История принца Бирибинкера

Виланд Кристоф Мартин

Немецкая волшебно-сатирическая сказка представляет собой своеобразный литературный жанр, возникший в середине XVIII в. в Германии в результате сложного взаимодействия с европейской, прежде всего французской, литературной традицией. Жанр этот сыграл заметную роль в развитии немецкой повествовательной прозы. Начало ему положил К.М. Виланд (1733–1813). Заимствуя традиционный реквизит французской «сказки о феях», Виланд иронически переосмысляет и пародирует ее мотивы, что создает почву для включения в нее философской и социальной сатиры.

 

ПЕРВАЯ ГЛАВА

В некоторой стране, о которой не упоминают ни Страбон, ни Мартиньер, жил некогда король, подавший историкам столь мало материи для приумножения своих заслуг, что они, пылая мщением, согласились между собою оспорить у потомков даже честь его существования. Однако все их злонамеренные старания не могли воспрепятствовать тому, что сохранились достоверные источники, в коих можно найти все, что о нем при случае можно сказать. Согласно этим известиям, был он доброго королевского складу, трапезовал на дню по четыре раза, не томился бессонницей, и столь любил мир и спокойствие, что в его присутствии было запрещено под страхом строжайшего наказания упоминать о шпагах, ружьях, пушках и тому подобных предметах. Но самое достопримечательное в его особе было брюхо, такой величественной полноты, что наиболее могущественные монархи его времени должны были ему в том отдать преимущество. Нельзя сказать с совершенной уверенностью, был ли он прозван Великим и, как уверяют, еще при жизни, по случаю сего помянутого брюха или по иной какой тайной причине, одно только непреложно, что во всем его государстве сие прозвание не стоило ни одному подданному ни капли крови, чего уж никак не скажешь ни об Александре Великом, ни о Константине Великом, ни о Карле Великом, ни об Оттоне Великом, ни о Людвиге Великом, ни о доброй дюжине других, которые учинились великими с немалым уроном для человеческого рода. А когда дело дошло до того, что Его Величеству по любви к своему народу и ради сохранения престолонаследия в высочайшей своей фамилии надлежало сочетаться августейшим браком, то Академии наук пришлось немало потрудиться, чтобы определить модель, коей должна была точно соответствовать принцесса, дабы наилучшим образом оправдать надежды нации. После длительных академических заседаний, следовавших одно за другим, искомая модель была, наконец, определена, и тотчас же ко всем азиатским дворам были снаряжены во множестве посольства, которые и сыскали принцессу, вполне отвечавшую предложенному образцу. Радость, вызванная ее прибытием, была чрезвычайна, а бракосочетание совершено с таким великолепием, что по крайней мере пятьдесят тысяч пар верноподданных принуждены были остаться невенчанными, чтобы тем самым покрыть издержки на свадьбу его величества. Президент Академии наук, невзирая на то что он был наихудший геометр своего времени, изловчился приписать себе всю честь вышепомянутого изобретения, с полным основанием полагая, что отныне вся его репутация зависит от плодовитости королевы, и понеже он был несравненно сильнее в экспериментальной физике, чем в геометрии, то неведомо, каким образом нашел средство оправдать вычисления академиков. Одним словом, королева в надлежащий срок родила прекраснейшего принца, какого только когда-либо видели, и король на радостях возвел Президента Академии наук еще и в ранг первого визиря.

Едва принц появился на свет, тотчас же было созвано со всех концов государства двадцать тысяч девиц несказанной красоты, заранее назначенных к тому, чтобы выбрать из них кормилицу. Первый лейб-медик не только предписал, чтобы выбор пал на самую красивую, но и в силу своей должности положил условие, что учинит сей выбор собственною своею персоною, хотя ему для этого, по причине слабого зрения, и потребуются очки. Но даже с их помощию господин лейб-медик, который был великим знатоком по сей- части, положил немало трудов, чтобы из двадцати тысяч красавиц выискать наипрекраснейшую, и день уже клонился к вечеру, когда ему удалось свести число кандидаток до двух дюжин.

Но коль скоро в конце концов надлежало все же свершить выбор, и он уже намерен был отдать предпочтение высокой брюнетке, обладавшей помимо прочих достоинств, самым маленьким ротиком и пышной грудью, иными словами, такими качествами, которые, как уверяют Гален и Авиценна, на худой конец надлежит требовать от доброй кормилицы, как нежданно-негаданно объявились преогромная пчела и черная коза, домогавшиеся, чтобы их допустили к королеве.

– Государыня, заговорила пчела, – до меня дошел слух, что вы ищете для вашего прекрасного принца кормилицу. Ежели бы вы возымели ко мне доверие и отдали предпочтение перед сими двуногими тварями, то вы бы в том не раскаялись. Я вскормила бы принца чистейшим медом, снятым с цветов померанца, и вы не нарадуетесь, глядючи, каким он вырастет большим и дородным. От его дыхания будет исходить аромат жасмина, и сама слюна у него будет слаще мальвазии, а его пеленки…

– Справедливая государыня, – перебила ее речи коза, – подаю вам совет как добрая приятельница – поостерегитесь сей пчелы! То правда, – ежели вы тому придаете значение, – что ваш юный принц станет сладчайшим, ибо к тому она годна лучше кого-либо иного, однако же и змеи таятся под цветами. Она одарит его таким жалом, которое навлечет на него тьму несчастий. Я всего только драная коза, но клянусь своею бородою, что мое молоко пользительнее для принца, нежели ее мед; и хотя он не будет производить ни нектара, ни амброзии, однако ж обещаю вам, что он вырастет наихрабрейшим, мудрейшим и благополучнейшим между всеми принцами, когда-либо вскормленными козьим млеком.

Тут всяк подивился, услышав такие речи от пчелы и козы. Однако ж королева тотчас приметила, что то, видимо, были две феи, отчего некоторое время провела в замешательстве, не зная на что решиться. Наконец, она объявила, что склонилась к пчеле, ибо была скупенька и помыслила, что ежели пчела сдержит слово и принц станет всегда испускать такую сладость, то можно будет соблюсти изрядную экономию на конфетах для стола.

Коза, как видно, была приведена в немалую досаду, что ее таким родом спровадили, и трижды проблеяла себе в бороду что-то невнятное, и вот! – тотчас явилась великолепная лакированная и раззолоченная карета, запряженная осмью фениксами; в тот же миг черная коза исчезла, а вместо нее увидели крошечную старушенцию, которая села в карету и, разразившись страшными угрозами королеве и маленькому принцу, умчалась по воздуху.

Лейб-медик был весьма раздосадован столь странным выбором и уже собрался предложить пышногрудой брюнетке, не изволит ли она заступить место домоправительницы у него самого, но, по несчастью, его упредил некий придворный, так что ему пришлось довольствоваться одной из остальных девятнадцати тысяч девятисот семидесяти шести, ибо и оставшиеся две дюжины были уже разобраны.

Меж тем угрозы черной козы так всполошили короля, что в тот же вечер он собрал государственный совет, дабы обсудить, что надлежит предпринять в столь опасных обстоятельствах. И так как он привык каждую ночь засыпать, слушая сказки, то хорошо знал, что феи не откладывают надолго исполнение своих угроз. И вот, когда все мудрые мужи собрались и каждый сказал свое мнение, то обнаружилось, что тридцать шесть советников в больших четырехугольных париках внесли не менее тридцати шести предложений, причем каждый выставил по крайней мере тридцать шесть препятствий к их осуществлению. Оживленные дебаты заняли свыше тридцати шести сессий, и принц, конечно, успел бы возмужать, покуда бы они пришли к согласию, ежели бы первый шут короля не возымел счастливую мысль отправить посольство к великому волшебнику Карамуссалу, жившему на самой высокой вершине Атласских гор, к которому отовсюду обращались за советом, как к некоему оракулу. И так как придворный шут владел сердцем короля и его в самом деле почитали умнейшим человеком при дворе, то все согласились с его советом и в несколько дней снарядили посольство, которое (дабы сберечь суточное довольствие) ехало с такой поспешностью, что за три месяца достигло вершины Атласа, хотя она и отстояла почти на двести миль от столицы.

Послы тотчас же были допущены к великому Карамуссалу, который восседал в великолепном зале на троне из черного дерева и день-деньской только и знал, что давал ответы на диковинные вопросы, какие посылали к нему со всех концов света. Едва первый посол, погладив бороду н трижды откашлявшись, раскрыл непомерный рот, чтобы произнести изрядное приветствие, составленное ему секретарем, как тотчас же Карамуссал перебил его:

– Господин посол, я дарю вам вашу речь! Может статься, вы сумеете лучше воспользоваться ею при других обстоятельствах; мне самому приходится целый день столько говорить, что не остается времени слушать, а к тому же я знаю наперед, какая у вас до меня надобность. Передайте королю, своему государю, что он нажил себе в фее Капрозине сильного недруга, однако не вовсе не невозможно избежать тех бед, которые накликала она на престолонаследника, если соблюсти надлежащую предосторожность, которая заключается в том, чтобы принц до восемнадцатилетнего возраста не увидал ни одной молошницы. Но так как, невзирая на всяческую предосторожность, весьма трудно, а то и невозможно избежать своей участи, то вот мой совет, пригодный для всякого случая, дайте принцу имя Бирибинкер, чья тайная сила лишь одна настолько могущественна, чтобы благополучно вывести его из всех злоключений, в какие он может попасть.

С таким ответом отпустил Карамуссал посольство, которое по прошествии еще трех месяцев возвратилось в столицу под радостные клики народа.

Король почел ответ великого Карамуссала столь нелепым, что не мог решить, надлежит ли ему в таком случае рассмеяться или прогневаться.

– Клянусь собственным брюхом! – вскричал он (ибо такова была его клятва), – сдается мне, великий Карамуссал вздумал милостиво подшутить над нами. Бирибинкер! Что за треклятое имячко! Слыхано ли когда-либо, чтобы принца звали Бирибинкером? Хотелось бы мне знать, что за тайная сила заключена в столь дурацком имени! Сказать по правде, и запрет до восемнадцати лет видеть молошниц ни на волос умнее! Чего именно ради молошниц? С каких пор молошницы стали опаснее других девок? Ежели бы он еще сказал: ни одной танцовщицы или камеристки королевы, это по мне куда ни шло, ибо, между нами будь сказано, я не поручусь, что и мне при случае не доводилось подпадать искушениям такого рода.

Но коли так уж угодно великому Карамуссалу, то пусть принц зовется Бирибинкером! По крайней мере он будет первым с таким именем, а это придает некоторую значительность в истории; а что касается молошниц, то я прикажу, чтобы за пятьдесят миль до моей резиденции не держать ни коров, ни коз, ни подойников, ни молошниц.

Король не дал себе труда поразмыслить о последствиях своего решения и как раз намеревался издать о том особый указ, когда парламент через многочисленные депутации представил ему, что будет весьма жестоко, если не сказать тиранически, ежели Его Величество принудит своих верноподданных впредь вкушать кофе без сливок. И понеже преждевременное известие о таковом эдикте уже произвело ропот в народе, то Его Величество, по примеру многих других королей в волшебных историях, наконец, принужден был решиться удалить от себя наследного принца, препоручив его кормилице-пчеле, положась на ее мудрое попечение, дабы она охраняла его от козней феи Капрозины и от молошниц.

Пчела перенесла маленького принца в лес, простиравшийся по меньшей мере на двести миль в окружности и столь необитаемый, что на всем его пространстве нельзя было сыскать и крота. Она построила там преогромный улей из красного мрамора, разбив на двадцать пять миль вокруг парк из померанцевых деревьев. Рой из пятисот тысяч пчел, над коими она была царицей, собирал мед для принца и гарема своей повелительницы, а для совершенной безопасности вокруг леса были поставлены осиные гнезда, чьим гарнизонам отдано повеление наистрожайшим образом стеречь границы.

Меж тем принц возрастал, превосходя своею красотою и удивительными качествами все, что прежде когда-либо видывали. Он плевал чистым розовым сиропом и мочился чистой померанцевой водой, а его пеленки содержали наидрагоценнейшие во всем свете вещи. Едва только он научился говорить, как уже лепетал эпиграммы, а его остроумие мало– помалу стало столь едким, что ни одна пчела не могла с ним сравняться, хотя самые глупые в том улье обладали остроумием по меньшей мере, как сочлены немецкого литературного общества в…

Едва принц достиг семнадцатилетнего возраста, как в нем пробудился известный инстинкт, который ему открыл, что он не создан для того, чтобы всю жизнь обретаться в пчелином улье. Фея Мелисотта (ибо так звали его кормилицу) употребила все старание, чтобы приободрить своего питомца и рассеять его мысли. Она выписала для него несколько весьма искусных кошек, которые всякий вечер устраивали ему французский концерт или промяукивали оперу Люлли. У него была собачонка, умевшая плясать на канате, и дюжина попугаев и сорок, у которых не было иного дела, как рассказывать сказки и потешать его различными выдумками. Но ничто не помогало! Бирибинкер день и ночь ни о чем другом не помышлял, как только о том, как бы убежать из заключения. Наибольшую трудность доставляли ему проклятые осы, сторожившие лес, которые и впрямь были тварями, способными устрашить самого Геркулеса. Ибо они были крупны, как слоняты, а жала у них по фигуре, да и почти по величине были подобны утренней звезде, что служила в старину швейцарцам, защищавшим свою свободу. И когда он однажды, в полном отчаянии от своей неволи, бросился под дерево, к нему приблизился некий трутень, который, подобно другим мужским обитателям этого улья, был ростом с доброго медвежонка.

– Принц Бирибинкер, – обратился к нему трутень, – ежели вам скучно, то, уверяю вас, мне тут еще горше! Фея Мелисотта, наша царица, несколько недель назад оказала мне честь, избрав меня своим первым любовником, однако признаюсь вам, что я не способен сносить бремя моей должности. И ежели бы вы, принц, захотели, то для вас не было бы ничего проще доставить себе и мне свободу.

– А что надлежит предпринять? – спросил принц.

– Я не всегда был трутнем, – ответил раздосадованный любовник, – и только вы один способны возвратить мне первоначальный облик. Садитесь ко мне на спину. Теперь вечер, царица занята делами в своей келье; я улечу с вами отсюда, но вы должны мне обещать, что исполните все, что я от вас потребую.

Принц дал обещание, не задумываясь, взобрался на трутня, и они полетели с такою скоростью, что через семь минут выбрались из лесу.

– Отныне, – сказал трутень, – вы в безопасности. Могущество старого волшебника Падманабы, который вверг меня в подобные обстоятельства, не дозволяет мне далее вам сопутствовать. Однако ж послушайте, что я вам скажу. Ежели вы пойдете по этой дороге налево, то выйдете на широкую равнину, где увидите стадо лазоревых коз, пасущихся вокруг маленькой хижины. Поберегитесь входить в эту хижину, иначе погибнете. Держитесь все время левой руки, покуда не дойдете до обветшалого дворца, оставшееся великолепие коего покажет вам, каким он был прежде. Через несколько дворов вы выйдете к большой лестнице из белого мрамора и подыметесь по ней на длинную галерею, где по обеим сторонам найдете множество роскошно убранных и ярко освещенных покоев. Не входите ни в один из них, ибо в противном случае они во мгновение ока сами собой замкнутся и никакая человеческая сила не сможет вас оттуда вывести. Однако там сыщется комната, которая будет заперта, но тотчас же отворится, едва только вы произнесете имя Бирибинкер. В ней-то вы и проведете ночь. Вот все, что я от вас требую. Счастливого пути, благосклонный господин мой! И когда вам понадобится мой совет, то не забудьте, что надобно услугой воздавать за услугу.

С такими словами трутень улетел прочь, повергнув в немалое изумление принца всем, что он услышал. Полон нетерпеливого ожидания предстоящих диковинных приключений, принц шел всю ночь напролет, ибо светил месяц и стояло лето. По утру завидел он пестрый луг, хижину и лазоревых коз. Строгий наказ трутня был еще свеж в его памяти, но, узрев коз и хижину, принц почувствовал некое влечение, которому не в силах был противиться. Итак, он зашел в хижину и не обрел там никого, кроме молоденькой молошницы в белоснежном лифе и юбочке. Она как раз собиралась подоить коз, привязанных к алмазным яслям. Подойник, который она держала в прекрасной руке, был выточен из цельного рубина, а омшанник вместо соломы усеян жасминовыми и померанцевыми лепестками. Все сие было удивления достойно, однако принц едва это приметил, так ослепила его красота молошницы. Поистине сама Венера, когда зефиры переносили ее на берег Пафоса, или младая Геба, когда она, подобрав тунику, наливала нектар богам, были не более прекрасны и восхитительны, нежели сия молошница. Ее ланиты могли пристыдить румянцем самые свежие розы, а жемчужные нити, которыми были перевязаны ее руки и восхитительные маленькие ножки, казалось, служили только для того, чтобы оттенить их ослепительную белизну. Ничто не могло быть прелестней и восхитительней ее лица и улыбки; все ее существо светилось нежностью и невинностью, а ее наималейшие движения исполнены невыразимой грации, с первого взгляда привлекающей к себе сердца. Эта очаровательная особа, казалось, была столь же приятно поражена при виде принца Бирибинкера, как и он сам. В нерешительности, остаться ли ей или обратиться в бегство, она застыла на месте, наблюдая за ним стыдливым взором, в котором смешивались робость и удовольствие.

– Вот так-так, – наконец вскричала она, когда принц упал к се ногам, – это он, это – он!

– Как, – воскликнул восхищенный принц, который по ее словам заключил, что она уже его знает и к нему неравнодушна, – о, безмерно благополучный Бирибинкер!

– Боги! – вскричала молошница, с дрожью отшатнувшись от него, – что за ненавистное имя я услышала! Как обманули меня очи и торопливое сердце! Беги, беги, злополучная Галактина! – И она впрямь умчалась из хижины с такою быстротою, словно ее подхватил ветер.

Озадаченный принц, который не мог постичь такого отвращения, в какое столь внезапно переменилась первоначальная склонность прекрасной молошницы, едва она услышала его имя, бросился за нею со всей стремительностью, на какую только был способен, однако она летела, едва касаясь травы. Прелести, открываемые каждый миг ее трепещущим платьем, тщетно воспламеняли желания и окрыляли ноги поспешающего принца. Он потерял ее в густом кустарнике, где потом целый день бросался из стороны в сторону, заслышав любой шорох или шепот, однако же не сыскав ни малейшего ее следа.

Меж тем зашло солнце, и он неприметно для себя очутился у самых ворот старого полуразрушенного замка. Повсюду посреди зарослей высились мраморные руины и обрушившиеся колонны из драгоценных камней, так что он то и дело натыкался на различные обломки, из коих наихудший стоил бы на материке целого острова. Он тотчас приметил, что вышел к тому самому дворцу, о котором ему нарассказал его добрый друг трутень, и льстил себя надеждой (как то обыкновенно случается с влюбленными), что обретет там свою прелестную молошницу. Он пробрался через три двора и под конец вышел к беломраморной лестнице. По обеим сторонам на каждой ступени, – а их было по меньшей мере шестьдесят, – стояли большие огнедышащие крылатые львы, извергавшие из ноздрей столько пламени, что от него было светлее, нежели днем, но огонь этот не опалил на принце ни единого волоса, а львы едва только его завидели, как распустили крылья и улетели прочь с превеликим рыканием.

