— Когда смотришь на улицу через окно, — говаривал Кандинский, — ее шум едва слышен, движения призрачны, а сама она — за прозрачным, но сплошным и твердым стеклом — кажется потусторонним спектаклем. Но стоит открыть дверь и выглянуть из своего нутра, как ты моментально погружаешься в это зрелище, принимаешь в нем активное участие, переживаешь его вибрацию всем своим естеством.
Из своего нутра я гляжу в окно на проспект Ленина — главную улицу столицы Карелии, где во время обеденного перерыва можно встретить большинство знакомых. Слева виднеется монументальное здание мэрии и памятник Отто Куусинену, напротив — Дворец бракосочетаний (откуда доносятся крики «горько!»), дальше нефтяной король Сафин, отец певицы Алсу, строит роскошный отель (где должен состояться матч за звание чемпиона мира по шахматам), рядом — особняк отца Николая под медной с патиной кровлей (заказывали аж в Финляндии — здесь такой не достать), а справа — открывается вид на Онего. В каменном обрамлении набережной озеро напоминает зеркало в резной оправе.
Я давно уже мечтаю о контерфекте города. Почему о контерфекте, а не о пейзаже, портрете или медальоне? Дело в том, что этот устаревший термин (синоним «портрета») словно имеет второе дно — восходит к латинскому «подражать, подделывать».
Петрозаводск, расположенный на берегу Онежского озера, все время смотрится в его воды — как в зеркало — и, в зависимости от высоты волны или угла солнечных лучей, видит себя в разных изломах, бликах, фокусах и масках. Летом белые ночи лучатся матовым свечением (старые мастера добивались подобного эффекта при помощи белковой темперы), от которого предметы обращаются в собственную тень. В зимнем пейзаже, замечает Константин Паустовский в «Судьбе Шарля Лонсевиля», господствуют две краски: серая и белая. Белая — земля, а серое и темное — небо. Поэтому свет, вопреки обычным законам, падает не с неба, а подымается с земли, что придает редкую причудливость садам, бульварам и паркам (украшенным кружевами инея), зданиям, статуям и людям, освещенным снизу.
Гуляя каждое утро по Онежскому бульвару, я любуюсь этой игрой отражений, гримас, аберраций и призраков. И представляется мне, что, рассказывая о столице Карелии (преломляя реальность в словах), следует балансировать между реальностью и видением. Парафразируя Кандинского — превратить материальную поверхность текста в иллюзорное пространство города.
Паустовский приехал в Петрозаводск в 1932 году по инициативе Горького — писать историю Петровских заводов. Горький, увлекшись идеей «коллективного труда», задумал серию сработанных «бригадным подрядом» книг об истории российской промышленности. Другими словами, он планировал отправлять на фабрики бригады писателей, которые должны были совместными усилиями собирать материал и совместными усилиями творить, растворяя в общем тексте приметы индивидуального стиля. От работы в бригаде Паустовский отказался: не верил, что книги можно создавать артелями, точно так же, как на одной флейте не сыграть нескольким музыкантам. Но заявил, что сам напишет о карельских металлургических предприятиях, основанных на берегу Онежского озера Петром Первым.
— Вас, товарищ, — заметил Алексей Максимович, барабаня пальцами по столу, — можно было бы обвинить в самонадеянности и гордыне. Впрочем, что касается меня, я согласен. Только уж не подведите. Книга должна быть готова в срок — и точка! Удачи.
Константин Паустовский прибыл в столицу Карелии в период белых ночей. Петрозаводск был в те времена провинциальной дырой, на улицах повсюду лежали замшелые валуны, дома поблескивали в мутно-жемчужном свете, отражавшемся в слюдяной глади Онего. Писатель снял комнату у бывшей учительницы Серафимы Ионовны и принялся за работу. К сожалению, хоть ему и удалось, основательно покопавшись в архивах, собрать обширный исторический материал, на бумагу тема не ложилась. Отдельные фрагменты, сами по себе удачные, никак не желали связываться воедино, выдернутые из документов факты не оживали под пером, не передавали дух эпохи. А главное — не хватало человеческих судеб. Отчаявшись, Паустовский махнул рукой — понимая, что Горький останется недоволен, решил плюнуть на все и возвращаться в Москву. Укладывая вещи, сказал об этом Серафиме Ионовне.
