Все пляшут под Лялину дудку: что ее милости угодно, тому и быть.

Прежде всего она захотела организовать клуб. Как же это так? В Гицах есть клуб, в Вене есть, а в Веренчанке нет?

Итак, по Лялиному повелению в Веренчанке появился клуб. Юноши по ее приказу вынесли из одного класса часть парт (школа в Веренчанке, — а это бывает редко, — каменная, крытая железом), Ляля притащила из директорской квартиры картинки, вышитые полотенца, и по ее указанию Стефко развесил их по стенам. Комната сразу утратила казенный вид. Ляля приказала соорудить из бутылок вазы для цветов. Живые цветы придали комнате еще более уютный вид. Ляля вырезала из розовой бумаги (в этом она оказалась в самом деле непревзойденной мастерицей) витражи на окна, потолок разукрасили гирляндами дикого винограда, кто-то принес шахматы, Данко — скрипку, и клуб был готов.

Раз есть клуб, можно создать и театр. А устроить театр Ляле хотелось до чертиков. Это было единственным стимулом для ежедневных сборищ.

Теперь Ляле понадобилась пьеса, в которой могли принять участие все, все без исключения. А так как она не знала ни одной украинской пьесы, то дело это было передано (по старой традиции) Дмитру Улянычу.

Дарка не могла надивиться тому, как оживился Дмитро. Он прямо переродился. С таким юношеским запалом отдавался клубным делам, так суетился, что казалось, забыл об обязанностях женатого человека. Верно, он мнил себя еще студентом, свободным, ничем не связанным, беззаботным бродягой, каким был прежде. Стоило переносить Лялины капризы ради того, чтобы хоть на день вернуть чары молодости этому доброму честному человеку.

И верно, как и предвидела Ляля, теперь каждый день возникали новые причины для того, чтобы собираться.

То надо было решить, какой род драматургии избрать. Драму, комедию или, может быть, оперетту? В другой раз собрались, чтобы ознакомиться с пьесой, которую раскопал Уляныч в тайниках библиотеки отца Подгорского. Потом решали, под силу ли им выбранная пьеса. Затем откомандировали Дмитра в Черновицы за пьесами, отвечающими их артистическим и финансовым возможностям.

При всем том надо честно признаться, что каждый член «братии» что-то получал от клуба. Об Уляныче и говорить нечего. Он просто словно второй раз родился. Дарке казалось, что даже волосы его приобрели прежний блеск.

Ляле клубная работа открывала широкие возможности красоваться перед Стефком и, как должное, принимать его обожание.

Для Орыськи клуб был ареной, где она училась играть роль дамы. Фактически девушка копировала прошлогоднюю Софийку. Роль влюбленного тогда в Софийку Уляныча играл теперь Пражский.

Дарке не нравилось поведение подруги.

— Зачем он тебе? На кой черт ты кружишь ему голову, если он тебе не нужен?

Орыська назвала Дарку деревенской простушкой:

— Какая ты еще… Разве кружат голову молодым людям обязательно с какой-нибудь целью? А так… просто ради спорта. Уж лучше кружить им головы, чем терять свою, как ты из-за Данка…

— Неправда! — возразила Дарка, хотя чувствовала, как заалели щеки.

— Что «неправда»? Кому ты говоришь? Я тебе, Дарка, — Орыська кокетливо повертела головой, — не советовала бы сходить с ума… Данилюки такая уж порода. Бойся их! Ты погляди, что сделала Ляля со Стефком, — смотреть противно на эту тряпку! Я бы на твоем месте, — она лукаво опустила неестественно длинные ресницы, — я бы на твоем месте… не брезговала симпатией Ивонка Рахмиструка… Он же будущий врач!

Дарка решила избегать интимных разговоров с Орыськой о ком бы то ни было. Такие беседы оставляли в душе неприятный след.

* * *

Из Черновиц приехал Уляныч и привез пьесу, точно специально написанную для их клуба: участвовало в ней всего пять человек. Три главные роли (старый казак, его дочь Оксана и воспитанник — молодой казак, а впоследствии муж Оксаны) и две второстепенные (подруга Оксаны и старик кобзарь).

Недоразумения начались с той минуты, как стали распределять роли. Уляныч хотел поручить Орыське роль Оксаны. И не потому, упаси боже, что она сестра его жены. Рассуждая объективно, она больше всех подходила для этой роли и по внешним данным, и потому, что пела.

Но Ляля открыто, ничуть не смущаясь, заявила, что эту роль желает играть она.

Уляныч не ожидал, что она так откровенно заявит об этом. Он старался втолковать ей, почему она должна уступить эту роль Орыське:

— Вы скверно говорите по-украински. Учтите — играть надо не городскую барышню, а сельскую девушку с Полтавщины…

— О чем вы говорите? Все аусгецайхнет знают, что это лишь театр, что я только играю… условность, не так ли? Все, кто придет на спектакль, поймут, что Оксану играет дочь директора Данилюка, которая учится в Вене и поэтому недостаточно владеет украинским. Что тут, майн готт, удивительного? Я проголосую… Кто против того, чтобы я играла Оксану? Посмотрите, пане Уляныч, никто не возражает… Значит, все «за». Я еще раз спрашиваю: кто «против»? Никого! Опять никого…

В самом деле, никто не проголосовал «против» (за исключением Данка, но он, как брат, не шел в счет), ибо все понимали, что и клуб, и спектакль — дело Лялиного темперамента. А вдруг, не дай бог, обидится и разгонит клуб? Что тогда?

Тут встала на дыбы Орыська. Она категорически отказалась играть подружку Оксаны. Уляныч предложил эту роль Дарке. Она согласилась, но ясно дала понять, что готова играть лишь потому, что ее просит Уляныч.

Данко, который должен был играть влюбленного в Орыську, отказался играть с родной сестрой. Кроме того, он был возмущен наглостью Ляли — да и кого бы это не возмутило? — и заявил, что у него нет «ни малейшего интереса» обниматься с Лялей.

Единственным кандидатом на роль влюбленного оставался Стефко. Влюбленные в жизни должны были сыграть это же на сцене. Но о горе! Стефко оказался так робок, так связан в жестах, так ангельски покорен, что походил скорее на монаха, чем на казака.

Уляныч категорически отказался от такого «влюбленного». Он заявил прямо: если Ляля настаивает, чтобы эту роль играл Стефко, то он, Уляныч, слагает с себя обязанности режиссера и в клуб больше ни ногой.

Да и Ляля с таким партнером вела себя на сцене просто невозможно: она, словно капрал, муштровала несчастного юношу, командовала им, учила, как он должен обнимать ее, прижимать к себе, а то и сама кидалась ему на шею.

— Нет, нет, нет! — чуть не рвал на себе волосы Уляныч, — нет у нас на Украине ни таких нахальных девушек, ни таких робких парней-идиотов!

После долгих споров было решено, что роль Петра сыграет Костик.

— Побойтесь бога, люди добрые, какой же влюбленный из этой жерди?

— Ничего, ничего, — успокаивал всех Уляныч, — фигура как раз у него подходящая. А вам хочется, чтобы у молодого казака брюхо было как бочонок? Парень горяч, смел в движениях, у него чудесный бас, — чего еще желать? Остальное дополнит грим!

Ляля, разумеется, и глядеть не может на Костика. Во время репетиции сердится, отворачивается от него, упирается, как только он делает вид, что собирается обнять ее, когда это надо по ходу пьесы. И теперь ей отлично удается образ скромной сельской девушки.

У Данка и Орыськи, которые не участвуют в репетициях, много свободного времени. Орыся не прочь (и совсем не скрывает этого) переманить в лагерь своих поклонников Данка, но тот держится чрезвычайно сдержанно. Ничто не в силах нарушить его душевный покой. Лучика зажала его сердце в кулак и держит, как свою собственность.

В конце июля случилось так, что от Подгорских пришли на репетицию только мужчины. Софийка и Орыся остались дома, были заняты какими-то домашними делами, о которых Уляныч не хотел подробно рассказывать.

Обычно после репетиции всей компанией провожали Дарку — она жила дальше всех. Но на этот раз из-за отсутствия сестер Подгорских ни у кого не было настроения для такой прогулки, и Уляныч поручил Данку «доставить» Дарку до ворот ее дома.

Возможно, при других обстоятельствах Дарка и обрадовалась бы такому случаю, но теперь нет. Наоборот, в глубине души зрела обида: неужели потребовалось вмешательство Уляныча, чтобы обычно такой галантный Данилюк проводил ее?

Впрочем, когда они остались одни, вдали от людей, под луной, посреди прудища, окаймленного вербами (только эти вербы и напоминали, что здесь когда-то был пруд), присутствие Данка приобрело в глазах Дарки иную окраску.

От тумана, окутывающего подстриженные кроны верб, от знакомого с детства запаха водорослей, от серебристой, гладкой, как лед, росистой поверхности прудища, от облачков, играющих в прятки с огромной красной луной, от торжественной тишины, опустившейся на человеческие жилища, от тревожного стука собственного сердца на Дарку нахлынули мучительные воспоминания.

Где-то здесь, поблизости, в такой же час Данко назвал ее волосы самыми красивыми в мире. Оба были тогда так взволнованы, что даже остановились. Он и теперь останавливается посреди мостика. Ему нравится, опершись на перила, глядеть, как искрится роса под лунным светом.

— Тебе не холодно, Даруся?

— Нет, не холодно…

— О чем ты задумалась? Или, может быть, грустишь? Не надо принимать все так близко к сердцу… Все еще может быть хорошо…

Дарка не улавливает его мысли и, чтобы не попасть впросак, спрашивает прямо:

— Что ты имеешь в виду?

— Я хочу сказать, что суда еще не было. Всякое бывает… Могут и оправдать…

«Вот оно что!..»

— Да, — признается Дарка твердым голосом (и запах водорослей, и алмазная поверхность прудища — все сразу исчезло), — мне жаль Ореста. Очень жаль, но совсем по-иному, чем ты думаешь… Вообще, Данко, ты меня понимаешь совсем, совсем не так…

— Я тебя не так? Ты не смеешь этого говорить!

— Почему?

— Потому, что думать так грешно… Ни одну девушку я не ставлю так высоко, как тебя. Могу дать честное слово.

— Ни одну?

— Ни одну! Из всех знакомых девушек я больше всех уважаю тебя…

«Уважает!» Преподавателя естествознания Порхавку мы тоже уважаем. Мог ли Данко яснее дать понять, что сердце его принадлежит только Лучике!

Лучику он не уважает, зато любит, а ее, Дарку, видите ли, страшно уважает, а любить не может.

Данко почувствовал, что ранил Даркино сердце. Он мягко взял ее за локоть и, коснувшись лицом ее плеча, сказал, показывая на луну:

— Как было бы хорошо сесть сейчас в лодку и плыть, плыть с тобой по этому волшебному морю…

Дарка не поддается обманчивому искушению. Она ведь не Славочка, которую ничего не стоит утешить, тем более что болит у Дарки не тело, а душа. Она горько улыбнулась и подумала: «Плыви себе по лунному морю с дочерью префекта, а со мной ходи по земле — всегда и везде».

* * *

Как-то под вечер к Поповичам зашла жена Уляныча. Еще год назад ей нравилось разыгрывать из себя даму, не выносящую даже запаха кухни, теперь же она предстала в новой роли домовитой хозяйки. У бабушки (это всем известно) есть особый рецепт соления стеблей салата, пошедшего в рост, и вот Софийка очень просит продиктовать ей этот рецепт.

— Да он вам не подходит, — уклоняется бабушка (ведь каждая хозяйка неохотно делится своим опытом). — Это надо делать в июле — августе, а эти месяцы вы будете у мамы в Веренчанке…

— Неизвестно, как сложится в будущем году. Возможно, я не приеду в деревню из Гиц. В Веренчанку на каникулы приедет только Орыся.

— Это почему же? У меня было трое детей, но все равно на каждое рождество и пасху, пока была жива мама, я приезжала с мужем и детьми к ней!

Но ведь нельзя сравнивать нынешние времена с тем, что было пятьдесят лет назад. Тогда людям материально жилось лучше, что верно, то верно. Во-вторых, и это главное, Веренчанка очень скверно влияет на мужа Софии.

— Как это Веренчанка скверно влияет? Как это может Веренчанка скверно влиять?

Молодая женщина объясняет: Уляныч места себе не находит, буквально теряет голову от тоски по родному селу. Вот и теперь — пора возвращаться в Гицы, и он уже закатывает истерику. К тому же дома сложились невыносимые отношения.

Даркина мама тактично молчит. Захочет гостья — сама расскажет, что за невыносимые отношения сложились в семье Подгорских.

— Вы знаете, у нас такое несчастье… Наш Стефко влюбился в Лялю Данилюк…

— И это вы называете несчастьем?! — раздраженно воскликнул папа и громко рассмеялся неприятным смешком.

Бабушка с удивлением поглядела на отца: что с ним произошло? Он теперь почти совсем не смеется.

И впрямь — что за несчастье, если молодой человек полюбил молодую красивую девушку?

Но, оказывается, дело не так просто, как представляется на первый взгляд. Они, то есть Ляля и Стефко, ровесники, иными словами — она стара для него как жена. Но и это не основная беда. Несчастье в том, что Подгорские готовили сына в священники, а эта «артистка» заявляет, что ни за какие сокровища не выйдет замуж за «аллилуйщика».

— Это плохо, — сочувственно присоединяется к разговору бабушка. — В свое время мне тоже очень хотелось, чтобы у моей Климци муж был богослов. Все же, как говорится, плывет в дом и от мертвого, и от живого…

— Мама! — ласково, но категорически обрывает мама бабушку.