Принц Бирибинкер поднялся наверх и вошел в длинную галерею, где находились открытые настеж покои (от коих и предостерегал его трутень). Каждый в свой черед вел в анфиладу других, а великолепие, с каким они были расположены и убраны, превосходило все, что могла представить себе вся сила его воображения, невзирая на то что подобные волшебства были ему уже не в диковину. Но на сей раз он поостерегся ослабить поводья своего любопытства и шел до тех пор, покуда не добрался до запертых дверей из черного дерева, в которых торчал золотой ключ. Он тщетно пытался его повернуть, но едва вымолвил имя Бирибинкер, как двери распахнулись сами собой, и он очутился в пребольшой зале, стены которой были увешаны хрустальными зеркалами. Зала была освещена алмазной люстрой, в которой более чем в пятистах лампах полыхало коричное масло. Посредине стоял небольшой стол из слоновой кости на смарагдовых ножках, накрытый на две персоны, по сторонам два поставца с золотыми тарелками, кубками, чашами и прочею столовою посудой. С изумлением наглядевшись на все, что предстало его взору, принц приметил еще одну дверь, через которую и прошел в различные покои, превосходившие друга друга великолепием убранства. Он осмотрел все подробнейшим образом и не знал, что и подумать. Все на пути к дворцу говорило о полном разрушении, а внутренние покои, казалось, не оставляли сомнения, что он обитаем, хотя принц не открыл присутствия ни одной живой души. Он снова обошел все покои, искал повсюду и, наконец, в самом последнем обнаружил еще одну дверцу в обоях. Отворил и попал в кабинет, где волшебство превзошло само себя. Приятное смешение света и тени наполняло покой таким образом, что нельзя было обнаружить источника этого волшебного сумрака. Стены из полированного черного гранита представляли, как и столько же зеркал, эпизоды из истории Адониса и Венеры с такою живостью и верностью в подражании природе, что нельзя было угадать, каким искусством эти живые образы были запечатлены на камне. Приятные ароматы, словно навеваемые весенним ветром с недавно распустившихся цветов, наполняли весь покой так, что нельзя было приметить, откуда они исходили, а тихая гармония, словно доносившаяся издалека музыка столь же невидимого концерта, наполняла очарованный слух и вселяла в сердце нежное томление. Мягкая софа, – а над ней мраморный, но словно живой купидон откидывал волнующийся занавес, – была единственным предметом в сем отдохновительном месте, пробуждая в принце сокровенное желание чего-то такого, о чем он имел лишь неясное понятие, хотя обои, которые он рассматривал с большим вниманием и не без некоторого сладостного томления, начали ему кое-что втолковывать. В тот же миг с живостью представился ему образ прекрасной молошницы; и после многих тщетных сетований об ее утрате принялся он снова за поиски, покуда не утомился. И понеже ему и на сей раз, как и прежде, не посчастливилось, то удалился в кабинет, где стояла софа, разделся и расположился отдохнуть, когда некая неустранимая потребность человеческой природы побудила его заглянуть под софу. Он и впрямь нашел там преизящный сосуд из хрусталя, сохранявший еще знаки того, что он некогда служил для такого употребления. Принц начал испускать в оный померанцевую воду, как – о, диво! – хрустальный сосуд исчез и вместо него он узрел перед собою молодую нимфу, столь прекрасную, что он в странном смешении радости и страха на несколько мгновений как бы потерял самого себя. Нимфа дружелюбно ему улыбнулась и, прежде чем он успел оправиться от своего изумления, сказала:

– Добро пожаловать, принц Бирибинкер! Не сожалейте, что вы оказали услугу юной фее, которую свирепый ревнивец более чем на два века сделал предметом, служащим для удовлетворения подлейших нужд. Скажите напрямик, принц, не находите ли вы, что натура определила меня к более благородному употреблению?

Столь неожиданный вопрос привел благонравного Бирибинкера в некоторое смятение. Он, как нам известно, не испытывал недостатка в остроумии, которое у него даже было в большом избытке, но так как в неменьшей мере был наделен и безрассудством, то с ним нередко случалось, что в тот миг, когда остроумный ответ был единственным средством, которое могло ему пособить, он вместо того бормотал несусветную чушь. Так было и на сей раз, ибо он понимал, что на вопрос феи, который ему в их положении показался весьма простодушным, надлежало сказать что-либо весьма учтивое.

– Это большое счастье для вас, прекрасная нимфа, – отвечал он, – что у меня и в мыслях не было оказать вам столь диковинную услугу, которую я вам все же оказал нечаянным образом, ибо уверяю вас, что я в противном случае слишком хорошо знал бы, что благопристойность…

– О, не нагромождайте столько учтивостей, – перебила его фея, – в обстоятельствах, в коих мы свели знакомство, они вовсе излишни. Я обязана вам благодарностью не менее чем за самое себя, и так как нам предстоит провести вместе не долее сей ночи, то мне надо бы упрекать себя за то, что я подала вам повод тратить время на комплименты. Я знаю, вам нужно отдохнуть. Вы уже раздеты, так займите эту постель. Она, правда, единственная в этих покоях, однако в большой зале стоит еще кушетка, где я могу с удобством провести ночь.

– Сударыня, – возразил принц, сам не зная, что говорит, – я был бы в сию минуту счастливейший среди всех смертных, когда бы не был самым несчастным. Должен признаться, я нашел то, чего не искал, меж тем как искал то, что я потерял, и когда бы не досада, что я обрел вас, то радость моей потери – ах, нет, радость, что я вас нашел, хотел я сказать…

– Взаправду, – перебила фея, – мне сдается, что вы бредите? Что означает вся эта галиматья? Подойдите, принц Бирибинкер, и скажите доброю прозою, что вы влюблены в некую молошницу.

– Вы так счастливо угадываете, – ответил принц, – что я должен признаться вам, что…

– О, тут нечего вдаваться в околичности, – продолжала фея, – и, разумеется, в ту самую молошницу, которую вы повстречали сегодня поутру в дрянной хижине или, лучше сказать, в хлеву?

– Но, прошу вас, как мы могли…

– И она только что собиралась на подстилке из померанцевых лепестков подоить лазоревую козу в рубиновый подойник, не правда ли?

– Поистине, – вскричал принц, – для особы, которая всего четверть часа тому назад была, не прогневайтесь на меня, я не хочу сказать чем, знаете вы удивительно много.

– И девка убежала оттуда, едва заслышала ваше имя?

– Однако, прошу вас, сударыня, как могли вы все это узнать, ежели, по вашим же словам, вот уже двести лет, как вы находитесь в том странном состоянии, в котором я имел честь нечаянно с вами познакомиться?

– По мне, так уж не столь нечаянно, как вы воображаете, – ответила фея, – однако отложите на некоторое время любопытство! Вы устали и целый день ничего не ели; пойдемте в залу, там уже для нас обоих накрыт стол, и я надеюсь, что ваша верность прекрасной молошнице все же не помешает мне, по крайней мере за трапезой, разделить ваше общество.

Бирибинкер приметил скрытую в сих словах тайную укоризну, однако не показал виду и, довольствовавшись глубоким поклоном, последовал за нею в залу.

Как только они вошли туда, прекрасная Кристаллина (как звали фею) подошла к камину и вооружилась маленькой палочкой из черного дерева, на обоих концах которой был прикреплен алмазный талисман.

– Теперь мне нечего опасаться, – сказала она, – садитесь, принц Бирибинкер! Отныне я повелительница сих палат и сорока тысяч стихийных духов, коих великий волшебник, построивший пятьсот лет назад этот дворец, приставил сюда в услужение.

С такими словами ударила она три раза по столу, и в те же мгновенья Бирибинкер увидел, как перед ним появились самые изысканные яства, а бутыли на поставце сами собою наполнились вином.

– Я знаю, – промолвила фея, – что вы не вкушали ничего, кроме меду; отведайте это блюдо и скажите мне свое мнение!

Принц поел предложенное ему блюдо и поклялся, что это должно быть по меньшей мере амброзией богов.

– Оно приготовлено из чистейших ароматов неувядающих цветов, которые растут в садах сильфов, – пояснила фея.

– А что вы скажете об этом вине? – продолжала она, поднося ему полную чашу.

– Клянусь! – вскочил восхищенный Бирибинкер, – что даже прекрасная Ариадна не подносила лучшего младому Вакху.

– Его выжимают, – заметила фея, – из гроздей винограда, возделанного в садах сильфов; оно-то и дарует прекрасным духам бессмертную юность, которая волнуется в их жилах.

Фея ничего не сказала о том, что нектар обладал еще и другим свойством, которое принц довольно скоро испытал на себе. Чем больше он вкушал сие вино, тем прелестнее находил он свою прекрасную сотрапезницу. С первым же глотком он приметил, что у нее красивые белокурые волосы, при втором он был растроган нежными линиями ее рук, с третьим он открыл чудесную ямочку на щеке, а после четвертого его восхитили и некоторые другие прелести, открывшиеся его взору под тонким флером как в тумане. Столь очаровательное соседство и добрая чаша, которая все время наполнялась сама собой, были более чем достаточны для того, чтобы погрузить его чувства в сладостное забвение всех молошниц на свете. Что тут сказать? Бирибинкер был слишком учтив, чтобы оставить столь прекрасную фею спать на канапе, а прекрасная фея слишком благодарна, чтобы не разделить с ним общество в таком доме, где хозяйничают сорок тысяч духов.

Словом, учтивость с одной стороны и благодарность с другой простирались столь далеко, сколько было возможно, и Бирибинкер, казалось, так славно оправдал благоприятное мнение, которое Кристаллина возымела о нем с первого взгляда, что она с помощью такого же доброго мнения, какое у нее было о себе самой, могла надеяться, что всем ее печалям наступил конец.

Как гласит история, фея пробудилась первой и не могла стерпеть такого бесчинства, что столь необыкновенный принц покоится рядом с нею спящим.

– Принц Бирибинкер, – сказала она наконец, растормошив его, – я вам немало обязана. Вы избавили меня от самых непристойных чар, которым когда-либо подвергалась особа моего ранга; вы отомстили за меня жестокому ревнивцу; теперь осталось только одно, и вы всецело можете положиться на бесконечную благодарность феи Кристаллины.

– Так что же еще осталось? – спросил принц, протирая глаза.

– Тогда послушайте, – сказала фея, – этот дворец, как я вам уже говорила, принадлежит одному волшебнику, которому его познания дали почти неограниченную власть над всеми стихиями. Однако тем ограниченнее было его могущество над сердцами. К несчастью, невзирая на белоснежную бороду, он обладал наинежнейшей душою, какая когда-либо была на свете. Он влюбился в меня и хотя не обладал даром внушать взаимную любовь, однако обладал достаточной силой, чтобы вселить страх. Подивитесь, принц, дивным прихотям рока! Я не отдала ему сердца, хотя он употреблял к тому все мыслимые усилия, но предоставила в его распоряжение свою особу, которая ни в чем не была ему пригодна. Со скуки сделался он, наконец, ревнивым и до такой степени, что этого нельзя было больше снести. Он держал в услужении наипрекраснейших сильфов и все же досадовал на невиннейшие вольности, которые мы иногда дозволяли между собою. Довольно было ему застать в моих покоях или на моем канапе одного из них, как я уже знала наверно, что его никогда не увижу. Я требовала, чтобы он положился на мою добродетель, однако и это казалось недоверчивому старцу ненадежной порукой при той участи, которую он, как ему было хорошо известно, вполне заслужил. Одним словом, он отставил всех сильфов и принял в услужение одних только гномов, маленьких уродливых карлов, при одном взгляде на которых я могла бы от омерзения лишиться чувств. Но как привычка под конец делает все сносным, то мало-помалу она примирила меня и с этими гномами, так что под конец я находила забавным и то, что поначалу представлялось мне мерзким. Среди них не было ни одного, кто не имел бы чего-нибудь чрезмерного в своем телосложении. У одного был горб, как у верблюда, у другого нос, свисавший через нижнюю губу, у третьего уши, как у совы, и рот, рассекавший голову на две половины, а у четвертого чудовищное брюхо, словом, даже китайская фантазия не могла бы измыслить ничего более причудливого, чем лица и фигуры этих гномов. Однако старый Падманаба не приметил, что между его прислужниками нашелся один такой, который в известном смысле мог быть опаснее, нежели наипрекраснейший из всех сильфов. Не оттого, что он был менее безобразен, чем остальные гномы, а оттого, что по странной прихоти природы обладал достоинством, которое у других только оскорбляло глаза. Не знаю, уразумели ли вы меня, принц Бирибинкер?

– Не вполне, – ответил принц, – но рассказывайте далее, может статься, что впоследствии вы выразитесь яснее…

– Прошло немного времени, – продолжала прекрасная Кристаллина, – и у Гри-гри (как звали гнома) нашелся повод думать, что он мне куда менее противен, чем его сотоварищи. Что тут поделаешь? Чего не взбредет в голову от скуки! Гри-гри обладал чрезвычайным дарованием прогонять скуку раздосадованных дам, словом, он умел занимать мое праздное время (а его у меня было очень много) столь приятным образом, что нельзя было мне доставить больше удовольствия, чем я тогда получала. Падманаба в конце концов приметил непривычную веселость, которая светилась на моем лице и отражалась на всем моем существе. Он не сомневался, что тут должна быть иная причина, нежели радости, которые он предлагал мне сам; однако он не сразу мог угадать, в чем тут причина. По несчастью, он был великий мастер в том роде силлогизмов, которые именуются соритами, и с помощью подобной цепи умозаключений добрался до такой догадки, которая, казалось, открыла ему всю тайну. Он решил за нами наблюдать и улучил такое время, когда неожиданно застал нас в этом самом кабинете. Поверите ли, любезный принц, что можно обладать столь злым сердцем, какое обнаружил старый волшебник при сих обстоятельствах? Вместо того чтобы (как приличествует такому мужу, как он) тихонько удалиться, он разгневался свыше всякой меры на то, что я нашла средство коротать время в его отсутствии. Он мог бы досадовать на то, что он не Гри-гри, но что может быть несправедливее, как наказывать за это нас?

– Ив самом деле, – заметил Бирибинкер, – нет ничего несправедливее. Ибо, я уверен, что, если бы он в одном только пункте был подобен Гри-гри, то вы бы, невзирая на его длинную седую бороду, отдали бы ему предпочтение перед маленьким уродливым карлом.

– Для такого остроумца, каким надлежало возрасти питомцу феи Мелиссоты, – возразила Кристаллина, – вы изрекаете слишком много несуразного, так что всякую минуту можно завести с вами ссору. Ну, что, к примеру, вы только что сказали… Однако у нас сейчас нет времени спорить о словах. Но послушайте, что произошло дальше. Падманаба обрушил на нас всю ярость, в которую, вероятно, был ввергнут наблюдением, сколь мало он был Гри-гри. Я стыжусь повторять вам комплименты, сделанные им мне при сем случае. Короче, он превратил меня, вы сами знаете во что, а бедняжку Гри-гри в трутня.

– В трутня! – вскричал принц.

– Да, в трутня, – подтвердила Кристаллина, – и с таким условием, что я получу прежний облик не ранее, пока не послужу принцу Бирибинкеру, простите моей стыдливости, что я не назову те обстоятельства, в которых имела удовольствие вас впервые узнать и, вправду, настолько в вашу пользу.

– Вы оказываете мне слишком много чести, – перебил ее Бирибинкер, – и когда бы я знал, что ваше сердце пленилось столь достойным предметом…

– Все же, прошу вас, – поморщилась фея, – отвыкнуть от несвоевременных комплиментов. Вы не представляете себе, сколь это принужденно и несоответственно вашей натуре. Скажу вам, что я была лучшего мнения о вашей скромности, и полагаю, что подала вам к тому немалый пример, ежели, находясь столь близко от вас, чувствую себя в безопасности. Я не слишком отчетливо припоминаю, как это случилось, что мы так коротко сошлись, ибо сознаюсь, что от радости по случаю нашей долгожданной встречи я выпила два-три лишних бокала, однако надеюсь, что вы вели себя в границах благопристойности…

– В самом деле, прекрасная Кристаллина, – снова перебил ее принц, – я нахожу вашу память столь же необыкновенной, как и добродетель, на которую, согласно вашему желанию, должен был положиться престарелый Падманаба. Однако скажите мне, ежели не запамятовали, что стало потом с трутнем?

– Вы кстати напомнили мне о нем, – ответила фея, – бедняжка Гри-гри! Я и в самом деле о нем забыла, и мне, право, жаль! Но жестокосердый Падманаба поставил такое нелепое условие для его освобождения, что я не знаю, как мне его вам поведать.

– А что же это все-таки за условие? – спросил принц.

– Просто непостижимо, – сказала Кристаллина, – чем могли вы так досадить старому волшебнику, что он замешал и вас в эту заварушку, ибо совершенно несомненно, что, когда происходили все эти превращения, даже ваша прабабушка еще не родилась на свет. Одним словом, Гри-гри вернет себе прежний облик не прежде, нежели вы… Нет, принц Бирибинкер! Присущая мне чувствительная деликатность не дозволяет вам это открыть, и я в еще меньшей мере понимаю, как вас вразумить, ибо по румянцу, который проступает у меня на лице, при одной мысли о подобных вещах вы можете догадаться, что это такое.

– О, сударыня! – вскричал принц, вскочив на ноги, – я покорный слуга господина Падманабы! Но ежели дело только за таким малым обстоятельством, то надобно вам лишь поискать среди десяти тысяч гномов, состоящих в вашем услужении, нового Гри-гри, чтобы отомстить старому шуту за его чудодейственного соперника, что, верно, поважнее, нежели возвратить вашему карлику прежнюю красоту. А что до меня, то полагаю, вы должны быть довольны, что я вам возвратил вашу. Не скажу, что я не был с избытком вознагражден оказанными вами милостями за услугу, которая мне столь мало стоила. Я хотел бы только напомнить, что самое главное было, чтобы вы снова стали феей Кристаллиной, а не оставались хрустальным ночным горшком, – и то могущество, которое дает волшебная палочка старого Падманабы, может с легкостью утешить вас в потере одного возлюбленного.

– Я все же надеюсь, – возразила Кристаллина, – что мою заботу о бедном Гри-гри вы не припишите какому-либо своекорыстному намерению? Вы, стало быть, не знаете ни тонкости моих чувств, ни обязанностей дружбы, ежели не способны понять, что можно иметь попечение о друге без какой-либо иной побудительной причины, кроме блага самого друга, и мне следовало бы выразить вам свое сожаление…

– Сударыня! – ответил Бирибинкер, который между тем уже оделся, – я так убежден в тонкости ваших чувствований, как только вы могли бы от меня потребовать, но вы сами видите, сколь удобно нынешнее утро к продолжению моего путешествия. Сделайте милость, вы, чье сердце способно на бескорыстную дружбу, откройте мне, на каком пути я могу снова повстречать ненаглядную Галактину, и я перед всем светом стану утверждать, что вы самая бескорыстная и, ежели хотите, также самая суровая среди всех фей во вселенной!

– Вы будете удовлетворены, – сказала Кристаллина, – ступайте и ищите свою молошницу, так угодно вашей судьбе! У меня, быть может, нашлась бы причина не быть слишком довольной вашим поведением, однако вижу, что с вас нельзя много взыскивать. Ступайте, принц! На дворе вы увидите мула, который будет трусить с вами до тех пор, покуда вы не найдете свою Галактину. И когда, паче чаяния, с вами приключится что-либо неладное, то вы найдете в этом стручке надежное средство против всякой неприятности.

… Принц Бирибинкер спрятал стручок, поблагодарил фею за все ее милости и сошел во двор.

– Вот, – сказала Кристаллина, провожавшая его, – видите этого мула, который, может быть, мало имеет себе подобных. Он происходит по прямой линии от знаменитого Троянского коня и ослицы Силена. С отцовской стороны он унаследовал то, что он деревянный и не требует ни корма, ни подстилки, ни скребницы, а с материнской стороны, что он бежит тихой рысцой и терпелив как овца. Садитесь на него спустив повода, и пусть идет куда захочет; он доставит вас к вашей возлюбленной молошнице; а ежели вы не будете счастливы, как того желаете, то пеняйте на самого себя.

Принц осмотрел необыкновенного мула со всех сторон, хотя все чудеса, которые повстречались ему в замке, побуждали его приписать сему животному все те достоинства, какие только насказала фея. Когда принц садился, Кристаллина захотела показать ему, что она еще не все поведала ему о своем могуществе. Она трижды взмахнула палочкой по воздуху – и вот! – разом явились все десять тысяч сильфов, которых подчиняла себе палочка Падманабы. Двор, лестница, галерея и даже крыша наполнились крылатыми юношами, из коих самый наихудший превосходил красотою ватиканского Аполлона.

– Клянусь всеми феями! – воскликнул Бирибинкер вне себя от такого зрелища, – какой блистательный у вас двор! Пусть крошка Гри-гри навеки останется трутнем! Приблизьте к себе их, сударыня! Какое несчастье, если бы среди всех этих богов любви не сыскалось бы ни одного, способного заменить вам гнома, который, по вашему собственному признанию, не обладает никаким иным преимуществом перед безобразными своими сотоварищами, кроме того, что наделен забавным уродством.

– Вы видите по крайней мере, – возразила Кристаллина, – что у меня нет недостатка в обществе, которое может меня вознаградить за ваше непостоянство, ежели мне когда-либо вздумается быть утешенной.

Засим пожелала она ему счастливого пути, и Бирибинкер затрусил на деревянном муле, размышляя обо всем, что ему довелось повстречать в этом диковинном замке.

 

ВТОРАЯ ГЛАВА

Около полудня, когда зной становился нестерпимым, принц спешился на опушке и присел у ручейка, бежавшего в тени деревьев и кустарников. Вскорости завидел он пастушку, гнавшую на водопой стадо розовых овец как раз к тому месту, где в тени лежал Бирибинкер.

Подумайте, сколь велико было его восхищение, когда он узнал в молодой пастушке возлюбленную молошницу. Она показалась ему вдесятеро прекраснее, нежели когда он ее в первый раз увидел, но что его особенно обрадовало, так это то, что она вовсе не думала обратиться в бегство, а подходила все ближе, покуда не села неподалеку от него на траву. Принц не осмеливался заговорить, но бросал на нее столь пламенные взоры, что камни в ручейке едва не растопились в стекло.