— Вы, молодой человек, точно мои дурынды-ученицы накануне экзамена. Набьют себе голову до отказа так, что перестают отличать важное от второстепенного. Я, правда, книг не пишу, но — сдается мне — силой тут ничего не добьешься. Только нервы себе истреплете, а от этого работе один вред. Не уезжайте второпях, отдохните немного. Пройдитесь по набережной — ветер повыдует из головы лишние мысли, глядишь, что-нибудь и вырисуется.
Паустовский послушался мудрого совета и отправился на прогулку вдоль берега. Сильный ветер с озера действительно прочистил голову, освежил мысли — писатель и оглянуться не успел, как оказался у восточной заставы. Все меньше домов и больше садов, а среди грядок он заметил кресты и надгробия. Какой-то старик, половший морковку, объяснил: раньше здесь находилось кладбище для иностранцев, а теперь землю отдают под огороды, так что скоро могилы ликвидируют. Внимание писателя привлек заросший чертополохом гранитный обелиск за кованой решеткой. Он подошел поближе и прочитал полустершуюся надпись на французском языке. Это была могила Шарля Лонсевиля, инженера артиллерии наполеоновской армии, умершего в Петрозаводске летом 1816 года.
Константин Георгиевич почувствовал, что нашел наконец то, чего ему не хватало. Судьбу человека! Прямо с кладбища он отправился в городской архив. Сухонький хранитель помог писателю разобраться в документах. Девять дней поисков — и вот они держали в руках свидетельство о смерти Лонсевиля, четыре частных письма, где упоминалось имя, а также анонимный донос о визите в Петрозаводск вдовы французского инженера Мари-Сесиль, прибывшей из Парижа, чтобы поставить на могиле памятник. Небогато, но уже что-то. Остальное — дело фантазии.
Архивные изыскания прояснили лишь одно: инженер французской артиллерии Шарль Лонсевиль, участник Великой французской революции и русского похода Наполеона, был взят в плен казаками в бою под Гжатском и выслан в качестве инженера по литью пушек в Петрозаводск, где вскоре заболел горячкой и умер.
Упоминание о горячке позволило Паустовскому показать столицу Карелии глазами бредящего больного. В «Судьбе Шарля Лонсевиля» зарево домны освещает вымирающий ночами город, высвечивая из мрака (словно лампа-вспышка) фрагменты фантасмагорической реальности: страшные усы будочника, поломанные мосты, мокрый нос пьяного, оравшего песню: «Не знаешь, мать, как сердцу больно, не знаешь горя ты мово», обрывки афишек, извещавших, что в знак посещения завода государем с рабочих будут отчислять по две копейки с заработанного рубля на сооружение церкви в слободе Голиковке. На почерневшей глади озера колыхалась звездная карта северного неба.
Выполняя поставленную Горьким задачу, Паустовский наделил Лонсевиля собственным интересом к биографиям. Французский инженер на досуге не только почитывал Плутарха, но и сам баловался пером, разматывая чужие судьбы, словно клубки спутанных ниток, полагая, что нет жизни, в которой не отразилось бы лицо эпохи, особенно такой суровой, как времена Александра I. Якобы, цитируя записки своего героя, советский писатель мог без всякого стеснения — чужими устами — критиковать порядки на царских предприятиях и иностранных управляющих (от голландца Генина до англичанина Армстронга), не выходя при этом из роли объективного репортера.
Тем более что революционное прошлое Лонсевиля (подкрепленное документальной базой) идеально сочеталось с образом поборника социальной справедливости, делая из него чуть ли не предтечу коммунизма на фоне циничных и надменных англосаксов, состоявших на службе у русского самодержавия. Паустовскому оставалось лишь придумать пару диалогов да подсыпать горсть ремарок. Вот фрагмент разговора французского инженера с Адамом Армстронгом, управляющим Александровского завода:
«Армстронг поднял темные веки и тяжело взглянул на Лонсевиля. Тот невольно отвернулся. В этом англичанине все — вплоть до припухлых век и редких бакенбард — казалось отлитым из чугуна. С чугунной усмешкой Армстронг порылся в ящике стола, вынул горсть мелких бляшек и разложил их перед собой.
