ничего, ничего, Стелла Эдуардовна, — вставил магнат. — Пусть резвится. Так мы быстрей до сути дойдем. Да, при Советской Власти я пожить успел, как и вы, господин доцент, и что из того?

— А то, что вся эта Советская Власть со всей ее идеологией, со всем ее безумием и помешательством в виде никому ненужных ударных строек порождена лишь одной маленькой книжицей — «Манифестом Коммунистической партии», написанной, надо сказать, наспех и небрежно немецким ученым-экономистом еврейского происхождения Карлом Марксом, который все свои завиральные коммунистические идеи напрямую из Каббалы черпал через своего закадычного друга и знатока эзотерических учений Соломона Вейля, — выпалил на одном дыхании доцент, словно решив отомстить всем за долгое молчание и унизительные замечания по поводу лекции профессора Ляпишева.

— Неудачный пример, господин доцент. — озорно подмигнул вдруг магнат. Ему понравилась перспектива «срезать» нагловатого ученого. — Этот самый «Манифест» никто не читал. Все лишь вид делали, поэтому никто по нему, собственного говоря, с ума не сходил. Как мне приятель один в деревне рассказывал, в партию вступил специально: если на воровстве поймают, то лишь из членов исключат, а так — срок и довольно большой. Какое ж это сумасшествие да еще коллективное. Налицо расчет и одно сплошное массовое здравомыслие, так-то, господин доцент.

— Арсений, я бы попросила Вас держаться ближе к теме и позабыть в нашей ситуации, что вы — кумир студенческой молодежи. Уберите, пожалуйста, этот поучительный тон. Он здесь неуместен.

— Согласен, — словно не замечая реплики своей покровительницы, с жаром продолжил Сторожев. — Пример с «Манифестом» не очень убедительный. Но арабские завоевания восьмого века, вдохновенные Кораном, а книга пророчицы Сивиллы разве не свела мир с ума, не наводнила его примерами массовых галлюцинаций? Это были предсказания восточной девы-язычницы, пророчицы того небесного гнева, который должен в один прекрасный день развеять по пространству золу уничтоженной вселенной. Сивиллины пророчества тревожили и греческий и римский мир, но никогда не создавали такого всеобщего безумия, как в эпоху, предшествовавшую 1000 г. И чем ближе подходило время к 1000 г., тем различные страхи и смертельная боязнь все глубже вселялись в человека. Видения, таинственные голоса, массовые галлюцинации зрения и слуха наблюдались повсюду — и все это благодаря одной книге, «Пророчеству Сивиллы». Представьте себе лишь такую ситуацию — вы единственный владелец этой Книги, у вас, в ваших руках все права на ее тиражирование: какие это деньги и какая это Власть! Вы управляете целым миром, управляете и создаете нужные только вам галлюцинации. Какое наркотическое средство может сравниться с такой тотальной психологической властью над людьми?! И кто с вами может бороться, если все подвержены одним и тем же галлюцинациям и в ваших руках их источник в виде Книги-матрицы, а?!

Возьмем к примеру крестовые походы, которые, начиная с одиннадцатого века, буквально будоражили весь мир — разве это не примеры массовых безумств, порожденных чтением Библии? Влияние мощнейшего галлюциногена проявилось во всевозможных видениях. Одно из них — это видение священного копья Лонгина, которое и вело в бой крестоносцев. Историк Мишо дает описание массовых галлюцинаций крестоносцев во время битв при Дорилее и Антиохии в 1097 г., а также в день взятия Иерусалима — в 1099 г. Можно сказать, что все крестовые походы — это результат пассионарного прочтения Нового завета. Напичканные библейскими текстами, люди бредили и шли в бой. Во время взятия Иерусалима было уничтожено 70 000 человек. Убийства продолжались целую неделю. Но вот происходит странное превращение безжалостных убийц в набожных и кротких пилигримов: те самые люди, которые только что избивали на улицах побежденных врагов, шли теперь с босыми ногами, с обнаженными головами, с благочестивыми воздыханиями в храм Воскресения, чтобы поклониться Гробу Христа, проливая слезы умиления и любви. Иными словами, под влиянием Библии толпы приходили в самое настоящее неистовство и, бросая своих близких и свою землю, устремлялись за своими вождями, мало надеясь на возвращение домой.

В 1487 году в Кёльне была опубликована одна из самых ужасных и гибельных книг, которые когда-либо появлялись на свете. Ее авторами были три профессора теологии, доминиканцы Яков Шпренгер, а также Нидер и де Лепин. Они выработали систему правил, при помощи которых инквизиторы могли обнаруживать представителей нечистой силы и изложили их в книге «Молот ведьм». Этот увесистый том стал катехизисом инквизиции, и с тех пор смертоносные костры запылали по всей Европе. В течение двух с лишним столетий на эти костры было возведено около девяти миллионов человек.

Люди буквально зачитывались «Молотом ведьм» и сходили с ума. Особенно эта книга была популярна в монастырях. Монахам казалось, что они и в самом деле одержимы, одержимы демонами. Это как в книге «Трое в лодке, не считая собаки». Там герой так зачитался медицинским справочником, что нашел у себя симптомы всех существующих болезней. Нечто подобное случилось и с монахами, в руки которых попал этот сомнительный бестселлер позднего средневековья.

Так, в том же XV веке, в окрестностях Берна и Лозанны несколько сот людей были сожжены по обвинению в сношениях с дьяволом и в пожирании детей. Все эти преступления были прекрасно описаны в знаменитой книге про дьявола. В 1489 году в Констанце или Равенсбурге было сожжено несколько десятков человек, сознавшихся в колдовстве и обвинивших себя в сношениях с инкубами. С 1491 по 1494 г. длилась демоническая эпидемия в монастыре Камбрэ. Монахини бегали собаками, порхали птицами, карабкались кошками и т. д. Относительно одной монахини выяснилось, что она находилась в связи с дьяволом с девяти лет и продолжала эту связь и в монастыре. Большая демономаническая эпидемия наблюдалась с 1628 по 1631 г. в Мадриде, в бенедиктинском женском монастыре. Монахини бились в судорогах и конвульсиях, заявляя, что они одержимы демоном. Чрезвычайно интересна эпидемия в урсулинском монастыре в Лудэне с 1632 по 1639 г.