Прекрасная пастушка, которая должна была обладать весьма холодной натурой, чтобы не испепелиться под такими взорами, тем временем равнодушно плела венок, искоса поглядывая на принца, в чем, по его мнению, крылась по меньшей мере досада. Все же это придало ему настолько смелости, что он мало-помалу стал к ней придвигаться, чего она словно и не замечала, забавляясь с козочкой, у которой вместо шерсти росли серебрянные нити, и она вся была искусно разукрашена веночками и розовыми лентами. Вблизи взоры принца стали не менее красноречивы, нежели издали, а ее очи отвечали время от времени столь учтиво, что он, наконец, не мог далее сдерживать себя и упал к ее ногам и (по своему обыкновению), изливаясь в поэтических выражениях, стал твердить все, что он сказал ей раньше языком более вразумительным и убедительным. Когда же его нежная элегия иссякла, прекрасная пастушка ответила, бросая в начале своей речи взоры более холодные, чем в конце:

– Уж не знаю, правильно ли я вас уразумела, не хотели ли вы мне все время сказать, что вы меня любите?

– О, небо! – воскликнул восхищенный принц, – люблю ли я вас? Скажите лучше, что я вас обожаю, что я изливаю к вашим ногам всю свою томящуюся душу.

– Видите ли, – сказала пастушка, – я всего только простая девушка и вовсе не требую, чтобы вы меня обожали. Вы также не должны изливать свою душу, чтобы я не подумала, будто она у вас в избытке. С меня было бы довольно, если бы вы меня только любили. Однако ж признаюсь, меня труднее убедить, нежели фею, с которой вы провели прошедшую ночь.

– О, боги, – воскликнул пораженный принц, – что я слышу? Возможно ли? Кто же мог вам? Откуда вы знаете? Я сам не знаю, что говорю. О! Злополучный Бирибинкер!

Прекрасная пастушка испустила ужасающий вопль, едва он вымолвил фатальное имя.

– И впрямь злополучный Бирибинкер! – вскричала она, поспешно вскочив на ноги. – Неужто понадобилось вам вновь оскорблять мой слух столь непристойным именем? Вы принуждаете меня вас ненавидеть и спасаться бегством, ибо я…

Тут разгневанная Галактина была внезапно прервана в своих речах таким зрелищем, от коего и у нее и у принца разом вылетели все мысли. Они увидели великана, который вместо венка обвил вокруг головы несколько молодых дубов. Ковыряя в зубах огородного жердью, он шел прямо на пастушку и взревел столь зычным голосом, что не менее двухсот галок, свивших гнезда в его лохматой бороде, вылетели оттуда с оглушительным гомоном:

– Что ты тут делаешь, куколка, с этим крохотным карликом? Сию же минуту ступай за мной, а не то я искрошу тебя в паштет. А ты, – обратился он к принцу, засовывая его в огромный мешок, – полезай-ка сюда!

После сего весьма лаконичного приветствия он завязал мешок, взял за руку пастушку и поплелся своею дорогою.

Бирибинкеру показалось, что он провалился в темную бездну, ибо все падал и падал, не видя конца своему падению. Все же в конце концов он почувствовал, что достиг дна, ударившись головою о ткацкий узел, так что несколько минут лежал оглушенный, проломив себе, как ему показалось, череп. Мало-помалу он опамятовался и тут вспомнил о стручке, который ему дала Кристаллина. Он его разломал, но не нашел в нем ничего, кроме алмазного ножичка с прикрепленным к нему крючком, не шире чем на три пальца.

– Неужто это все, – подумал он, – что фея Кристаллина мне пожаловала? К чему мне эта игрушка, и что мне с ней делать? Разве что она довольно велика, чтобы я мог с помощью ее перерезать себе горло, и, может статься, таково и было ее намерение. Однако ж, прежде чем приняться за глотку, надобно испытать все другое. Ведь с помощью этого ножичка я могу порезать в мешке дырку и, право, стоит потрудиться, ежели мне удастся из него выпрыгнуть, на это лучше отважиться, чем подвергать себя опасности, что это проклятое пугало наделает из меня колбасок для своих пугалят.

С таким похвальным намерением принц Бирибинкер или скорее сам ножик, в который был вделан талисман, так усердно принялся за дело, что через короткое время в мешке образовалась порядочная дыра, хотя волокна мешковины были толсты, словно якорные канаты. Принц приметил, что великан идет лесом, и решил улучить время, чтобы вывалиться из мешка прямо на верхушку какого-нибудь высокого дерева. Намерение это он немедленно привел в действие, да так, что великан и не приметил, однако сук, на котором он хотел удержаться, обломался, но, по счастью, добрый Бирибинкер упал в довольно глубокий мраморный бассейн, наполненный водою. Ибо то, что он почел лесом, было на самом деле прекрасным парком, принадлежавшим к расположенному неподалеку замку. Упав туда, он подумал, что бухнулся по меньшей мере в Каспийское море, или, лучше сказать, совсем ничего не подумал, так как его обуял такой страх, что он, может статься, и вовсе бы не выплыл на сушу, если бы его не поспешила спасти нимфа, которая как раз в то время купалась в бассейне. Опасность, в которой она увидела прекрасного юношу, заставила ее позабыть о том, в каком виде она была сама; и он в самом деле успел бы утонуть, если бы она вздумала одеться. Одним словом, Бирибинкер, едва стал приходить в себя, почувствовал, что его лицо покоится на самой прекрасной груди, какая когда-либо подставляла себя под поцелуи, а открыв глаза, увидел себя на краю большого бассейна в объятиях нимфы в самом естественном наряде, что с первого же взгляда возвратило ему больше жизни, чем даже было надобно.

Сие приключение столь изумило его, что он не мог вымолвить ни слова. Однако нимфа, едва приметив, что он пришел в себя, освободилась от него и бросилась в воду. Но Бирибинкер, вообразив, что она вознамерилась от него убежать, вскочил на ноги со столь плачевным воплем, какого скорее можно было ожидать от девчонки, когда у нее хотят отнять только что подаренную куклу. Прекрасная нимфа была весьма далека от столь жестокого намерения, ибо через несколько мгновений снова выставила из воды лилейнобелую спину. Она подняла голову, но, завидев принца, нырнула снова и плыла под водою, покуда не перебралась на другой край бассейна, где лежало ее платье. Увидев, однако, что принц следует за нею, она высунулась до пояса, вся укрытая длинными золотистыми волосами, которые струились к ее ногам, лишая сладострастные очи созерцания ее прелестей, способных омолодить Титона и привести в отчаяние Тициана.

– Вы весьма нескромны, принц Бирибинкер, – сказала она, – подступая ко мне в такие минуты, когда надлежит оставаться одной.

– О, простите меня, прекрасная нимфа, – возразил принц, – ежели ваши сомнения показались мне несколько неуместными. После той услуги, которую вы мне столь великодушно оказали, я думал, что…

– Подумать только, – вскричала нимфа, – сколько дерзости у этих мужчин! Стоит лишь оказать им малейшую учтивость, как они это уже истолкуют по-своему; простое проявление великодушия и сострадания в их глазах уже представляется ободрением, которое дает им право на вольности в обращении с нами. Как? Потому только, что я по доброте своей спасла вам жизнь, вы, быть может, уже возомнили, что я…

– Вы весьма жестоки, – перебил ее принц, – ежели приписываете неучтивой дерзости то, что является неизбежным действием очарования, порождаемого вашими прелестями. Когда вы вознамерились снова отнять у меня жизнь, которую вы мне спасли (ибо кто может стерпеть, ежели он вас увидит и будет принужден лишиться столь восхитительного зрелища), так умертвите меня по крайности великодушным образом; сделайте меня памятником вашей всепобеждающей красоты и обратите меня здесь, взирающего на вас, в мраморную статую!

– Вы, как я слышу, – возразила нимфа, – весьма начитаны в поэзии. Но откуда позаимствовали вы этот намек? Разве не жила на свете некая Медуза; вы, нет сомнения, читывали Овидия и, надо признать, делаете честь своему школьному учителю!

– Жестокая! – вскричал с нетерпением Бирибинкер, – что за прихоть смешивать язык моего сердца, который не находит довольно силы для изъяснения чувств, с фигурами схоластического остроумия?

– Вы попусту расточаете время, если хотите завести со мной диспут, – перебила его нимфа, – разве вы не видите, сколько у меня преимуществ над вами в той стихии, в которой я нахожусь? Но, прошу вас, отойдите за миртовый куст и позвольте, если вы хотите оказать мне услугу, одеться.

– Но разве не было бы великодушнее с вашей стороны дозволить мне помочь вам?

– Вы так думаете? – ответила нимфа. – Благодарю вас за готовность услужить, однако ж я не хотела бы утруждать вас, и вы сами видите, что у меня довольно прислужниц, которым это куда привычнее.

С такими словами она затрубила в крошечный аммонов рог, висевший у нее на шее на пронизи из чистейших жемчужин, и в тот же миг бассейн наполнился юными нимфами, которые, плескаючись, выплывали из глубины, собираясь вокруг своей повелительницы. Бирибинкер теперь еще меньше был склонен удалиться, нежели прежде, но нимфы, едва завидев его, стали брызгать ему в лицо целые пригоршни воды, и он со страху, что может стать новым Актеоном, так проворно побежал от них, будто у него уже выросли оленьи ноги. Он поминутно щупал лоб, но, не приметив на нем ни рогов, ни пробивающихся шишек, снова прокрался назад, чтобы, укрывшись за миртовой изгородью, поглядеть, как одевают его прекрасную нимфу. Однако он воротился слишком поздно: нимфы снова исчезли, и когда он хотел выйти из укрытия, то едва ли не столкнулся лбом со своей спасительницей, которая собралась его разыскивать. Он необычайно удивился, увидев ее.

– Как? Сударыня! – воскликнул он, – по-вашему это называется быть одетой?

– Отчего же не так? – возразила нимфа. – Разве вы не видите, что я семь раз завернулась в полотняное покрывало?

Признаюсь, – сказал принц, – ежели это полотно, то я хотел бы его увидеть выпряденным и сотканным, ибо тончайшая паутина в сравнении с ним будет простой парусиною. Я бы поклялся, что тут один воздух!

– Это наитончайшая ткань, выделанная из воды, – пояснила она, – из особого рода сухой воды, которую прядут морские полипы, а ткут наши девы. Это обыкновенное платье, которое мы, ундины, повседневно носим. Какое, вы думаете, нам еще надобно платье, когда мы не нуждаемся в защите ни от жары, ни от стужи?

– Упаси бог, – сказал Бирибинкер, – чтобы я пожелал увидеть вас в другом платье. Но, по-моему, не во гнев вам будь сказано, вам не надобно было чинить такие околичности, когда вы выходили из бассейна.

– Послушайте, государь мой, – сказала ундина, насмешливо наморщив нос, что было ей весьма к лицу, – ежели я смею подать вам совет, то лучше бы вам отвыкнуть от нравоучений, ибо в них-то вы как pay меньше всего смыслите. Ужели вы не знаете, что только обычай решает, в чем состоит благопристойность? Сразу видно, что вы познали свет в пчелином улье, и поступите благоразумно, ежели последуете совету Авиценны не судить о том, что видишь в первый раз. Но поговорим лучше о чем-либо ином! Вы еще не обедали, не правда ли? И как ни влюблены вы (за малыми отступлениями) в прекрасную молошницу, я все же хорошо знаю, что вы не привыкли питаться одними вздохами.

С такими словами она вновь протрубила в крошечный аммонов рог, и в тот же миг из бассейна поднялись три ундины. Первая поставила янтарный столик, поддерживаемый тремя грациями, выточенными из цельного аметиста. Другая расстелила циновку, сплетенную из тончайшего расщепленного тростника, а третья принесла на голове корзину, откуда вынула и поставила на стол несколько прикрытых раковин.

– Мне сказали, что вы не кушаете ничего, кроме меду, – обратилась ундина к Бирибинкеру. – Отведайте это блюдо, оно, право, не из худших, хотя и приготовлено из одних только морских растений.

Принц испробовал и нашел его столь превосходным, что едва не проглотил и раковину. Когда они откушали, то появились две другие русалки с маленьким дессертным столиком из сапфира, уставленным множеством чаш с напитками. Они были выточены из самородной воды, тверды как алмаз, прозрачны как хрусталь и по виду казались наполнены чистейшею колодезною водою. Но когда Бирибинкер пригубил, то нашел, что отборные персидские вина перед ними простая вода.

– Признайтесь, – сказала ундина, – что здесь вам не хуже, чем у феи Кристаллины, с которой вы накануне провели ночь.

– Вы чересчур скромны, прекрасная ундина, – отвечал принц, – что сравниваете себя с феей, которая уступает вам по всем статьям.

– Вот еще одно неудачное умозаключение! – возразила ундина. – И сказала я это вовсе не по скромности, а чтобы послушать, что вы мне на это ответите.

– Но, прошу вас, – богиня моя! – воскликнул принц, – как могло статься, что вы получили обо мне столь верные известия? Едва вы меня увидели, как тотчас назвали по имени.

– Отсюда вы можете заключить, что я столь же осведомлена, как и фея Кристаллина.

– Вы знаете, что я воспитан в пчелином улье?

– Да ведь от вас за двадцать шагов разит медом.

– Что я влюблен в молошницу?…

– О, и при том так, как никто еще никогда не любил, и вы еще сильнее влюбились, когда она превратилась в некую пастушку, и кто знает, сколь далеко бы вы преуспели в своем счастьи, когда бы не случился тут великан Каракульямборис! Но отложите о сем попечение! Вы непременно ее снова увидите и будете столь счастливы, сколько только возможно, обладая молошницею…

– О! – вскричал Бирибинкер (на которого напитки нимфы стали производить сильнейшее действие), – можно ли, увидев вас, пожелать видеть или обладать чем-либо иным, божественная ундина? Я не помню, чтобы у меня раньше были глаза, и тот миг, когда я вас впервые узрел, положил начало моему бытию! Я не знаю и не желаю себе большего блаженства, как сгореть у ваших ног от огня, запылавшего в моей груди от вашего первого взора!

– Принц Бирибинкер! – ответила ундина, – у вас был дурной наставник в риторике. А я-то думала, что фея Кристаллина отвадила вас от смехотворного мнения, будто нам можно нести любую околесицу, чтобы доказать всю силу своей страсти. Бьюсь о любой заклад, что это неправда, будто вы желаете сгореть у моих ног; уж поверьте, что я лучше знаю, чего вы домогаетесь. И вы скорее бы в том успели, когда бы говорили со мною более естественно. Высокопарные речи, к каким вы себя приучили, быть может, хороши, чтобы растрогать молошницу, но позвольте вам раз навсегда заметить, что с нами не следует обращаться, пользуясь одной и тою же методою. Благоволение женщины, которая подобно мне долго изучала Аверроэса, нельзя снискать поэтическими красотами. Нужно научиться нас убеждать, когда хотят нас растрогать; и одна только сила истины может побудить нас сдаться.

Бирибинкер уже привык к тому, что дамы, в чьи руки он попадал, руководят им, так что нисколько не оробел от сделанного ему выговора, который, напротив, подсказал ему средство, каким можно достичь полного благополучия у последовательницы Аверроэса; и он впрямь почувствовал, что ему будет стоить меньших трудов покорить ее силой истины, нежели хитроумными и напыщенными изъяснениями в любви. Прелести ундины, согласно достоверному свидетельству графа Габалиса, превосходили все достойное вожделения, чем только обладали прекраснейшие среди дочерей человеческих. Словом, Бирибинкер с минуты на минуту становился все естественнее и все убедительнее, как только она могла того пожелать; и так как она вдобавок строго наблюдала за тем, что называется градациями, то и сумела так расположить время, что ночь наступила как раз в ту пору, когда принц Бирибинкер довел свою убедительность до такой степени ясности, которая уже не оставляла никаких сомнений. История не сообщает, что произошло между ними, кроме того, что поутру Бирибинкер к величайшему своему изумлению узрел себя на той же самой софе, в том же самом кабинете, в том же самом дворце и в том же самом состоянии, в каком находился предыдущим утром.

Прекрасная ундина, которая неведомо какими путями очутилась неподалеку от него, едва приметила, что он пробудился, сказала ему с тою же приятностию, которая его за несколько часов перед тем восхищала, а теперь оставляла равнодушным:

– Судьба, любезный Бирибинкер, назначила вас оказывать внимание несчастным феям. И так как мне выпало удовольствие быть одной из них, то я поведаю вам, кто я такая и чем вам обязана. Итак, вы знаете, что я принадлежу к тем феям, коих зовут ундинами, ибо они обитают в стихии воды, из тончайших атомов которой и составлено их существо. Меня нарекли Мирабеллою, и, будучи на положении феи такого ранга, который был мне дан среди ундин самим рождением, я могла бы быть счастлива, ежели что-либо могло защитить нас от влияния враждебных созвездий. Констеляция светил обрекла меня стать возлюбленной старого волшебника, чьи глубокие познания дали ему неограниченную власть над стихийными духами. Однако при всем том, он был несноснейшим человеком на свете, и если бы не дружба одного саламандра, который был любимцем Падманабы, то…

– Как? – вскричал принц, – Падманаба, сказали вы? Волшебник с белоснежной бородою в локоть длины, который бедную, одолеваемую скукой деву превратил в ночной горшок, а потешного гнома в трутня?

– Он самый, – подтвердила Мирабелла, – и вдобавок еще присвоил себе надо мною право, не располагая ни малейшей способностью к тем обязанностям, которые с этим правом непременно связаны. Одна из моих предшественниц, которую он застал в объятьях мерзкого гнома, сделала его столь подозрительным, что он набрал в услужение одних саламандров, чья огненная природа, по его мнению, была более способна вселять ужас, нежели любовь. Вы, нет сомнения, помните у Овидия пример прекрасной Семелы, которая в объятиях саламандра превратилась в пепел. Однако добрый старик при всей своей осторожности забыл, что водяная природа ундин совершенно предохраняет их от подобной опасности, умеряя приглушенный огонь саламандров до нежной теплоты, которая немало благоприятствует любви. Падманаба настолько положился на своего любимца, что предоставил нам полную волю, какую мы только могли пожелать. Быть может, принц Бирибинкер, вы вообразите, что мы пользовались этой свободой по образу плотских любовников, но вы заблуждаетесь. Флокс, как звали моего друга саламандра, был одновременно и нежнейшим и одухотвореннейшим любовником на свете. Он скоро приметил, что мое сердце можно покорить только разумом и простирал свою учтивость к моей деликатной натуре столь далеко, что казалось ни разу не приметил, что (как вы видите) я обладаю довольно нежной кожей, вовсе не столь уж несоблазнительным станом и двумя ножками, которыми, в случае нужды, могу столь же умело объясниться, как иные глазами. Одним словом, он обходился со мною, как если бы я была сущим духом. Вместо того, чтобы подобно другим любовникам забавляться со мною, он толковал со мною таинственные сочинения Аверроэса. Целые ночи напролет мы рассуждали о наших чувствованиях и, хотя они по сути оставались теми же самыми, мы умели придавать им столько различных вариаций, что, казалось, всегда находили, что можно сказать о них нового, хотя на самом деле твердили одно и то же. Вы видите, любезный принц, ничто не могло быть невиннее нашей дружбы или, ежели вам угодно, нашей любви. И все же ни чистота наших намерений, ни предосторожность нашей юной гномиды (которая находилась у меня в услужении и впрямь была глупой маленькой образиной) не могли уберечь нас от злокозненных наблюдений многих глаз, устремленных на нас с завистью. Саламандры, оскорбленные предпочтением, какое я оказала моему другу, осмелились распустить нелепые толки о наших отношениях, основывавшихся (по их уверениям) на известной близости, которую они хотели усмотреть между нами. Один приметил, что я чрезвычайно весела и в моих очах сверкает некий давно угасший огонь. Другой не мог взять в толк, что моя приверженность к философии столь велика, чтобы получать ее наставления даже у себя в спальне. Третий пожелал заметить некоторую симпатию наших локтей и колен, а четвертый открыть уж не знаю какой тайный уговор наших ног. Вот, любезный принц, ежели когда-нибудь по рассеянности, которой нередко подпадают метафизические души, частенько и происходило что-либо подобное, то только злоба и материалистический образ мыслей наших недругов могли истолковать таковые безделицы к ущербу нашей добродетели, которая всякий час благодаря строжайшим принципам и жестокой нравственной критике сохраняла неоспоримую безупречность.

Меж тем ропот недоброжелателей стал столь громким, что достиг слуха старого Падманабы, который был весьма склонен внимать подобным наветам. Его гнев был тем сильнее, чем выше у него было мнение о моей добродетели или по крайней мере о холодности моей крови. Составился заговор, что бы застичь нас врасплох, что и удалось нашим недругам, заставшим нас в состоянии помянутой рассеянности, которая, по несчастью, зашла столь далеко, что подала повод, как казалось врагам, оправдать самые злейшие их подозрения. Громовой голос ужасного Падманабы пробудил нас из экстатического забвения духа, коему был подвержен даже мудрый Сократ.