— Последствия свободы, равенства и братства столь очевидны и отвратительны, — сказал он, перебирая бляшки, — что жестокость необходима. Вы — джентльмен, и я хочу говорить с вами свободно. Россию можно назвать страной не столь жестокой, сколь несчастной. Беззаконие сверху донизу — от приближенных венценосца до последнего городничего. Вот небольшой тому пример: в разгар войны, когда ядра были нужнее хлеба, я получил приказ изготовлять в числе прочих вещей железные пуговицы с гербами всех губерний Российской империи.
Армстронг придвинул бляшки Лонсевилю. Рука его тяжело прошла по столу, точно он толкал стальную отливку.
Лонсевиль рассеянно взглянул на пуговицы с орлами, секирами и летящими на чугунных крылышках архистратигами и потер лоб — разговор с англичанином раздражал его и вызывал утомление. Этим утром в литейном цехе он видел обнаженного до пояса старика рабочего со спиной, исполосованной синими шрамами.
То были следы порки.
— Вы британец, вы — сын страны, кричащей на всех перекрестках об уважении к человеку, — Лонсевиль взглянул на крутой лоб Армстронга, — как можете вы сносить порку?
Армстронг встал, давая понять, что разговор, принявший острый характер, окончен.
— Мне нет дела до чужих законов, — промолвил он сухо. — Я думаю, что в армии Бонапарта тоже было принято хлестать плетьми лошадей, чтобы заставить работать, а не кормить их сахаром».
Что касается отношения к рабочим, Адам Армстронг не был исключением. В 1694 году датчанин Бутенант, владелец старейших металлургических предприятий в Карелии, испросил у царя указ, приписывающий крестьян кижского погоста к его фабрике — ибо добровольно те работать не желали. Это был первый в Карелии опыт европейской эксплуатации. Однако Вилим Генин в 1714 году жаловался в письме к графу Апраксину, что не знает, как быть с ленивыми крестьянами, которые так и норовят увильнуть от работы — кнута, мол, не слушаются, а вешать — грех.
Возникает вопрос: иностранные ли управляющие использовали рабские законы царской России в целях ее эксплуатации подобно прочим колониям, или же отношение людей к работе оказалось здесь таково, что без кнута было не обойтись? Паустовский — вне всяких сомнений — придерживался первой гипотезы. Впрочем, в те времена это была официальная позиция советской историографии, достаточно распространенная и в наши дни.
Оказалось, что Паустовский Шарля Лонсевиля выдумал — от начала до конца! Не было ни могилы, ни архивных находок — никаких следов инженера французской артиллерии. Только фамилия настоящая, однако принадлежала она совершенно другому человеку. Это был Франсуа де Лонсевиль (скончавшийся в 1795 году), гувернер в доме Тутолмина, генерал-губернатора Олонецкой и Архангельской губерний. Словом, повесть Паустовского — литературная мистификация, которая помогла писателю выйти из неловкой ситуации, в которой тот оказался, не сумев выполнить задачу, поставленную Горьким.
Рассказал мне об этом Данков из Петрозаводского краеведческого музея. Забавно, что беседовали мы в его кабинете, расположенном в том самом полукруглом здании, где Шарль Лонсевиль якобы разговаривал с Армстронгом. Только в те времена окна выходили на поросшую травой площадь, а теперь — на памятник Ленину в окружении серебристых елей (вроде тех, что растут у стен Кремля). Мишин кабинет ничем не напоминает помещение, где управляющий Петровских заводов принимал французского инженера. Вместо наручников, пушечных ядер и моделей орудий повсюду разбросаны книги, карты и гравюры, связанные с эпохой Петра Первого. Ведь Михаил Юрьевич — один из трех крупнейших на сегодняшний день в России специалистов по этому периоду. Его конек — так называемая «Осударева дорога», легендарный тракт от пристани Нюхча на Белом море к Повенцу на Онежском озере, по которому Петр Алексеевич в 1702 году якобы протащил два фрегата. Это позволило его армии взять крепость Нотебург (бывший Орешек, затем Шлиссельбург) на Ладоге и открыло ему путь к Балтике.