— Хватит! — не выдержал Безрученко. — Я понимаю, что лично вам это все чрезвычайно интересно, но какое это имеет отношение к делу? Мало ли, что могло произойти с людьми в далекие времена. Я помню, нам еще в школе объясняли, что во времена средневековья все были малость чокнутыми, фанатиками, что ли. Не мудрено, что они от книги какой-нибудь с ума и сходили. Сейчас-то все изменилось. Сейчас книги вообще мало кто читает.

Стелла, которая готова уже была вмешаться и вновь прийти на помощь своему зарвавшемуся доценту, вдруг передумала. Сторожеву явно удалось заинтересовать строптивого бизнесмена. Тот начал вдруг вспоминать про школу как про свой единственный надежный источник знания.

— Напомню, что во времена средневековья грамотность была настолько редка, что человек, умеющий читать и писать, считался чуть ли не академиком. Однако власть Книги от этого только увеличивалась, а не ослабевала. Таков парадокс. Заметим, что в то время и печатного станка даже не существовало. Создать какую-нибудь книгу равнялось тому, что мы сейчас называем киноиндустрией. Это требовало невероятно много времени и денег, требовало усилий очень многих людей. Сначала надо было обзавестись достаточным количеством пергамента, то есть кожи очень тонкой выделки, пишущими инструментами и чернилами. Затем следовало нанять хорошего скриптора, затем — иллюстратора и, наконец, переплетчика. Каждый плод такого коллективного труда по истине становился уникальным, единственным в своем роде. Выделка пергамента, приготовление чернил, труд переписчика, переплетчика — все это делало любую книгу по-настоящему живой. Она буквально вбирала в себя пот, а иногда и кровь своих создателей, вбирала, всасывала в себя их жизни. На изготовление любого такого артефакта уходили годы, десятилетия. Получалось, что книга хранила не только информацию, заключенную в самом тексте, но и считывала информацию с тех, кто ее создавал. В результате получался своеобразный гипертекст, наподобие современного компьютерного, только не виртуального, а живого содержания. Известно, что в средневековье к книгам относились как к живым существам. Евреи в Праге даже хоронили отслужившие свой век Торы. Считалось, что в противном случае Пятикнижие начнет вместо добра творить зло, потеряв от времени всякую связь с живой реальностью. Книга существовала лишь в рукописной форме. Распространялась она крайне медленно. Монахи приходили из других монастырей и тратили годы на переписывание одного манускрипта. Иногда одного святого человека сменял другой. Человеческая жизнь была необычайно коротка, я бы сказал, мгновенна в сравнении с жизнью какого-нибудь манускрипта, который, как вампир, мог поглотить не одну монашью судьбу. И знаете сколько всего книг было в средневековом мире?

— Ну, сколько?

— 30 000, не более. И все они в основном крутились вокруг одного источника, то есть вокруг одной матрицы — Библии. Но матричная схема могла распространяться не только на Библию. Были и другие книги-матрицы, способные превращаться в мощнейшие галлюциногены, сродни наркотическим средствам. Вот так! — заключил доцент и победоносно посмотрел на своих собеседников.

Безрученко заметно забеспокоился. Эти образованные, кажется, действительно говорили дело. Против фактов не попрешь, а доцентишка только фактами, собака, и сыпал — аж в глазах зарябило.

— У одного моего знакомого ученого на разных квартирах собрано 50 000 томов, — словно окончательно решив добить оппонента, начал Сторожев, — Посчитайте сами, насколько он переплюнул все средневековье.

— Да ну?! — удивленно выдохнул издатель.

— Нет, не скажите, Леонид Прокопич, не скажите, — заметно повеселев, продолжил доцент. Он явно попал в свою стихию и готов был распустить хвост. — И в эпоху просвещения Книга могла обладать колоссальной властью. Кому не известна та сенсация, которую вызвал во всей Европе в конце XVIII столетия сентиментальный роман английского писателя Ричардсона «Кларисса Гарлоу»?!

— Мне, — решил слегка осадить доцента издатель.

— Простите, что? — переспросил слегка обескураженный доцент.

— Я говорю, что мне неизвестен ни роман, ни тот шум, который он наделал лет 200 назад в Европе.

— Простите, но вы же читали «Евгения Онегина»?

— Хотите правду?

— Конечно.

— Не читал. Но сочинение по нему писал.

— И что поставили?

— Не важно. Я просто хочу, чтобы вы учитывали и меня. Будьте проще. Про галлюциноген и книгу-матрицу, книгу-наркотик, не скрою, мне понравилось. В этом что-то есть, хотя далеко еще до полного понимания.

— Я постараюсь как можно яснее изложить всю стратегию.

— Очень хорошо, господин Сторожев, очень хорошо. Продолжайте, пожалуйста, но не увлекайтесь особенно.

— Позволите, я вернусь к «Клариссе Гарлоу»?

— Если в этом есть острая необходимость, то возвращайтесь, но только без особых отступлений.

— Ладно, без отступлений, так без отступлений. Роман «Кларисса Гарлоу» печатался в одном журнале и выходил постепенно, частями. Читатели, увлеченные началом романа, нетерпеливо ждали его развязки, в то время, как автор продолжал, не торопясь, рассказывать о всех злоключениях героини Клариссы, о ее сердечных и физических страданиях. Сведения о состоянии здоровья Клариссы передавались из уст в уста, сотни людей молились о выздоровлении выдуманного персонажа, женщины писали автору трогательные письма, а сам король наводил справки у своих министров о здоровье никогда не существовавшей женщины.

— Ну и причем здесь «Дон Кихот»? Хочу напомнить, что с него все и началось.

— А при том, Леонид Прокопич, что, скорее всего, в библиотеке Алонсо Кихано, то есть у реального прототипа героя Сервантеса, каким-то чудом оказалась Книга-матрица, Книга-галлюциноген, способная плодить бесчисленное количество так называемых книг-клонов. И здесь я хочу, с Вашего позволения, обратится к самому тексту.

— Валяйте. Давно пора.

— Спасибо. Итак, что же мы имеем, с чем сталкиваемся в самом романе? А сталкиваемся мы там с тем, что почти все герои этого произведения, как грамотные, так и не очень, поголовно увлечены одним делом — чтением рыцарских романов. Это увлечение очень уж напоминает современное увлечение молодых людей компьютерными играми, которое сродни лишь наркозависимости. Вы знаете, Леонид Прокопич, из СМИ, что такая игровая зависимость сродни чуть ли не национальному бедствию. Последствия этого явления мы себе слабо представляем. Виртуальная реальность, которая все больше и больше завладевает сознанием молодежи, становится прямой угрозой так называемой настоящей, подлинной жизни. Вы с этим согласны?