Представьте себе, как было мне приятно увидеть себя под столькими взорами. Однако меня не оставило присутствие духа, и я попросила своего престарелого супруга не осуждать меня прежде, чем он не выслушает моего оправдания, и была намерена на основании седьмой главы «Метафизики» Аверроэса доказать ему, сколь обманчивы свидетельства наших чувств, как он меня перебил:

– Я слишком любил тебя, неблагодарная, чтобы отомстить тебе, как того требует оскорбленная честь. Твое наказание должно быть ничем иным, как испытанием добродетели, на которую у тебя еще достанет дерзости предъявлять притязания. Я осуждаю тебя, – при этом он коснулся меня волшебным жезлом, – препровождать дни свои в пределах сего сада, расположенного вокруг замка. Сохраняй свой облик и права, приличествующие твоему сану, но превращайся в прегнуснейшего крокодила столь же часто, сколько раз впадешь с кем-либо, кто бы он ни был, в рассеянность, в какой я тебя здесь застал. О, сколь я сожалею, что не в моей власти сделать сие превращение нерасторжимым! Однако Грядущее, как я опасаюсь, произведет на свет принца, когда сочетание светил воспротивится моему могуществу. Все, что я могу сделать, это связать освобождение от чар столь диковинным именем, которое, быть может, не одно тысячелетие не произносилось ни на одном языке.

Едва Падманаба вымолвил эти таинственные слова, как незримая сила перенесла меня в тот самый бассейн, где вы впервые меня увидели. В скорости я узнала, что старик с досады на мнимую неверность оставил замок, так что никто не знает, что сталось с ним или любезным моим саламандром. Я была безутешна, скорбя об этой утрате, и целыми днями являла моим нимфам искаженное скорбью лицо, отчего одних бросало в дрожь, а другие со страху сникали на месте. Но, как известно, даже самая жестокая печаль не может длиться вечно, а моя продолжалась лишь до тех пор, покуда я не вспомнила, что Падманаба оставил мне средство спасти честь моей добродетели. Что тут сказать, принц Бирибинкер! Более чем пятьдесят тысяч принцев и рыцарей в течение не одного столетия напрасно тщились предпринять то, в чем только вы один преуспели.

Какие сетования, какие проклятия оглашали этот лес, когда несчастные вместо восхитительной феи внезапно оказывались в лапах мерзкого крокодила. Отвращение, унизительное воспоминание побуждает меня умолкнуть! Правда, гнусному превращению тотчас наступал конец, но всякая попытка расколдовать меня неизменно приводила к тому же последствию. Этот бассейн, когда-то был не столь велик, но так раздался в ширь и глубь от пролитых слез, что стал, как видите, подобен небольшому озеру; и многие из тех, что в отчаянии бросались в него, неминуемо тонули бы, ежели бы мои нимфы их не вылавливали и не примиряли с жизнью. Вы, Бирибинкер, единственный счастливец, кто оказался достаточно могуществен, чтобы разрушить чары, которые ввергли меня в печальную необходимость заполучить столько тысяч свидетелей моего несчастья.

– В печальную необходимость, сказали вы, – перебил ее принц, – но, простите меня, ежели признаюсь, что как раз в этом пункте я никак не могу всего уразуметь. Для чего вам были надобны все эти свидетели?

Сдается мне, что честь вашей добродетели, как вы это называете, была бы наилучшим образом оправдана, ежели бы вы никогда не имели случая обратиться в крокодила.

– Такие умозаключения делаете вы и вам подобные, – ответила Мирабелла догматическим тоном, который поверг в изумление принца. – Скажите раз навсегда, какую честь может доставить вынужденная добродетель? Какая женщина неспособна совладать со своими вожделениями, когда у нее нет возможности их удовлетворить, да еще у нее перед глазами постыдное наказание? Но пожертвовать любви к добродетели страхом позора, в известном смысле даже самой добродетелью, вот высшая степень нравственного героизма, на которую способны благороднейшие души.

– Растолкуйте пояснее, – взмолился принц, – я ведь не вовсе глуп, однако готов дать себя повесить, ежели понимаю хоть одно слово из всего, что вы тут насказали.

– Наша добродетель, – пояснила ундина, – тогда только становится заслуженною, когда в нашей воле соблюсти ее или нарушить. Лукреция никогда бы не была возведена в пример целомудрия, ежели бы она поставила младого Тарквиния в невозможность покуситься на ее честь. Заурядная добродетель заперла бы свою спальню; возвышенная Лукреция оставила ее открытой. Она сделала еще больше; она даже сдалась, чтобы обрести возможность, свершив жертву, в которой нуждалась оскорбленная добродетель, показать свету, что малейшее пятно, способное набросить тень на ее сияние, может быть искуплено только кровью. Из сего примера, любезный принц, вы видите, сколь далеко воспаряет трансцедентальный образ мыслей, присущий великим душам, над пошлыми понятиями черни, кичащейся своей моралью. Чтобы разрушить только одно заклятье, которое лишало мою добродетель ее ценнейшего достоинства– свободы воли и наслаждения преодоленным препятствием, я была принуждена тысячи раз подавать повод к ее оскорблению, покуда не обрела того, кто освободил меня от этого наказания, одна мысль о котором была нестерпима для моего благородного образа мыслей. Теперь, надеюсь, вы меня уразумели?

– Бесподобно! – воскликнул Бирибинкер. – Вы разъясняете все темнее! Но должен признать, что вы, – не примите сего во гнев! – наидиковиннейшая жеманница, какую когда-либо видел свет!

– Что вы говорите? – возразила с большою живостью прекрасная ундина. – Как? Жеманница? Я! Жеманница – сказали вы? Поистине вы знаете меня слишком плохо, или вы за всю жизнь еще не повстречали ни одной жеманницы. Что нашли вы притворного или искусственного во мне, в моих манерах, в моей одежде, в моих речах? Что нашли вы в них принужденного? Словом, вы домогаетесь того, что я представила вам неоспоримое доказательство того, что я не жеманница?

Бирибинкер был так испуган столь неожиданным предложением, что отступил на три шага.

– Сударыня, – возразил он, – я верю всему, что только вы хотите. Я не нуждаюсь в доказательствах, и я не вижу, каким образом ваша добродетель…

– Моя добродетель! – вскричала фея. – Моя добродетель и требует от меня доказать вам, что я не жеманница…

– Ежели вы не жеманница, – ответил Бирибинкер, – то клянусь вам, что я не саламандр, и что наши натуры…

– Фи! – возмутилась фея, – как вам не стыдно говорить такие непристойности перед женщинами? Что такое вы вообразили? Кто требует что-либо от вашей натуры? Или какое дело мне до вашей натуры? Скажите лучше, что вы человек, лишенный всякой деликатности, который не щадит ни уши, ни ланиты дам! Разве вам неведомо, что считается преступлением вогнать в краску женщину? Наша добродетель…

– Сударыня, – перебил ее Бирибинкер, – прошу вас, не произносите при мне больше это слово! Если бы вы только знали, как уродует оно ваши прекрасные уста! И позвольте мне сказать вам со всею деликатностию, на какую я только способен, что я вполне доволен тем, что был в состоянии довести до конца предприятие, в коем пятьдесят тысяч героев преждевременно потерпели неудачу. А все прочее, что тут можно свершить, оставляю саламандрам, сильфам, гномам, фавнам и тритонам, коим отныне открыто свободное поле для действий, утверждающих добродетель, подобную вашей… Все, о чем я прошу, это ваше покровительство и соизволение отпустить меня.

– Что касается того, чтобы вас отпустить, – ответила Мирабелла, – то вы можете сами себе это дозволить, ибо знаете, что я вас не звала. Но ежели вы домогаетесь моего покровительства, то не могу от вас утаить, что ваше счастие зависит от собственного вашего поведения. Ежели вы будете продолжать в том же духе, то лишитесь покровительства всех фей на свете. Видано ли когда-либо, чтобы повелись такие любовники, как вы? День-деньской вы скитаетесь по свету и ищите свою возлюбленную, а каждую ночь проводите в объятиях другой! По утру к вам возвращается ваша Любовь, а к вечеру ваша Неверность. К чему в конце концов приведет такое поведение? Ваша пастушка должна обладать чрезвычайной терпеливостью, ежели склонна снисходительно сносить сей новый род любви.

– По правде? – вскричал принц. – Вам куда как пристало делать мне подобные укоризны! Уж не хочу говорить… Но поверьте, ваши нравоучения становятся мне в тягость, сколько бы вы не были в них искусны. Скажите мне лучше, как бы мне освободить возлюбленную Галактину из-под власти проклятого Великана, который вчера ее похитил?

– Не беспокойтесь о великане, – сказала фея. – Соперник, который ковыряет в зубах огородной жердью, не столь страшен, как вы вообразили. И я знаю некоего гнома, который, как сам он ни мал, может больше причинить вам ущербу, чем Каракулиамборикс, хотя он и на несколько сот локтей выше его. Словом, не сокрушайтесь ни о чем, когда вам снова придется утешать вашу пастушку, а прочее придет само собой. А ежели вы попадете в обстоятельства, когда вам понадобится моя помощь, разбейте это павлиное яйцо, которое я вам вручаю; даю слово, оно окажет вам не меньшую услугу, чем стручок феи Кристаллины.

Едва Мирабелла вымолвила последние слова, как исчезла вместе с кабинетом и дворцом; и принц Бирибинкер очутился, не ведая каким уже образом, на том самом месте, где находился с пастушкой, когда на них напал великан Каракулиамборикс. Нельзя было прийти в большее изумление, даже после всех диковин, каких принц навидался с того дня, как убежал из большого улья. Он протирал глаза, щипал себе руки, дергал себя за нос и охотно бы спросил, впрямь ли он принц Бирибинкер или кто другой, ежели бы мог там кого-либо спросить. Чем больше он размышлял, тем вероподобней казалось ему, что все это только сон; и он уже было утвердился в таком мнении, когда из кустарников вышла Охотница, которая по виду и стати, казалось, была по меньшей мере Дианою. Ее зеленая туника, усыпанная золототканными пчелками, доходила до колен и была под грудью стянута алмазным поясом; прекрасные волосы завязаны в пучок жемчужной нитью, а оставшиеся свободными развевались мелкими локонами на белоснежных плечах. В руках у нее было охотничье копье, а за спиною висел золотой колчан.

– На сей раз, – подумал Бирибинкер, – я твердо знаю, что не грежу, – и пока он размышлял, охотница подошла к нему так близко, что он узнал в ней возлюбленную свою Галактину. Еще никогда не казалась она ему столь прекрасной, как в сем одеянии, которое придавало ей облик богини. В тот же миг разом погасли в его памяти Кристаллина и Мирабелла, которые еще совсем недавно его так очаровали, и он, упав к ногам возлюбленной, стал уверять ее, как он рад, что обрел ее вновь, и притом в самых живых выражениях, в каких не мог бы лучше изъясниться и самый верный среди всех любовников.

Однако прекрасная Галактина знала о его приключениях больше, чем он воображал.

– Как? – воскликнула она, отвернувшись с миной неудовольствия, отчего ее милое лицо приобрело новую прелесть, – и ты еще осмеливаешься предстать перед моими очами после многократных оскорблений, нанесенных благосклонности, которую я тебе однажды показала?

– Божественная Галактина, – отвечал Бирибинкер, продолжая стоять на коленях, – не гневайтесь на меня! Не отвращайте от меня своего лица, ежели не хотите, чтобы я на сем месте упал бездыханным к вашим стопам!

– Оставь этот вздор, который ты привык расточать перед каждой, кто тебе попадается на пути, – вскричала охотница. – Ты никогда не любил меня, ветренник! Кто любит всех, не любит никого!

– Никогда, – вскричал Бирибинкер со слезами на глазах, – никогда не любил я ни одну другую, кроме вас! И это столь справедливо, что я могу поклясться, что все, случившееся со мною в некоем замке, было нечто иное, как сон! По крайней мере, уверяю вас, рассеянность, которую вы столь худо истолковали, была простой игрой чувств, а мое сердце не принимало в этом ни малейшего участия.

– Какие тонкие дефиниции! – возразила охотница. – Рассеянностью назвали вы это? Скажу вам, что мне не надобен возлюбленный, который предается подобным рассеянностям. Я никогда не изучала философию Аверроэса, и я настолько материальна в своем естестве, что не могу постичь, как это сердце моего возлюбленного может оставаться неповинным, если мне не верны его чувства.

– Простите мне последний раз, – взмолился, рыдая, Бирибинкер.

– Вас простить? – перебила его прекрасная Галактина, – а чего ради должна я вас прощать? Посмотрите на меня, разве в моем лице вы найдете что-либо, что принудило бы меня даровать вам прощение? Или вы возомнили, будто я, чтобы заполучить любовника (если я захочу его иметь), должна быть столь терпеливою, какою вы бы меня пожелали видеть? Поверьте, что только от меня одной зависит избрать среди десятков других того, кто способен достойно оценить сердце, коим вы столь дерзко пренебрегли.

Эти слова, хотя они и сопровождались взором, который по крайней мере наполовину смягчал их строгость, повергли бедного Бирибинкера в полнейшее отчаяние.

– О, что я слышу! – воскликнул он, – жестокая! Вы желаете моей смерти! Разве вас не могут умягчить мои слезы? Нет, клянусь всеми богами! Прежде чем я допущу, чтобы кто-либо другой, кроме Бирибинкера…

– О, ненавистнейшее среди всех чудовищ, – вскричала разъяренная Галактина, – не понуждай меня еще раз услышать это гнусное имя, которое уже дважды пронзало мое сердце! Удались навеки от очей моих или ожидай самого наихудшего от неугасимой ненависти, в коей поклялась я к тебе и твоему невыносимому имени!

Бирибинкер задрожал всеми фибрами, узрев снова свою красавицу, впавшую в столь неистовую ярость. В безмерной скорби проклинал он имя Бирибинкера и тех, кто его им наградил; и, как знать (ибо я не могу за то поручиться), может быть, стал бы биться головою о ближайший дуб, когда бы не увидел в тот миг шестерых дикарей, которые стремительно выскочили из лесу и на его глазах схватили прекрасную охотницу. Эти дикари были выше человеческого роста, вокруг головы и чресел обвязаны дубовыми ветками, а с левого плеча свисали стальные булавы; и они показались Бирибинкеру столь страшными, что, невзирая на прирожденную храбрость, он потерял всякое присутствие духа и не отважился спасти возлюбленную из их рук. В столь страшной беде вспомнил он о павлиньем яйце, которое дала ему Мирабелла, разбил его трепещущими руками и, как легко себе представить, изумился больше чем когда-либо, увидев, что из него вылезло множество крошечных нимф, тритонов и дельфинов, которые во мгновение ока приняли натуральную величину, извергнув из своих кувшинов и ноздрей столько воды, что за несколько минут вокруг него образовалось целое море, заполнившее все пространство до самого горизонта. Он сам очутился на спине дельфина, который плыл с ним столь бережно, что принц не ощущал никакого движения, а нимфы и тритоны, плескаясь возле него, извлекали из рожков чудесную музыку и забавляли его своенравными играми. Но Бирибинкер смотрел лишь туда, где принужден был оставить в добычу дикарям возлюбленную свою Галактину. И так как он, куда бы не бросал острый взор, не видел ничего, кроме окружавших его вод, то столь огорчился, что порывался броситься в море. Он, нет сомнения, так бы и поступил, ежели бы не опасался, что попадет в объятия одной из нимф, которая плыла неподалеку от него, восседая на дельфине, что могло (как он мудро рассудил) ввергнуть его в искушение и тем подвергнуть опасности верность, в коей он поклялся своей красавице. На сей раз он простер предосторожность столь далеко, что завязал себе глаза шелковым носовым платком, ибо опасался, что будет слишком пленен прелестями, которые открывались его очам в бесчисленных соблазнительных движениях.

Итак плыл он без малейших неприятных происшествий уже несколько часов, покуда, наконец, отважился приоткрыть платок, чтобы посмотреть, где он находится. К своему великому успокоению он нашел, что нимфы исчезли; меж тем он завидел вдали нечто, выступавшее из волн наподобие склона большой горы, и приметил, что море пришло в немалое волнение, а вскоре поднялась ужасающая буря с таким сильным ливнем, что не иначе, как если бы весь океан низвергся с неба.

Возбудителем сей непогоды был некий кит, однако такой, какого не всегда повстречаешь, и даже те, которых промышляют у берегов Гренландии, по сравнению с ним были не крупнее тех мелких тварей, каких наблюдают через увеличительное стекло в капле воды, где они копошатся во множестве. При каждом вдохе, случавшемся обыкновенно раз в несколько часов, вокруг сего кита подымался небольшой вихрь, и потоки воды, которые он низвергал из ноздрей, вызывали проливной дождь и грозовые тучи на пятьдесят миль в окружности.

Волнение на море было столь сильно, что Бирибинкер не мог долее удержаться на дельфине и был принужден отдаться на волю волн, которые его бросали всюду, как мяч, покуда, наконец, его не подхватил вихрь, произведенный дыханием кита, и не втянул через одну из ноздрей вовнутрь. Он падал несколько минут, однако в столь глубоком обмороке, что не приметил, как все это произошло, покуда, наконец, не увидел, что находится посреди великих вод, коими было наполнено чрево сего чудовища. Это было небольшое озерко, примерно в пять или шесть немецких миль в окружности, и, вероятно, Бирибинкер нашел бы тут конец всем своим приключениям, ежели бы, по счастью, не приметил там остров или полуостров, до которого оставалось переплыть не более двухсот шагов, чтобы выбраться на сушу.

Нужда, изобретательница всех искусств, на сей раз научила его плавать, хотя это случилось первый раз в его жизни. Он благополучно выбрался на берег и, присев на выступ скалы, которая хотя, как и все прочие скалы, была каменной, однако же столь мягка, как подушка, и в то время как его платье сушилось на солнце, наслаждался, вдыхая приятнейшие ароматы, которые доносил до него прохладный ветерок из рощи коричных деревьев. Но так как он был обуреваем желанием осмотреть эту страну и узнать, обитаема ли она и кем населена, то, прохладившись немного, сошел со скалы и углубился в лес на полчаса пути, покуда не вышел к большому увеселительному саду, где в приятнейшем беспорядке произрастали всевозможные деревья, кустарники, растения, цветы и травы, собранные со всего света. Искусство в расположении этого сада было скрыто с таким умением, что все казалось простою игрою природы.

Здесь и там видел он нимф ослепительной красоты, возлежавших среди кустарников или в гротах; из урн, которые они держали в руках, изливались небольшие ручьи, разбегавшиеся по саду и то бившие фонтанами из различных фигур, то низвергавшиеся каскадами или собиравшиеся в мраморных чашах. Эти источники кишели всякого рода рыбами, которые против обыкновения, свойственного тварям их вида, пели столь приятно, что Бирибинкер был совершенно очарован. Особенно его подивил некий карп, обладавший самым что ни на есть лучшим дискантом и задававший трели, которые бы сделали честь любому кастрату.Принц с превеликим удовольствием послушал его некоторое время, но так как все эти диковины еще сильнее распаляли его желание узнать, кому же принадлежит этот очарованный остров и в самом ли деле он попал, как ему мнилось, в Подземный мир, принялся задавать помянутой рыбине вопросы, ибо полагал, что ежели она так приятно поет, то может и речь вести. Однако рыба продолжала петь, не отвечая ему или не обращая внимания на его слова.

Наконец, он перестал ее расспрашивать и пошел дальше, покуда не забрел в превеликий огород, где в беспорядочном изобилии и, по-видимому, без всякого присмотра произрастали отменные овощи всякого рода, салаты, коренья, стручки и вьющиеся растения. Продираясь через эти заросли, Бирибинкер запнулся правой ногой за большой баклажан, напоминавший брюхо китайского мандарина, сперва не примеченный за широкими листьями.

– Господин Бирибинкер, – окликнул его баклажан, – пожалуйста, впредь смотрите получше под ноги, прежде чем наступите на пупок честному Саклежану.

– Прошу прощения, господин Баклажан, – сказал Бирибинкер, – право, я сие учинил непреднамеренно и, конечно, лучше бы огляделся, ежели бы мог предположить, что баклажаны на сем острове столь важные персоны, как теперь вижу. Меж тем весьма рад, что случай доставил мне удовольствие свести с вами знакомство, ибо, надеюсь, вы не откажете мне в одолжении и объясните, где я нахожусь и что надлежит думать обо всем, что я тут вижу и слышу.

– Принц Бирибинкер, – отвечал баклажан, – ваше присутствие здесь мне слишком приятно, чтобы я не испытал величайшего удовольствия при мысли о том, что, быть может, мне удастся доставить вам некоторые ничтожнейшие услуги, какие только от меня зависят. Вы находитесь во чреве кита, и сей остров…

– Во чреве кита! – воскликнул Бирибинкер, перебивая его, – это превосходит все, с чем мне довелось повстречаться! Клянусь вам, господин Баклажан, что я до конца жизни ничему больше не буду удивляться. Поистине! Ежели в брюхе одного кита могут уместиться воздух и вода, острова и увеселительные сады, и, как я еще приметил, солнце, луна и звезды, ежели скалы в нем мягки как пуховики, рыбы поют, а баклажаны разговаривают…

– Что касается до сего последнего пункта, – перебил его в свою очередь баклажан, – то, позвольте заметить, что я тут располагаю неким преимуществом перед всеми прочими баклажанами, огурцами и дынями, произрастающими в здешнем огороде. Вы могли бы их всех попирать ногами, и никто из них не подал бы голосу.