— Ну что такого я сказала? Мне хотелось видеть тебя женой богослова? Да, хотелось. По-моему, это самая лучшая партия, клянусь своим здоровьем!

— Правда? — подхватывает Софийка. Она не знает, что в доме Поповичей никто всерьез не воспринимает бабушкину болтовню. — Вы тоже так думаете? А у Ляли нет иного слова, как «аллилуйщик»… У нас в роду сложилась традиция — старший сын всегда изучает богословие, потом занимает приход отца. Вся история с Лялей крайне неприятна нам… Для папы это же прямо удар!… Допустим, Стефко нарушит традицию и поступит в университет… Но где гарантия, что эта ветреница станет ждать его четыре года? И с пути собьет, и сама счастья ему не даст… Дома такое творится, что хоть завтра пакуй чемоданы да уезжай в Гицы. И уехала бы, если б не Дмитро, который никак не налюбуется Веренчанкой.

— А разве нельзя теперь обручиться? Обручение, — ищет выход бабушка, — равноценно браку…

— Она не хочет обручаться… Говорит откровенно, что не может взять на себя таких обязательств, не знает, что произойдет за четыре года.

— Хороша любовь, — вставила словечко мама, и Дарке захотелось расцеловать ее.

К концу визита выяснилось, что Софийка пришла не столько за рецептом, сколько для того, чтобы попросить Даркину маму «по душам» поговорить с Лялей, выяснить, о чем та думает, каковы ее планы на будущее.

Мама и обещала, и не обещала. Своих хлопот полон рот, нечего залезать в чужие.

И буквально на следующий день (просто смешно!) с такой же просьбой приходит к маме пани Данилюк.

Ого, она продолжает одеваться ярко, как шестнадцатилетняя девочка, и красит волосы под желток. Директорша так же непоседлива и болтлива, как Ляля. Она без всякой дипломатии приступает к делу.

— Что за беда, фрау Попович, — мать Данка хоть и прожила среди украинцев двадцать лет, но язык их не изучила, — я пришла к вам как мать к матери: что делать с моей Лялей? К ней прицепился этот Стефко… и не дает девушке спокойно дурьх штрассе перейти. Он ее… как это говорят… преследует. Стефко не хочет понять, что, во-первых, он молод для нее, а цум цвайтенс… что он имеет? Он еще никто не есть… О, чем есть Стефко Подгорский? Что мне делать, моя добрая, любезная фрау Попович? у меня такое… несчастье… Разве я ради того десять лет… ай-ай… десять лет держала ее ин Вин, у брата, чтобы выдать за попа?.. Овец ему стричь!.. Мой муш?! Вы не спрашиваете меня, фрау Попович, о моем муш… Он знает одно: все бери, только меня оставь… Ляля должна ждать Стефка четыре года… Ей уже двадцать… И что она станет делать эти четыре года? Брат пишет аус Вин, что он больше не может держать ее у себя. У него больная жена, ее надо везти нах Баден. А что станет Ляля ин Черновицы? Учить чужих детей она не захочет, стареть дома тоже не хочет… И у нее есть фрау Попович, ай-ай… порядочный… богатый… такой файный блондин ин Вин… И такое на мое голову, такое!.. Фрау Попович, я пришла к вам как мать к матери. Поговорите с моей Лялей, выбейте у нее из головы этого Стефка, она вас послушает… Я вас очень прошу, моя милая, моя добрая, милая фрау Попович!

Что мама говорила Ляле и что та отвечала, Дарка не знает, но на некоторое время обе матери успокоились.

А впрочем, честно говоря, теперь никто не обращал внимания на настроение мам. Жизнь «братии», которой Ляля дала толчок, приобрела такой размах, что не только вопли, но даже слезы матерей не в силах были остановить ее.

Все, начиная с Уляныча и кончая Пражским, которому досталась роль старого казака, жили только спектаклем.

Деятельность клуба, о котором никогда и не мечтала Веренчанка, силою обстоятельств выплеснулась за пределы школьного здания. По вечерам, когда шла репетиция хора, школьный забор облепляла сельская молодежь. Уже одно то, что в государственном учреждении, где на стенах висят портреты короля и королевы, поют народные украинские песни, поднимало дух забитого села. К тому же Уляныч, невзирая на упорное сопротивление жены, принял в хор одного альта и двух теноров из сельской молодежи.

Теперь, когда мимо школы, то бишь клуба, шествовал кто-либо из примарии или жандарм в своей канареечной форме, сразу становилось ясно, что идет временный оккупант.

Вот что творила простая народная песня!

* * *

Однажды утром Дарка проснулась от пения в саду. Она в одной сорочке подбежала к окну, выглянула, и на глаза набежали слезы: пел папа!

Девушка перегнулась через подоконник и тоже запела с ним в унисон, только громче и фальшиво.

Папа погрозил ей рукой: «Ай, ай, кого ты передразниваешь, дочка?»

— Папочка, — Дарка протянула к нему руки, как делала теперь Славочка, — ты пел… Ты отдохнул за каникулы, правда? Я б хотела, чтобы ты вышел на пенсию, не переутомлялся и тогда бы каждый день пел нам… Папочка!..

Отец, держа лопату в руках, подошел к окну. Он выглядел совсем стариком, особенно когда его лицо оказалось в тени.

— Детонька, детонька!.. Я устаю не от работы. Уча детей, я бы прожил еще сто лет припеваючи. И на душе у меня легче не оттого, что я не бываю в школе, а потому, что Манилу дал мне каникулы… — Отец заговорил так, словно на месте Дарки стоял домнул Локуица, — какое это наслаждение — знать, что за тобой никто не шпионит… Ложусь спать и знаю — никто не слоняется у меня под окнами… Подойдет ко мне на улице вуйко — я разговариваю с ним и не оглядываюсь. Жаль, очень жаль, что скоро конец моему спокойствию. Ты понимаешь, я ведь сейчас дышу неотравленным воздухом. Вот почему распелся твой старый отец…

Как укоряла себя Дарка, что помешала отцу! Пел бы себе и не думал о Манилу, а она неосторожно напомнила. Черт надоумил ее затеять разговор с папой, она никогда не простит себе этого. Конечно, больше он не пел. Дарка готова была отрубить себе палец на руке, только бы вернуть отцу хорошее настроение. Но настроение — не сани, куда захотел, туда и повернул.

* * *

Как же случилось, что никому из их компании, даже такому опытному, разумному человеку, как Дмитро Уляныч, не пришло в голову, что их общая радость длится слишком долго и крах неминуем? Оглохли они все, ослепли от наслаждения жизнью или позабыли, в какое время живут?

Так вот самой жизни пришлось призвать «братию» к порядку. А когда сама жизнь приводит в чувство, то уж основательно.

Подготовка к спектаклю в разгаре. Ляля под логопедическим наблюдением Стефка целыми днями учится правильно произносить украинские слова. Уляныч, засучив рукава и напялив старый тещин фартук, пишет декорации (кисть у него больше похожа на веник). Орыська и Дарка красят старые простыни, из которых сошьют шаровары для казаков. Пражский пишет приглашения в Заставную, Кицмань и даже кое-кому в Черновицы. Костик целыми днями сидит перед зеркалом и, как говорит, изучает свою физиономию, которую он должен в ближайшие дни превратить в обаятельное лицо казака-запорожца, такое, чтобы в него влюбилась красавица Ляля!

И вот в самое горячее время сигуранца в Заставной запрещает постановку пьесы, мотивируя тем, что содержание ее может пробудить в народе антигосударственные настроения, ибо основная идея пьесы — отрыв Северной Буковины от Румынского королевства и присоединение ее к Советской Украине.

Это был такой абсурд, такая нелепость, что даже папа, по известным причинам державшийся в стороне от всех приготовлений, возмутился такими «порядками». «Вот кретины, вот круглые идиоты! — восклицал он. — Они даже не дают себе труда ознакомиться с текстом пьесы. У них заготовлен стандартный отказ, и они всякий раз слепо перепечатывают его, как только к ним попадает украинская пьеса».

Уляныч, лучше всех владевший румынским языком, написал в сигуранцу длинный протест (над редактурой его немало поработал и папа), в котором с убийственной логикой доказывалось, что пьеса совершенно аполитична и, следовательно, не содержит никаких антигосударственных идей. Это инсценировка старой поэмы, а содержание ее таково: старый казак-запорожец берет на воспитание сына своего друга, погибшего в бою с турками. У старика есть Дочь. Дети растут вместе, думая, что они брат и сестра. Когда же юноша вырос и пришла пора отправляться в Сечь, названый отец рассказал ему все. Молодые люди полюбили друг друга. Отец согласился отдать дочь за молодого казака с условием, что тот послужит в Сечи и станет настоящим запорожцем. Идет время. Во время боя с турками юноша попадает в плен и возвращается оттуда слепым. Он хочет освободить любимую девушку от данного слова, но верная Оксана настаивает на свадьбе.

Пьеса — чистый апофеоз любви. К тому же действие ее относится к началу прошлого столетия, и поэтому в ней не может быть даже намека на отрыв Северной Буковины от Румынского королевства и присоединение ее к Советскому Союзу.

Окончательный текст письма был зачитан на общем собрании клуба и принят без поправок, единогласно было решено, что к этому меморандуму нельзя ни слова добавить и ни слова вычеркнуть в нем нельзя.

Теперь всех интересовало одно: как сигуранца выйдет из глупого положения? Ведь признаться, что они совсем не читали пьесу, значит окончательно скомпрометировать себя. А сигуранца, как известно, во всех случаях «права»! Что они теперь запоют?

Настроение у «братии» не падало. Наоборот, все ходили потирая руки, злорадствуя. Подготовка к спектаклю не прекращалась: девушки шили шаровары, Уляныч трудился над декорациями.

Ответ пришел сравнительно быстро. Теперь «братия» могла убедиться, что в сигуранце «на украинских делах» сидят не дурачки, как казалось кое-кому. Оказывается, они не только прочитали пьесу, но вычитали в ней то, что там не написано и что хотели скрыть от них авторы письма. В протесте сказано, что это инсценировка старой поэмы, но не указано, кто ее автор. Сигуранца поможет актерам и напомнит, что пьеса — переработка поэмы Тараса Шевченко «Невольник». А существует закон, запрещающий обнародовать все без исключения произведения Шевченко. И тут же маленькая, частного порядка, приписка: дабы не вводить в обман уважаемых инициаторов спектакля, сигуранца сообщает, что в исключительных случаях, по специальному решению, допускается общественный просмотр некоторых произведений упомянутого автора, но только на территории города Черновицы, а в деревнях — ни в коем случае и ни под каким видом. И еще одно: в письме сказано, что пьеса из казачьей жизни. А так как казаки на Буковине никогда не жили, а селились на днепровских островах, сигуранца считает, что пьеса из казацкой жизни направит мысли буковинских крестьян на Приднепровскую Украину, посеет в головах сомнение об их румынском происхождении. В дополнение казаки еще грабили и убивали помещиков. И показывать их со сцены опасно, это может привести к нежелательному социальному движению на селе.

Иногда радость бывает так велика, что переходит в слезы, в данном случае возмущение и гнев были так велики, что вылились в смех.

Все, за исключением сестер Подгорских, высказались за то, чтобы не отступать, а бороться с сигуранцей до победного конца!

Уляныч лично поедет в Заставную и поговорит с ними «по-умному». Нигде — ни в афишах, ни в тексте — не указано, что пьеса написана по мотивам поэмы Шевченко, почему же она должна подпасть под закон, запрещающий ставить произведения поэта?

Было и другое предложение, — между прочим, его горячо поддерживал папа, — откупиться от этих собак «бакшишем», но Уляныч выступил против.

Папу удивила его принципиальность в этом вопросе:

— Странно, странно! Вы же приехали из краев, где за взятку можно купить родного отца…

— Именно поэтому и не терплю взяток, — коротко ответил Уляныч.

Впрочем, в Заставную поехал не он, а Костик. Уляныча, как он сам потом рассказал отцу, тесть вызвал в кабинет и заявил, что с него уже хватит этих забав. Побаловался на каникулах — и достаточно!

Его преподобие предупредили в сигуранце, что зятек его ведет себя не так, как требуется.

— Так у вас есть связи с сигуранцей? — спросил Дмитро, на что тесть многозначительно ответил:

— У меня есть семья. Да и кое-кому не вредно помнить, что он тоже не вольная птица. У тебя на иждивении жена и скоро будет ребенок. Я, — прибавил он, по привычке поглаживая русую бороду, — выдавал дочь за солидного, обеспеченного человека, а не за безответственного фантазера. Прошу тебя больше не вмешиваться в те дела…

И Уляныч официально перестал вмешиваться в дела клуба. Вот почему «братия» решила послать в сигуранцу Костика. Шутили, что раз в жизни выпал ему случай сыграть влюбленного — и такая неудача!

Вначале Костик равнодушно относился к насмешкам друзей. Но когда Уляныч и Пражский расписали, какие он понесет моральные потери, не выступив в роли влюбленного, Костик так разошелся, что его пришлось сдерживать. Он грозил, что выбьет окна в сигуранце, если они не дадут визы. Впрочем, и окна в примарии остались целы, и разрешения Костик не привез.

Сигуранца, правда, позволила ставить пьесу, но с условием, что действующие лица будут выступать в форме румынских пограничников.

Понятно, Костик изо всех сил старался доказать всю нелепость такого предложения. Во-первых, для этого надо перевести действие в наши дни и, следовательно, выбросить такие слова, как «казак», «турок», «Сечь», да и вообще изменить всю сюжетную структуру, — иными словами, зарезать пьесу.