— Это был колоссальный чувак, — в голосе Миши звучит восхищение, — впрочем, вся компания, с которой он шел из Нюхчи в Повенец, — банда колоссальных чуваков. Эта дорога, милый мой, — начало истории не только Петрозаводска, но и Российской империи.
Михаил Юрьевич — представитель новой русской историографии. Это первое после долгого перерыва поколение историков, которым не довлеет бремя идеологии. При этом — в отличие от дореволюционных ученых — поколение Данкова обладает недоступной прежде документальной базой, неограниченным доступом к зарубежным архивам и грантам, возможностью применять суперсовременные методы исследования. Неудивительно, что и мыслят они иначе.
— Смотри, — говорит Миша и ставит между нами карманное зеркальце. — Ты видишь окно и дом напротив, а я — дверь и книжную полку. Подобным образом обстоит дело и с историческими фактами. Глядя на них с определенной точки зрения, мы видим лишь один из аспектов. Поэтому факты следует освещать с разных сторон, предлагая читателю делать выводы самостоятельно. Показывая мир в зеркале текста, помни — то, что люди увидят, зависит от того, как ты его держишь! Чем больше отражается, тем полнее картина мира.
Каждый раз, встречаясь с этим бородатым рослым земляком Ломоносова (Данков родился в Архангельске в 1954 году), я поражаюсь его гибкому уму, необычайной энергии и неправдоподобной работоспособности и думаю, что Миша тоже колоссальный чувак. Такого «зае…того чела» не выдумал бы даже Паустовский.
Гуляя по Петрозаводску, по его улицам и историческим закоулкам, я набредаю на тему, которую, казалось бы, уже исчерпал, но вот она возвращается в новом свете, в новом отражении. Как быть? Корректировать написанное, стирая протоптанные следы, или дополнять в качестве постскриптума, запечатлевая прихотливое движение тропы? Поскольку я исхожу из того, что «Зеркало воды» — это своего рода странствие по городу, а не экскурсия для туристов, притворяться гидом-всезнайкой — явное нарушение жанра. Поэтому я выбираю тропу, надеясь, что ты, читатель, станешь бродить по «Зеркалу воды» так же, как я бродил по Петрозаводску.
Недавно Лена Кутькова из Сектора редких книг показала мне журнал «Мир Паустовского» за 2003 год, в котором напечатана моя «Карельская тропа». Лена очень удивилась, что я ничего не знаю об этой публикации и даже о существовании журнала слышу впервые.
Интереса ради взглянул. В разделе «Неизвестный Паустовский» обнаружил письма и записи петрозаводского периода, когда писатель собирал материалы для «Судьбы Шарля Лонсевиля». Знай я о них раньше, не пришлось бы кружить вокруг да около.
Карельские записки и письма Паустовского из Петрозаводска не только показывают изнутри механизм литературной мистификации — в чем автору «Кара-Бугаза» не было равных, — но и свидетельствуют о том, что писатель пребывал в мире собственных фантазий, не отделяя их от реальности. Например, в письме к жене от 16 мая 1932 года Паустовский сообщает о том, что нашел могилу Лонсевиля, и пересказывает сцену из повести — как будто это происходило на самом деле! Одновременно из дневниковых записей следует, что писатель работал над несколькими другими вариантами этого эпизода. В одном из них могилу французского инженера показывает Паустовскому прелестная комсомолка Лена.
Фаина Макарова, подготовившая к печати карельские записки Паустовского, утверждает, что на самом деле могилу Лонсевиля писателю показали супруги Лесковы. Якобы Константин Георгиевич часто навещал их, а поскольку жили Лесковы в районе Зарека, близ «немецкого» кладбища, именно туда они и водили гулять своего гостя. Однажды писатель пришел грустный: с темой Петровских заводов не справился, мол, пора домой. Они в последний раз отправились на «немецкое» кладбище и… Я вдруг почувствовал, что у меня голова идет кругом. Это же повесть Паустовского, только в роли старой Серафимы Ионовны — Мария Петровна Лескова, рассказавшая эту историю Макаровой и краеведу Николаю Кутькову, отцу Лены.
