Я смалодушничал, я не смог сам позвонить Михаил Борисовичу, набрал маме, спросил, может ли она. Сначала спросил, потом, как говорится, головой подумал. Погано на душе теперь.

Она, конечно, согласилась, но… ей-то прям легче это сделать будет, да. Опытная, взрослая, женщина. А я значит, ребёнок, сопляк, трус. Переложил на чужие плечи тяжёлый разговор. И вроде выглядело всё логично-органично — “Мам, Димка погиб. У тебя же есть Михаила Борисовича телефон, можешь ему сообщить?”.

Родители, конечно, переживали по поводу Димки, но куда больше они были обеспокоены моими жизненно-психологическими показателями. Отец даже предложил мне вернуться в Россию — подать рапорт и вернуться. Так тоже, мол, можно, есть, Миш, трусость, а есть разумная осторожность. Я обещал подумать. Я действительно собираюсь над этим подумать. Я не герой, чёрт возьми, в гробу я видал эти ***ные джунгли.

Тьфу, тьфу, тьфу, раз-два-три.

Мы сидим в гостиничном баре, на улице ночь. Бесславный поход завершён, шли всю ночь, пришли утром, потом очередная бойня у портала и долгожданный отдых. Днём, собственно, спали, поздний ужин и вот, сидим, молчим.

— Валер, может напиться? Давай на***чимся этой пискасорой? — я произнёс это предложение, моментально осознавая его полнейшую глупость. Не станет от этого легче, не станет. Забыться можно, потом снова вспомнишь. И будут эти воспоминания ещё более кошмарными, грубыми, деформированными. Не, не надо так.

***а, какую ***ню я несу.

— Нет, не надо, Миш, — вторил моим мыслям друг, — А я теперь и вообще не пью. Я раньше… бывало, да. Закладывал. Конкретно так закладывал, — угрюмый замолчал. Бармен что-то смешивал в серебристом шейкере, перуанцы за столиками о чём-то гудели, местное радио лениво, тягуче стонало, — Я тогда напился, и чуть было не, — пауза, яростно сжимается и разжимается огромный кулак, — А женщин бить нельзя, — резкий выдох.

В номере темно. Это я выключил свет, но мне не спится, лежу и пялюсь в темноту.

В темноте всё выглядит иначе. Предметы кажутся таинственными, мягкими. Они не столь прямолинейны, на первый план выходят их обводы, а не, скажем, общая потёртость, заляпанность. Говорят, что близорукие люди видят мир так, как нормальнорукие видят мир в темноте — без деталей, только главное. Кто-то даже радуется, завидует такой сверхспособности — не замечать тысяч уродующих облик мира людей и вещей.

Жирное пятно на футболке, прыщ на лице. Затвердевший жир на кухонной плите, не на варочной поверхности, там мы моем, где-нибудь сбоку. То же самое и с щелями в крышках, всяких там ручках от сковородок-кастрюль. Кого-то эти вещи просто кроют.

Но если не гнать на вселенную, взглянуть мудрыми глазами на происходящее, то можно в этих деталях увидеть совершенство. Не, это не мои мысли. Я тоже, как и все, биоробот. Просто я люблю читать, иногда даже задумываюсь над прочитанным. Сейчас как раз такой момент, мне плохо и есть время думать. Ну я и думал, ну а как вы думали.

Тук, тук, тук. Три лёгких, аккуратных постукивания по моей двери. Тук, тук, тук — снова. И вновь, настойчиво, с длинными неровными паузами. Какой неритмичный человек.

Я вылез из-под одеяла, накинул валяющуюся на тумбочке длинную футболку, открыл дверь. В тусклом свете коридорных ламп в проходе стоит Альбина. На ней джинсы, белая футболку, волосы растрёпаны. Свет бьёт в глаза, лица девушки не видно, но я знаю, что оно слегка припухшее — от слёз. Я видел это лицо потерянной маленькой девочки, видел несколько раз, оно, это лицо, похоже на застывшую восковую маску и совсем не выглядит красивым. Стоим друг напротив друга, молчим.

Наконец я сдвинулся влево, пропустил её в комнату. Она прошла, села на кровать, я бездумно закрыл дверь. Постоял на месте, подошёл, сел рядом. Слов не было.

Я не говорил с ней с того момента, когда Димка… Да и о чём мне с ней говорить. Утешать? Я не мастер в таких делах, да и надо ли. Сидим рядом, в полуметре друг от друга, молчим, смотрим на светящуюся щель между дверью и косяком.

Сидим в темноте. И в комнате нет ни одних часов. Нет, не так, часы есть, но они, они не тикают. Разве можно часы, которые не тикают, называть часами? Часы должны тикать. Неортодоксальная у меня философия. Но я уверен: время должно идти осязаемо, слышимо. А не так — тихо, крадучись, исподтишка. Будто и нет его, времени. Будто оно нам ехидным нетиканием своим намекает — нет у нас времени.

Я не знаю, сколько прошло времени перед тем, как я решился подсесть ближе к Альбине, легонько приобнять её за плечи. Времени ведь не было. Она не отдёрнулась, как я боялся, она повернулась ко мне, и уткнувшись в плечо, заплакала. Сначала тихо, всхлипывая, потом, будто сама себя подбадривая, всё громче, громче, навзрыд. “Придётся стирать футболку” — мелькнула глупая, неуместная мысль.

Она плакала; я сидел, слушая тепло её тела. В голове было пусто. Это потом, намного позже, вспоминая эту сцену, я иногда невольно воображал себе какой-то сексуальный подтекст. Все, блин, условия — отдельная комната, ночь, девушка друга, которую срочно нужно “утешить”. Грубо, да, я не горжусь этими мыслями, хоть они меня и заводят.

А потом Альбина просто ушла.