— Все можно, — уверяли его в сигуранце, — село такое темное, что все равно ничего не поймет, а вот если местная интеллигенция выступит в мундирах пограничников, это будет иметь далеко идущее политико-воспитательное значение.

А во-вторых, почему господа студенты так настаивают на своем? Разве им не все равно, что играть? Они ведь не профессиональные актеры.

— Да, — пересказывал свой ответ Костик, — мы не артисты, но и не клоуны.

— В таком случае сигуранца может предложить перевод румынской высокопатриотической пьесы. И это не нравится господам студентам? Вот лучшее доказательство их «аполитичной» деятельности в клубе. Шовинистическая украинская пьеса — заметьте! — им очень нравится, а высокоморальная, воспитательная, патриотическая пьеса румынского автора не устраивает. О ней они и слышать не хотят. Хорошо, запомним это!

Папа, вместе со всеми ожидавший возвращения Костика из Заставной, услышав ответ, огорчился. Дарка понимала его. Дело было даже не в пьесе, угнетал сам факт бесправия, произвол сигуранцы, которая могла вмешиваться в любую область общественной жизни. Он сокрушался не о. погребенной пьесе, а о «знамении времени», к тому же каникулы близились к концу, и где-то уже собирался в Веренчанку Манилу.

Кончались каникулы, кончалось и лето. Чувствовали это не только ученики, которым родители уже снимали с чердаков чемоданы, но и птицы. Летали они теперь стаями, возбужденные, занятые сборами в дальнюю дорогу. Опустевшие поля наводили грусть, и ни кристальная голубизна неба, ни чистый, звонкий воздух не в силах были развеять тоску, плывшую над жнивьем вместе с «бабьим летом». По утрам и вечерам было уже холодно. Дикий виноград, предчувствуя близкий конец, наливался багрянцем, и алые пятна на фоне желтеющих листьев только усиливали гамму осенних тонов. Лишь кукуруза еще стояла в полях и на огородах. Ободранная ветрами, поблекшая от дождей, она громко шелестела сухими, жесткими листьями. И это тоже был один из голосов осеннего хора природы. Время, вопреки физическому закону, бежало не равномерно, а с удвоенной и даже утроенной скоростью.

Дарку огорчал этот стремительный темп еще и потому, что она должна была решить с родителями один очень серьезный вопрос, и притом в категорической форме, а у нее не хватало на это смелости. Но откладывать дальше — означало проиграть. И Дарка, набравшись мужества, пошла в наступление:

— Мамочка, папочка, я должна вам что-то сказать…

В комнате стало тихо. Бабушка, возившаяся у шкафа, подошла поближе к столу.

— Я хочу попросить вас подыскать мне другую «станцию», я не хочу больше жить у Дуток.

— Почему? — деловито спросила мама. — Я бы хотела знать — почему?..

Ах, почему, почему! Нельзя же рассказать, хотя причина ясна: она подозревает, что Лидка связана с агентами сигуранцы. А кроме того, Лидка в «их» организации. Вот почему Дарка не хочет спать с ней в одной комнате, сидеть за одним столом. Но посвятить в это родителей — значит окончательно лишить отца душевного покоя.

— Я не могу жить у Лидки… Мне надо готовить уроки, а ей в это время хочется танцевать или, еще того хуже, петь.

— Почему же ты до сих пор молчала? Эти причины легко устранить. Я уверена, если вежливо попросить Лиду, она послушает. А так ей могло показаться, что тебе приятно, когда она поет и танцует… Это не причина, доченька, чтобы менять «станцию».

У Дарки тонко-тонко закололо в груди. Неужели материнское сердце не чует, что дочь говорит неправду? Разве природа не наделила матерей способностью читать мысли своих детей?

— Я знаю, что не причина, — и Дарка решает, что чем ближе она подойдет к правде, тем для нее лучше, — но… я вообще терпеть не могу Лидку. Мне даже трудно есть с нею за одним столом… И пани Дутку я тоже не люблю. Она неискренна со мной. Мамочка, я очень прошу сменить мне «станцию»! — В Даркином голосе зазвучали слезы.

Бабушка, всегда принимавшая Даркину сторону, теперь перешла в оппозицию:

— Говорите, что хотите, а я никак в толк не возьму… Ребенок не хочет жить на «станции», которую я выбрала? Как это ребенок может хотеть или не хотеть? Раз ты ушла из дома, тебя ждет жизнь, подобная солдатской муштре: привыкай к невзгодам, привыкай к послушанию, привыкай к невкусной еде, к жесткой постели — и выйдет из тебя человек… Так я воспитывала своих детей и, слава богу, вывела в люди…

— Мама, — сначала тихо, потом громче (бабушка последнее время стало плохо слышать) встал на защиту Дарки папа, — девочка по-своему права. Ты не печалься, доченька, что-нибудь придумаем… Свет клином не сошелся на доме Дутки. Откровенно говоря, она и мне не очень нравится.

— Вот видишь, — весело рассмеялась мама, она была довольна, что отец взялся разрешить этот вопрос, — вот видишь, какой ты… Меня упрекаешь, что я балую Дарку, а сам потакаешь всем ее капризам. Доченька, видишь, какой у тебя «плохой» отец?

Дарке не надо говорить, какой у нее отец, она об этом знает лучше всех. Золото, а не папочка.

* * *

Всем было ясно, что спектакль не состоится, но «братия» продолжала регулярно собираться. Вместе с каникулами, вместе с отлетом аистов кончалось в жизни нечто неповторимо хорошее, и всем, очевидно, хотелось надышаться этим, как воздухом перед смертью.

Ляля, которая, судя по всему, вскружила голову не только Стефку, но и себе, выискивала любые причины, только бы «братия» держалась вместе! Например, ей принадлежала идея организовать прогулку в поле и печь там картошку.

У Подгорских, Костика, Пражского, наконец, у матери Уляныча были картофельные поля, но ни одно из них не устраивало Лялю. Как назло, все они лежали тут же, за селом, а Ляле хотелось печь картошку далеко, не ближе трех часов ходьбы туда и обратно.

— Вы знаете, что я придумала? Я чудесно придумала! Слушайте, мы будем ганц айнфах красть картошку на чужом поле. Это страшно забавно, как вы думаете? Вы видали объявления на сельской канцелярии? «Кто будет пойман на краже картофеля с чужого поля», того… ха-ха!.. посадят в каталажку. Будет так смешно, если нас поймают… Зельбст ферштендлих, у кого длинные ноги, тот даст драпака, а остальные хлоп — и попадутся! Мы будем носить им передачу к окошечку… Это ужасно интересно, вы не находите?

— Ага, понятно: вы хотите втянуть нас в беду, а потом сбежать? Это ваша тактика, Лялечка, так сказать линия вашего поведения — подводить людей под монастырь, — заметил Костик. С тех пор как ему не удалось, сыграть роль Лялиного партнера, он ее недолюбливал.

— Чудак! Чудак! Чудак! — как попугай повторяла Ляля. — Какой монастырь? Я говорю про картофель.

Конечно, эта Лялина затея никуда не годилась. Придет же в голову — дочери или зять священника пойдут воровать чужую картошку!

Софийка, слывшая среди «братии» высшим авторитетом в вопросах морали и этики, назвала Лялин проект авантюрой и заявила при всех, что не только сама не примет участия, но не пустит ни Дмитра, ни Орыську.

И все же результат был таков: «братия» в полном составе направилась к зарослям акации… красть и печь чужую картошку. Ляля умела обвести людей вокруг пальца! Она убедила всех, будто там, куда они направлялись, начинались помещичьи земли, а красть на господских или поповских полях, как говорили крестьяне, не грех.

И хотя «братия» разбила лагерь за семь миль от села, какой-то человек, как говорится, застукал воров на месте преступления.

Ляле ради сильных ощущений очень хотелось, чтобы это был сам полевой. Она тут же подняла панику, «братия» кинулась врассыпную, а сама Ляля так неслась, что потеряла в кукурузе туфельку.

Как выяснилось позже, человек этот вовсе не был полевым, а туфельку Стефку пришлось долго искать. Правда, Ляля помогала, подпрыгивая на одной ноге и всякий раз хватаясь за его плечо.

Картошку испечь так и не удалось, но главное было достигнуто — смеха и впечатлений хватило на целых три дня.

В следующий раз Ляля выдумала какое-то «молод-зелье». Мол, растет такое в Когутовке за тополями, а отвар из него сохраняет человеку вечную молодость. Кто ж не хочет быть вечно молодым?

Дарка, со свойственной ей врожденной честностью, порой граничившей с наивностью, хотела знать, как вывернется Ляля, когда «братия» узнает, что никакое чудодейственное средство в Когутовке не растет и никогда не росло.

— Вот еще, есть о чем думать! Утром зелье было, мы опоздали, и люди уже выбрали его…

— Ты хочешь сказать — собрали?

— Собрали или выбрали… аллеc эгаль.

К счастью, «братия» отлично понимала, что дело совсем не в печеной картошке и не в чудодейственном зелье, просто Ляля любой ценой стремилась сохранить настроение времен репетиций в клубе. Кроме того, ей хотелось как можно больше быть со Стефком.

Стало известно, что Подгорские все же заставили сына заняться богословием. Но одновременно кое-кто из «братии», очевидно, под большим секретом, узнал: теологию Стефко будет изучать всего год, а затем перейдет в университет, на второй курс философского факультета. Этот стратегический маневр необходим, иначе мамы не оставят своих детей в покое. Ляля при каждом удобном случае заявляла, что «ни за какие сокровища в мире» не выйдет замуж за «аллилуйщика», а Стефко в свою очередь, правда, более спокойно, но не менее решительно «глаголил», что богословие — единственное его призвание.

Данко последнее время стал необычайно нежен с Даркой. Правда, он по-прежнему был очень скуп, осторожен в словах, но его поведение в целом говорило, что он не только уважает Дарку больше всех девушек, но еще и любит.

Девушке нравится такая немногословность. Они уже вышли из того возраста, когда можно разбрасываться словами, не придавая им значения. Теперь Дарка уверена: скажи Данко «нет», это, к сожалению, будет настоящее «нет», а скажи он «да» — и это будет твердое «да».

Данко усвоил отличный, только ему присущий способ двусмысленными (в хорошем значении этого слова) шуточками проявлять свою симпатию к Дарке.

Вчера, например, Лялю осенила идея пойти на межу Веренчанки и соседнего села Киселева, искать остатки крепости, построенной еще во времена печенегов.

В Веренчанке погода соответствовала прогулке — не жарко, в небе ни облачка, — но когда подошли к готару, налетел порывистый степной ветер и так похолодало, что кое у кого посинели носы.

Данко тотчас снял с себя пиджак и накинул его на плечи Дарке.

— Даня, — Ляле не понравилась галантность брата, тем более что Стефко пошел без пиджака и ей предстоял выбор: воспользоваться пиджаком Костика, к которому она испытывала физическое отвращение, или стучать зубами, — не забывай, что три года назад у тебя было воспаление легких.

В ответ Данко настоят, чтобы Дарка надела пиджак.

Девушка просунула руки в рукава, и ей показалось, что это сам Данко обнял ее. Верно, и Данко о чем-то подумал: он так взглянул на Дарку, что она от смущения опустила глаза.

Позже, когда возвращались в село, он словно между прочим сказал:

— Ты знаешь, на Востоке, позабыл, где именно, существует поверие, что вместе с одеждой человеку передается и частичка души. Понимаешь, что произошло? Ты сегодня взяла частицу моей души, а сейчас я возьму частичку твоей… Что ты на это скажешь?

«Я хотела бы… чтобы это было не поверием, а явью, чтоб с сегодняшнего дня ты и впрямь отдал мне часть своей души и взял всю мою».

Орыська своим лисьим носом пронюхала, что Данко теплее относится к Дарке, и мучила подругу, требуя признаний. Пишет ли ей Данко любовные записочки? Приносит ли цветы? Играет ли серенады у нее под окнами, когда все укладываются спать?

Дарка с достоинством отвергла все. Неужели Орыська считает Данка таким ограниченным? Зачем писать, если они и так каждый день видятся? Для чего приносить цветы, если у нее под окнами целое море этого добра? Зачем, словно вору, пробираться ночью под окна, если можно поиграть на скрипке и днем?

— Если все это так, значит, ты для него ничто, — вынесла приговор Орыська.

Дарку совершенно не задела Орыськина бестактность. Она просто не поверила этой лисе. У нее было достаточно оснований предполагать другое. Как она могла быть для Данка «ничем», если они обменялись душами? Орыська просто мстит подруге за то, что ей не удалось поймать Данка в свои сети, вот и все!

Папа все откладывал поездку в Черновицы для подыскания новой «станции». И вдруг в один прекрасный день вопрос был решен на месте, в Веренчанке. К матери неожиданно приехала погостить ее старая приятельница, еще по семинарии. Мама, как это обычно водится между подругами, поделилась с пани Фрозей своими горестями, и та решила, что Дарке лучше всего жить у ее матери на Домнике. Старушка живет одна в собственном домике, и девочка будет там как у Христа за пазухой. Правда, далековато от гимназии, но зато какой воздух! Впору не дышать, а пить, как молоко!

Мама давно знала эту семью и была спокойна за дочку. Отдавала свое дитя в заботливые руки.

Понятно, теперь мама была рада, что Дарка настояла на своем и отказалась от «станции» у Дуток. В жизни нет ничего плохого, что позже не обернется хорошим.

Бабушка, позабыв, как воевала с внучкой, теперь расхваливала Даркину сметливость. Как хорошо, что девочка догадалась забрать от Дуток свою подушку!