Что касается учительницы Ионовны, у которой якобы жил Паустовский, — это явный вымысел. В письме от 18 мая 1932 года Константин Георгиевич сообщает жене, что остановился в Доме крестьянина. Что же — Марию Петровну придумали Макарова с Кутьковым? К счастью, Николай Кутьков — пока еще не плод чьего-либо воображения, так что я могу сам его расспросить.
— Мария Петровна — это что… — рассмеялся Николай, угощая меня бражкой собственного изготовления. — Представь себе, Юрка Линник, наш знаменитый карельский ученый и поэт, рассказывал однажды, как в молодости, прочтя «Судьбу Шарля Лонсевиля», их пионерский отряд отыскал забытую могилу французского инженера, заросшую лопухами, и навел там порядок. Литературная мистификация взяла верх над реальностью.
— Коля, для меня история Лонсевиля — фирменный знак твоего города. Знакомясь с его историей, я то и дело натыкаюсь на мистификации. Это ваш петрозаводский стиль.
Мне в руки попала забавная книга Франка Вестермана «Инженеры душ». В 1990 году голландский автор предпринял путешествие по следам Паустовского, сравнивая реальность и ее отражение в прозе Константина Георгиевича. Вестерману не верится, что автор «Судьбы Шарля Лонсевиля» мог так легкомысленно отнестись к социалистической действительности.
— Я был удивлен, — признается он после визита в редакцию журнала «Мир Паустовского», — что писатель даже в воспоминаниях ловко жонглировал фактами. Но одно дело — украшать байками повесть о жизни, и другое — подчинить собственную биографию законам писательского искусства. Это большая разница. Значит, он существовал в некоем пространстве между правдой и мифом.
Меня поразил петрозаводский эпизод путешествия Вестермана. Вот он просыпается на станции Фабрики Петра (название города в вольном переводе автора книги), вспоминает, что здесь отливали бронзу, а царь Петр заказывал пушки, затем отправляется завтракать в вагон-ресторан. К столику вместо официанта подходит охотник с грудой шкур на плече и предлагает купить пару шкурок горностая — в подарок супруге или любовнице. Удивительно, что Франку еще и белый медведь не привиделся — на площади Гагарина.
14 октября
В живописи Бальтуса зеркало играло существенную роль. Не только в силу символических связей с дао, о которых он говорил Константини в книге «Против течения», но и как способ контроля любого необычного видения. Даосизм ассоциировал зеркало с пустотой, в школах ушу ум даже сравнивали с «зеркалом в воде». В даосистском искусстве пейзажа красота есть мир, отраженный в самом себе.
Леонардо да Винчи советовал художникам смотреть на картину в плоское зеркальце. В зеркальном отображении видишь собственные ошибки словно со стороны. Не случайно Бальтюса считали западным художником, обладавшим восточным восприятием природы. Синтез даосистского мировосприятия и европейской техники.
О зеркалах Бальтуса я размышлял сегодня утром, гуляя — как обычно — по Онежскому бульвару. Над опаловым овалом залива витала серая рассветная мгла (не поймешь, где туман поднимается, а где — отражается). На променаде было еще безлюдно, только по порфирной бровке нервно семенило несколько уток (птичий reisefieber перед отлетом), наконец солнце пробилось сквозь облака и рассеяло пепельную вуаль над водой.
Мои утренние прогулки — своего рода молитва. Бальтюс произносил ее перед работой: это помогало ему сосредоточиться и освободиться от собственной личности.
Описание карельской столицы лучше начать с прогулки по Онежскому бульвару, где стихия воды подходит вплотную к городу, делясь с ним энергией. Вероятно, поэтому местная молодежь проводит здесь летние вечера, попивая пиво, словно бы заряжая батарейки на год вперед. Утром женщины в ярко-оранжевых куртках собирают пустые бутылки.
С проспекта Ленина спускаюсь прямо к озеру, вдыхаю запах воды. Раз, другой — о, как хорошо! Никакая «травка», а уж тем более сигарета не заменят свежего воздуха! Особенно рано утром, когда люди досыпают, машин нет, а ветер с Онего разогнал ночные испарения. Еще один глубокий вдох — и я сворачиваю направо. К памятнику Петру I.