— Еще бы. Согласен на все сто. У меня дочь растет. У нее проблемы там всякие. Неважно… Но она действительно от компьютера не отходит. Мы с женой не знаем, что делать.

— Значит согласны. Это хорошо. И Вам прекрасно известно, какими миллиардами ворочает Билл Гейц, этот компьютерный гений, который посадил целое поколение на свою иглу?

— Что за вопрос? Об этом каждый знает. Постойте, постойте: уж не хотите ли вы сказать, господин доцент, что с этой самой Книгой-матрицей мы сможем на нашем вялом рынке создать конкуренцию компьютерной виртуальности?

— Именно это я и хочу сказать.

— Соглашусь — заманчиво. Заманчиво стать вторым Биллом Гейцем, но пока ничего конкретного вами не предложено. Мы уже битый час топчемся на месте, а дальше истории вопроса дело не двинулось. Господа, хотелось бы побольше конкретики. Простите, но я что-то не очень верю в существование Книги-матрицы. Все это здорово дешевую мистику напоминает. У Гейца в руках была конкретная технология. А у нас что? Общие рассуждения, да исторические сноски на сомнительные примеры из далекого прошлого и странные полу бредни давно умершего профессора. Не убедительно, господа, не убедительно. Для какого-нибудь научно-фантастического романа вполне достаточно. Я бы его сам и издал. Надо Грузинчику сюжет подбросить: пусть подумает на досуге. Но самому закладываться под эту идею как-то не очень хочется. Честно говоря, я даже себе и вообразить не могу, что из себя может представлять такая Книга-матрица? А вы, вы сами-то, как ее видите? Только честно давайте, без всяких там ссылок на крестовые походы. По правде говоря, у меня от всего этого уже голова начинает раскалываться.

— Известно одно: тот, кто Её увидит — сходит с ума. Яркий пример тому — сам Дон Кихот, или Алонсо Кихано.

— Час от часу не легче. Простите, господа, но мне кажется, что мы зря теряем время. Правду сказать, я так и не понял, что вы собственно от меня хотите?

— Пошлите Грузинчика в Испанию на поиски этой таинственной Книги, — вмешалась вдруг Стелла, которая до этого ключевого момента терпеливо хранила молчание.

— Еще чего? Господин доцент уверяет, что он там с ума сойдет, а Грузинчик — это моя единственная надежда, хотя и изрядно покалеченная.

— Не сойдет, — мрачно буркнула в ответ Стелла.

— Пардон, но вы же сами сказали, что контакт с Книгой опасен для психического здоровья, ведь так?

— Так.

— И в чем же дело?

— Грузинчика мы от этого контакта огородим. У нас для этого другая кандидатура имеется. Гога лишь книги писать будет, причем, одна лучше другой. Он новой шахерезадой у нас станет.

— Еще загадка! И не надоело вам, господа? Я ведь обратился к вам с пустяковой просьбой: объяснить мне мой сон. Вы сами сказали, что кошмар вышел каким-то литературным и даже назвали номер главы в этом чёртовом «Дон Кихоте», где мой сон подробнейшим образом описан. Тогда мы перешли к другой теме: как создать спасительный бестселлер, и тут у вас на пару словно крышу снесло. Ну, я могу понять еще господина доцента: он натура творческая, увлекающаяся, но как Вы, уважаемая Стелла Эдуардовна на весь этот бред с матрицей и Книгой попались? Нету ничего этого, нету и быть не может! Что? Что ваш Грузинчик в Испании искать собирается? Вы даже толком не знаете, как этот ваш таинственный артефакт выглядит. Доцент сказал: увидев Книгу, вступив с ней в непосредственный контакт, человек теряет рассудок. Далее выяснилось, что у вас даже есть приманка, и артефакт вы собираетесь ловить на живца. Вывод: единственным опознавательным знаком является некий придурок, который обязательно при виде объекта потеряет рассудок. Ничего не скажешь — очень убедительно. И вы еще хотите, чтобы я вам поверил, да еще денег дал на дорогу. Кстати, а наживку я тоже должен финансировать?

— Нет, — тихо произнесла Стелла. — Наживка должна быть натуральной, то есть наивной. В противном случае Книга не явится. Об этом Сторожев уже позаботился и нужную кандидатуру нашел. Ему в сети один наивный профессор-филолог попался. Некий Воронов. Как раз такой, какой нам нужен. Чует мое сердце: Книга должна на него клюнуть и выйти из укрытия. Она любит скрываться в чужих переплетах, за чужими названиями и именами. Я уверена, что наш объект хорошо охраняют, потому что знают все его таинственные свойства. Уверена также, что он каким-то образом перешел от Алорсо Кихано к Сервантесу и сумел затеряться среди его книг, приобретя чужую обложку, чужое тело. Уверена, что этими книгами кто-то завладел, может быть, даже до конца не понимая, что у него оказалось в руках. В противном случае мир давно бы уже стал другим.

Отсюда я делаю следующий вывод: искать надо среди тех людей и учреждений в Испании, которые имели отношение к наследию Сервантеса. И искать надо среди оставленных писателем книг. А здесь, Леонид Прокопич, все становится как нельзя более конкретно. Кстати, Вы зря запись лекции не дослушали. В самом конце там как раз об этом речь и идет. Давайте дослушаем покойника.

И Сторожев, как по команде, тут же нажал на нужную кнопку. В следующий момент в кабинете вновь раздался неторопливый голос покойного профессора Ляпишева:

— Незадолго до смерти, в 1613 г., в предисловиях к выходящим книгам Сервантес неизменно упоминает о намеченной им программе новых литературных работ: сюда входит роман «Персилес и Сихизмунда», второй том «Галатеи», книга «Недели в саду», комедия «Обман для глаз» и еще одно произведение, озаглавленное «Прославленный Бернандо». Из всех этих сочинений был напечатан после смерти Сервантеса лишь один «Персилес» (1617). Остальные рукописи, очевидно оставшиеся незаконченными, погибли. За четыре дня до смерти Сервантес написал удивительный по интимности и глубине настроения «Пролог» к «Персилесу», где с полною задушевностью, ясностью и твердостью простился с друзьями, жизнью и творчеством. Он умер 23 апреля 1616 г. Могила его вскоре затерялась и, несмотря на неоднократно предпринимавшиеся розыски, установить ее местонахождение не удалось.