Данко, узнав, что Дарка будет жить на Домнике, тоже очень обрадовался. На Домнике жил и он.

— Держись теперь, отныне ты попадешь под мой контроль. Не бойся, я каждый день буду забегать к тебе, проверять, как ты готовишь уроки…

Конечно, Данко шутил, но такие шутки благодатной росой падали на Даркино сердце. Теперь и Данко признался, что тоже недолюбливал Лидку.

— Языкаста, бестактна и глупа, как сапог. И потом я вообще не люблю, когда бесцеремонно вмешиваются в мои личные дела.

Как ничего нельзя знать наперед! В начале каникул Дарка не ждала от них ничего хорошего, а тем временем эти неполные шестьдесят дней были сотканы из сплошной радости. Если и возникали тени, то они еще ярче оттеняли свет.

Даже Ляля, которая вначале держалась Орыськи (та ловко пустила пыль в глаза рассказами о жизни в Гицах), теперь решительно перекочевала на Даркину сторону.

Софийка и Орыська последнее время были целиком поглощены заготовкой маринадов и варенья на зиму. Улянычу приходилось за компанию сидеть с ними дома. Пражский и Костик тоже реже заглядывали в клуб, говоря, что не могут примириться с тем, что на их долю приходится по половинке девушки. Так что «братия», в сущности, состояла из четырех человек — Ляли, Стефка, Дарки и Данка.

Эта четверка не пускалась в дальние странствия, но Ляля и без того умела находить для прогулок интересные места».

Сегодня они собрались с кувшинчиками за ежевикой, которой, если верить Ляле, в лесу больше, чем листьев. Как и следовало ожидать, ягод оказалось очень мало (их собрали еще с утра), зато Ляля «открыла» живописные кусты шиповника с пурпурными кораллами, продолговатыми, словно миниатюрные вазы. Девушка тут же припомнила, что из шиповника приготовляют чудесное вино и мармелад, и тотчас приказала кавалерам обобрать все до единой ягодки. Стефко покорно принялся за работу и не бросал, хотя из пальцев сочилась кровь, а Данко совсем отказался от этого «колючего дела». Он уселся на пригорке и иронически поглядывал, как Стефко при каждом уколе высасывает кровь из пальцев.

Наконец Данку надоело это зрелище. Он взял Дарку под руку и медленно, чтобы не оставлять далеко позади тех двоих, побрел с нею в село.

Подойдя к железнодорожной станции, они услышали звуки рояля. Данко, прислушиваясь, остановился. В городе, где из стольких окон доносятся звуки музыки, Данко не обратил бы на это внимания, но здесь, в тишине сельского вечера, музыка поражала. Данко слушал, застыв на месте, и эта его отрешенность от окружающего мира напугала Дарку. Она представила себе, какие нежелательные для нее. воспоминания могут вызвать у Данка звуки рояля.

Из кустов выскочила Ляля, знаками подзывая их к себе. Должно быть, Ляля и Стефко решили идти в село не со стороны станции, а по тропке, мимо пруда.

— Данко, Ляля хочет, чтобы мы вернулись…

Он встрепенулся, словно его разбудили. И вдруг Дарка поняла такую простую и такую важную для ее душевного спокойствия вещь — Данко любит не Лучику, а ее музыкальность. Будь дочка префекта так же мало музыкальна, как она, Дарка, он бы и не взглянул в ее сторону!

Радость была так велика, что Дарка оставила Данка, бросилась Ляле на шею и поцеловала за ушком.

— Что случилось?

— Ничего… Мне вдруг стало очень легко на сердце…

Но вскоре произошло событие, в корне изменившее жизнь «братии».

Через два дня после похода за ежевикой без всякого предупреждения или хотя бы намека на него Ляля появилась в клубе с незнакомым мужчиной. Это был упитанный, розовый блондин с пухлыми губами и чуть ли не женской грудью. Такие люди в детстве всем очень нравятся, потому что похожи на девочек, а в зрелом возрасте они смешны. Незнакомец, одетый не по здешней моде, близоруко щурился.

— Знакомьтесь, — заговорила Ляля по-немецки, — это друг нашей семьи — господин Альфред Шнайдер из Вены.

Шнайдер неуклюже поклонился и еще раз назвал свою фамилию.

Уляныч довольно невежливо для хозяина нахмурился и тем самым выразил настроение всех присутствующих. На кой черт Ляля привела к ним этого рыжего Шнайдера? И как теперь быть? Переводить ему каждое сказанное слово?

Все сразу почувствовали себя скованными присутствием чужого человека. Можно было расходиться по домам, хорошее настроение развеялось, как дым.

Впрочем, Уляныча осенила счастливая мысль спросить Лялю, понимает ли господин по-украински.

— Ни слова, — ответила Ляля, приветливо кивая Альфреду.

— Так бы и сказали сразу, — повеселел Дмитро.

А Костик, обращаясь к гостю, вежливо заговорил:

— Приехал ты, а мы будем вести себя так, словно тебя и нет среди нас! Согласен?

Альфред взглядом попросил Лялю перевести слова Костика.

— Господин Костик говорит, что рад приветствовать вас в наших краях. Он надеется, что вы вскоре изучите наш язык…

Слегка поклонившись Альфреду, Костик спросил еще вежливее:

— А может, ты нам скажешь, какой черт принес тебя к нам и зачем?

— Что господин говорит? — снова повернулся Альфред к Ляле, сосредоточенно обдумывающей ответ, который мог бы оправдать смех «братии».

Наконец Ляля просияла. Придумала.

— Господин Костик вспомнил немецких офицеров, побывавших здесь в войну. Когда местные жители рассказывали анекдоты, то они смеялись трижды: первый раз, когда им рассказывали, второй, когда им объясняли, а третий когда понимали.

— Га-га! — Альфред так смеялся, что даже глазки его почти совсем спрятались в мясистых выпуклостях лица.

— Смейся, смейся, да не очень… Зачем же ты все-таки приехал сюда, черт тебя подери, вот что мы хотели бы знать!

Ляля перевела эти слова так:

— Господин говорит, что вам непременно понравятся наши окрестности и вы сможете сделать интересные зарисовки.

— Скажи ей, пусть не обманывает тебя.

— Яволь! Яволь! — поддакнул Альфред, не ожидая перевода.

Все развеселились. Костик так хохотал, что даже бился головой о притолоку.

Уляныч потрогал нос, что было у него признаком недовольства, потом отошел к окну и стал барабанить пальцами по стеклу.

Первой опомнилась Ляля:

— Что случилось, пане Уляныч?

— А что могло случиться? Ничего не случилось. Огорчает отсутствие культуры у нашей «братии», и больше ничего. Они смеются над вашим гостем, а вам хоть бы что! Пора, — обратился он наконец ко всем, — и честь знать. Пора. Зачем вы насмехаетесь над человеком? Так могут разыграть каждого из вас в любой чужой стране — приятно вам будет, а? Как смешно, что немец не знает украинского языка! Прямо помереть можно со смеху! И вы тоже, Пражский!.. — Уляныч скорчил кислую гримасу. — А мне всегда казалось что вы такой культурный человек, хвалились, что много читаете…

Воцарилось неприятное молчание. Шнайдер вопросительно уставился на Лялю, требуя объяснить ему такую внезапную перемену настроения. Ресницы Ляли трепетали, словно крылышки мотылька. Она никак не могла подыскать ответ. Наконец нашлась! Ляля решила сказать правду, но так подать ее, чтоб и Альфреда не обидеть, и себя выгородить.

— Уляныч ругает их за то, что они громко смеются. Неприлично так вести себя в вашем присутствии, раз вы не понимаете по-украински. Он говорит, что в Вене люди вели бы себя приличнее.

— Никс, никс! — горячо запротестовал Альфред, раскланиваясь во все стороны, что должно было означать: «Продолжайте, продолжайте, я не имею ничего против».

Поведение Альфреда развязало язык Костику:

— Что это ты, человече, встал в позу попа и читаешь нам проповедь? Разве мы против него потому, что он немец? Будь хоть турком. Досадно только, что затесался к нам, испортил удовольствие и девушку нашу отбивает…

— Как это «отбивает»? — сквозь зубы процедил Стефко, ожидая от Ляли возражений. Она в самом деле подмигнула ему.

— Да… не женится на ней, а ходит, как телок за коровой. Вы, Ляля, отведите этого бычка за ограду, заприте в доме и возвращайтесь к нам. А ты уже испугался?

— Оставь меня, пожалуйста, в покое! — буркнул Стефко.

Весь вечер он был в плохом настроении. Трудно было предположить, что он ревнует Лялю. Скорее он просто злился, что чужой человек, приблуда, можно сказать, крадет у него Лялино время и внимание.

Стефко, верно, надеялся, что девушка при ее сообразительности сумеет подкинуть Шнайдера старикам-родителям, а сама вырвется хоть на часок. Но этого не произошло.

Шнайдер и впрямь ходил за ней, как телок за коровой. Наконец Ляля, не обращая внимания на Стефка, заявила всем по-немецки, чтобы понял и ее спутник:

— А теперь прощайте, мы с Альфредом пойдем и сыграем с моими родителями партию в бридж… В Вене существует милый обычай — правда, господин Альфред? — после ужина играть в карты… разумеется, в семейном кругу.

Данко, провожавший в этот вечер Дарку до дому, не мог прийти в себя — так возмутило его поведение сестры.

— Не понимаю, для чего она затеяла игру? Почему не скажет этому идиоту Стефку, что Шнайдер вовсе не «друг нашей семьи», а ее жених? Это же нечестно! В конце концов, это подло!

Дарка ужаснулась.

— Тем более, — продолжал Данко, — что Ляля сама женит его на себе. Немцу хотелось заполучить женушку с капитальцем, а тут наша Ляля попалась ему на глаза, а потом проникла и в сердце. Вот он и колебался полтора года, никак не мог отважиться, как говорят: сам не гам и другим не дам. Тогда мою сестричку осенила «идея», — иронизировал Данко, — припугнуть его Стефком, и, как видишь, помогло. Альфред тотчас приехал, и теперь они скоро поженятся.

— Господи! Что же будет со Стефком?

— А что может быть? Почему он не послушал меня?

Я же намекал ему. Не прямо, конечно, но достаточно прозрачно… Я говорил ему: «Оставь в покое мою сестру, все равно из этой муки хлеба не выйдет». А он? Декламировал в ответ стихи о любви. Вот и получил по заслугам… «Мавр сделал свое дело, мавр может уходить». Он еще должен поблагодарить сестру — ведь это она уговорила его записаться на богословский. Почему ты загрустила, моя маленькая? Разочаровалась? Не думала так плохо о моей сестре? Да?

Да! Она никогда не допускала мысли, что эта порхающая, как мотылек, щебетунья Ляля может оказаться столь лицемерной.

Дарка никогда не испытывала большой симпатии к Стефку. С детских лет он казался ей чересчур спокойным, чересчур хорошо воспитанным, вялым, — одним словом, пресным, как непосоленная рыба. Но теперь всеми мыслями, всем сердцем она была на стороне Стефка.

Бедный, бедный Стеф! Он ушел домой внутренне беспечный, недовольный лишь тем, что немец отнимает у Ляли время, принадлежащее только ему, Стефку. Юноше даже в голову не приходит, что этот немец забирает у него из-под носа любимую девушку.

Дарке хотелось предупредить товарища, но разум подсказал другое. Что может измениться от этого? Абсолютно ничего! Только у Стефка будет на одну спокойную ночь меньше.

Утром Дарка не успела еще позавтракать, как прискакала Орыська. Прибежала запыхавшаяся, специально для того, чтобы поделиться радостной новостью: наконец-то Ляля отказалась (Орыська сказала «отвязалась») от Стефка!

— Мы все так рады, так рады, я не выдержала и побежала к тебе. Знаешь… такая… новость… свадьба в Веренчанке! Возможно, из Вены приедут его родные… И ты… Ох, ах… даже голова закружилась!.. Мы с Софийкой уже заявили дома — пусть Дмитро и папа где хотят достают деньги, но наши туалеты должны затмить венские моды… Гицам надлежит покорить Вену… У нас дома такой переполох, отец озабочен, где достать наличные. Дмитро, как обычно, против. У мамы от всего этого разболелась голова. Софийка собирается в Черновицы, хочет привезти портниху — ведь не остается времени ездить на примерки. А я удрала из дому…

— Погоди, погоди! — Дарка не может прийти в себя от обрушившегося на нее ливня слов. — А как Стефко? Как он переживает все это?

— Стефко? Подумаешь! Поделом дураку! Впредь будет умнее… Пока «казак не ест, не пьет, только белы ручки ломает», но это все пройдет, до свадьбы заживет!

— Вы и его хотите тащить на Лялину свадьбу?

— А как же иначе? — Орыська прищурила злые, кошачьи глаза. — Софийка не хочет, чтобы из-за его глупого романа мы стали притчей во языцех… Ни малейшего скандала, ни малейших оснований для сплетен… Отец прикажет Стефку присутствовать на свадьбе, и он пойдет… Даже будет петь на хорах во время венчания… Увидишь!

Дарка слышала, что и у Данилюков тоже лезли на стены от радости. Мать, по словам Данка, помолодела на десять лет. Ляля после разговора со Стефком с полчаса ходила печальная, а теперь снова тараторит и вертится по дому, как юла.

На фоне общей радости в семьях Подгорских и Данилюков страдания Стефка выглядели скорее смешно, чем серьезно. Он напоминал комического героя, трагическим переживаниям которого никто не сочувствует.