– Еще раз прошу прощения, – опять заговорил принц.

– В том нет никакой нужды, – сказал баклажан. – Уверяю вас, что для меня было бы весьма прискорбно, ежели бы мы не повстречались; я тут уже давненько дожидаюсь вашего прибытия и под конец время стало тянуться так долго, что я начал отчаиваться, представится ли мне когда-либо столь счастливый случай. Поверьте, тому, кто не рожден баклажаном, весьма досадно пребывать сто лет в таком положении, особливо же, если он любит хорошее обхождение и привык к обществу. Однако пришло время, когда вы отомстите за меня проклятому Падманабе.

– Вы упомянули Падманабу? – вскричал Бирибинкер. – Не тот ли это волшебник, который превратил в ночной горшок прекрасную Кристаллику, а еще более прекрасную Мирабеллу осудил всякий раз превращаться в крокодила, едва только она захочет испытать свою добродетель?

– Ваш вопрос, – ответил баклажан, – вселяет в меня уверенность, что я не обманулся, признав вас принцем Бирибинкером. Посему заключаю, что чары старого хрыча уже наполовину разрушены, и пробил час моего избавления.

– Так, значит, и вам он досадил? – воскликнул Бирибинкер.

– Не прогневайтесь, – отвечал баклажан, – если такой вопрос рассмешит меня! – И в самом деле он захохотал столь громко, что по причине одышки, нажитой им вместе с брюхом, ему пришлось некоторое время откашливаться и отдуваться, прежде чем он заговорил снова.

– Неужто вы не замечаете, – продолжал он, – что я представляю собой нечто лучшее, нежели мой теперешний облик? Разве Мирабелла не рассказала вам о некоем саламандре, которому при известных обстоятельствах однажды выпало счастье быть застигнутым врасплох старым Падманабою?

– Разумеется, – подтвердил Бирибинкер, – она поведала мне о некоем спиритуальном любовнике, услаждавшем ее душу тайными откровениями философии Аверроэса, дабы она не вполне могла заметить те небольшие эксперименты, которые он тем временем учинял…

– Потише! Потише! – вскричал баклажан, – я вижу, что вы больше обо мне знаете, чем надлежало бы. Я тот самый саламандр, тот Флокс, который (как я сказал, и как вы знали наперед) был столь счастлив, что мог возместить Мирабелле холодные ночи, которые она была принуждена проводить со старым волшебником. Помянутая сцена, во время которой он оказался настолько глуп, что созвал множество непрошенных свидетелей, повергла его в род отчаяния, не исцелив, однако, от любовного недуга, коим он был одержим столь смешным образом. Его дворец да и любое другое место, которое он мог бы избрать для пребывания в любой стихии, были ему ненавистны. Он не доверял больше ни смертным, ни бессмертным, ему были равно подозрительны гномы и сильфы, тритоны и саламандры; он нигде ни в чем не был уверен, как только оставаясь в совершенно неприступном одиночестве. После многочисленных проектов, которые он тотчас же отвергал, едва они у него появлялись, взошло ему на ум уединиться во чреве кита, где, как ему мнилось, его никто не станет искать. Он повелел бесчисленному множеству саламандров воздвигнуть там дворец, а чтобы они не могли выдать его тайну, превратил их вместе со мною в баклажаны, с условием пребывать в сем состоянии до тех пор, покуда принц Бирибинкер не возвратит им их прежний облик. Я был единственным из всех, кому он оставил разум и дар речи, причем первый (как он полагал) не принесет мне ни малейшей пользы, а только будет терзать меня воспоминанием об утраченном блаженстве, а второй ни к чему иному не пригоден, как только для того, чтобы испускать тщетные охи и ахи или вести беседы, в коих мне предстоит труд давать самому себе ответы. Но в сем пункте мудрый волшебник малость ошибся в расчетах, ибо хотя фигура и телосложение баклажана и не благоприятствуют наблюдениям, однако же весьма способствуют трансцедентальным размышлениям, и со всем тем за сто лет мало-помалу можно построить разные основательные гипотезы, которые и наведут на след чего-либо нового. Словом, в различных делах и обстоятельствах я не остался столь несведущ, как, верно, предполагал господин Падманаба, и надеюсь преподать вам наставления, которые дадут вам возможность ниспровергнуть всю его предусмотрительность.

– Я был бы вам весьма обязан, – ответил принц. – Но, право, не знаю, что это за странное призвание, которое, как я чувствую, побуждает меня вытворять различные штуки над старым Падманабой. Вероятно, к сему определила меня констелляция светил, ибо мне неведомо, чтобы он когда-либо чем-нибудь оскорбил меня лично.

– А разве не довольно оскорбительно, – сказал баклажан, – что именно он послужил причиною того, что великий Карамуссал, который живет на вершине Атласа, нарек вас Бирибинкером? Дал имя, которое уже дважды фатальным образом отторгнуло от вас любимую вами молошницу?

– Так, стало быть, старый Падманаба тому виною, что меня назвали Бирибинкером? – спросил принц с немалым изумлением. – Растолкуйте мне малость, какая тут связь между всеми этими делами, ибо, признаюсь, частенько ломал голову, силясь проникнуть в тайну моего имени, которому, по-видимому, обязан благодарностью за все странные мои приключения. В особенности желал бы я знать, каким это образом всякий, с кем мне доведется повстречаться, даже баклажаны, тотчас же называют меня по имени и вдобавок столь хорошо осведомлены обо всех обстоятельствах, связанных с моей историей, как будто бы они написаны у меня на лбу!

– Мне еще не дозволено удовлетворить ваше любопытство в этом пункте, – ответил баклажан. – Довольно, что только от вас зависит, быть может, уже сегодня вечером привести все в полнейшую ясность. Самое большое затруднение наконец-то преодолено! Падманаба никогда не подумал бы, что вы сыщете его во чреве кита.

– Скажу чистосердечно, – перебил его Бирибинкер, – что я еще меньше подозревал обо всем этом, да и вы должны будете признать, что он по меньшей мере сделал все, что только было возможно, дабы избежать своей участи. Но вы упомянули о дворце, который старый волшебник повелел саламандрам построить на этом острове. Полагаю, мы находимся в саду, принадлежащем дворцу, однако же я его нигде не вижу.

– Причина тому весьма естественна, – ответил баклажан, – вы бы непременно его увидели, ежели бы он не был невидимым.

– Невидимым? – воскликнул Бирибинкер, – но по крайней мере хоть не столь же неосязаемым?

– Разумеется, нет! – ответил Флокс, – но коль скоро он воздвигнут из твердого пламени…

– Вы говорите о диковинном дворце, – снова перебил его Бирибинкер, – если он воздвигнут из пламени, то каким образом он может быть невидимым?

– В том-то и заключено все чудо, – ответил баклажан, – возможно это или невозможно, однако это так! Вы не можете увидеть дворца, по крайней мере в том месте, где теперь находитесь; но пройдите шагов двести, и жар, который вы почувствуете, довольно убедит вас, что я сказал правду.

Всевозможные чудеса, на которые уже насмотрелся Бирибинкер во чреве кита (а что иное еще можно увидеть во чреве кита, как не чудеса?), должны были бы по справедливости склонить его к тому, чтобы принимать на веру все, что ему скажут, однако на сей раз он был столь упрям, что пожелал сам в том удостовериться. Он прямо пошел к невидимому дворцу, но едва сделал сто шагов, как уже почувствовал приметную степень жара вместе с невидимым блеском, слепящим глаза. Жар и блеск все увеличивались, покуда он шел, и наконец стали столь нестерпимыми, что он не мог выдержать. Принц пошел назад, чтобы разыскать своего друга баклажана, который, едва заслышав, что он возвращается, крикнул:

– Ну, вот, принц Бирибинкер, будете вы мне впредь верить, ежели я вам что-нибудь скажу? Надеюсь, вы по крайней мере теперь постигли, что нет ничего более естественного, чем построенный из твердого пламени дворец, который нестерпимый жар делает недоступным, а чистейший блеск и сияние невидимым?

– Я и в самом деле понимаю это гораздо лучше, – ответил Бирибинкер, – чем то, каким образом туда войти, ибо, должен признаться, чувствую в себе непреодолимое желание проникнуть во внутрь дворца; даже если бы это стоило самой жизни, я все же мог бы…

– Столь дорого вам это не будет стоить, – перебил его баклажан, – ежели вам будет угодно сделать то, что я вам посоветую, дворец станет для вас видимым и вы сможете войти в него с такою же уверенностью, как если бы то была соломенная хижина. Вам нужно употребить для того совсем легкое средство, и оно вам обойдется в один-единственный прыжок!

– Не томите меня загадками, господин Баклажан, – сказал Бирибинкер, – что тут надобно сделать? Легко ли это будет или трудно, я готов отважиться на все, чтобы проникнуть в замок, где мне, если не обманывает предчувствие, предстоит наиприятнейшее из всех моих приключений.

– Шагах в шестидесяти за тем гранатовым деревом, – сказал баклажан, – вы найдете посреди лабиринта из жасминов и роз бассейн, который отличается от всех прочих ничем иным, как только тем, что вместо воды наполнен пламенем. Ступайте туда, принц, выкупайтесь и примерно через четверть часа возвращайтесь и скажите, пришлось ли вам по душе это купанье.

– Только и всего – сказал принц, скорее раздосадованно, чем с насмешкой, – мне кажется, что вы не в своем уме, господин Баклажан! Я должен выкупаться в огненном бассейне, а потом прийти к вам и рассказать, пришлось ли мне по душе такое купанье? Слыхано ли что-либо более нелепое?

– Не гневайтесь только, – возразил баклажан. – В вашей полной воле, пойдете ли вы в невидимый дворец или нет. И когда бы вы не объявили мне с такою решимостию о своем намерении, как это вы только что сделали, то мне, право, не взошло бы на ум вам это присоветовать.

– Баклажан! Друг мой добрый! – возразил Бирибинкер, – я примечаю, вы хотите малость подшутить надо мною, но должен вам объявить, что сейчас у меня нет охоты вникать в шутки. Я не желаю вступить во дворец, разлучив душу с телом.

– В том нет нужды, – сказал баклажан, – купанье в пламени, которое я вам предлагаю, не столь уж опасно, как мы вообразили. Падманаба сам прибегает к нему раз в трое суток, а не то бы и он не мог проживать во дворце, построенном из твердого пламени, равно, как и вы. Ибо он хотя и величайший волшебник на свете (за исключением великого Карамуссала, того, что пребывает на вершине Атласа), однако ж принадлежит к той же земной природе и того же происхождения, что и вы. И он если бы не пользовался этим бассейном (что составляет самую сокровенную тайну его искусства), то ни разу не был бы способен прийти даже к малейшему благополучию, когда наслаждается, – или уверяет себя, что наслаждается, – с прекрасною саламандрою, которую держит в заточении в своем дворце; если, впрочем, то употребление, которое Титон способен сделать из своей Авроры, заслуживает, чтобы его считали наслаждением.

– Так значит с ним прекрасная саламандра? – спросил Бирибинкер.

– Отчего бы и нет? – ответил баклажан, – или вы полагаете, что во чреве кита уединяются понапрасну и просто так?

– А она очень хороша? – продолжал расспрашивать Бирибинкер.

– Вы, должно быть, никогда не видали саламандр, – сказал баклажан, – ежели задаете такие вопросы? Разве вы не знаете, что самая прекрасная из смертных в сравнении с самой ничтожной из наших красавиц покажется не лучше обезьяны? Правда, я знаю одну ундину, которая, пожалуй, может поспорить с достоинствами самой красивой саламандры, однако среди всех прочих ундин – она одна единственная Мирабелла…

– О, что касается до сего пункта, – перебил его Бирибинкер, – и ежели саламандра старого Падманабы не прекраснее Мирабеллы, то вам не надобно было бы столь унижать смертных красавиц. Признаюсь вам, что она восхитительная, но я знаю некую молошницу…

– В которую вы так влюблены, – насмешливо перебил его баклажан, – что при первом же взгляде на Мирабеллу поклялись, что и знать не знали никаких молошниц. Действие всего лучше обнаруживает причину, и когда вашу страсть рассмотреть согласно этому правилу…

– О! Поистине! – нетерпеливо воскликнул Бирибинкер, – я, полагаю, пришел сюда затем только, чтобы слушать, как философствует баклажан. Скажите лучше, как мне проникнуть в невидимый дворец, а не то я умру от нетерпеливой досады. Разве нет никакого другого средства, кроме этой проклятой огненной купели, в которой вы с большою охотою превратили бы меня в жаркое?

– Вы поистине, с позволения сказать, престранный человек, – заметил баклажан, – я ведь уже сказал вам, что мне самому до крайности необходимо, чтобы вы вошли в незримый дворец, где, судя по всему, вас ожидает наичрезвычайное приключение. Неужели вы полагаете, что я стал баклажаном шутки ради и что не хочу чем скорее, тем лучше, избавиться от этого проклятого несносного брюха, которое менее всего преличествует столь умозрительному духу, как я? Скажу вам еще раз, что если вы не хотите погибнуть от жара, то не располагаете иным средством проникнуть во дворец, кроме огненного купания, которое я вам предлагаю. Прежде чем умереть от нетерпения, как вы сказали, испытайте две-три минуты это средство, а ежели вы от него погибнете (хотя я и ручаюсь, что так не случится), то это будет смерть, как все другие, и в конце концов все едино.

– Ну, ладно, – сказал Бирибинкер, – поглядим, что тут выйдет! Быть может, мне не следовало бы столь полагаться на вас, однако веление судьбы сильнее моего разума. Я пойду, и ежели в течение четверти часа вы ничего обо мне не услышите, то запаситесь терпением, оставаясь баклажаном, покуда Падманаба сам собою перестанет влюбляться или ревновать.

С такими словами принц откланялся и пошел к лабиринту, где должен был находиться огненный бассейн. Он нашел круглую чашу, сложенную из больших плоских алмазов и наполненную пламенем, которое, не будучи питаемо никакой видимою материею, полыхало, взвиваясь змеевидными молниями, лизавшими свисавшие над ним розы, не повреждая густых кустов, на которых они росли. Диковинное пламя с приятнейшей переменчивостью переливалось бесчисленным множеством цветов, а вместо дыма незримо разливались кругом благоухающие испарения.

Бирибинкер некоторое время наблюдал сие чудо с нерешительностью, которая мало делает чести герою в повести о феях, и, быть может, все еще стоял бы возле бассейна, если бы некая незримая сила не вторгла его в самую середину пламени. Он так перепугался, что со страху даже не мог закричать, но когда почувствовал, что пламя не опалило на нем ни единого волоса и вместо того, чтобы причинить хотя бы самомалейшую боль, преисполнило все его существо сладострастной теплотою, то скоро ободрился, а через короткое время почувствовал себя так привольно, что стал плескаться в огненных волнах, словно рыба в проточной воде. Быть может, он провел бы в столь приятном купанье больше времени, чем было назначено, если бы возрастающая жара под конец не выгнала его наружу. Итак, он выскочил из бассейна и немало изумился не только тому, что почувствовал себя легким и бесплотным, как будто летел над землей подобно зефиру, но и тому, что внезапно увидел дворец, блеск и великолепие которого превосходило все, что когда-либо представлялось человеческим очам!

Он долго стоял вне себя от изумления и когда опамятовался, то первая же мысль, которая его посетила, была о красавице, заточенной в этом прекрасном дворце; ибо ежели алмазы и рубины казались ему простыми булыжниками по сравнению с теми материалами, из коих был сооружен замок, то он не сомневался, что прекрасная саламандра должна по меньшей мере так же относиться ко всем красавицам, которых он знавал раньше, как этот дворец к обыкновенным чертогам фей, построенным, как думалось, с достодолжным великолепием, если стены их были сложены из алмазов или смарагдов, кровля покрыта рубинами, а полы выложены жемчугом и всем прочим тому подобным, что все в сравнении с огненным дворцом казалось не богаче, чем самая жалкая хижина.

В сих мыслях он неприметно приблизился к дворцу и уже прошел в первый двор, сверкающие ворота которого сами собою растворились, но тут ему взошло на ум, что баклажан строго-настрого ему наказывал воротиться к нему после купанья в огненном бассейне.

– Стало быть, – подумал он, – баклажан был намерен сообщить мне нечто, без чего опасно отважиться на посещение подобного замка, и так как доселе все его наставления шли мне на пользу, то было бы неблагоразумно и неблагодарно вообразить, что теперь в них больше нет нужды. Мало ли какие бывают чудеса! Кто бы подумал, что баклажан станет советником у принца!

Бирибинкер не без опасения, что будет замечен, прокрался назад к баклажану.

– Ого! – закричал ему навстречу баклажан, когда принц приблизился шагов на двадцать, – вижу, купанье необычайно пошло вам на пользу! Вы поистине стали обворожительны! Клянусь добродетелью моей возлюбленной Мирабеллы, что, увидев вас таким, ни одна саламандра и на миг не устоит против вас! Но что станется тогда с вашей верностью молошнице?

– Господин Баклажан, – сказал Бирибинкер, – разрешите при всем том почтении, каким я вам, впрочем, обязан, заметить, что вы поступили бы не в пример лучше, ежели бы избавили меня от столь несвоевременных напоминаний в тех обстоятельствах, в какие поставило меня ваше купанье…

– Прошу прощенья, – ответил баклажан, – я хотел лишь напомнить…

– Ладно, ладно, – прервал его принц, – я знаю наперед, что вы намеревались сказать, и отвечу, что безо всяких ваших предостережений, заключающих в себе оскорбительное недоверие к моей стойкости, уже одно напоминание о моей божественной молошнице способно столь укрепить меня, что я почитаю себя в совершенной безопасности против совокупных прелестей всех ваших красавиц, как если бы находился среди наискареднейших гномид.

– Поживем – увидим, – сказал баклажан, – сумеете ли вы утвердиться в столь благородном образе мыслей. У меня сложилось о вас наилучшее мнение, какое только возможно после всего того, что случилось в одном известном замке; но при всем том не стану утверждать, что ваша верность не будет подвергнута великой опасности, когда вы войдете во дворец. Ваше дело, отважитесь ли вы на это или нет; подумайте хорошенько, прежде чем…

– Любезный господин Баклажан, – перебил его Бирибинкер, – я примечаю, что вас обуревает такая же неистовая страсть к рассуждениям, как и добродетельную и жеманную Мирабеллу, вашу возлюбленную. Чего ради вы домогались, чтобы я искупался в огненной купели, если я не посмею войти в замок? Повторяю вам, дорогой друг, не печальтесь о моей верности, а скажите лучше, как надлежит мне поступать, когда я войду во дворец?

– Вам для этого не надобно моих наставлений, – ответил баклажан, – ибо вы нигде не встретите препятствий; все двери распахнутся перед вами сами собою, и ежели вам следует чего-либо опасаться, то только (как я уже сказал, а вы с таким неудовольствием выслушали) вашего собственного сердца…

– Какие еще козни, полагаете вы, может состроить мне старый Падманаба?

– Насколько я примечаю по течению светил, – ответил баклажан, – настала полночь, а в это время старик по обыкновению покоится в глубоком сне. Положим, он пробудится, но вам и тогда нечего опасаться его гнева; все его могущество не способно противостоять волшебной силе вашего имени, и судя по всем преимуществам, уже полученным вами над ним, вы, конечно, можете надеяться не менее счастливо одолеть его и теперь.

– Чтобы там ни было, – возразил Бирибинкер, – я полон решимости испытать приключение в невидимом замке, ибо иначе не вижу никакой разумной причины, чего ради я попал во чрево кита. Спокойной ночи, господин Баклажан, покуда мы снова не свидимся.

– Желаю успеха, храбрый и достолюбезный Бирибинкер, – закричал вдогонку словоохотливый баклажан, – счастливого пути, о ты, цвет и украшение всех рыцарей царства фей! И да возымеет желанный конец приключение, коему ты столь отважно идешь навстречу, небывалое ни в одной сказке, с тех пор как на свете появились феи и нянюшки! Гряди, мудрый королевич, куда ведет тебя судьба! Только, прошу тебя, не пренебрегай увещаниями баклажана, который тебе верный друг и, быть может, глубже проникает взором в будущее, нежели какой-либо сочинитель календарей в христианском мире!

Баклажан не приметил, что, покуда он держал эту прощальную речь и еще не успел ее закончить, принц уже прошел первый двор замка. Бирибинкер был весь поглощен мыслью о предстоящем приключении, и вся сила его воображения, получившая особенный полет после огненного купания, представляла ему прекрасную саламандру, которую он предполагал скоро увидеть, наделял ее такой неотразимой прелестью, что не мог удержаться от желания один-единственный раз нарушить верность своей молошнице. Посреди таких мыслей прошел он через второй двор в парадные сени, где навстречу ему доносился нестройный шум. Прислушавшись, он различил множество сиплых женских голосов, как будто бы столкнувшихся в жестокой перебранке. Принц, любопытный с пеленок, не мог удержаться, чтобы не поглядеть, от кого исходят столь приятные голоса. Он открыл дверь в большую великолепную залу и немало ужаснулся, когда увидел, что она наполнена отвратительными карлицами, каких было способно породить причудливое воображение Калло или Хогарта.