— Я, например, не уверена, что все рукописи погибли — это раз, — вновь начала Стелла, — не уверена я и в том, что это были одни рукописи и что под именем какого-нибудь «Прославленного Бернандо» не затерялась и наша искомая матрица. Как видите, уважаемый Леонид Прокопич, круг поиска сузился и цель начинает приобретать конкретные очертания.

— И все равно я себе даже представить не могу, как это какая-нибудь конкретная книга, пусть даже и очень хорошо написанная, может свести всех с ума, стать источником массовых галлюцинаций, да еще начать производить на свет бесчисленное количество других сюжетов.

— Тогда пусть Вам Сторожев попытается объяснить все с научной точки зрения.

— Ну, пусть попытается. Я не против.

— Дело все в том, — начал вкрадчивым тоном доцент, что мы имеем дело не с обычной безобидной книжкой-обложкой, которую можно купить в любом книжном магазине или на лотке прямо на улице, а с так называемым Кодексом.

— Это что-то вроде уголовного, да?

— Не совсем. Кодекс в научном понимании этого слова, если придерживаться терминологии науки библиологии, является прямым наследником священных скрижалей, восковых табличек или табличек из глины и камня, на которых и были выгравированы священные слова. Кто эти слова там оставил? По приданию, Моисей принес скрижали, каменные доски с письменами, с вершины горы Синай. Их написал сам Бог.

«Сказание о Гильгамеше», этот таинственный памятник древних шумер, также был написан неизвестным автором на глиняных табличках, вроде кирпичей, из которых можно было бы построить самый настоящий дом. Но именно эта поэма была взята за основу библейского сказания о потопе. Шумеры, как утверждают ученые, стали прародителями того, что мы и называем цивилизацией. Отголоски их мифических сказаний мы найдем не только в Библии, в этой записной книжке человечества, но и у греков, и у египтян.

Вывод напрашивается сам собою: цивилизация является синонимом Книги, которая в древности на книгу в ее современном виде и похожа-то не была.

Точнее, цивилизация начинается с постройки храма, вокруг которого постепенно образовывается город. Город и становится местом культуры. Но храм не может существовать без Книги в любом ее обличии: скрижали, глиняные таблички, свитки. Вы бывали в Египте?

— Да. В Шарм Эль Шейхе. Отдыхать как-то зимой ездил.

— На экскурсию в Луксор и Каир ездили?

— Жена заставила.

— Огромные изваяния сфинкса и фараонов видели?

— Конечно. Не заметить эти глыбы трудно было.

— Хорошо. Так вот египтологи с полным основанием утверждают, что это всего лишь каменные иллюстрации к одной Книге, к так называемой «Книге мертвых».

— Ну и что это доказывает?

— Очень многое. Кодекс — это переход от первых священных скрижалей, написанных самим Богом, к современному состоянию книги, переход, который еще не успел полностью завершиться. Это и книга, в современном понимании этого слова, и не книга еще.

— Как это понимать?

— Современная книга уже давно утратила свою божественную пассионарность. У нее есть авторство, мы говорим об авторских правах, эта книга коммерсализировалась. Но Кодекс очень далек от коммерциализации. В нем заключена совершенно другая природа.

— Опять мистика, господа. Здесь, я думаю, мы никогда не сможем понять друг друга.

— Напротив, Леонид Прокопич, мы даже очень продвинулись в процессе взаимопонимания, — пришла на выручку молодому ученому Стелла. — Что такое железо, Вы себе прекрасно представляете?

— Ну.

— Обычное промышленное железо и есть наша современная коммерсализованная книга. Железо подвержено коррозии и, вообще, материал ненадежный и довольно быстро изнашивающийся. Так?

— Так.

— Однако есть еще железо космического происхождения. Оно залетело на нашу планету из космоса миллионы лет тому назад. В Индии, например, есть целый монолит из такого космического железа. Он не ржавеет, он совершенно другого свойства и дороже золота и платины вместе взятых. Кодекс, о котором и идет сейчас речь, — это то же железо космического происхождения. Неужели Вам не хочется его заполучить. Только представьте, что вы завладели тем монолитом из Индии, наняли умельца, Грузинчика, и тот делает из бесценного материала различные безделушки, каждая из которых дороже золота и платины?

— Ну, а где доказательства, что в случае с «Дон Кихотом» мы имеем дело с чем-то подобным? Да, Вы убедили меня, что Дон Кихот спятил и глючит. С этим трудно не согласиться. Но никакого массового помешательства на почве там какой-то Книги, матрицы, или Кодекса в романе нет.

При этой фразе Сторожев даже выдохнул с облегчением. Как раз по этому вопросу доказательств было хоть отбавляй.

— Займу еще немного Вашего драгоценного времени и обращусь за помощью к своему дайджесту. Мы об этом говорили еще в самом начале нашей беседы.

— Валяйте! — словно сдаваясь, скомандовал Безрученко.

Сторожев открыл тетрадочку и начал, листая страницы:

— Так. Это не нужно, это тоже. Это скучно.

Безрученко и Стелла терпеливо ждали, а доцент еще какое-то время был увлечен тем, что судорожно просматривал свою тетрадь.

— Вот. Нашел. Эти романы, имеются в виду рыцарские романы, конечно, — пояснил Сторожев и затем вновь уткнулся в тетрадь, — читали все, и безумное чтение сие, можно сказать, переросло в самую настоящую эпидемию.

Рыцарские романы знали даже люди неграмотные. Хозяин того трактира, в который попал Дон Кихот при втором своем выезде, был безграмотен, но ему читали о неслыханных приключениях вслух. Трактирщик удивился, когда узнал, что Дон Кихот сошел с ума от чтения таких общеизвестных книг, хотя сам знал их наизусть как настоящий современный фэн, поклонник Толкина.

Увлекалась этими же романами и бедная служанка Мариторнес. Она и подвесила странствующего рыцаря за руку. Это 43 глава первого тома, которая очень похожа на Ваш сон, Леонид Прокопич, — напомнил вдруг доцент.

— Продолжайте, продолжайте, господин Сторожев.

— В горах Сьерры-Морены Дон Кихот встречает некого сумасшедшего, и они сразу заговорили о рыцарских романах, и на почве различного истолкования отношений лекаря Элисабата с королевой Мадасимой Дон Кихот тут же подрался со своим не вполне нормальным собеседником.

Возлюбленная этого бедного сумасшедшего, девушка из знатного рода, Лусинда, тоже была до этих романов большая охотница. Она могла говорить на эту тему без умолку.