Все, и дети, и родители, жили под впечатлением близкой свадьбы, назначенной на двадцать третье августа.

Сам Подгорский поехал в Черновицы, к митрополиту, за разрешением обвенчать молодых ускоренным порядком, то есть второе и третье оглашения сделать в день свадьбы. Подгорские не менее Данилюков были заинтересованы, чтобы брак Ляли с Альфредом поскорее стал фактом.

Софийка тоже съездила в Черновицы, привезла оттуда портниху, которой, по рассказам Орыськи, надо было каждый день подавать к обеду торт и мороженое.

Ляля, оставившая за собой право командовать, потребовала, чтобы во время брачной церемонии пел хор нашей «братии».

Гостей пригласили столько, что пришлось отвести под свадебный банкет все четыре класса. Мать Данилюков ходила по селу с двумя деревенскими девушками и собирала ковры, скатерти, занавески, столовую посуду, вышитые рушники, вазоны, — одним словом, все необходимое для сервировки стола и украшения комнат. Это не вызывалось необходимостью, просто Лялина мама хотела поразить богатым убранством мать и тетку Альфреда, которые должны были прибыть на свадьбу самолетом.

Никто из обитателей Веренчанки до сих пор даже издали не видал самолета, и вот народу представился случай хотя бы поглядеть на людей, прилетевших в Черновицы из самой Вены.

Госпожа Данилюк жаловалась веренчанским дамам, что все это так «внезапно», так «неожиданно» случилось, что она даже не успела как следует приготовить дочери приданое. Но все знали, что это комедия.

— А как же Стефко? — всякий раз приставала Дарка к Орыське. — Почему никто не обращает на него внимания? Он ходит такой страшный… я даже боюсь — ты слышишь? — чтобы он не сотворил с собой что-нибудь…

— Ты имеешь в виду, что он вскроет себе вены или повесится? Стефко этого не сделает…

— Почему ты так уверена?

— Ведь это скандал, а мой брат слишком хорошо воспитан, чтобы устраивать скандалы… Уж я-то знаю своего брата!

* * *

Поповичи тоже были приглашены на свадьбу. Мама, которую Даркины неприятности в гимназии, а затем история отца с сигуранцей заставили позабыть, что она молода и красива, теперь словно пробудилась от зимней спячки.

Она подошла к зеркалу, поглядела на себя слева, справа, стянула платье в талии и решила, что ей еще не к лицу появляться на свадьбе золушкой.

О новых туалетах (как у Подгорских) не могло быть и речи. Мама вытащила из шкафа старые вечерние и другие платья, с разрешения бабушки прибавила к ним ее бальные туалеты и задумалась: как превратить этот ворох старого шелка и пожелтевших от времени кружев в два элегантных вечерних платья для себя и дочери?

Дарке шел семнадцатый год, а на вид можно было дать все восемнадцать. Девушка первый раз появлялась «на людях», а это не шутка.

Бабушка любила выходить с честью из безвыходных положений (иногда это ей удавалось, иногда не очень). Вот и теперь, когда мама стояла, заломив руки, перед грудой старых вечерних платьев, старуха вдруг заявила с лукавой улыбкой, что у нее есть кое-что для внучки.

Этим «кое-чем» оказалось чудесно сохранившееся (даже мама не имела о нем понятия!) бальное тафтовое платье цвета морской волны с колоссальными буфами, отороченное золотым, слегка потускневшим от времени кружевом.

Дарка натянула на себя платье, и выяснилось, что бабушка в молодости была лишь немного тоньше в талии. Старуха подобрала Дарке волосы, и та, поглядев в зеркало, ахнула от восторга.

— Вот и свалилась с твоей головы забота, — утешала бабушка маму, потирая руки от удовольствия. — Ну, что, детки, пригодилась на что-нибудь и старая мама, а? Что ж ты молчишь?

Бабушке, конечно, хотелось услышать похвалу из маминых уст, а та в раздумье поглаживала пальцами лоб.

— Видите ли, мама, платье прекрасное… Дарке очень идет… но… но… она не может появиться в нем без переделки.

— Это почему же, хотелось бы мне узнать? Что ты думаешь здесь переделывать? Немного выпустить в талии — с этим я и сама справлюсь… А больше не вижу необходимости что-либо переделывать.

— Мама, пожалуйста, поймите меня: нельзя… теперь никто не носит такие буфы… Девочка будет выглядеть в нем как огородное пугало. — Мама забылась и произнесла лишнюю фразу.

С бабушкой произошло нечто неслыханное: она вдруг вся преобразилась. Глаза заблестели, потом покраснели, губы втянулись, подбородок задрожал, и по щекам полились слезы.

— Может… и я уже стала пугалом? Может, и я уже не модна для вас? Так скажите мне, а то я не знаю, что модно, а что Не модно!..

Мама бросилась к бабушке. Как девочка, упала на колени и стала покрывать горячими поцелуями сухие, морщинистые руки.

Потом мама угостила всех вареньем. Бабушка сидела на почетном месте, и ей на блюдечко накладывали самые большие порции. Вопрос с платьем был разрешен компромиссно: буфы можно заменить рукавчиками-крылышками, а поблекшие золотые кружева — белым газом.

Папа попросил его преподобие купить в Черновицах новый черный галстук-бабочку для фрака, — тот, в котором папа венчался, слегка порыжел.

— А этот я буду хранить уже до свадьбы своих дочек, — шутил папа.

Сам собой возник вопрос, что дарить молодым. Будь в доме деньги, все разрешилось бы очень просто, а так надо было придумать что-то эффектное и недорогое.

Мама и бабушка долго совещались и наконец решили: бабушка испечет «свой» торт (триста граммов миндаля сладкого, триста горького), а разукрасить торт попросит Рузю — кухарку помещика. Она такой мастер, может вылепить на торте что угодно — цветник, замок, медведя, а то и человека. Бабушка посоветует ей сделать башню церкви св. Стефана в Вене. Такой подарок привлечет всеобщее внимание. А чтобы у Ляли, кроме торта, который съедят гости, осталось что-то на память, мама поднесет ей торт на полотенце, расшитом селезнями.

Папа, до сих пор не принимавший участия в предсвадебной дискуссии, тут взял слово:

— Что касается торта с башней Штефанскирхе, я согласен. Каждому свое. А что касается полотенца с селезнями — протестую. Это полотенце — подлинное произведение искусства, а они ничего не смыслят в нашем народном искусстве, не любят его… Подаришь полотенце госпоже Шнайдер, а у нее на кухне станут вытирать им тарелки.

Эти слова убедили маму. Она подошла к папе, потрепала его по щеке, сказала:

— Ты прав…

В субботу накануне свадьбы по селу пронеслась новость: из Вены «прилетели» мать и тетка жениха. Санда собственными глазами видела, как пролетка въезжала на школьный двор. Надо сказать, что Санду разочаровал вид гостей. Она представляла себе бог весть кого, а в пролетке сидели две седые дамы, одетые в черное, как жена арендатора в шабес.

Венчание было назначено на воскресенье в пять часов дня. Как и положено, приглашенные прежде всего направились в церковь. Дарка с родителями пришли, когда там было битком набито.

Церковный староста шнырял в толпе и вылавливал за уши мальчишек.

— Чего толчетесь? Кто вас здесь не видал? Прибежали прямо с навозной кучи, воздух портите, а потом у господ головы болят. Ступайте, ступайте во двор, надо будет — позовут…

Церковь находилась всего в нескольких шагах от школы, но молодых пришлось ждать долго. Дарка несколько раз выходила проветриться. За исключением Данка, который был шафером, хор «братии», подкрепленный двумя тенорами и одним альтом из сельской молодежи, томился на клиросе. Орыська не ошиблась: Стефко стоял среди певчих. В новом черном костюме, бледный, с темными кругами под запавшими глазами, он напоминал монаха.

Но вот от ворот долетел шум. Мальчишки, которых церковный староста выпроводил за уши, снова проскочили в церковь, как мышата в щель.

Послышались голоса: «Идут, идут!» Гости, вышедшие подышать свежим воздухом, потянулись в церковь, чтобы не толпиться впереди молодых.

Ляля в белом облегающем платье чуть ли не до подбородка, окутанная молочной фатой от бровей до каблучков атласных туфель, с гроздьями мелких белых цветов на висках, казалась снегурочкой из сказки.

В руках она держала большой букет белых роз, среди них зеленели веточки аспарагуса. Ляля стояла прямо и неподвижно, как статуя. При свете восковых свечей ее лицо казалось мраморным. Ни единая морщинка, ни единая гримаска не нарушали его идеальной гладкой поверхности.

Альфред выглядел сонным. Казалось, он совершенно равнодушен к происходящему вокруг. Немец напоминал послушного пациента, который делает все, что ему прикажет врач, и ничему не удивляется.

На матери и тетке Шнайдера были дорогие платья из тафты стального цвета. Важные седые дамы с золотыми цепочками вокруг шеи и бриллиантовыми брошками на груди отличались от всех своей напыщенностью.

Когда священник спросил Лялю: «А раньше ты никому не давала слова?» — по церкви пронесся шепот.

— Нет, — твердо и громко ответила Ляля, словно возражая шепоту за спиной.

Альфред всякий раз, как ему надо было произнести «да» или «нет», сообразуясь с текстом вопроса, смотрел на невесту, и она ему подсказывала ответ.

— Ничего себе символ, — шепнул отец матери, достаточно громко, чтобы услышала Дарка.

Церемония бракосочетания закончилась. Священник Подгорский провозгласил, что отныне Альфред и Ляля — муж и жена перед богом и людьми. Начались поздравления. Первыми подошли родители, потом родственники, а затем потянулись ближние и дальние знакомые.

Подошла и Даркина очередь. Ляля, которая со многими целовалась, только чмокая воздух, вдруг прижалась щекой к Даркиной шее:

— Не думай… плохо обо мне…

Стефко отказался поздравить молодых. Его кольцом окружила вся семья — мама, папа, сестры, — и каждый на свой лад (мать, например, пожирала сына грозными цыганскими глазами) уговаривал его не позорить семью и поздравить молодоженов.

Он же стоял неподвижно, как телеграфный столб. И только когда молодые скрылись за церковной оградой и поздравлять уже было некого, Стефко поплелся за свадебным шествием.

Праздничный стол растянулся через коридор на два зала. На нем красовались все запасы серебра, фарфора и хрусталя, собранные среди веренчанской интеллигенции. Перед каждым прибором лежало красное яблочко с воткнутой в него карточкой, на которой красовалась фамилия гостя. Края скатертей во всю длину стола были увиты гирляндами хвои. От хвои, от спелых яблок пахло рождеством.

Дарке досталось место в первом зале, между Костиком и Мирославом Равлюком.

Мирослав был Лялиным гостем. Ей очень хотелось, чтобы среди приглашенных были «лучшие люди», то есть люди со званием или состоянием. Равлюк попал в число приглашенных как сын фабриканта, только для того, чтобы Ляля, представляя его венским гостям, могла сказать: «Герр Равлюк, сын фабриканта».

На почетном месте, как принято, сидели молодые. Ляля слегка удивленным, меланхолическим взглядом осматривала гостей, словно не понимая, зачем собралось столько народу.

Альфред, как видно сильно проголодавшийся за время церемонии, теперь насыщался с истинно немецким аппетитом. Медленно, наслаждаясь, словно дегустатор, он поддевал вилкой мясо, накладывал сверху какую-либо острую приправу и осторожно, чтобы не измазать белоснежную салфетку, разложенную на коленях, отправлял все в широко открытый рот.

Когда провозглашали тост за молодых, Альфред поднимался, вытирал губы салфеткой, кланялся и тотчас же принимался за еду.

Старый Данилюк переводил зятю тосты (с украинского на его родной немецкий). Шнайдер еще раз кланялся, но уже менее торжественно.

Тостов было много, и после каждого невесте приходилось пригубить рюмку. Наиболее дерзкие из гостей, произнося тост, требовали, чтобы Ляля пила до дна.

— До дна! До дна! — горланили они до тех пор, пока, молодая не опрокидывала рюмку вверх дном.

В результате вскоре опьянели не только гости, но и Ляля. На щеках заиграл румянец, глаза блестели, она щебетала и смеялась. Наконец, вопреки обычаям, невеста вышла из-за стола и принялась организовывать застольный хор. Юноши грянули «На кедровом мосту», а выводя: «Гоп, пчех-уха-ха», так ухнули, что от сотрясения воздуха на носу у старухи Шнайдер задрожало золотое пенсне. Лялиной свекрови явно не понравилось поведение невестки. Несколько раз она незаметно, движением бровей, старалась вернуть Лялю на ее место рядом с мужем. Но невестка даже не глядела в ту сторону. Она была занята Стефком. Ей, видно, очень хотелось поговорить с ним, но юноша явно избегал этого.

Пани Данилюк совершенно не огорчало поведение дочери. В церкви только что завершился акт передачи девушки Шнайдерам, и мать была не только на седьмом небе от счастья, но чувствовала себя свободной от всякой ответственности за дочь.

Она сама рассказывала Даркиной и Орыськиной матерям о том, какое счастье выпало на долю ее дочери. Ляля, мои милые, заполучила в мужья не только коммерческого советника с виллой, но и готовое приданое. У Альфреда была сестричка. Барышне шел двадцать первый год, у нее был жених, но перед самой свадьбой девушка заболела скарлатиной и умерла. Можете себе представить, мои дорогие, какой это был удар для бедной матери! А теперь все приданое, — а вам не надо объяснять, какое приданое готовят богатые немки своим дочерям, — по желанию матери, уважаемой фрау Амалии, достанется жене ее сына.