Глядя на это сборище, бедный Бирибинкер сперва подумал, что попал на шабаш ведьм, и беспременно упал бы в обморок от одного отвращения, если бы при виде столь потешных фигур его тотчас же не разобрал смех, так что можно было живот надорвать. Сии прекрасные нимфы, которые были на самом деле никто иные, как молодые гномиды, а из них самой младшей было лет под восемьдесят, едва его завидели, кинулись к нему с такой поспешностью, какую только позволяли им кривые ноги.

– Вы пришли кстати, принц Бирибинкер, – закричала одна из самых безобразных, – чтобы разрешить спор, из-за чего мы тут едва не вцепились друг другу в волосы.

– Надеюсь, вы не спорили, кто из вас всех прекрасней? – спросил Бирибинкер.

– Отчего же не так? – возразила гномида, – вы сразу угадали. Вообразите только, прекрасный принц, когда я уже почти довела дело до того, что все остальные уступили мне преимущество, вот эта образина, эта мизерная мартышка осмеливается оспаривать у меня золотое яблоко!

– О! любезный мой юный принц, – завопила обвиняемая, ущипнув его за ляжку, что, вероятно, у нее должно было означать ласку, – смело полагаюсь на ваш суд! Взгляните только на нас обеих, рассмотрите хорошенько по очереди одну статью за другой и вынесите приговор по совести, – я, пожалуй, слишком бы себе польстила если бы сказала: «По велению сердца».

– Видите, принц Бирибинкер, – вмешалась первая, – сколь далеко может простираться бесстыдство? Во-первых, она и на ноготок не меньше меня ростом, и вы вполне признаете, что сие обстоятельство не составляет различия. А что до ее горба, то, надеюсь, мой может с ним поспорить, а мои ноги, как вы видите, столь же широки, как у нее, да еще на два полных вершка длиннее. Знаю, она весьма кичится полнотою и чернотою своих грудей, но вы должны признать, – продолжала она, откинув косынку, – что мои если и не столь же полны, то во всяком случае несравненно более отвислые и куда чернее.

– Пусть так! – вскричала другая, – могу признать за тобою столь мелкое преимущество. Вы смеетесь, любезный принц Бирибинкер! И в самом деле нельзя найти ничего смешнее, чем тщеславие этой мартышки. Мне стыдно, что я принуждена хвалить самое себя; но взгляните только, насколько мои ноги толще и кривее, нежели у нее. Нужно быть вовсе слепым, чтобы отрицать, что глаза у меня меньше и тусклее, щеки одутловатее, а нижняя губа отвисла ниже, чем у нее? Не говорю уже о несравнимой длине моих ушей, и что у меня по крайней мере на пять или шесть бородавок больше на лице, а волосы на нем куда гуще, но оставим все сие, чтобы потолковать о носах. Поистине, ее носище можно признать одним из самых больших, какой только видывали, так что можно впасть в искушение и назвать его самым красивым, если притом не видеть моего. Однако, полагаю, вам не понадобится линейка, чтобы убедиться, что мой по меньшей мере на четверть ладони дальше свисает надо ртом. Скромность не позволяет мне, – добавила она, бросая нежные взоры – сказать о тех прелестях, которые откроются только счастливому любовнику, однако могу вас уверить, что и в сем пункте могу похвастать щедростию природы и, я надеюсь…

– Mademoiselle! – вскричал Бирибинкер, едва отдышавшись от смеха, – я не осмеливаюсь выдавать себя за знатока. Но, в самом деле, ваша приятельница, должно быть, завела с вами спор о красоте не всерьез. Преимущества, которыми вы обладаете в этом отношении, очевидны, и совершенно невозможно, чтобы добрый вкус господ гномов не воздал вам в этом полную справедливость.

Первая гномида, казалось, была немало оскроблена таким решением; однако Бирибинкер, пылавший нетерпением поскорее увидеть прекрасную саламандру, мало печалился о словах, которые она пробормотала сквозь длинные зубы, и поспешил назад, пожелав всему прельстительному сборищу доброй ночи. Вместо ответа они зычно захохотали ему вслед, чему он также не придал значения, так как перед ним предстал дворец во всем своем непостижимом великолепии, поглотив все его внимание. С изумлением, насмотревшись на все диковины, Бирибинкер приметил, что обе половины парадных дверей сами собой растворились. Он не мог это истолковать иначе, как добрый знак, что его предприятие увенчается успехом. Итак, преисполненный надежд, он смело вошел и, поднявшись по лестнице, очутился в большой аванзале, открывавшей анфиладу, блеск которой едва не ослепил его, невзирая даже на перемену, вызванную в его природе огненным купанием.

Однако, сколь ни разнообразны и необычайны были великолепные предметы, со всех сторон блиставшие ему в очи, он позабыл обо всем перед портретами несравненно прекрасной саламандры, наполнявшими все покои. Он не сомневался, что на них изображена возлюбленная старого Падманабы; и эти картины, на которых она была представлена во всех мыслимых позах, нарядах и ракурсах то бодрствующая, то спящая, то в образе Дианы, то Венеры, Гебы, Флоры и других богинь, предлагали его воображению такую идею подлинника, что он при одном ожидании предстоящего благополучия таял от восхищения и блаженства.

В особенности не мог он насытиться созерцанием большого полотна, где она была изображена во время купанья в огненном бассейне посреди услужающих ей купидонов, которые, казалось, были вне себя от восхищения, созерцая ее неземную красоту. Бирибинкер не знал, чему он должен больше всего дивиться, красоте самого предмета или искусству живописи, и должен был признаться самому себе, что Корреджо и Тициан против этого саламандровского живописца были сущими пачкунами. Впечатление, произведенное на него картиной, было столь живо, что он с крайнею нетерпеливостию желал увидеть ту, чьи безжизненные копии уже воспламеняли в нем неудержимые желания. И так он пробежал множество покоев и нигде никого не сыскал, перешарил весь дворец сверху до низу, но не услышал и не увидел ни одной души.

Его изумление и нетерпеливость достигли величайшей степени, когда наконец он приметил приоткрытую дверь, которая вела в наидиковиннейший сад, который когда-либо доводилось ему видеть. Все деревья, растения, цветы, шпалерники, беседки и фонтаны были из чистейшего пламени; каждый полыхал естественным пламенем с приятнейшим всепроникающим сиянием, так что впечатление от всего вместе превосходило своим великолепием все, что только могло себе представить самое сильное воображение.

Бирибинкер бросил лишь беглый взор на это царственное зрелище, ибо завидел в конце сада павильон, где надеялся найти прекрасную саламандру. Он полетел туда, и двери второй раз открылись сами собой, чтобы пропустить его через большую залу в небольшой кабинет, где он не увидел никого, кроме старца величественного вида с длинною белоснежною бородою, возлежавшего на софе и, по-видимому, погруженного в глубокий сон. Принц не сомневался, что перед ним старый Падманаба, и, хотя тотчас же уверился, что ему не следует опасаться от него никакого насилия, все же не мог пересилить легкой дрожи, увидев себя, – при тех намерениях, которые у него были, – в такой близости к этому волшебнику и в таком месте, где все было ему подвластно. Однако мысль, что он избран судьбою разрушить чары старого волшебника, сопряженная с желанием увидеть прекрасную саламандру, в несколько мгновений возвратила ему все его мужество.

Принц собирался уже приблизиться к софе, чтобы завладеть саблею, лежавшей возле старика на подушке, как приметил, что задел ногою нечто твердое, хотя и не видел, что бы это могло быть. Он опешил и призвал на помощь руки, но почувствовал, что осязает прелестную ступню, откинувшуюся на пуховике. Столь нечаянное открытие возбудило в нем любопытство узнать всю ногу, которой принадлежала такая изящная ступня; ибо Бирибинкер пришел к заключению, к какому в подобном же случае пришел бы и Дурандус а сан Порциано, а именно, что там, где найдена ступня, там, согласно общему течению природы, следует ожидать и всю ногу. Итак он продолжил свои наблюдения, переходя от одной прелести незримого тела ко все новым, пока не убедился, что перед ним распростерта молодая женщина, казалось погруженная в глубокий гон, и, судя по свидетельству единственного чувства, которое открыло ему ее присутствие, обладала столь совершенною красотою, что это могла быть по крайней мере богиня любви или даже сама саламандра. Но в ту самую минуту, когда он сделал сие открытие, зазвучала некая бравурная симфония на всех мыслимых инструментах, однако их нигде не было видно, как и самих музыкантов.

Бирибинкер испугался и отпрянул от прекрасной невидимки, ибо тотчас подумал, что шум должен пробудить спящего волшебника, но ужаснулся еще более, когда приметил, что Падманаба исчез.

Волшебник был довольно стар, чтобы обрести благоразумие. Он давно знал, сколь опасен будет ему Бирибинкер, и страх перед принцем, рожденным для того чтобы разрушить его чары, и был главною причиною, побудившею его перенести свою резиденцию во чрево кита. Однако и в этом убежище не почитал в полнейшей безопасности он ни себя, ни прекрасную саламандру, которая была единственным предметом его попечений, и так как тайное предчувствие предсказало ему наперед, что Бирибинкер будет его преследовать даже во чреве кита, то никакие предосторожности не казались ему достаточными, чтобы отвратить несчастие, которое ему угрожало с появлением столь страшного противника. С этой целью он и снабдил возлюбленную таинственным талисманом, имевшим двоякую силу: делать ее невидимою для всех прочих глаз, кроме своих, и коль скоро кто к нему прикоснется, вызывать волшебную музыку.

И если Бирибинкер, так полагал старый Падманаба, невзирая на все препятствия, проникнет во чрево кита и даже в незримый дворец, то прекрасная саламандра все же останется для него невидимой, а ежели он все же ее откроет, то едва коснется талисмана, как его присутствие выдаст музыкальный трезвон, который и предупредит нежелательные последствия сего открытия. Такая предосторожность была тем более необходима, что добрый старик уже с давних пор одержим был такою сонливостью, которая понуждала его спать по крайней мере шестнадцать часов в сутки. Весьма малое доверие ко всему женскому роду, которое оставили ему его прочие возлюбленные, побудило его погружать и ее на все то время, когда он дремал, в волшебный сон, от коего пробудить ее мог только он сам. Один только Бирибинкер при некоторых обстоятельствах и условиях мог получить такую же силу, а Падманаба (так определила судьба!) в тот же миг вовсе лишиться своей, по крайней мере в отношении прекрасной саламандры; и так как это легче могло случиться в то время, когда старый волшебник спал, то он поместил талисман, который должен был его разбудить, столь мудро, что Бирибинкер, даже если его обуревало бы только посредственное любопытство, непременно должен был бы его найти…

Едва Бирибинкер в тот самый миг, когда открыл, что прекрасная ножка, которая и подала повод к сему приключению, принадлежит столь прекрасной юной женщине, коснулся рокового талисмана, то раздалась (как о том уже сообщалось) музыка, и Падманаба проснулся. Он взглянул на принца, как легко можно догадаться, не особо приязненно, но коль скоро не мог ничего с ним поделать силою, то ему не оставалось ничего иного, как стать самому невидимым и со всею возможною поспешностью помышлять о том, как бы воспрепятствовать Бирибинкеру осуществить предприятие, которое можно было от него ожидать, даже и не будучи слишком подозрительным.

Меж тем принц, который при случае не испытывал недостатка в мужестве, оправился от обуявшей его оторопи, когда послышался невидимый концерт и Падманаба исчез. Сколь ни опасно, казалось ему, проявлять в подобном месте излишнее любопытство, все же он хотел дознаться, что же такое стряслось со старым волшебником. Он стал искать его в саду, а затем во всех покоях и закоулках замка, вооружась из предосторожности оставленною чародеем саблею, на которой с обеих сторон были выгравированы различные кабаллистические фигуры, так что с этим оружием он не побоялся бы выступить и против самого волшебника Мерлина. Но так как он не мог сыскать ни старика, ни кого-либо иного, то более не сомневался, что Падманаба бежал, оставив ему в добычу свой дворец и свою красавицу.

Посреди таких мыслей он торжественно возвратился назад, положил саблю рядом с софою, а сам повергся к стопам восхитительной незнакомки, которую, к неописуемой радости, обрел все еще спящей, невзирая на беспрестанную музыку потревоженного талисмана, раздававшуюся с приятнейшею переменою аллегро и анданте. Неизвестно, было ли то волшебное влияние анданте, которое и в самом деле нельзя было представить себе нежнее, даже если бы оно исходило от самого Жомелли, или принца посетило сомнение (какое обыкновенно случается), следует ли ему положиться на свидетельство единственного своего чувства? И не была ли несравненная красавица, которую, как ему мнилось, он нашел спящей на софе, всего лишь обманчивым миражем, как то нередко случается в таких очарованных дворцах? Неизвестно, какой из названных причин следует приписать то, что Бирибинкер с помощью новых наблюдений принялся уверять себя в истинности сего чрезвычайного явления.

Вскоре он присоединил к ним и другие попытки, так что все они вместе с жарчайшими симптомами страсти, мгновенно возросшей до крайней степени любовного восторга и упоения, под конец не оставили в нем и малейшего сомнения в том, что он действительно заключил в объятия прекрасную саламандру, чей видимый образ, запечатленный на полотнах в покоях дворца, столь восхитил его. Эта мысль, а также тот чарующий колорит, что придавала всему его память, восполняя несовершенство пятого чувства, которым он должен был довольствоваться, ввергли его в такое неистовство, что в эти мгновения он не мог вспомнить ни свою возлюбленную молошницу, ни предостережения баклажана. Словом, он становился все смелее, а возраставшая темнота, которая, казалось, ободряла его предприятие, вместе с музыкою, исходившей от талисмана и звучавшей все нежнее, и в самом деле были неспособны умерить его восторги…

Тут снова встречаем мы небольшой пробел в подлиннике сей достопримечательной истории, восполнить который представляем Бентлеям и Бурманам нашего времени, не задерживаясь на догадках об его содержании. Бирибинкер, – гласит продолжение повести, – едва очнулся от забвения, которое кажется адептам некоторых учений в Индии столь приятным, что они видят в непрестанном продлении его высшую степень блаженства, как приметил, что прекрасная невидимка отвечает на его ласки с необычайною живостью. Посему он заключил, что она, должно быть, пробудилась, а посему не приминул, в самых напыщенных выражениях, к каким был приучен в улье феи Мелисоты, насказать ей все те же нежные комплименты, которые уже слышали от него в подобных обстоятельствах Кристаллина и Мирабелла. На все эти излияния, похвалы, восклицания и клятвы невидимка отвечала вздохами, уничижением своих прелестей и сомнениями в его постоянстве, что любовник, менее восхищенный, чем Бирибинкер, почел бы несвоевременным, а в устах столь прелестной особы и неестественным. Однако он довольствовался тем, чтобы рассеять ее сомнения, удвоив доказательства своей нежности. Она уделила ему все внимание, какого он только мог пожелать, не став от того более убежденной.

– Не любили ли вы, – обратилась она к нему, – столь же горячо Мирабеллу и Кристаллину? Не наговорили вы каждой столько же нежностей, не надавали столько же клятв и доказательств, но разве та или другая, как бы восхитительны ни казались они вам в первом опьянении ваших чувств, смогли хоть на один день превозмочь некую молошницу, которую вы вбили себе в голову? Ах, Бирибинкер! Судьба моих предшественниц предвещает мне слишком явственно и мою собственную. И как можете вы домогаться, чтобы я, в печальной уверенности, что лишусь вас через несколько часов, была к тому равнодушна?

Бирибинкер ответил на ее слова живейшими и торжественными клятвами в любви, столь же вечной и беспредельной, как и ее прелести. Он утверждал, что она оскорбляет самое себя, сравнивая с двумя феями, которые никогда не были столь достойны любви, а лишь способны внушить ветреное увлечение, и он призывал в свидетели всех богов любви, что с того мгновенья, когда ему выпало счастье увидеть в большой зале ее изображение, даже его молошница уже не владела больше его сердцем, как и всякая другая молошница на свете!

Уверения эти в весьма малой степени успокоили прекрасную невидимку, и Бирибинкеру пришлось исчерпать все риторические фигуры, чтобы преодолеть все упорство ее недоверчивости.

– О прекрасная невидимка, – воскликнул он, – отчего не могу я созвать сюда разом весь круг земной и все четыре стихии со всеми их обитателями, дабы они стали свидетелями той клятвы в непоколебимой верности, которую я приношу вам!

– Мы все здесь свидетели! – оглушительно загремел хор мужских и женских голосов, принадлежавших целой толпе, обступившей его.

Бирибинкер, который вовсе не ожидал, что его так скоро поймают на слове, подскочил, дико озираясь вокруг, чтобы узнать, откуда идут эти голоса. Но – о небо! – какой язык способен изъяснить ужас, обуявший его при виде того, что представилось его очам во внезапно залитом светом покое. Он увидел – о диво! о небывалое приключение! о мерзкое зрелище! – что находится в том же самом кабинете, который уже дважды был свидетелем его вероломного непостоянства, – вместо прекрасной саламандры запутался в объятиях уродливой гномиды, которой он за несколько часов до того присудил пальму первенства; и что особенно могло смертельно уязвить и устыдить его – он увидел вокруг себя всех тех, кого он менее всего желал бы заполучить в свидетели! И они были столь жестоки, что в ту самую минуту, когда он с ужасом и омерзением пытался высвободиться из лап обвившей его отвратительной карлицы, разразились столь зычным хохотом, так что он гулким эхом отозвался по всему дворцу. Справа от софы увидел он (и как хотел бы в тот миг стать слепым и незримым!) фею Кристаллину, державшую за руку крошку Гри-гри, слева прекрасную Мирабеллу с ее возлюбленным Флоксом, который в качестве саламандра и впрямь был куда пригляднее, нежели в облике баклажана; но что свыше всякой меры умножило муки несчастного Бирибинкера, так это присутствие феи Капрозины рядом с прелестной молошницею и старого Падманабы, также державшего за руки несравненную саламандру, а восседали они по обеим сторонам златоцветного облака, поддерживаемого крошечными сильфами, и с насмешливыми улыбками взирали на Бирибинкера.

– Будьте счастливы, принц Бирибинкер! – сказала фея Кристаллина. – Ну, теперь я взаправду прощаю вам то нетерпение, с каким вы покинули меня. Кто спешит к такому сокровищу, не может мешкать!

– Вы, верно, помните, – взял слово Гри-гри, – что у меня не было особых причин считать себя вам обязанным; окажись я на вашем месте, то уж предпочел бы навеки остаться трутнем, но было бы слишком жестоко насмехаться над вами в тех обстоятельствах, в каких вы сейчас находитесь. Почтите же сие наказанием, которое вы заслужили по многим причинам.

– Хотя красавица, с которой мы вас нечаянно застали, и недостойна вас по всем статьям, – продолжала Мирабелла со злою миною, – но по крайней мере вы обладаете тем преимуществом, что она не из жеманниц!

– А что до меня, – промолвил бывший баклажан, – то хотя я и мог бы сожалеть, что обязан благодарностию вашему несчастию, возвратившему мне прежний облик и обладание прекрасною Мирабеллой, однако после того, как я, в бытность баклажаном, проявил довольно великодушия, предостерегая вас от последствий новой неверности, вы не поставите мне в вину, ежели я, вновь став саламандром, радуюсь, что вы презрели мои увещания.

– Зри, несчастный, но по делам наказанный Бирибинкер, – проблеяла фея Капрозина, – сколь ненадежно защищал тебя Карамуссал от моего гнева. Взгляни на достолюбезную принцессу Галактину, которую ты полюбил как молошницу! Слишком милостивая судьба, невзирая на всю мою ненависть, определила, чтобы ты обладал ею, когда б ты только сам не сделался недостойным ее троекратною неверностию.

– Но если тут может пособить сожаление, – вымолвила прекрасная молошница, – то, хотя ты его и не заслуживаешь, ты был бы менее несчастлив! Ведь я вижу, что нынешнее наказание жесточе самого преступления и что в твоем несчастии феи и волшебники по крайней мере столько же виноваты, как и ты сам.

Тут наинесчастнейший Бирибинкер бросил на любезную свою молошницу взор, исполненный неописуемой муки, и испустил вздох, в который, казалось, вложил всю душу; и снова потупил очи, не в силах вымолвить ни единого слова.

– Запомни! – вскричал Падманаба с другого конца облака, – запомни, достойный удивления Бирибинкер, редчайший образец мудрости и постоянства, что старый Падманаба еще не столь стар, чтобы оставить без наказания твою дерзость! И пусть твоя история, беспрестанно передаваемая из уст в уста всеми нянюшками, послужит на все будущие времена примером, сколь опасно вопрошать о своей судьбе великого Карамуссала и, не достигнув осьмнадцати лет, взирать на юных молошниц!