Дочь незнатных, но богатых родителей, Доротея, героиня одной из вставных новелл, «прочла много рыцарских романов» и превосходно разыграла перед Дон Кихотом роль королевы — героини рыцарского романа, импровизируя свои речи по ходу дела.

Все действующие лица в произведении Сервантеса — читатели рыцарских романов, и никто из них не относится к этому чтиву скептически. Кажется, что жители всей тогдашней Испании составляют некий клуб любителей книг на рыцарские темы. Без этих книг они просто не представляют себе своего существования. Что это, как не пример массового помешательства?

Но вернемся к Вашему сну, Леонид Прокопич.

Безрученко мотнул головой в знак согласия. Доцент продолжил.

— В 43 главе первого тома Дон Кихота подвешивают за руку к окну. Действие происходит на неком постоялом дворе. Вообще, этот двор — место таинственное и заслуживающее особого внимания. Интересующий нас постоялый двор, согласно Ормсбаю, — Вента де Квесада. Она находится в нескольких милях к северу от Манзагареса по дороге Мадрид-Севилья. Сам дом до наших дней не сохранился, его сожгли до основания лет сто назад. Дом восстановили, но это типичный новодел. Однако на заднем дворе остался цел и невредим тот самый каменный колодец, который был известен еще со времен Сервантеса.

Вокруг этой самой Венты де Квесадо, что расположена по дороге из Мадрида в Севилью, и крутится большая часть событий романа.

Автор не раз успевает обмолвиться, что на указанный постоялый двор пожаловал сам дьявол с целью смутить разум постояльцев.

Здесь же, помимо дьявола, оказались и три служителя «Святого братства», то есть инквизиции. Какой турнир добра со злом, тех, кто охотится за дьяволом, и самим князем тьмы!

Но именно сюда, на этот злополучный постоялый двор, попадает и алжирский пленник, читай alterego самого Сервантеса.

Профессор Ляпишев, чью лекцию мы так и не смогли дослушать, полагает, что это не выдуманное, а вполне реальное событие.

Освободившись из алжирского плена, Сервантес вполне мог оказаться на этой дороге из Мадрида в Севилью и остановиться на Венте де Квесада, куда и забрел к этому моменту вдохновенный сумасшедший Алонсо Кихано. Сервантес, с увечной рукой солдат, не смог стерпеть издевательств, чинимых бедному сумасшедшему Алонсо Кихано. Можно сказать, что рука потянулась к руке. Один воин облегчил страдания другого. Обычный и вполне понятный жест в духе мужской солидарности.

* * *

В благодарность Алонсо Кихано и рассказал своему новому другу Мигелю о Книге, которая по воле случая оказалась в его библиотеке и которая свела его с ума. Возникла пара: Проводник, или тот, кто вступил в непосредственный контакт с опасным объектом неземного происхождения и взял на себя всю его разрушительную мощь, и Свидетель, то есть человек, непосредственно в контакте не участвующий, но способный зафиксировать переданную информацию и донести ее в адекватном виде до людей. Понятно, что Свидетелю выпадают все лавры открытия. Ему и слава и бессмертное имя писателя всех времен и народов, а Проводник — отработанный материал, образ сумасшедшего мудреца, вызывающего и жалость и восхищение одновременно.

Комментаторы считают, что сюжет романа повторяет некоторые фабульные коллизии «Амадиса Гальского». Но это можно расценить лишь как прикрытие, как попытку увести читательское внимание от другой, более значимой Книги. Известно, что роман повторяет и многие другие рыцарские романы, например, «Тирант Белый», «Неистовый Роланд», «Рыцарское зерцало» и многое, многое другое.

Если предположить, что за приключениями Дон Кихота скрывается другая, более пассионарная и более древняя Книга, Книга-матрица, то вполне можно допустить мысль, что сумасшедший идальго в приливе благодарности мог и проболтаться алжирскому пленному о ЕЁ существовании.

Алонсо Кихано и алжирского пленника связала близкая судьба: их руки претерпели страшную боль. Но почему рука? Для этого стоит взглянуть на роспись Секстинской капеллы, сделанной Микеланджело. Бог создает Адама: рука Бога вот-вот коснется руки первочеловека. Это жест творения. Сервантес прожил в Италии много лет. Он возвращался из этой страны на галере «Солнце», когда и попал в плен к алжирским пиратам. Сервантес вполне мог видеть эту знаменитую роспись и этот фрагмент с рукой Бога. А до этого судьба уже наградила Мигеля раной и увечьем, полученным им в битве при Лепанто. Наверное, Сервантес, стоя в знаменитой капелле, задрав голову вверх, внимательно вглядывался в простертую божественную длань и потирал при этом свою увечную конечность. Руки тянулись друг к другу. Встреча была неизбежной.

— Ба! — вдруг не выдержал издатель Безрученко. — Да у нас Грузинчик-то безрукий как бы. По-вашему получается, что ему и карты в руки. Вижу — лететь ему в Испанию. Лететь как пить дать! А, случайно, моя говорящая фамилия с этим никак не связана? Может, по этому мне такой и сон давеча приснился, а, с рукой-то? Шутки шутками, господа, а она, рука, у меня болеть продолжает. Надо процедуры какие-нибудь поделать… Все, заболтался я тут с вами. Все это очень интересно, но я с рукой-то, пожалуй, к врачу пойду. А вы, Стелла Эдуардовна, нашему консультанту гонорар сейчас же выпишите. Он у нас тоже вроде романиста.

— Вы нам все-таки не поверили, — печально заметила секретарша.

— Не поверил, потому что я реалист. Посудите сами: положим, вы нашли эту самую редкую книгу. Она наверняка стоит миллионы долларов. Это же раритет. Кто ее вам просто так позволит вывезти из страны? Никто. Если вы задумали воровство, то за дело должен взяться криминал. Неужели вы всерьез считаете, что крутые ребята вам оставят хоть малейший шанс? Они сами завладеют раритетом или предложат такого отступного, что придется забыть об этом как о кошмарном сне. Итак, профессиональное похищение раритета, переправка его через две границы и таможни — все это серьезная головная боль и серьезнейшие финансовые затраты. А выгода, конечная выгода, представляется мне, уважаемая Стелла Эдуардовна, весьма сомнительной. Извините, но вы меня не убедили.

— Но почему же обязательно воровство, Леонид Прокопич? Нет, я понимаю, конечно, что Вы привыкли решать все проблемы быстро и по-своему, но можно ведь пойти и легальным путем, не привлекая братков.