Все, все, от мехов до коврика у входной двери, найдет Ляля в своем новом доме.

После двенадцати ночи невеста сняла фату, переоделась в темное платье и стала «дамой».

Венок с фатой по очереди надевали девушки. Всякий раз оркестр сопровождал это вальсом, и девушка в фате проходила несколько туров с тем, кто приглашал ее. Существует поверье, что первая надевшая венок после невесты первой в этом году выйдет замуж. Ничего удивительного, что Орыська была этой первой. Пражский пригласил ее на «девичий вальс», и она, не имея права отказаться, с кислой миной закинула ему руку на шею.

Орыськиным соседом за столом оказался молодой офицер пограничной заставы, с блестящими кудрями и маленькими черными усиками, которого Данилюки по различным соображениям политико-дипломатического характера не могли не пригласить. Орыська все время кокетничала с ним, надеясь, что именно он пригласит ее на «девичий вальс».

Девушки спешили замуж, и Даркина очередь подошла не скоро. Надевая венок на голову, она подумала: «Если меня пригласит на вальс Данко, значит, пути наши когда-нибудь сойдутся, а если Равлюк, то мечты мои напрасны».

Данко уже стоял перед Даркой, склонив голову.

Счастливая, она протянула ему руки, обняла за шею, и тотчас все закружилось — и стены, и столы, и люди, сидевшие за ними. То ли цыгане играли так, словно сам черт водил их смычками, то ли пол от воска стал скользким, как каток, то ли оба они немного захмелели, но Дарке казалось, что она падает, потом отталкивается и снова летит ввысь… ввысь… ввысь…

И не держи ее Данко за талию, она, может быть, и впрямь полетела бы под потолок.

— Погляди мне в глаза, Даруся! Я хочу прочесть в них, что ты все мне простила… Почему ты отворачиваешься? Я знаю, девочка, что не всегда был с тобой таким, как нужно, моя добрая, моя маленькая любовь…

«Он пьян, но… Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. А этот пьяный язык говорит такие милые сердцу слова».

— Дарка, ты не сердишься на меня?

Девушка не успела возразить — из коридора долетел шум, возгласы, и музыка оборвалась.

Гости ринулись из танцзала к выходу, но людская волна, катившаяся из коридора, захлестнула их и водворила обратно. Посреди зала образовался круг, в нем стоял пьяный человек небольшого роста, всклокоченный, с разинутым губастым ртом. Он водил вокруг отупевшим взглядом, идиотски улыбаясь. Галстук сбился на сторону, пиджак был в известке, а сам человечек едва держался на. ногах.

— Кто это? Кто? — шептались гости.

Дарка протиснулась к отцу, чтобы спросить у него.

Папа, белый как снег, шепнул:

— Вернулся Манилу.

А тот, набычась, шел в лобовую атаку на людей, сбившихся в углу между столом и печью. Альфред героически заслонил собой мать и тетку. Ляля стояла рядом, держась за его руку. На лице ее был не страх, а лишь острое любопытство.

Манилу медленно, словно вел психическую атаку на дамские нервы, продвинулся к столу и со всего размаха стукнул по нем ладонью. Женщины ахнули, а у Ляли лишь слегка вздрогнули веки. На миг обезьянье лицо грозно застыло, и вдруг раскатистый пьяный смех расковал его. Орангутанг со сбившимся на сторону галстуком вдруг приобрел на диво человеческий облик. Его, пожалуй, можно было назвать нормальным, если б не пьяные, помутневшие глаза.

— Что, испугались? Бойтесь, бойтесь! Я… того… люблю, когда меня боятся… Так должно быть… по… по… роду службы… вы должны меня… бояться. Хорошо… очень хорошо… ха-ха! Директор празднует свадьбу, а своего сослуживца, свинья… не приглашает… Эй, директор, иди-ка сюда и объяснись: почему ты не пригласил меня на свадьбу? Приказываю тебе… иди сюда… Ты директор… но слушаться должен меня… га-га-га!.. Ну, директор, так почему ты не пригласил меня на свадьбу? Потому, что Штефан Манилу румын? Да? Ну, говори: потому, что румын, да? Сейчас мы запишем, что директору Данилюку не нравится румынская нация. Сейчас… А вы чего вытаращились? Запишем и вас… Погоди ты, кудрявый, ты чего меня испугался? Что я, черт с хвостом? Гляди… где у меня хвост? А, — он ударил себя ладонью по лбу, — вспомнил, вспомнил… У вас совесть нечиста, вот вы и боитесь меня… Запишем, запишем: «нечиста политическая совесть»… га-га!.. А почему меня никто не угощает? Эй ты, молодой, как тебя там?! Угощай гостя… Ты не гляди, что я не приглашен… Я, Штефан Манилу, могу заткнуть за пояс всех приглашенных баранов… Га-га-га!.. Ведь я… Кто вспомнит, кто я?

— Хам, подлец, вот кто ты! — крикнул Уляныч, посеревший от гнева.

Манилу вылупил глаза. Смелость Уляныча так потрясла его, что он не нашелся, что ответить.

Софийка кинулась к мужу, раскинув руки крестом, преграждая дорогу к Манилу.

— Софийка, пусти меня! Вот перед вами, уважаемые гости, символ судьбы нашего народа на Буковине… Явился в наш дом, плюет нам в лицо, а мы молчим, как стадо баранов!.. Софийка, пусти меня, я ему…

Его преподобие зашел сзади, схватил Уляныча за обе руки.

— Ты пьян, — сказал он громко и шепотом добавил: — Ты хочешь погубить нас всех?.. Софийка, уведи его на кухню и дай черного кофе, ведь он совсем не в себе…

— Неправда… я в здравом уме… Не затыкайте мне рот, отец, не бойтесь… Я ничего больше не скажу… Трусы вы все, трусы!

Но его преподобие, не выпуская рук Дмитра, уже вел его к двери.

С Манилу слетел хмель, и он, словно испугавшись своей трезвости, ринулся к недопитым рюмкам и принялся опрокидывать одну за другой себе в глотку.

— Кофе дайте ему, — Манилу снова обрел дар речи. — Кофе дайте ему, черного кофе, чтобы не пугал больше людей… Га-га!.. Почему не смеетесь? Га-га!.. Он напугал Штефана Манилу… А почему молодая не за столом, я спрашиваю? — вцепился он в Дарку. — Почему ты не рядом с мужем?

— Это не молодая, Манилу, это моя дочь, оставь ее в покое.

— Твоя дочь, Попович? Иди сюда, я тебя поцелую за то, что она твоя дочь. Попович, ты меня презираешь, ведь я… доносчик, да? Ты, верно, думаешь, что доносчиком легко быть? Легко-о? Мне говорят: давай факты, а где… я возьму факты? Фактов нет! Ха, а откуда взять, если нет? Попович, где ты берешь деньги, когда у тебя их нет? Говори правду… Ты знаешь, что мне надо говорить только правду… это твоя дочка? А почему она в фате? Попович, а может, ты врешь и она вовсе не твоя дочь? Почему они все встали? Почему не пляшут? Не умеют плясать? Тогда я сейчас спляшу!.. Эй, освободите столы… Сейчас я буду на столе гору плясать…

Да, видно, не судилось ему сплясать гору на столе. Офицер заставы, тот самый, с которым весь вечер кокетничала Орыська, вошел в комнату, привлеченный шумом. Поняв, в чем дело, он схватил Манилу за шиворот, поволок к двери и, угостив пинком, вышвырнул в темень ночи, не заботясь о последствиях. Для полного спокойствия он запер дверь. Потом вытер платком руки, поправил мундир и извинился перед Данилюками за «неудачное выступление» своего земляка.

Директор тоже просил гостей забыть «маленькое недоразумение» и продолжить празднество, но никому уже не хотелось веселиться. Ради приличия гости посидели еще с полчасика и разошлись.

Двумя днями позже Ляля уезжала в Вену. Дарка даже не пошла провожать ее. Бессовестное предательство Ляли лишило ее в Даркиных глазах не только симпатии, но и уважения. Девушка больше не верила ни Лялиным словечкам, ни тем более слезам. Даркина память сохранит образ изменчивого мотылька, которому она обязана не одной хорошей минутой, но мотылек этот не будет иметь ничего общего с фрау Элен Шнайдер.

Вскоре после Шнайдеров уехали и Улянычи с Орыськой.

Накануне их отъезда Дарка провела полдня у Подгорских. Последний раз они вместе ужинали в беседке, последний раз бродили по аллеям сада, последний раз любовались с холма прудом, в котором, как в зеркале, отражался закат.

И только когда Уляныч предложил Дарке проводить ее домой (Софийка и Орыська паковали в дорогу мелочи), девушка поняла, что Дмитро и был той единственной силой, что так долго удерживала ее у Подгорских.

С момента его бунта на Лялиной свадьбе Дарка прониклась к нему чувством какой-то особой близости. Она думала о той дорожке, по которой он сам направил свою жизнь. Не женись Дмитро на Софийке Подгорской, все у него сложилось бы иначе. Но что поделаешь! Он мечтал об этой женитьбе, как о самом большом счастье, теперь же воюет со всей семьей, а они откровенно потешаются над ним. Среда засасывает его, как трясина, а он лишь размахивает руками…

Дарка и Уляныч шли молча. Казалось, все, что можно сказать, было сказано в беседке за столом, в саду, на берегу пруда. Теперь только шли и пережевывали собственные мысли.

— Пойдем по дороге или напрямик, через перелаз? — спросил Дмитро.

— Через перелаз, — не думая ответила девушка.

Молчание Уляныча не только разочаровало ее, но в какой-то мере и обидело. В глубине души она надеялась, что он раскроет ей свое сердце.

— Хорошо, — лаконично согласился Уляныч.

Когда миновали кузницу и свернули на дорожку, ведущую в рощу акаций, перед ними вдруг возникла картина: на завалинке хатки, по окна вросшей в землю, сидела не старая еще женщина и билась головой о стенку, причитая во весь голос. Муж стоял рядом и лишь шевелил губами. Он был трезв, но казался не совсем нормальным. При каждом новом взрыве рыданий мужчина силился что-то произнести, делал робкое движение рукой и этим ограничивался.

— Зачем отдал? Зачем отдал, спрашиваю? Чего ты испугался? Ой, не могу!.. Ой, помру!.. Чего ты испугался?.. Тюрьмы? Тебе страшна тюрьма? Тебе? Ох, не могу… Ох, помру на месте!..

Уляныч подошел совсем близко, но женщина все еще не замечала его. Пришлось окликнуть:

— Что случилось? Что вы хотите от мужа?

Услышав голос постороннего человека, женщина опомнилась, перестала рыдать, быстро запахнула сорочку на груди, заправила под фез растрепавшиеся волосы.

— Черти б его побрали! Работал, прошу прощения, на винокурне… Работал, работал… Наконец я говорю: «Поди попроси, что тебе причитается, а то больше нет мочи терпеть… Ребята голодные…» Вот он и пошел… Лучше бы он за своей смертью пошел! Пошел… Я еще ему наказала: «Пойдешь по тракту — купи соли у Кивы». Он и завернул за этой солью… Лучше б у него ноги отнялись у порога! Вот и застукал его там этот Манилу, или как его там зовут… Увидал у моего деньги и потребовал: «Отдай, а то наложу штраф за то, что твоя собака хотела покусать моего ребенка…» А какая же у нас собака? У нас кота и то нет, не то что собаки… Ведь ее кормить надо… Мой уверяет, что нет никакой собаки; что дети дома мамалыги ждут, а тот возьми и скажи: «Сейчас отдай все деньги, не то худо тебе будет», а этот дурак возьми да и отдай… Там, говорит, кроме Манилу, еще два жандарма стояли… А что тебе жандармы? Что они с тобой сделают?.. В тюрьму посадят? Пусть сажают всех вместе, может, хоть там перезимуем… Зачем ты отдал? — снова вцепилась она в мужа. — Скажи, зачем отдал?.. А то сейчас конец тебе придет!.. Для чего отдал? Чем я теперь голодные рты накормлю? Чего ты испугался? Тюрьмы? Тюрьмы испугался?

Уляныч, краснея, пошарил по карманам, сунул женщине в руку несколько банкнот и, словно стараясь побыстрее удрать от этого места, потянул Дарку за собой.

— Да, — проговорил он, когда они отошли подальше, — это совесть наша повстречалась с нами и заговорила. — Уляныч собирался закурить, но, не найдя спичек, так и держал незажженную сигарету в зубах. — Народ страдает, переживает трагическую эпоху, а чем занимаемся мы, славная его интеллигенция? В данном случае веренчанская интеллигенция? Чем занимались мы все лето? Вот только что мы видели, как билась головой об стенку женщина, которую среди бела дня ограбили представители власти. Сколько таких ограбленных, обиженных, угнетенных? А мы с вами? Мы на целых два месяца забили себе головы проблемой: кого выберет Ляля — Альфреда или Стефка? Какими убогими, какими ничтожными, какими никчемными кажутся все эти наши личные «страдания» перед лицом народного горя! Да, если б мы могли взглянуть на жизнь с вершины ее общественного развития, наши радости и заботы предстали бы совсем в ином свете… Оторвались мы, Дарка, от народа… Не связаны с ним реально, для нас понятие «народ» сводится к каким-то идеалистическим страданиям. Но народу нужны не наши интеллигентные терзания, а конкретная помощь… руководство… организация протеста и борьбы, а этого пока наша интеллигенция ему дать не может… Ибо каждый из нас связан государственной должностью и во имя этой должности, этого хлеба, обязан равнодушно взирать на сцены, подобные той, что мы только что видели. Знаете, — он остановился и неожиданно крепко сжал ее руку, — для дела было бы в десять раз полезнее, если б большинство интеллигенции ходило без работы!.. Но наши «друзья» хитры: они купили нас за кусок колбасы, нас, интеллигенцию, а с народом… видите что вытворяют… А мы если и протестуем, то лишь шепотом: ведь я, ваш отец, Данилюк — все мы на государственной службе, малейший голос протеста — и мы лишимся ее.