Едва Падманаба сомкнул уста, как прогремел ужасающий гром, поднялась буря и засверкали молнии, так что весь дворец поколебался, словно при землетрясении, а все собравшееся общество, за исключением впавшего в отчаяние Бирибинкера, было повергнуто в страх и ужас. Ибо сам Падманаба приметил, что такая непогода вызвана силою, способной его превозмочь.

Во мгновение ока взлетел потолок кабинета, да и вся крыша дворца, и все узрели великого Карамуссала, восседающего на гиппогрифе, снисшедшего среди грома и молний на облако и занявшего место между феей Капрозиною и старым Падманабой.

– Принц Бирибинкер довольно наказан, – изрек повелительным голосом Карамуссал. – Судьба исполнилась, и я беру его под свое покровительство. Сгинь, мерзкий оборотень, – продолжал он, коснувшись жезлом гномиды, – а вы, принц Бирибинкер, изберите себе в жены одну из сих четырех красавиц – саламандру, сильфиду, ундину или смертную, какая вам больше по сердцу и может исцелить вас от того непостоянства, которое, надо признать, было вашей слабостью.

Падманаба, с досады на столь неожиданный оборот дела, наверное, скрежетал бы зубами, если бы они у него только были. Что же касается красавиц, то все они обратили на принца взоры, исполненные ожидания, особливо же юная саламандра, которая до сего времени еще не сказала ни слова, хотя несомненно предпочла бы, вместо того чтоб старый Падманаба подсунул на ее место гномиду, дозволил ей заступить свое собственное.

Но Бирибинкер, который в этот миг был вознесен из безмерного стыда и отчаяния на высшую ступень благополучия, нимало не сомневался, кого ему теперь избрать. И хотя стихийные дамы далеко превосходили красотою его молошницу, все их прелести не смогли снискать даже его беглого взгляда в присутствии возлюбленной его Галактины. Он бросился к ее ногам, моля о прощении, и выражал такое искреннее раскаяние и такую истинную любовь, что она не могла оказаться столь жестокосердной, чтобы по крайней мере не подать ему надежду, что ее удастся умилостивить.

Карамуссал, перед которым он также пал на колени, поднял его, взял за руку и подвел к принцессе Галактине.

– Примите, достойная любви принцесса, из рук моих принца Какамьелло! Ибо таково будет отныне его имя, когда цель, ради которой я велел дать ему другое, достигнута. Нет больше Бирибинкера и Молошницы! – И после того, как они оба исполнили своенравное предначертание светил и отдали дань феям, мне ничего не остается, как возвратить принца Какамьелло его царственным родителям и сочетать его вечным союзом с принцессою Галактиною.

– А у вас, прекрасные феи, – продолжал Карамуссал, обратившись к Кристаллине и Мирабелле, – как я надеюсь, немало причин быть мною довольными, ибо моим рачением вы сами и ваши любовники обрели прежний облик. Но так как было бы несправедливо, чтобы я один ушел отсюда с пустыми руками, то освобождаю старого Падманабу от всех его забот и беру от него в вознаграждение за свои труды прекрасную саламандру, которой у него нечего было делать, как только спать и быть невидимкою.

С такими словами великий Карамуссал трижды взмахнул жезлом по воздуху и в тот же миг очутился вместе с принцем и принцессою в кабинете толстобрюхого короля, который немало обрадовался, увидев своего сына и наследника столь взрослым и красивым, со столь же прелестной принцессой, да еще получившим такое красивое имя. Вскоре с большою торжественностью и великолепием было совершено бракосочетание. Новая чета вкушала плоды любви столь долго, как это только было возможно, народив немало сыновей и дочерей. И когда, наконец, король Толстобрюх переселился в двенадцатый свет, новый король Какамьелло стал править вместо него столь мудро, что подданные не почувствовали никакой перемены. Своего друга Флокса в вознаграждение за те большие услуги, которые тот оказал ему в качестве баклажана, он назначил первым визирем, а прекрасная Мирабелла и фея Кристаллина непременно являлись ко двору всякий раз, когда королева лежала в родах. Они всегда приводили с собою крошку Гри-гри, который, невзирая на свое безобразие, пользовался благоволением у большей части придворных дам, что оставляло далеко не равнодушным их любовников.

– Должно признаться, – уверяли в один голос дамы, – что Гри-гри, при всем своем безобразии, наизабавнейший кавалер на свете!

И здесь оканчивается правдивая история принца Бирибинкера, столь же поучительная, сколь и истинная.

 

ПРИМЕЧАНИЯ НА ПРЕДЫДУЩУЮ ИСТОРИЮ

– Если у вас было такое намерение, дон Габриель, – сказала Гиацинта, – то весьма сожалею, что вы столь мало в нем преуспели, как только было можно. Сказать по правде, я полагаю, что нельзя насказать больше диковин и нелепиц. Дон Сильвио должен быть слишком уж легковерным, если давно не понял, что ваше намерение в том и состояло, чтобы лишить у него фей всякого кредита.

– Вы судите слишком строго, – возразил дон Евгенио, – правда, во всей этой истории сначала до конца природа извращена, характеры столь же банальны, как неправдоподобны происшествия, и если те и другие разобрать по правилам разума, вероятности и нравственности, то трудно измыслить что-либо более отвратительное. Однако было бы несправедливо судить о климате Сибири по погоде в Валенсии, а об учтивости китайцев по нашим обычаям. Царство фей расположено за пределами естественной природы и управляется по своим собственным законам или вернее сказать ни по каким законам (как некоторые республики, коих я не хочу назвать). Надо судить о волшебной сказке по другим сказкам о феях, и с этой точки зрения я нахожу историю Бирибинкера не только правдоподобной и назидательной, но и во всех отношениях более интересной, чем все остальные сказки на свете (быть может, за исключением четырех факардинов).

– Все же хотела бы я знать, что вы нашли назидательного в этой сказке, – спросила Гиацинта.

– Моралисты по профессии, – ответил дон Евгенио, – которые способны вывести из единой элегии Тибулла целую систему нравственного учения, нет сомнения, ответили бы на такой вопрос искуснее, чем я. Однако, чтобы не оставить моего положения вовсе без доказательства, скажу: разве не осуждаются в этой повести на каждом шагу порок и распутство? Разве не вознаграждается в конце невинность в лице молошницы? И разве вся повесть в целом не служит подтверждением морального правила, что суетное любопытство в отношении нашей будущей судьбы с целью избежать ее неразумно и опасно? Если бы король с величественным брюхом не посылал вопрошать великого Карамуссала, то никогда бы не узнал, сколь опасно смотреть на молошницу, не достигнув осьмнадцати лет, и принц никогда не получил бы имени Бирибинкера. Он, как и другие принцы, взрастал бы при дворе, и когда пришло бы время ему сочетаться браком, то сватать принцессу Галактину отправили бы особое посольство, и все шло бы естественным чередом. Суемудрие короля и роковое предвещание великого Карамуссала одни только повинны во всех бедах. Средстра, с помощью которых хотели отвратить его от молошницы, не послужили ни к чему иному, как только к тому, чтобы скорее свести их вместе, а имя Бирибинкер, хотя и помогло ему счастливо выйти из всех приключений, вовсе не было ему нужно, ибо принц не был бы в них впутан, если бы его так не назвали.

– В этом вы совершенно правы, – заметила донна Фелиция, – однако тут-то и заключено самое веселое обстоятельство всей комедии, или, вернее, если бы его устранить, то вся история принца Бирибинкера, вместо того чтобы стать забавнейшей сказкой о феях, превратилась бы в обыденное происшествие, которого, самое большее, хватило бы на то, чтобы наполнить статейку в газете или календаре на текущий год. И какая бы это была жалость! Короче говоря, нелепа или нет повесть, я беру принца под защиту, и когда бы мне выпала честь носить шляпу и шпагу, то стала бы наперекор всем и каждому утверждать, что любовь принца Бирибинкера, добродетель госпожи Кристаллины, деликатность прекрасной Мирабеллы, ее одежда из сухой воды и ее рассеянность, (великан Каракулиамборикс, ковырявший в зубах колом с огорода, павлинье яйцо, наполненное нимфами и тритонами, кит, озера, острова и заколдованные замки, которые он заключает в своем чреве, дворец из твердого пламени и говорящий баклажан, который толкует течение светил, а также все прочие диковинные и неожиданные вещи, чем только не кишит эта сказочка, – все так мило перемешано, чтобы произвести наизабавнейшую чепуху, какую доводилось мне когда-либо слышать за всю жизнь.

– Вы позабыли о карпе, который поет прелестные оперные арии, – подхватила Гиацинта, – собачку, танцевавшую на канате, и пламенные взоры, с какими Бирибинкер расплавил в стекло камни возле ручья, где сидела его молошница.

Позвольте мне к сему присовокупить, – вмешался дон Габриель, – что трудно найти сказку, где бы расточали столько драгоценных материалов. Я совершенно уверен, что ни в одном кабинете редкостей во всей Европе не сыщешь подойник, выточенный из рубина. И я не слыхивал ни об одном очарованном саде, где бы бассейны были выложены алмазными плитами.

Дон Сильвио, казалось, до сего времени весьма внимательно прислушивался к тому, что говорили, но когда все объявили свое мнение и он заметил, что все ожидают его решения, то сказал с большой серьезностью:

– Должен признаться, что я бы хотел, чтобы принц Бирибинкер либо соблюдал большую верность своей молошнице (которая и в самом деле весьма милая особа), либо строже был наказан за свое распутство. Однако, исключая это единственное обстоятельство, а также характер и поведение некоторых других особ, что вряд ли кто-либо одобрит, я не вижу ничего нелепого во всей истории принца, тем менее – неестественного или невозможного.

– Как? Дон Сильвио, – вскричала Гиацинта, – вы находите, что все эти диковины, великан, который ковыряет в зубах огородным колом, кит, который на пятьдесят миль вокруг извергает из ноздрей целые ливни, мягкие скалы, поющие рыбы и говорящие баклажаны естественны и возможны?

– Без сомнения, прекрасная Гиацинта, – ответил дон Сильвио, – если только мы не захотим ту бесконечно малую часть природы, которая находится у нас перед глазами или с которой мы встречаемся повседневно, сделать мерою того, что в ней возможно. То правда, Каракулиамборикс по сравнению с нашими обыкновенными людьми представляется чудовищем, однако он сам покажется пигмеем, если его сравнить с обитателями Сатурна, чей рост, по уверениям одного великого звездочета, измеряется милями. Так отчего же не может народиться кит, который был бы довольно велик, чтобы вместить озера и острова, – ведь водятся же в морях такие твари, по сравнению с которыми гренландский кит по крайней мере столь же велик, как тот против него?

– Что касается кита, – перебил его дон Габриель, – то возможность его существования не подлежит спорам, ибо, согласно всем обстоятельствам, он как раз тот самый, кого с большой обстоятельностью описывает в своих правдивых историях Лукиан. Он ведь сам открыл в его чреве превеликую страну, населенную в то время пятью или шестью различными народами, что вели между собою непрестанную войну, и, как можно предположить, к тому времени, когда Падманаба повелел построить во чреве этого кита дворец, уже истребили друг друга. Единственно, в чем можно тут усомниться, это то, что Бирибинкер увидел там солнце, месяц и звезды.

– Я не верю, – сказал дон Сильвио, – будто солнце и доподлинные звезды и впрямь совершали свое течение во чреве кита, а только что так показалось принцу и что Падманаба с легкостью мог произвести своим искусством. К примеру, эти звезды и солнце, может статься, были саламандрами, которых Падманаба заставил в некотором удалении светить и вращаться по кругу; и по многим обстоятельствам предполагаю, что так оно и было на самом деле.

– Желала бы я знать, – заметила Гиацинта, – что дон Сильвио называет невозможным? Ибо если таким образом распространять пределы возможного, как это он делает, то, думается мне, станет возможным все, что только представится воображению в горячешном бреду. Если существует застывший пламень и сухая вода, то отчего же не быть свинцовому золоту и четвероугольному кругу?

– Извините меня, Гиацинта, – возразил дон Сильвио, – это не столь хорошо можно умозаключить, как вы, кажется, полагаете. Округлость принадлежит к сущности круга, и, следовательно, само собой разумеется, что нельзя вообразить четвероугольный круг; но из чего можно вывести доказательство, что текучесть является существенной особенностью воды и огня? Разве не видим мы зимой лед, который не что иное, как твердая или застывшая вода? Отчего же сила или искусство стихийных духов не могут произвести сухую воду или затвердевший пламень? Думается мне (продолжал он), что истинный источник ваших ложных суждений, которые обычно простираются на все, что называют чудесными происшествиями, происходит от неверного представления, будто бы невозможно все то, что нельзя объяснить из телесных и доступных нашим чувствам причин; как если бы силы духа, для которого телесные вещи всего лишь мертвые и грубые орудия, не должны с необходимостию бесконечно превосходить механические и заимствованные силы этих самых орудий. Рассуждая таким образом, я твердо полагаю, что возможны тьмы вещей, которые мы почитаем невозможными не по иной какой причине, кроме той, что они представляются невозможными нашему незнанию, и в коих мы разумеем примерно столько же, сколько и дикарь, считающий невозможной волшебную модуляцию, которую извлекает мастер из флейт-треверза, потому лишь, что сам способен вымучить из своей камышовой дудки только сиплые и однотонные звуки. Итак, я не нахожу ничего невозможного в истории принца Бирибинкера и (заранее предполагая достоверность свидетельства ее сочинителя) не вижу, отчего бы ей не быть столь же истинной и столь же заслуживающей доверия, как и всякая другая история.

– Вот теперь вы на верном пути, – сказал дон Габриель, – все дело в достоверности свидетельств. Ибо, хотя мы и можем распространить допустимую возможность разом на все чудеса, которыми наполняют свет сочинители историй и поэты, или хотя бы на часть их, тем не менее они останутся пустыми химерами, пока мы не сможем убедить наш разум доказательствами, что они действительно существуют или существовали.

Тут я должен признаться, что с исторической достоверностью рассказов о феях и духах дело обстоит весьма худо, если у них нет лучшей поруки за их истинность, чем повесть о Бирибинкере.

– Почему же так? – спросил дон Сильвио.

– А потому, что вся эта история собственная моя выдумка, – ответил дон Габриель.

– Ваша выдумка? – вскричал, несколько опешив, дон Сильвио. – О дон Габриель! Разрешите вам не поверить! Да ведь вы же сами ссылались на историка, у которого она почерпнута!

– Простите меня, дон Сильвио – возразил дон Габриель, – но все обстоит именно так, как я вам сказал. Я лишь хотел испытать, сколь далеко может простираться ваше доверчивое пристрастие к царству фей, и я (не поставьте мне это в вину) напрягал все свои способности к сумасбродству, чтобы придумать самую нелепую и нескладную волшебную историю, какую когда-либо слыхивали, и так возник принц Бирибинкер. Однако должен признать, что мне не по силам было измыслить нечто более нелепое, чем то, что было уже во всех подобных волшебных сказках, и я должен был заранее предположить, что эта аналогия введет вас в заблуждение. Поверьте мне, дон Сильвио, что сочинители сказок о феях и большинства чудесных историй столь же мало, как и я, помышляли о том, чтобы наставить умных людей. Их намерение состояло в том, чтобы увеселять воображение. И я признаюсь вам, что сам больший охотник до сказок, нежели до метафизических систем. Я знаю в древние и новые времена людей больших способностей и достойных уважения, которые употребляют праздные часы на сочинение сказок, и многих мужей более важных, чем я, и обладающих большею твердостию характера, чем я когда-либо мог себе пожелать, которые, однако, предпочитают такие безделки всем другим произведениям острого ума. Кому, например, не люб «Орландо» Ариосто, который ведь представляет собой не что иное, как сплетение волшебных сказок? Я бы мог еще многое сказать в их пользу, нежели б только потребовалось произнести им похвальное слово! Но при всем том сказка всегда будет сказкой, и какое бы ни доставили нам удовольствие под пером искусного мастера все эти саламандры и сильфиды, феи и волшебники-каббалисты, они тем не менее останутся химерами, действительное бытие которых покоится не на лучшем основании, чем то, какое я вывел из моего Бирибинкера.

– Вы, кажется, и не подумали о том, – возразил дон Сильвио, – что нельзя отрицать фей и стихийных духов, равно как и Каббалу и герметическую философию, дающую мудрецам власть подчинять себе этих духов, и в то же время не опровергнуть основание всякой исторической истины, и разве свидетельства, проходящие через всю историю и соглашающиеся между собой, не говорят в их пользу?

– Вы, вероятно, читали сочинение графа Габалиса, – возразил дон Габриель, – где этот аргумент доведен до высшей степени убедительности, какая только возможна. Но все, что тут можно доказать, это лишь то, что история смешана с баснями и неправдой, отчего происходит великий вред, в чем повинно слабое разумение, или злая воля, или по меньшей мере тщеславие историков, и что, по моему мнению, служит истинным источником стольких постыдных заблуждений, которым подвержены различные общества людей. Поверите ли вы, к примеру, что повесть о Бирибинкере станет на четверть грана достовернее, если ее слово в слово перескажет историк Палефат? Почем можем мы знать, в самом ли деле автор, который жил три тысячи лет тому назад и чья жизнь и характер нам совершенно неведомы, хотел поведать нам правду? Положим, он этого хотел, но разве не мог он сам оказаться легковерным? Разве не мог он почерпнуть сведения из нечистых источников? И разве не могли сбить его с толку предвзятые мнения и ложные известия? Положим, все сие не имело места; но разве не могла его история на протяжении двух или трех тысяч лет претерпеть изменения в руках переписчиков, подвергнуться подделкам и разрастись от вписанных в нее посторонних прибавлений? До тех пор пока мы не в состоянии по поводу каждого отдельного приключения Бирибинкера, так сказать, строка за строкой, представить доказательства, что ни одно из всех этих обстоятельств не имело места, то и сам Ливийне мог бы судить о правдивости этой вымышленной истории. Признаюсь, что свидетельство Ксенофонта, или Тацита, или такого скептика, как Секст Эмпирик, было бы весьма кстати, чтобы подтвердить существование стихийных духов и всяких прочих вещей, находящихся за пределами известного человеческого опыта; однако, к несчастью для всего чудесного, никто не может похвалиться, что он располагает таким полновесным свидетельством.

Положим, что среди неисчислимого множества чудес такого рода, о которых рассказывают с испокон веков у всех народов на земле, чему отчасти и верили, нашлись бы немногие, не вызывающие ни малейшего сомнения, но и они не придали бы большей достоверности всем остальным, равно как и не лишили бы силы всеобщий принцип, который гласит:

– Все и каждое в отдельности, что не согласуется с естественным течением природы, коль скоро она подлежит нашим чувствам, или с тем, что большая часть человеческого рода узнает из повседневного опыта, тем самым получает сильнейшую и в некотором смысле даже бесконечную презумпцию ложности; это положение оправдывается всеобщим чувством, свойственным человеческому роду, хотя оно разом отвергает существование царства фей со всеми его атрибутами.

Дамы удалились, как только увидели, что беседа принимает ученый оборот. Дон Сильвио не сдавался столь легко, как того ожидал его противник. Он воспользовался всеми преимуществами, которые предоставляло ему кажущееся родство этой материи с другими, где дон Габриель мог сражаться, лишь совершая набеги по гусарскому образцу. Когда же он увидел, что искусство противника его одолевает и выбило из всех нор, то ему под конец ничего не оставалось, как аппелировать к опыту, с помощью которого его пытался одолеть противник. Однако он скоро приметил, что такого философа, как дон Габриель, трудно сразить его же собственным оружием; ему было доказано, что особливый и чрезвычайный опыт всегда подозрителен, коль скоро он противоречит аналогии со всеобщим опытом; и что эвиденции, коей должен уступить рассудок, потребуется столь острое доказательство, что и среди десяти тысяч сверхъестественных явлений, познанных опытом, едва сыщется одно, которое бы при точном исследовании сохранило бы столько достоверности, как того требует сильная презумпция. Для пояснения своего тезиса он привел в пример видения сестры Марии Агредской и неприметно пустился в столь отвлеченные рассуждения, которые переводчик почел слишком глубокомысленными для большинства читателей этой книги и опустил их тем охотнее, когда из предуведомления, приложенного к испанскому манускрипту, выяснил, что достопочтенный доминиканец, коему была поручена цензура рукописи, как раз в этом дискурсе и нашел невинный повод запретить к печати все сочинение.

Как бы там ни было, но дон Евгенио и сам рассудил за благо прервать продолжение этих слишком метафизических исследований.