— Как это? — терпеливо поинтересовался бизнесмен.

— Очень просто. Об истинной стоимости раритета, как мне представляется, никто и не догадывается. В этом наше преимущество. Более того, раритет явно вплетен в какое-нибудь не столь уж ценное издание или манускрипт. Он «живет» под другим именем, под другой личиной. Не забывайте, что наш артефакт не совсем обычный. В руки просто так он никому не дастся. Его инкогнито нам только на руку. Заметьте, что вы и сами не верите в его особые свойства. В них очень трудно поверить. Если кому-то рассказать, почему мы ввязались в эту авантюру, то большинство людей только у виска пальцем повертит и больше ничего: сумасшедшие библиофилы. Я уверена, что по своему внешнему виду Книга настолько неприметна, что ни один эксперт не заподозрит неладное. Да, вы выложитесь на крупную сумму, может быть, до 300 000 долларов, но уверяю Вас — игра стоит свеч. По сути дела, за эту сумму вы купите все запасы наркотических средств планеты и все компьютерные технологии в придачу.

Если Книга находится в частной коллекции, то с владельцем можно спокойно договориться и за гораздо меньшую сумму, официально оформить все документы — и путь открыт. Если же это государственное хранилище, то и на официальном уровне можно пойти путем обмена историческими ценностями. Здесь, конечно общая сумма может возрасти. Но она при всех раскладах не превысит полумиллиона. А, главное, никто ничего не заподозрит: все решат, что это блажь магната-издателя. Купили же таким образом за границей пасхальные яйца Фаберже и ничего, сошло с рук. Выдали это за проявление патриотических чувств. Великолепный пиаровский ход. Нечто подобное может предпринять и наше издательство: из патриотических чувств мы обогащаем наша Государственную библиотеку, Ленинку то бишь, редким изданием, но с правом на 25 лет, скажем, пользоваться этой книгой лишь авторам, или автору, заключившему контракт с издательством «Палимпсест». В любом случае Вы не проиграете: раритет такого уровня всегда можно перепродать. Каждый скажет Вам: вложить деньги в культурные ценности значит пустить их в рост. Пройдет очень короткое время и раритет будет стоить уже не полмиллиона, а гораздо больше. Вы ничем не рискуете, Леонид Прокопич, вы просто выгодно вкладываете деньги, а если повезет, то становитесь сказочно богатым человеком. У Вас есть немало друзей и в правительстве и в Думе. Главное, найти объект, безошибочно определить, что это именно Он, а там уже настанет другой этап операции. Задача законного приобретения Объекта и его переправки сюда, в Россию, будет решаться особо, Леонид Прокопич. К услугам криминала, я Вас уверяю, мы обратимся в самую последнюю очередь, если в этом, вообще, возникнет необходимость.

— Ну, а лично вам, Стелла Эдуардовна и вам, господин Сторожев, от всего этого какая выгода?

На это секретарша и консультант заговорщически переглянулись.

 

Испания, XVI век

До постоялого двора Мигель добрался лишь к рассвету. Все спали, и ворота по этой причине были наглухо закрыты. Барабанить и будить постояльцев показалось делом невыгодным. Денег почти не осталось. Алжирский плен — предприятие расточительное. Пытаясь выкупить двух братьев, его, Мигеля, и Родриго, семья вконец разорилась. Вряд ли настырному бедняку да еще в одежде алжирского раба были бы рады в такой час на постоялом дворе.

Оставалось терпеливо ждать рассвета у ворот. И Мигель смирился с этой участью. Гостиница называлась Вента де Квесада.

Надвинув шляпу на глаза и прислонившись спиной к ограде, он устало сполз на землю и решил подремать несколько часов, пока не откроют ворота или пока не попадется куда более знатный постоялец.

Сон у Мигеля последние несколько лет был один и тот же. Начинался он так: доска в два фута шириной. Команда: «На абордаж!» Друзья бросаются первыми. Сраженные пулями, они падают в море. Наступает его очередь. Он ставит ногу на доску. Боль. Нестерпимая боль, и он падает. Падает. Но не вслед за друзьями — в море, а на палубу своего корабля. Его ранили. Ранили в руку. И рука теперь болит. Особенно по ночам.

А потом, как обычно, начинал сниться алжирский плен. Там его все звали «одноруким». Это в честь раны, полученной в сражении при Лепанто.

Безотрадное зрелище представляла собой алжирская тюрьма. Ничем не застроенный, огражденный стеною четырехугольник, в котором скучены были плохо одетые и праздные люди, — совершенное подобие скотного двора, где каждая голова была оценена особо. Люди здесь изнывали от палящего солнца, тоски и безделья, сосредотачивая все свои помыслы на одной и той же idee fixe — на ожидании выкупа. Выкуп здесь был единственным предметом всех разговоров. Некоторые не выдерживали и сходили с ума. Тогда, наверное, Мигель и научился по-особому относиться к несчастным, утратившим рассудок. Так они убегали от жестокости мира. Как можно судить их за это? В своей поврежденной алжирской жарой голове, умалишенные находили всему какое-то свое оправдание и им становилось легче. Отчаявшись дождаться выкупа, сумасшедшие придумывали себе огнедышащих драконов, белых лучезарных воинов, Пречистых Дев, которые обязательно должны были явиться к ним на выручку, ибо денег на выкуп все равно, все равно не дождаться. В глубине души Мигель и сам понимал, что эти сумасшедшие, возможно, и его судьба и судьба брата Родриго. Отцу было не собрать положенной суммы. Пройдет еще короткое время и останется лишь ждать прихода лучезарного воина, или Пречистой Девы, беспрестанно творя Ей молитвы и вызывая лишь жалость у своих товарищей да ненависть у мусульман и их прозелитов: кому охота терять свои деньги? Именно таких сумасшедших чаще всего и сажали на кол. Дело в том, что не все из них были тихими. Всё зависело от выбранного образа Спасителя. Пречистая Дева — это одно, но лучезарный воин — совсем другое. Не выдержав, психи начинали буйствовать: им казалось, что на горизонте вдруг появилась целая эскадра, которая спешила к ним на выручку и на флагманском корабле они без всякой подзорной трубы различали своего Спасителя. Он сидел на коне, и конь стоял прямо на палубе. Сидел и давал знать бедному сумасшедшему рукой, что спасение прибудет с минуты на минуту. Бедный псих начинал беспокоиться, призывать к оружию, в отчаянии нападал безоружный на стражу и на следующий день его сажали публично на кол, не замечая даже, что короткий период возбуждения вновь сменялся обычной апатией.