— Ну, зачем вы так расстраиваетесь, Уляныч?

— Не жалейте меня! — отрезал он грубо. — Жалейте эту женщину, ведь у нее отняли последние гроши, а она на них собиралась купить мамалыгу детям… «Так расстраиваетесь»! В том-то и дело, что мы чересчур спокойны, слишком уж глубоко запрятана наша совесть! В этом-то и дело…

Внезапно он умолк, бессильно выпустив Даркину руку.

— Вы влюблены, — заговорил он вскоре, но уже совершенно иным тоном, — вам хочется любить, мечтать, верить, надеяться, а я завел разговор бог знает о чем… К тому же вы еще ребенок! Но мне бы очень хотелось, чтобы в вас всегда говорил голос совести… как у Локуицы… А теперь разрешите мне помолчать.

Когда дошли до ворот и надо было прощаться, Уляныч сжал Даркину голову ладонями и трижды поцеловал в лоб.

Дома папа спросил:

— Почему ты так печальна, доченька? Нелегко, видно, прощаться с каникулами?

— Папа, ты думаешь совсем не о том, — ласково возразила Дарка и тотчас спросила: — Папа, а где теперь может быть Локуица?

— О, да! — отвечая на ее мысли, проговорил папа. — С этого человека ты во всем можешь брать пример.

* * *

После отъезда Улянычей Данко сблизился с Костиком и Пражским. Возникла чисто мужская компания. Дарка осталась одна.

Да и времени для прогулок не было. Шла подготовка к отъезду.

Вначале предполагали, что в Черновицы поедет мама, запишет Дарку в гимназию и, воспользовавшись случаем, отвезет ее постель и зимнее пальто на новую «станцию». Но когда дошло до дела, поехал все-таки отец.

Дарка с нетерпением ждала его возвращения. Очень хотелось узнать, какова новая «станция». Правда, мама успела подробно рассказать, но девушке казалось, что это скорее воспоминания о днях маминой молодости, ведь теперь там, наверно, все по-другому.

Не успел отец перешагнуть порог, как мама вскрикнула не своим голосом:

— Что с тобой? Заболел?

Отец попробовал ободряюще улыбнуться. Он, бедняжка, не ожидал, что домашние поймут все с первого взгляда.

— Успокойтесь… ничего особенного… Сейчас все расскажу, только дайте мне попить… Нет, не хочу воды. Дочка, дай мне стакан холодного молока… А… а… спасибо… Так вот, ничего страшного… Дарку не приняли в гимназию…

— Как это не приняли? Почему не приняли? — Мамино лицо пошло красными пятнами.

Отцу трудно было что-либо объяснить. Больно говорить о вещах, ставших уже неопровержимым фактом. Да и что непонятного в такой, казалось бы, простой фразе: «Дарку не приняли в гимназию»?

Мамины глаза, мамин рот, мамины руки, вся ее фигура ждали пояснений.

— Так вот, — снова начал отец, — составили новые списки. Принимают не всех… Из Даркиного класса не приняли Ореховскую, Сидор, Романовскую… и еще кого-то, не помню фамилии…

— Как это не приняли? Я спрашиваю тебя толком, что значит не приняли, а ты перечисляешь фамилии. — Голос мамы звучал раздраженно.

Отец виновато пожал плечами:

— По-моему, я сказал ясно… Дарке и тем, кого я назвал, министерство просвещения вообще запретило посещать школы на Буковине… Они могут учиться только в регате…

— А в мужской гимназии? — вмешалась бабушка, словно это могло хоть в какой-то мере облегчить Даркину судьбу.

— Не знаю точно, слышал, что еще хуже… Говорят, половину отсеяли…

«Данко остался. Таких, как он, не отсеивают». И вдруг в Даркином сердце вспыхнул злой огонек, но она мигом погасила его.

Дарка боялась, что маму свалит такой удар, а все получилось точнехонько как в басне про медведя: когда на него падает ветка, он ворчит, а когда полено, то молчит. Молодчина мама, молодчина!

— Ну что ж, — сказала она, обнимая отца за шею, — головой стену не прошибешь. Раз нет иного выхода, Дарка останется дома.

— Как это «дома»? Перестать учиться? — спросила дочка дрожащим от слез голосом.

— Что ты понимаешь под словом «дома»? — спросил и отец, деликатно высвобождаясь из рук жены.

Мама пояснила:

— Во-первых, как же я отдам ее чужим людям? Во-вторых, допустим даже, что Дарка окончит гимназию, а дальше что? Где гарантия, что тебя до тех пор не выгонят с работы и ты сможешь помочь ей закончить университет? Допустим, Дарке даже удастся закончить университет, а что дальше? Все равно она не получит работы и будет сидеть дома с дипломом… Так уж лучше пусть сидит без него…

— Ох, жена, — отец обеими руками вцепился в свои сильно поредевшие волосы, — неужели ты думаешь, что эта беда будет длиться вечно? Неужели ты про себя в душе… в душе, — отец ударил себя кулаком в грудь, — не веришь, что наступят перемены? Да если б я думал, что у нас никогда не будет свободы, я не мог бы жить! Тогда надо повеситься на сухой вербе, ведь у меня есть еще один ребенок… Я, — закончил он уже спокойно, — думал, что твой политический кругозор шире…

— Дело не в политике, — резко возразила мама, — я, как женщина, как мать, практически подхожу к делу, а ты, — махнула она рукой, — как был мечтателем в студенческие годы, таким остался и в старости…

— А теперь послушайте, что я вам скажу, — вмешалась в разговор бабушка. — Раз на то пошло, Микола, так пусть Дарка в самом деле остается дома… Погоди, не перебивай меня, ты еще не знаешь, что я хочу сказать… Дарка останется дома, а деньги, которые мы собирались тратить на нее, станем откладывать… Потом Дарка подучится немного, так, для отвода глаз, и мы купим ей аттестат зрелости. Что? Что ты скажешь на это? — Бабушка взглянула на отца сияющими глазами.

— Мама, вы ей купите диплом, а не знания… А я не хочу, чтобы моя дочь была неучем. Вот что я скажу вам, мама!

— «Знания, знания»! — передразнила обиженная бабушка. — Постыдился бы такое говорить! Да их знания принесут ребенку больше вреда, чем пользы. Скажет, только бы пойти наперекор теще…

— Микола, мама права…

— Нет, нет и нет! — Отец вскочил и заходил по комнате. — Тут я не уступлю. Дарка пойдет в гимназию! Ей, слава богу, семнадцатый, и я внутренне убежден, — отец положил руку на грудь, — что моя дочь прекрасно отличает белое от черного. Им уже не отравить ее душу! В этом я уверен! А математику, физику, химию, иностранный язык, румынский, да, даже румынский, латынь, древнюю историю, географию Дарка будет знать. Это и есть те знания, которые я имею в виду.

Неужели это тот самый забитый папа, которым, казалось, мама и бабушка вертели, как хотели?

Папочка, любимый! Жизнь изо всех сил пригибает его к земле, а он не сдается. Он преисполнен веры. Если бы к этой вере еще и воля, отец мог бы зажечь и повести в бой пол-Буковины!

В ту ночь у Поповичей долго горел свет. Когда же мама принялась стелить постель, было решено, что Дарка поедет в штефанештскую гимназию, к сестре домнула Локуицы.

Сестра Локуицы два года назад приезжала на каникулы в Веренчанку и, несмотря на то, что оказалась простенькой горожанкой, оставила о себе очень приятное впечатление. Всем нравилось, как гармонично сочетались в ее характере уверенность и скромность. Отец сказал, что она достаточно умна, чтобы найти свое место в любом обществе. Женщины Веренчанки были поражены, как много она успела сделать за такой короткий срок своими маленькими ручками (руки и ноги у домнишоры Зои и впрямь словно детские).

Прежде всего она вышвырнула из дома своего брата все до последней щепки, побелила стены, вымыла окна, по оконным рамам и дверным косякам прошлась щелоком, потом выкрасила их в приятный зеленый цвет и обвела белой каемкой, выбила все мягкие вещи, полакировала мебель. Затем взялась за сад и огород. Одним словом, когда в сентябре Зоя уезжала от брата, под его обновленными окнами цвели анютины глазки, а кладовая была набита различным вареньем, домашним мармеладом, маринадами и всевозможными наливками.

— В такие руки я спокойно отдам дочь, хотя знаю Зою поверхностно, — сказал отец бабушке.

А та хоть старенькая, а тотчас поймала его на «неверном политическом шаге»:

— Вот тебе и на! И это называется мужской ум! Ведь из первого же Даркиного письма наша сигуранца узнает, что твое дитя живет у Локуиц, и, клянусь здоровьем, нас всех тут съедят живьем…

Отец с минуту полюбовался бабушкиным воинственным видом, потом ласково взял ее за руку — так он поступал всегда, когда хотел перебить ее.

— Вы правы, мама. Тут уж я должен вас похвалить. Видишь, какая у нас мама? — обратился он к жене. — Говорю, я должен похвалить ваш «политический ум»… В самом деле, опасно было бы посылать Дарку в Штефанешти, если б не одна счастливая случайность: Зоя носит другую фамилию… Они ведь брат и сестра только по матери, а отцы разные. Я напишу домнишоре… Локуица как-то дал мне свой домашний адрес… Но письмо нельзя посылать из Веренчанки. Завтра я выйду к утреннему поезду и попрошу арендатора опустить письмо в Черновицах, а то как бы… Тсс! — неожиданно оборвал он на полуслове и ни с того ни с сего стал рассказывать о том, что в Черновицах появились дамские туфли нового фасона.

Бабушка, которая, произнеся «политическую речь», тут же задремала, проснулась от громкого лая Цыгана.

— Микола, выйди-ка, похоже, кто-то шатается по саду. Вот наказание господнее с этими мальчишками! Осталось несколько яблок — и тем не дадут дозреть…

* * *

Ни отец, ни мать никому не говорили, что Дарка попала в список неблагонадежных, но Подгорская откуда-то узнала и сама (а это бывало не часто) пришла к Поповичам.

Целью ее экстренного визита было не столько выражение сочувствия, сколько желание похвастаться перед Даркиной мамой своей прозорливостью: как хорошо, что они, Подгорские, еще полгода назад перевели Орыську в Гицы. Она уже освоилась там, прекрасно овладела румынским языком, и теперь ей все нипочем.

Дарке противно было слушать эти фарисейские речи. Сидела напротив Орыськиной мамы и вертелась, как курица, готовая снестись. Так и подмывало спросить: «Кому вы замазываете глаза, любезная пани Подгорская? Ведь именно таких, как ваша Орыська, оставят на Буковине. Жаль, вы не слышали, как в конце учебного года «Альзо» сокрушался по поводу вашей доченьки…»

«Данка тоже оставили, — и в Даркином сердце снова вспыхнул злой огонек. — Но Данко не пара Орыське, — мысленно защищала его Дарка, — он артист. Кто знает, кем может стать Данко! Он не вмешивается в политическую борьбу, потому что всецело поглощен музыкой. А Орыська? Он не герой, но и не предатель. Данко порядочен по натуре, а Орыська — продажная лиса…»

— Куда же вы думаете послать Дарку, пани Попович? Это ведь так важно — решить, кому поручить своего ребенка…

— Еще не знаю, пани Подгорская. Мы подумаем, посоветуемся… Ничего не могу сказать заранее…

Гостья, поглядывая на маму, производила какие-то манипуляции с замочком своей сумочки.

— Я могу, конечно, если вы хотите, попросить мою Софийку. Возможно, она согласится взять Дарку на «станцию», а там, вы сами понимаете, ей будет как у Христа за пазухой. Правда, у Софийки всего две маленькие комнатки… Я не знаю, согласится ли она, но, может быть…

— Спасибо… не беспокойтесь. — Мама холодно, но вежливо отклонила предложение.

Отец потом шутил, что это была самая большая общественная доблесть, на которую отважилась бабушкина дочка.

— Что ты имеешь против Улянычей? — спросил папа, когда обиженная пани Подгорская ушла домой.

— Против самого Уляныча абсолютно ничего. Я только не хочу, упаси боже, чтобы Дарка уподобилась Орыське. И все! Хоть ты и твердишь, что твоей дочери, — не могла удержаться мама, чтоб не уколоть папу, — семнадцатый год и она сама разбирается, где белое и где черное, но я хочу уберечь ее от вредных влияний. Понял ты меня, педагог?

* * *

«Мальчишки всегда остаются мальчишками», — Дарке пришлось это признать. Будь то обыкновенные мальчишки или одаренные музыканты, их всех тянет к оружию, как пьяниц к водке.

С тех пор, как у Ляли на свадьбе домнул Чабану (так звали пограничника) вышвырнул Манилу за дверь, он прослыл среди веренчанской интеллигенции не только смелым, но и порядочным. О нем теперь говорили: «Он хоть и румынский офицер, но человек порядочный». И это давало нашим юношам (Костику, Пражскому и Данку) моральное право дружить с ним. Домнул Чабану, как офицер, мог носить любое оружие, и ребята прилипли к нему, как смола к подметке.

Охота на диких уток совсем опьянила их. Они забыли обо всем на свете. Данко, например, вовсе не думал о Даркином существовании. Стрельба, утки, болото, камыши — вот мир, который теперь, как видно, целиком заполнил его.