– Я не думаю, – сказал он, – что для доказательства того, как легко можем мы в подобных случаях поддаться предвзятому мнению или влиянию слишком живой фантазии, вряд ли не достаточно будет сослаться на собственный опыт нашего юного друга. Бьюсь об заклад на что угодно, дон Сильвио, что, вступив в этот сад и увидев этот павильон, вы подумали, будто попали в резиденцию фей, а меж тем нет ничего несомненнее того, что вы находитесь в том самом поместье Лириас, за которое дед мой Жиль Блас де Сантильяна был обязан благодарному. великодушию дона Альфонсо де Аейва и которое потом было расширено и украшено частью моим дедом, а частью отцом доном Феликсом де Лириас. Вы, казалось, еще мало тогда изведали действительный мир, так что сходство, которое вы нашли между садами и строениями Лириаса и тем, что наполняло ваше воображение и было вам известно по сказкам, могло легко ввести вас в заблуждение, так что вы почли бы обыкновенное творение рук человеческих созданием духов в царстве фей. Признайтесь, дон Сильвио, что, увидев мою сестру, вы бы ни на один миг не поколебались признать в ней фею, однако наш приходский священник может с помощью крестильных записей доказать вам, что она обыкновенная смертная и происходит от добропорядочных старых христиан, которые никогда не были заподозрены в магии, внучка достопочтенной Доротеи де Ютеллы: судьба определила ее стать утешением моего деда после того, как он потерял свою возлюбленную Антонию, на которую она и в самом деле так похожа, что их портреты можно принять один за другой.

Этот единственный аргумент ad hominem подействовал сильнее, нежели все тончайшие умозаключения дона Габриеля. Дон Сильвио, кроме одного комплимента, который он по сему поводу сделал прелестям донны Фелиции, столь мало мог привести в ответ что-либо основательное, что постепенно умолк и, по-видимому, погрузился в мысли, которые приметно омрачали его чело. К счастью, пришло время смотреть комедию, которую дон Евгенио пригласил сыграть труппу странствующих актеров.

Приятное времяпрепровождение и присутствие донны Фелиции мало-помалу вернуло нашему герою доброе расположение духа. Ободряющая приветливость, или, если можно сказать, нежность во всем обхождении с ним донны Фелиции, скоро оживила его, сделала словоохотливым, возбудила желание ей понравиться, а жизнерадостная шутливость, царившая за ужином, задавала тон и под конец оказала на него такое действие, что он неприметно для себя позабыл о той роли, которую на себя принял, и стал вместе со всеми потешаться над принцем Бирибинкером и всеми феями, словно он никогда и не верил ни в каких фей и не был влюблен ни в какую очаровательную бабочку.

 

Иллюстрации

Гравюра Даниеля Ходовецкого (1726–1801) к сказочной поэме Виланда «Идрис» (1766–1767). Отдел графики Государственного Эрмитажа (Ленинград).

Гравюра Франсуа Буше (1703–1770) «Амуры на воде» (1758). Отдел графики Государственного Эрмитажа (Ленинград).

Ссылки

[1] Страбон (ок. 66 г. до н. э. – 20 г. н. э.) – греческий географ.

[2] Мартиньер, Антуан-Огюст (1685–1749) – французский историк и географ, составитель «Большого географического и критического словаря» (тт. 1–9, Гаага. 1726–1729). В Германии пользовалось известностью, составленное по нему издание: Bruzen de la Martiniere. Historisch-politisch-geographischer Atlas des gantzen Welt. Bd. I–XIII. Leipzig, 1744–1750.

[3] Галей, Клаудиус (131–201) – знаменитый врач древности.

[4] Авиценна – латинизированное имя таджикского философа и врача Ибн Сина (ок. 980—1037), оказавшего значительное влияние на средневековую арабскую и европейскую науку.

[5] Мальвазия – ликерное вино, изготовлявшееся на Канарских островах.

[6] Феникс – редкостная фантастическая птица, которая, по сказаниям древних, прилетала раз в пятьсот лет из Аравии в Египет. Достигнув глубокой старости, феникс сжигал себя и возрождался из пепла. Его обычно представляли в виде орла с красными и золотыми перьями. Став символом вечной молодости, феникс вошел в эмблематику Ренессанса и барокко и постепенно превратился в фигуру театрального и декоративного характера. Виланд пародирует злоупотребление этим мотивом, сообщая, что в упряжке сразу было восемь фениксов.

[7] «… сочлены немецкого литературного общества в…» – В изд. 1764 г. было: «столько остроумия, как у одного из сорока членов Французской Академии».

[8] Люлли, Джованни Баттиста (1633–1687) – французский композитор.

[9] Утренняя звезда – род бердыша, боевой топор, насаженный на длинное древко. Украшенный сверху небольшой железной звездой, служил традиционным оружием швейцарцев.

[10] Пафос – город на западном берегу Кипра, неподалеку от мыса Зефирион, где, по преданию, Афродита (Венера) вышла из моря. Храм в Пафосе один из важнейших центров ее культа.

[11] Геба (греч. мифол.) – дочь Зевса и Геры, богиня вечной юности. Служила виночерпием у богов на Олимпе.

[12] «… истории Адониса и Венеры. – Адонис в древнегреческой мифологии – прекрасный юноша, родившийся от Миррового дерева, ставший предметом ревности и спора владычицы подземного царства Персефоны и Афродиты. Зевс присудил, что Адонис должен три четверти года находиться у Афродиты, а треть года у Персефоны.

[13] Ариадна (греч. мифол.)  – героиня цикла сказаний о Тесее, которая помогла ему убить властителя Крита Минотавра. Покинутая Тесеем стала жрицей и возлюбленной Диониса (Вакха).

[14] Сориты – в логике – заключения, выведенные из многих предыдущих положений (посылок).

[15] После этих слов в издании 1764 г. следовало: «Что вы мне говорите о маленьком уродливом карле, – возразила Кристаллина, – уверяю вас, что в ту минуту, о которой мы говорим, Гри-гри мне представился Адонисом».

[16] В тексте романа «История принца Бирибинкера» прервана следующей беседой:

[16] «Как я рад, – перебил дон Евгенио рассказ друга, – что вы, наконец, вывели вашего Бирибинкера из проклятого замка! Признаюсь, я бы не мог ни минуты долее сносить эту Кристаллину! Какая банальная тварь!

[16] – Скажите только – она фея, – возразил дон Габриель, – и этим будет все сказано!

[16] – Вы, надо думать, – заметил дон Сильвио с величайшей серьезностью, – вы не хотите дать понять, что нет фей достойных высочайшего уважения? – ибо совершенно неоспоримо, что они существуют. Меж тем, наверное, может статься, что большая часть их обладает редкостными и нелепыми качествами, по которым их и различают смертные; если, конечно, эти недостатки не проистекают от нас самих, ибо мы судим о них согласно нашим правилам, коим они, как существа иного рода, не подчинены.

[16] – Но их лепет, – сказал дон Евгенио, – нежность их чувствований, их добродетель! Что вы тут скажете?

[16] – Я полагаю, что судить о феях – дело весьма щекотливое, так что я лучше помолчу, – ответил дон Сильвио, – а в этом случае особливо, так как, поистине, история принца Бирибинкера во всех отношениях самая чрезвычайная из всего, что мне доводилось когда-либо слышать о феях.

[16] – Что касается характера феи Кристаллины, – заметил дон Габриель, – то историк представит его без всяких прикрас, каким он был, и я полагаю, что его можно порицать без ущерба для прочих фей. Впрочем, дон Евгенио, вы должны признать, что болтовня, которую вы нашли столь банальной, и наполовину не показалась столь скучной принцу Бирибинкеру, как вам, когда вы услышали ее из моих уст. Красивую особу всегда охотно слушают, когда ее видят, и она обладает вдобавок приятным голосом; она убеждает и трогает, так что мы даже не вникаем в то, что она говорит, и она бы не много выиграла, если бы мы слушали ее с большим вниманием.

[16] – Ежели у вас для нашего пола нет лучше комплиментов, – сказала дония Фелисия, – то будет лучше, когда вы продолжите свою повесть, как бы ни казалась она скучна.

[16] Дон Габриель обещал приложить все старание, чтобы его история стала более занимательной». Далее снова следует текст сказки.

[17] Силен (греч. мифол.)  – воспитатель и наставник Диониса (Вакха). Из-за беспробудного пьянства он был не в силах держаться на ногах, и его обычно везли на осле сатиры.

[18] Ватиканский Аполлон – так называемый Аполлон Бельведерский – мраморная римская копия с утраченного греческого оригинала 4 в. до н. э. работы Леохара. Хранится в Ватикане.

[19] Титон (греч. мифол.) – супруг Эос, богини утренней зари, которому она вымолила у Зевса бессмертие, забыв испросить вечную юность. Когда он состарился и одряхлел, Эос превратила его в сверчка (цикаду).

[20] Тициан (1477–1576) – итальянский живописец.

[21] Медуза (греч. мифол.) – одна из трех горгон, чудовищ, обращавших своим взором в камень.

[22] «… читывали Овидия». – Здесь, по-видимому, намек не только на «Метаморфозы» Овидия, но и на его книгу «Искусство любви» – своеобразное руководство любовного обхождения.

[23] Амонов рог – в виде раковины, излюбленный атрибут нимф, особенно в поэзии и изобразительном искусстве рококо.

[24] Актеон (греч. мифол.)  – юноша-охотник, который увидел во время купанья девственную богиню-охотницу Артемиду (Диану), за что был превращен в оленя и растерзан ее собаками.

[25] Ундины. В тексте романа к этому месту сделано примечание: «Итак, знайте, – говорит граф Габалис, – что море и реки так же населены стихийными духами, как и воздух. Древние называли этот водяной народ ундинами и нимфами. Мужеский пол у них немногочислен; напротив, женщины в большом числе; их красота необычайна, и дщери человеческие не идут ни в какое сравнение с ними»: Vilars. Entretiens sur les sciences secretes, t. I, p. 27.

[26] Аверроэс – латинизированное имя арабского мыслителя Ибн-Рошида (1126–1198). комментатора Аристотеля. Это место сопровождается примечанием Виланда с общими сведениями об Аверроэсе, которое нами опущено.

[27] Семела (греч. мифол.) – дочь фиванского царя Кадма, ставшая возлюбленной Зевса, которая по коварному совету богини Геры (Юноны) попросила его явиться в его истинном облике.

[28] В тексте романа к этому месту дано примечание: «Так по крайней мере разумеет граф Габалис мифологический рассказ о прекрасной Семеле, которая была сожжена молниями своего возлюбленного Зевса, ибо возымела глупость заставить его поклясться Стиксом, что он однажды явится ей во всем торжественном великолепии, в котором он обычно пребывает со своей любезной супругой Юноной». Однако, по утверждению Габалиса, Семела находилась в близости не с Зевсом, а с саламандрой.

[29] Сократ (469–399 гг. до н. э.) – древнегреческий философ. В тексте романа к этому месту сделано примечание: «Примером того служит рассказ Платона в «Пире Сократа»: он был приглашен, но не приходил до тех пор, пока за ним не посылали. Его нашли посреди улицы, стоящим в некотором исступлении, в которое его повергло некое размышление, посетившее его на пути и заставившее его позабыть, где он находится и куда хотел идти».

[30] Лукреция – знатная римлянка (6 в. до н. э.), которую обесчестил Секст Тарквиний. Поведав отцу и мужу о своем позоре, Лукреция лишила себя жизни.

[31] «… сделали честь любому кастрату». – Хоры кастратов и певцы-солисты принимали участие в католических богослужениях и выступали в светских концертах.

[32] Баклажан. В оригинале «der Kurbis» – тыква. В перевод внесено изменение ввиду необходимости употребления мужского рода.

[33] «… трансцендентальным размышлениям…» – В изд. 1764 г. «а priori»

[34] Титон – см. прим. 1 к этой главе.

[35] Калло, Жак (1582–1635) – французский рисовальщик и гравер.

[36] Хогарт, Вильям (1697–1764) – английский живописец и гравер, прославившийся сатирическими картинами и карикатурами. Об эстетических принципах Хогарта см. в издании: В. Хогарт. Анализ красоты. Вступительная статья, примечания и редакция перевода М.П. Алексеева. М.—Л., 1958.

[37] Корреджо (собственно, Антонио Алегро) (1489–1534) – итальянский живописец.

[38] Дурандус а сан Порциано (ум. в 1332 г.) – философ и богослов. Выступал против учения Фомы Аквината, развивая аргументацию сближавшую его с номиналистами. В романе Виланда к этому месту сделано примечание: «Знаменитый схоласт четырнадцатого столетия, прозванный за свою необычайную находчивость при решении хитроумнейших и запутаннейших вопросов, какие имели обыкновение задавать друг другу тогдашние схоластические мудрецы (как это вошло снова в моду в нынешнем десятилетии восемнадцатого века) – doclor resolutissimus. Его чрезмерная изощренность ума казалась трезвым людям его времени, не лишенной привкуса гетеродоксии, вследствие чего ему была сочинена эпитафия:

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

[38] В издании 1764 г. вместо Дурандуса а сан Порциано был назван Фома Аквинат.

[39] В тексте романа «История принца Бирибинкера» прервана следующей беседой:

[39] «Тут дон Сильвио не мог удержаться, чтобы не перебить дона Габриеля, пытаясь узнать у него обстоятельства, относящиеся к талисману, с большей ясностию.

[39] – Тут я, против вашего обыкновения, нахожу кое-что темным, – добавил он к концу своей речи, и признаюсь к тому еще, что и вполовину не уразумел того, что вы насказали касательно пробуждения старого Падманабы.

[39] Все собравшееся общество, не исключая и прекрасной Гиацинты, принуждено было встретить улыбкою сие замечание, а дон Габриель не нашел ничего другого в ответ, как то, что темнота изложения, на которую сетует дон Сильвио, относится к самому предмету и что вообще редко встретишь историю о феях, в коей все было бы ясно и постижимо, как то было бы желательно. И коль скоро казалось дон Сильвио довольствовался сим извинением, то дон Габриель приступил к продолжению рассказа». Далее следует текст сказки.

[40] Мерлин – волшебник, герой сказаний, связанных с циклом средневековых рыцарских романов о короле Артуре. Упоминается в «Дон Кихоте» Сервантеса.

[41] Жомелли – Йомелли, Никколо (1714–1774) – итальянский композитор, представитель рококо в музыке, прозванный «итальянским Глюком». Автор многочисленных опер, ораторий и камерной музыки. С 1754 по 1768 г. был капельмейстером в Штутгарте. На концертах в Вартхаузене, на которых бывал Виланд, исполнялись произведения Йомелли. См.: L. F. О f t е г d i n g e n. Christoph Martin Wieland's Leben und Wirken in Schwaben und in der Schweiz. Heilbronn, 1877, S. 190; H. A b e r t. Niecolo Jommelli als Opernkomponist. Halle/Saale, 1908.

[42] Бентли, Ричард (1662–1742) – английский филолог и историк, написавший «Возражения против атеистов», содержавшие богословские выводы из физических законов, открытых Ньютоном.

[43] Бурман, Петер (1668–1741) – голландский филолог, издатель сочинений латинских авторов.

[44] Гиппогриф – сказочное существо, полугриф-полуконь. Встречается в поэзии Ариосто.

[45] «Девятнадцатый свет». – В тексте романа к этому месту дано примечание: «По сообщению визиря Мослема в «Ah! quel conte», – такой мир, куда переселяются гении, волшебники (и почему бы также и не короли в сказках о феях), когда они устанут терпеть скуку на сем нашем свете (кто еще знает, каком по счету)». В последних словах Виланда намек на сочинение Бернара Фонтенеля (1657–1757) «Беседы о множестве населенных миров» (1686), пользовавшееся популярностью в Европе до середины XVIII в. Немецкий перевод Готшеда вышел в 1726 г.

[46] В заключение дон Габриель добавляет, что он «достиг своего намерения, если рассказанная им история принца Бирибинкера не наскучила обществу и избавила прекрасную Гиацинту (одну из собеседниц) от предрассудков в отношении царства фей». Далее в романе следует выделенная в особую главу беседа о выслушанной истории.

[47] «Четыре факардина» – сказка графа Антуана Гамильтона.

[48] Тибулл, Альбий (50-е годы – 19 в. до н. э.) – римский поэт, автор двух книг любовных «Элегий».

[49] «… алмазными плитами». – В тексте романа дано примечание со ссылкой на сборник сказок Клода Кребийона-младшего «Ah! quel conle»: «Расточительность в отношении драгоценных материалов больше всего полюбилась в одной сказке знаменитому Шах-Багаму».

[50] «… по уверениям одного великого звездочета…» – В тексте Виланд ссылается в примечании на «Космотеорос» Христиана Гейгенса (Гюйгенса) и «Микрометаса» Вольтера.

[51] Флейт-траверз – поперечная флейта, на которой играли, держа инструмент наискось и пуская струю воздуха на острый край амбушюра. Их делали различной величины и назначения (дискантовые, альтовые и басовые).

[52] Ариосто, Людовико (1474–1533) – итальянский поэт, автор поэмы «Неистовый Орландо» (1516), изобилующей сказочными мотивами.

[53] «… сочинение графа Габалиса» – книга аббата Виллара де Монфокона.

[54] Палефат – прозвище или псевдоним греческого писателя, которому приписывается сохранившееся в отрывках сочинение «О невероятном», где он пытался дать наивно– рационалистическое истолкование мифам, придавая им некоторую историческую достоверность. Время создания этого произведения, так же как и даты жизни Палефата точно не установлены. Однако попытки рационалистического толкования мифов известны уже в IV в. до н. э., когда философ Эвгемер утверждал, что боги – это обожествленные предки. В XVIII в. европейские просветители, пытаясь найти историческое зерно в античной мифологии, вспомнили о Палефате, однако Виланд, по-видимому, относился к его толкованиям скептически.

[55] Ливий, Тит (59 г. до н. э. – 17 н. э.) – римский историк.

[56] Ксенофонт (ок. 430–355 гг. до н. э.) – греческий историк.

[57] Тацит, Корнелий (ок. 55—120) – римский историк.

[58] Секст Эмпирик – греческий философ середины 2 века, представитель скептического направления в античной философии, считавший, что истину познать невозможно, сознание чего приводит человека к «невозмутимости».

[59] Эвиденция – очевидность, ясность.

[60] Мария Агредская – Виланд упоминает это имя в начале романа со следующим примечанием: «Сестра Мария Коронель, прозванная по месту своего пребывания «из Агреды», привлекла к себе большое внимание в семнадцатом столетии книгой, которая, по ее уверениям, была издана ею по повелению бога и святой Девы. Эта книга носила заглавие «Мистический град божий» и содержала мнимую историю жизни святой Девы, якобы поведанную ею путем непосредственного откровения, которое получила монахиня. Извлечения из этой диковинной книги, которые можно прочитать в «Journal des Savans» за 1696 г., по-видимому, были подвергнуты в Сорбонне цензуре по случаю ее французского перевода и касательно попыток нашего автора оправдать ее вольное истолкование. См. словарь Бейля. статью: «Мария д'Агреда»» («Дон Сильвио», кн. I. гл. 12).

[61] Жиль Блас де Сантильяна – герой одноименного романа французского писателя А. Лесажа.

[62] Старые христиане – испанцы старинных родов, кичившиеся тем, что они не смешивались с новообращенными морисками и марранами, которых подозревали в занятиях магией и ведовстве.

[63] Ad hominem (лат.)  – личный, а не объективный аргумент (дословно «к человеку»).

[64] В первой главе седьмой книги романа сообщается: «Дон Сильвио провел добрую часть ночи в размышлениях, которые не были особо благоприятны для фей. По правде, после того небольшого обмана, который подстроил ему дон Габриель со сказкою о принце Бирибинкере, вера дона Сильвио в этих дам и их историографа претерпела немалое потрясение. История принца Бирибинкера казалась ему самому теперь столь тривиальной, что он не мог постичь, как он тотчас же не заметил мистификацию. Он, наконец, решил, что истинной причиной тому вряд ли могло быть что-либо иное, кроме сходства этой сказки со всеми прочими, и то заблуждение, которое питал он относительно истинности сих последних. Он не мог долее скрывать от самого себя, что хотя нелепости в истории Бирибинкера зашли немного дальше, чем в других сказках, однако их сходство остается достаточно велико, чтобы (особливо в рассуждении всего того, что могли против них привести дон Габриель и дон Евгенио) сделать подозрительными все сказки без исключения. Посреди таких размышлений он, наконец, заснул и, проспав три часа, в течение коих прогрезил о донне Фелиции, снова встал и, во время уединенной прогулки в утренней прохладе, продолжал с еще большим успехом размышлять о столь важных для него вещах». Убедившись, что сад, в котором он находится, вовсе не похож на очарованную страну, и что все беседки, рощицы, каскады, греческие храмы, пагоды, статуи и прочие вещи, искусно расположенные повсюду, – произведения искусства и поэтической фантазии, порожденные умелым «соединением различных красот природы и подражающего ей искусства», и что «фантазия, быть может, единственное и истинное средство создания чудесного, которое он по неопытности принимал за часть самой природы», дон Сильвио окончательно излечивается от своей страсти и больше не принимает за действительность волшебные сказки.