Все усугублялось еще нарочитой бесчеловечностью стражи, щедро расточавшей палочные удары за любую провинность. Ночью алжирский двор-тюрьма заполнялся звуками.

Одни во сне скрипели зубами и стонали, другие задыхались и хрипели, словно их душат.

Эти звуки Мигель до сих пор слышит во сне. Это вопли ада, вопли вконец отчаявшихся людей.

Солнце — вот самый страшный мучитель. Оно выжигает все. От него никуда не деться, а ночь коротка и не дает насладиться долгожданной прохладой.

Редко старинные двустворчатые ворота начинают со скрипом и грохотом открываться, принимая или выплевывая наружу людей.

Это происходит, когда в Алжир доставляют выкуп. Но вместе с выкупом часто прибывает и новая партия страдальцев.

Их бросают сюда, на жаровню, как еще одну порцию свежего мяса. Но пройдет совсем немного времени, и это мясо обуглится и начнет корчится от зноя, боли и безделья.

Правда есть выход из этого ада. Надо только принять ислам и совершить обряд обрезания. Тогда скрипучие ворота сразу распахнутся перед тобой и ты сразу сможешь покончить с этими невыносимыми муками. Тебе разрешат укрыться в тени. Но это будет тень другой религии, тень другого Бога.

А Свет, как назло, в алжирской тюрьме становился безжалостным врагом. И верных христиан, сумевших вынести это мучительное испытание Светом, можно было определить сразу. Нет, их лица, как лица мучеников, не излучали Свет. От него и так рябило в глазах, и все цвета дружно сливались в один — белый, а ткань в короткий срок от пота и грязи буквально горела на теле, становясь белесой.

Подлинных христиан в этом солнечном аду отличали не правильные черты лица и светлые лица, а отрезанные уши, переломанные руки, отсутствие глаза. Все это и были внешние знаки беззаветной преданности исповедуемой религии.

Мигель был рад, когда эти увечные люди сразу приняли его за своего и прозвали «одноруким». Он пострадал, пострадал, как и они, и не сдался. Мигель восхищался этими калеками, на которых солнце продолжало обрушивать всю свою безжалостную мощь африканского светила, не раз воспетую язычниками прошлых эпох.

«Однорукий» изо всех сил старался подбадривать своего брата Родриго, который не был отмечен достойным христианина увечьем и, следовательно, мог проявить слабость.

А таких было немало и чаще всего среди них попадались люди красивые, молодые. Они готовы были сохранить свое тело невредимым и здоровым даже если для этого им пришлось бы слегка укоротить крайнюю плоть, в целях гигиены, как они старались убедить друг друга.

Мигель не мог их обвинять в малодушии, хорошо зная, как жестоки ожидавшие их страдания, но сердце христианина надрывалось от боли при виде тех почестей, предметом которых немедленно становился недавний раб, изменивший своей вере. С пышной торжественностью совершался обряд обрезания, и все двери к почету и наживе широко раскрывались перед вероотступником.

И христиан, истинных христиан, готовых пострадать за веру, становилось все меньше и меньше и все уродливее и уродливее были их лица, а количество мусульман-прозелитов между тем росло и росло, причем, не по дням, а по часам. Это была борьба двух религий, и слабейшей оказывалась христианская.

Кстати, охрана алжирской тюрьмы сплошь состояла из этих самых прозелитов. И охрана была суровой. Обращенцы словно мстили за свой позор упорствующим.

Мигелю снилось, с каким восторгом он ступил на палубу корабля «Эль Соль», который должен был доставить его из Италии назад на родину. «Эль Соль» — Солнце. Какой удар! Какая горькая ирония Судьбы! Это было похоже на неожиданный сюжетный поворот в рыцарском романе. Галера «Эль Соль» — радость возвращения домой. Он вместе с братом Родриго скоро увидят отца, сестер. Плещется море за кормой. Небо ясное. Бури не предвидится. Но галера, галера судьбы везет их с братом не к Пиренейскому полуострову, а в царство жестокого, беспощадного, убийственного Солнца. Впрочем, жаловаться нечего. Ведь так и было написано золотыми буквами на досках обшивки того самого злополучного корабля — «Эль Соль». Куда ж еще он мог плыть? Только туда, где царствует солнце.

26 сентября 1575 года галера «Эль Соль» была окружена целой эскадрой алжирских корсаров и после долгого, отчаянного сопротивления признала себя побежденной.

Когда Мигеля в качестве пленника доставили в Алжир, то ему показалось, что он очутился на другой планете. Здесь царствовал неприкрытый цинизм и разбой. Пороки воспринимались как добродетель и наоборот.

Официально Алжир находился под протекторатом Константинополя, но в реальности этнических турок здесь было не так уж много. Большинство обитателей Алжира составляли прозелиты. В этой метрополии контрабандистов и притоне корсаров легко находили себе приют подонки со всей Европы.

Оказалось здесь и немало морисков, потомков андалузских мавров. Среди них было много искусных моряков, и они охотно стали пиратами, желая отомстить испанцам за свое унижение.

Постепенно Алжир и Тунис превращались в самые настоящие пиратские государства, которые жили за счет непрекращающихся грабежей как на море, так и на самом африканском континенте. Возвращение подобных экспедиций всегда сопровождалось всеобщим ликованием в предвкушении дележа добычи. Во время таких праздников люди словно сходили с ума, забывая о существовании каких бы то ни было добродетелей.

В христианском мире об этих так называемых пиратских государствах слагались легенды одна ужаснее другой.

Ступив на африканскую землю, Мигель ощутил себя странником во времени, оказавшимся у самого подножия Вавилонской башни, до того поразило и оглушило его пестрое смешение всевозможных рас и национальностей, людей, говоривших на каком-то неслыханном жаргоне, составленном из смеси всех языков без определенных правил произношения. Тут, на берегу, в невообразимой сутолоке толпились арабы и евреи, греки и турки; среди иноверцев суетились христиане; были между последними и рабы, служившие садовниками, ремесленниками, гребцами. Попадались здесь и свободные иноверцы, по большей части купцы, явившиеся в этот разбойничий притон под защитой охранных листов, с разнообразными товарами, начиная с английского железа, испанских тканей и кончая русскими изделиями из финифти.

Между купцами сновали покупатели; алькальд, янычары, свирепые военачальники толпились на пристани в невообразимом хаосе.