Девушка болезненно переживала такое равнодушие со стороны Данка. Тем более что через несколько дней она едет в Штефанешти и они не увидятся до рождества. Может быть, знай Данко, что она больше не будет учиться в черновицкой гимназии, он пожертвовал бы этими проклятыми утками, чтобы провести последние дни с ней. Может быть… Но как дать ему знать? Единственным посредником между ними был Стефко Подгорский, но его не было в Веренчанке. За ним приехала тетка и увезла в Карпаты, чтобы он немного оправился от удара, нанесенного Лялей.

Да и стоило ли вообще разговаривать с Данком, раз он сам не чувствовал потребности поинтересоваться судьбой Дарки?

Он, верно, успокоился, узнав, что лично его нет в списках «неблагонадежных», а остальные, в том числе и Дарка, его не интересовали.

Такие переживания отнюдь не способствовали хорошему настроению. Девушка была раздражена, готова каждую минуту вспылить из-за любой мелочи, ответить грубым словом или плачем.

Бабушка по старческой наивности относила скверное настроение Дарки за счет приближающейся разлуки с родным домом. Однако мама, у которой в таких делах глаз был более наметан, не упрощала ничего. Она подозревала, что здесь, кроме тоски по родному дому и по родной стороне, кроется еще что-то.

Дарка не раз чувствовала на себе пристальный, суровый взгляд мамы, а когда глаза их встречались, та неодобрительно покачивала головой: «Ох-ох, и куда это все заведет?»

Теперь мама не упускала ни малейшей возможности и всякий раз заводила разговор о современных девушках, «совершенно утративших девичью гордость». Чтобы во времена маминой молодости девушка сохла по парню, который не обращает на нее внимания? Да ни за что на свете! Будь он хоть золотой, и не взглянула бы в его сторону!

Бабушка не понимала, куда клонит мама, но тоже поддакивала. Вот как, например, случилось с нею самой. Дальше шла история о том, как один молодой адвокат объяснился бабушке в любви, а потом целую неделю не показывался и не сообщил записочкой, почему не мог прийти. И хотя потом выяснилось, что он не мог ни прийти, ни прислать записку, так как его срочно вызвали на судебное разбирательство в глухое село, бабушка не простила ему неуважения к ее особе. Порвала с ним, хотя позже, — тут бабушка вздыхает, — возможно, и жалела… Да, да, клянусь здоровьем, раньше девушки больше дорожили своей амбицией!

Дарка не принимала близко к сердцу этот рассказ. Только думала: «Прости ей господи, ведь она не знает, что говорит!» Но мамино подчеркнуто холодное равнодушие причиняло гораздо более глубокую боль, чем та могла предполагать.

Прячась по углам и глотая слезы, Дарка спрашивала себя: «Неужели мама думает, что так она выбьет Данка у меня из головы? Меня связывает стыдливость, а она почему первая не подойдет, не расспросит? У кого, как не у мамы, должны найтись слова утешения? С кем, как не с ней, я должна поделиться своей болью? Почему она не хочет понять, что нужна мне сейчас больше, чем когда-либо, что мне необходимо ее ласковое, рассудительное, умное слово?»

Но мама не желала ничего понимать. Она вообще не признавала такого рода страданий.

Может быть, ей хотелось, чтобы дочкино сердце спало как можно дольше, ибо мать по собственному опыту знала, что когда оно просыпается, то ему, к сожалению, приходится больше плакать, чем смеяться… Но… но… раз уже свершилось, то как можно приказать проснувшемуся сердцу: «Закрой глаза и спи!»

Чтобы не попадаться матери на глаза, Дарка целыми днями пропадала в отцовской библиотеке. Она хваталась за книги, не в силах ни одну из них дочитать до конца, вылавливая лишь места, созвучные ее душевному состоянию. Так, случайно, ей в руки попал том известной буковинской писательницы Ольги Кобылянской. Бегло перелистав и эту книгу, Дарка наконец нашла в ней то, что было написано для неё, для нее одной: «Есть род любви у женщин, который мужчине не понять. Слишком необычна она для него. И вот такую широкую любовь, способную дать мне вполне развиться, дать мне расцвести, отдала я ему. Не на один день — навсегда. Каждый жест его был мне нужен, его лицо было мне нужно, голос его был нужен, его хорошие и дурные стороны.

Он был мне нужен, чтобы я стала совершенной и чтобы многое, спавшее во мне, пробудилось…»

И на той же странице, ниже: «Кинула ему под ноги все лилии своей души, но он не узнал их. Думал, что цветы эти вянут и вновь оживают в воде. Но лилии не оживают в воде».

Теперь Дарка не разлучалась с этой книгой. Она выискивала укромные уголки, чтобы вновь и вновь перечитывать места, которые известная писательница написала для нее одной.

Ольга Кобылянская сделала так, что Дарка Попович нашла наконец свое место в жизни.

Не походила ли Дарка до сих пор на человека, который, придя на бал-маскарад, надел чужую маску и потому так плохо себя чувствовал?

О, теперь Дарка знает, какая маска ей больше всего к лицу, — это маска гордой, одинокой, далекой царевны.

Даркино воображение рисует даму в черном, с белым, как мел, лицом и скорбно сжатыми губами. Где бы ни появилась «черная дама», всюду возникало траурное настроение. Не один любопытный будет ломать себе голову над загадкой, какую трагедию пережила «черная дама», но Дарка будет молчать, как камень. И только много-много лет спустя, уже совсем старенькая, сидя зимним вечером в большом старинном кресле, окруженная детьми и внуками Славочки, она расскажет им историю своей любви. Данко, к тому времени известный на весь мир музыкант, женится на знатной аристократке (только не на Лучике Джорджеску!). Все завидуют его славе, богатству, и никто не знает, как он несчастен. Сквозь все его произведения красной нитью проходит один печальный мотив — тема потерянного рая.

Дарке нравится ее новая роль. Она ходит с гордо поднятой головой, скорее влюбленная в свою боль, чем в реального Данка, и всякий раз по-иному представляет себе встречу с Данком — ведь им еще придется встретиться. То ей представляется, как она проходит мимо, не подарив его даже взглядом; то хочется, чтобы он бежал за нею, с мольбой простирая руки, а она, глядя через плечо, бросит ему лишь одно убийственное слово: «Поздно!» — и пройдет дальше беззвучно, как тень.

Но в жизни все бывает иначе, чем представляют себе люди, и встреча Дарки с Данком не была похожа ни на одну из сцен, созданных Даркиным воображением.

В один из дней (собственно, не в один из дней, а в самый последний день каникул) девушка увидала Данка у ворот. Он просто пришел, остановился и ждал, пока она заметит его и выйдет. На его загорелом, местами облупившемся от солнца лице было столько мальчишеской веселости, что Дарка мигом поняла, как смешна она будет в роли гордой царевны.

Впрочем, теперь, когда перед нею стоял не воображаемый, а реальный, живой человек, когда этот человек не спускал с нее влюбленных глаз, когда на этом человеке была яркоголубая рубашка, так шедшая к его загорелому лицу, не требовалось никакой игры.

Оказывается, Данко только сейчас узнал, что в их гимназии, как он выразился, «были кое-какие неприятности у товарищей».

— Вот я и подумал: а что если и мою Дарусю не приняли в гимназию? — шутит он, напуская на себя грустный вид.

— А меня и в самом деле не приняли, и я еду учиться куда-то в Штефанешти…

Испуг, разочарование, боль, недоумение, отразившиеся на лице Данка, красноречивее слов говорили о том, что значила для него Дарка.

Растаяла, как дым в небе, «гордая царевна», и на ее месте оказалась самая обыкновенная, обезумевшая от счастья, что ее так любят, девушка.

— Даруся, маленькая Даруся, почему же ты раньше не сказала мне об этом? Я бы десять раз плюнул на этих уток… Злая ты… Неужели для тебя ничего не значат эти последние дни? Неужели тебе не хотелось провести их со мой? Ты знаешь, ведь теперь мы увидимся только на рождество… Как наказать тебя, моя любимая, злая девочка?

Они стояли у открытых окон, в которых каждую минуту могла появиться мамина или бабушкина голова (папа, к счастью, в этот день был в поле). Дарку это так связывало, что слова застревали в горле. Ей хотелось объяснить Данку, как грубо он ошибается, ведь она подозревала его в невнимании и очень страдала от этого. Но вместо объяснений Дарка молчала и лишь смотрела на него преданными, влажными от переполняющих ее чувств глазами.

— А мне надо завтра уезжать… И я всю неделю думал, что мы едем вместе…

— А я еще жду письма из Штефанешти. Не знаю, когда ответит домнишора Зоя… Как придет ответ, так поеду, а когда это будет, не знаю…

— Как жаль, ах, как жаль! — Данко в растерянности потирает лоб. — Однако, знаешь что? — и в голосе его звучат властные нотки: — Ты должна задержаться в Черновицах и один день посвятить мне. Хорошо?

Дарка замирает от страха: Данко громко, не таясь, разговаривает о таких вещах! Если в окне и не торчит ничья голова, то где порука, что никто не слушает их, притаясь за занавеской? Ведь от окна до ворот несколько десятков шагов.

— Я точно не знаю, когда буду в Черновицах, — шепчет Дарка, стараясь дать понять юноше, что надо быть осторожнее.

Данко понял ее и тут же совершил еще большую оплошность — пригнул голову Дарки к своему уху и зашептал:

— Тогда телеграфируй мне…

Испуганная отчаянной смелостью Данка, девушка вырывается, для безопасности отгораживается от него калиткой (совсем одичал мальчишка на лодке!) и кивает головой: да, да, буду телеграфировать. Хотя заранее знает, что этого не будет.

Неужели он не понимает, что Веренчанка — село, а не город? И стоит Дарке послать телеграмму, как завтра же ней станет известно каждому встречному и поперечному…

Девушка мигом находит более удобный, более верный способ связаться с Данко: по приезде в Черновицы она пойдет к Стефку, а тот уже сообщит Данку о ее приезде, укажет место свидания.

А пока пусть Данко думает, что она и впрямь настолько независима от папы и мамы, что свободно может назначать свидания по телеграфу, как взрослая.

Еще об одном ей очень хочется поговорить с Данком, но она не знает, как начать. Чувство справедливости подсказывает Дарке, что у нее нет ни малейшего права спрашивать о таких вещах. В Черновицах Данка ждет не только музыкальное училище, но и Лучика Джорджеску.

Дарка начинает издалека:

— Ты, верно, соскучился по своим музыкальным занятиям?..

— О да! — откровенно признается Данко. — Иногда мне очень не хватает атмосферы нашего концертного зала… Ты никогда не выступала на сцене? Нет? Тогда тебе неведомо то особое чувство, которое владеет артистом, когда он стоит перед бездной темного зала, не зная, что обрушится на него оттуда… Но в этом году я буду готовиться к аттестату зрелости, и да простит меня музыка…

«Музыка-то простит, а простит ли Лучика?»

Данко наблюдателен. Он сразу почувствовал, что настроение у Дарки изменилось.

— Не надо думать ничего дурного, — грозит он ей пальцем — а то будешь иметь дело со мной…

Дарке стыдно, ее застигли врасплох, но… она счастлива. Девушка опускает ресницы и только собирается поднять их, чтобы еще раз убедиться, что глаза Данка говорят правду, как за спиной раздается голос бабушки:

— Дарка, ку-ку? Погляди, кто ждет тебя? Скажи, Славуня, скажи: «Па-па».

— Па-па… — лепечет девочка.

Понятно, что Дарке не пристало дольше стоять с Данком. Присутствие свидетеля так смутило обоих, что они даже не подали друг другу рук.

Данко снял фуражку, чтобы поздороваться с бабушкой, да так и остался стоять с непокрытой головой.

В Дарке все кипело. Столько лет прожить на белом свете и до сих пор не знать, что можно, чего нельзя!

* * *

Дарка проснулась на рассвете. За окнами серая пелена, кое-где пронизанная красными нитями восхода. Осторожно, чтобы не шуметь девушка встала с постели, накинула на себя простыню и, тихонько открыв окно, выглянула в сад.

Деревья еще спали. Листочки на ветвях свернулись от утреннего холода, словно тюльпаны. Роса на траве приобрела уже полынный цвет первых заморозков.

Было около пяти часов. Утренний поезд уходит в Черновицы через три часа. Данко, верно, с вечера завел будильник и теперь безмятежно спит. Она представляет себе его загорелое лицо с чешуйками на носу, волосы, разметавшиеся по подушке. И вдруг материнская нежность подступает к сердцу:

«Спи, я буду охранять твой сон».

Дарка стояла, облокотясь на подоконник, а мысленно была рядом с любимым. Вот он проснулся, умылся, собрал вещи. Когда же он сел завтракать, девушка отошла от него. Наступил день, и все в доме (за исключением Славочки) встали.

И все же в то утро она не могла усидеть в комнатах. Слонялась по саду и, чтобы не вызвать ни у кого подозрений, возилась с астрами, выпалывала бурьян, подвязывала, подпирала слабые стебельки более сильными.

«Наступит час, когда я, его невеста, у всех на глазах пойду провожать его на вокзал с цветами, и никто не осудит, а все станут удивляться и завидовать, что мне выпало счастье быть его невестой…»

И тотчас слышится Дарке трезвый голос мамы или бабушки, хотя их нет поблизости:

«Дурак надеждой богатеет… Мечты, мечты, все одни мечты…»

«Не стану мечтать, — клянется Дарка, — не стану испытывать судьбу. Пусть сама решает».