Здесь всю самую тяжелую и грязную работу делали только рабы-христиане, не захотевшие отказаться от своей веры.

После того, как добычу относили на склад, начинался осмотр живого товара, то есть пленных. Сначала их обыскивали, а затем распределяли по категориям: богатых и знатных отделяли от бедных и простых граждан. Первые представляли высокую денежную стоимость. В ожидании большого выкупа с такими пленными обращались бережно, часто даже подобострастно. Зато на бедных смотрели как на рабочий скот: им тотчас надевали кандалы, назначали тяжелые работы и запирали в тюрьмы, в эти адские жаровни.

Мигель помнил, как тут же на пристани начался торг. Это была настоящая борьба за существование. Сами пленные изо всех сил старались понизить свое истинное социальное положение — в противном случае сумма выкупа могла возрасти до небес.

Хозяева же, наоборот, вовсю набивали цену. Они не прочь были простого солдата повысить до звания генерала, матроса произвести в кабальеро, аббата — в епископа.

Подобно другим пленным обыскали и Мигеля. У него нашли письмо дона Хуана и герцога Созы. Эта находка и стала причиной всех несчастий. Мигель протестовал, говорил, что он и его брат Родриго — простые солдаты. Но в глазах хозяев, благодаря этим письмам, скромный пленник сразу стал генералом, на котором можно было заработать целое состояние.

Эти проклятые письма в дальнейшем приведут всю семью Сааведра к полному разорению. Два брата, двое мужчин, представители славного рода, изберут военную карьеру, чтобы облегчить тяготы семьи, а в результате получится все наоборот. Турки даже не смогут прочесть и строчки из этих злополучных писем. Их внимание привлечет необычная гербовая печать, украшенная позолоченным шнурком. На этом позолоченном шнурке и повиснет жизнь братьев Мигеля и Родриго. Правда, поначалу как богатых пленных их не отправили в жаровню. Они жили в весьма сносных условиях и к ним относились даже с подобострастием. Но было ясно, что вечно так продолжаться не может. Тюрьма под открытым палящим солнцем казалась самой неизбежностью. Мигель мог видеть, каким образом, начав с коленопреклонений и подобострастно-льстивых выражений высокого почтения, турки резко переходили к угрозам и кончали кровавой расправой, когда жертва обмана или недоразумения не оправдывала их надежды на богатый выкуп.

В дальнейшем с первым пленным, сумевшим собрать необходимую сумму и получившим долгожданную свободу, Мигель отправит письмо на родину.

Весть о плене как гром среди ясного неба поразила ничего не подозревавшего отца. Не задумываясь, старик заложил свой последний клочок земли, добавив к вырученным деньгам приданное обеих дочерей. В результате получилась значительная сумма. Жить было не на что, но зато появилась надежда вновь увидеть сыновей.

Золотой шнурочек на гербовой печати легко и надежно сдавил горло всему роду Сааведра.

Но оказалось, что и этих денег недостаточно, чтобы выкупить сразу двоих пленников.

Тогда Мигель сделал единственно возможный выбор: на волю он отправил брата, добровольно решив остаться в алжирском плену без всякой надежды на возвращение.

Что ж? Так надо. Мигель видел, что Родриго сдает с каждым днем, что брату не выдержать этих мук, что ему, Родриго, все больше и больше становится жаль своего молодого красивого тела. Еще чуть-чуть — и получай Алжир своего нового прозелита. А что ему, «однорукому» жалеть? Он увечный, он инвалид. Он уже отмечен страданием. И страдание стало для него чем-то привычным. Мигель хорошо запомнил мысль одного философа: страдание — это быстрейшее животное, которое способно довести вас до совершенства. Страдание лишь укрепляло дух Мигеля, заражая его Благословенным Вдохновенным Безумием.

Родриго был далек от этого Безумия и поэтому его следовало срочно отправить в Испанию. Пусть отец, ставший по их милости бедняком, пусть сестры, лишившиеся приданного, утешатся, увидев хоть одного сына и брата, сумевшего сорваться с тонкого золотого шнурка, так некстати украсившего злополучную гербовую печать герцога Созы. Этот шнурочек, что бритва, резал по живому не только тех, кто еще был жив, но и не родившихся в будущем представителей рода Сааведра. Сестры, сестры мои, представляю, как отказались вы от своего приданного. Тихо порыдали, потом подошли к отцу и сказали: «Бери!», лишив себя замужества, материнства, блаженного ощущения младенческого тела, пахнущего вашим, сестры мои, вашим благословенным материнским молоком. Ах, сестры, сестры мои! Как болит, болит моя увечная рука за вас, сестры мои, как рвется на части сердце мое!

Если тогда в битве при Лепанто он пропустил вперед своих товарищей, и они взяли на себя его собственную судьбу, то сейчас Мигель уже никому не позволит разделить с ним отпущенных только на его долю страданий. Вперед! Плыви, плыви из этого испепеленного солнцем Ада, дорогой мой Родриго. Кто сказал, что в Аду темно и царствует вечная ночь? Бред. В Аду солнечно, как в Алжире! Плыви и постарайся утешить отца и сестер наших. Хоть ты женись и продолжи род Сааведра. А я остаюсь. Видно такова судьба моя, брат мой. Видно надо испить эту чашу до самого конца, потому что кто, если не я? Ведь так? И здесь мое место. В страдании я буду стоек раз из всей семьи для этого подвига выбрала меня судьба моя. Передай, Родриго, отцу и сестрам нашим, что я до конца останусь истинным христианином, чего бы мне это не стоило. Видно, страдания — мой путь, мое единственное настоящее призвание, страдание, а не меч или перо. Пусть так. С судьбой не поспоришь. Буду страдать, терпеливо и молча. Я пойду до конца, Родриго, до конца.

И, стоя на берегу, братья обнялись тогда. А нетерпеливый турок на своем тарабарском наречии стал окликать их. Стая ласточек с какой-то безумной скоростью пронеслась над головами братьев, да закричали вдали чайки, почуяв рыбий косяк, так взрывается неожиданными возгласами женский стройный хор, предвещая первые такты фламенко. И каждый из братьев услышал сейчас эту музыку. Фламенко укрепило их, сделало на прощанье высокими и стройными, а главное, несгибаемыми, какими и должны были быть настоящие испанцы.

Турок продолжал кричать между тем: время было дорого. Галера с минуты на минуту собиралась сорваться с якоря.