Прибрежный променад выложен тремя видами камня. Прежде всего — это малиновый кварцит из Шокши. Единственное место на земле, где он встречается! Ценнейший камень служил, в частности, строительным материалом для саркофага императора Наполеона в Париже и мавзолея Ленина на Красной площади в Москве. В Петрозаводске немецкие военнопленные вымостили им Первомайский проспект. Кажется, это был самый дорогой проспект в мире! В конце восьмидесятых годов прошлого века его перенесли на Онежский бульвар, а Первомайский проспект заасфальтировали.
Второй камень — ладожский гранит. Он бывает разных оттенков: серый, розовый, иногда с красными прожилками, словно налитый кровью. В 1973 году скульптор Борис Дюжев изваял из него памятник академику Отто Куусинену, компилятору новой версии «Калевалы» и председателю Президиума Верховного Совета Карело-Финской ССР (при Сталине). Он стоит на углу улиц Ленина и Пушкина, а я каждый день прохожу мимо, направляясь к озеру.
Третий — черный диабаз. Отполированный, он напоминает мрамор и после дождя сверкает, словно инкрустация черного дерева на мокром граните. Или ламаистские четки.
Вдоль Онежского бульвара выстроились памятники. Подарки братских городов со всего мира. Первой появляется из предрассветных сумерек голая красавица с пышной грудью из французского города Ла-Рошель. Сделана фигура так затейливо, что один ее глаз поглядывает на озеро, а другой — на улицу Пушкина, параллельную Онежскому бульвару, словно любуясь сквозь золотую листву зданием педагогического университета. Таблица на фасаде здания сообщает, что это здание первоклассного качества — произведение архитектора Фарида Рехмукова 1961 года.
Позади французской красотки торчат из земли металлические треугольники — от совсем маленького до огромного. Это «Волна дружбы» Анны Кеттунен, дар финского города Варкауса. Петрозаводцы иронизируют, что металлическая «волна» напоминает кривую улыбку губернатора Карелии Сергея Катанадова. Консульство Финляндии находится на улице Пушкина, как раз напротив сего дара.
Несколькими шагами дальше — синяя арка (эмблема карельского единства) от финского Йоэнсуу. В зависимости от угла зрения она кажется сплошной или расколотой. Влюбленные любят прогуливаться под ней за руку — якобы это хорошая примета (курам на смех), обещающая счастливую совместную жизнь.
«Под одними звездами» Райнера Кесселя — подарок Нойбрандербурга — издалека можно и не заметить. Подумаешь: обычная жестянка, продырявленная и изогнутая. Подойдешь ближе — выясняется: карта звездного неба. Будто бы ночью сквозь эти отверстия светят звезды. Хотя у польского дипломата из Питера, с которым мы гуляли тут летом, возникли ассоциации со следами пуль. «Смотрите, — хохотнул он, — это похоже на расстрельную стену!»
Зато «Тюбингенское панно» К. Гайзельхарта и Б. Фогельмана — дар немецкого города Тюбингена — проглядеть невозможно. Гигантская конструкция из шестидесяти четырех металлических прутьев разной высоты и формы символизирует (согласно авторскому замыслу…) разнообразие жизненных путей. Масштабная композиция перекликается со зданием Карельского филиала Российской академии наук, возвышающимся чуть поодаль за березами, на улице Пушкина, а советские реликты на фронтоне резиденции карельских ученых производят не меньшее впечатление, чем произведение немецкого авангарда.
Я не случайно одновременно с Онежским бульваром описываю и то, что расположено чуть выше, — это лицо Петрозаводска, если смотреть со стороны озера.
Еще недавно город гляделся в Онего исключительно фасадами домов на улице Пушкина, застроенной после войны только с одной стороны, — берег же был покрыт густыми зарослями кустарника, где собирались любители пива. Реконструкция восточной части Онежского бульвара закончилась в июле 1994 года, к пятидесятилетию освобождения столицы Карелии от финской оккупации. Западный отрезок сдали в 2003 году — к трехсотлетию города. Сегодня Петрозаводск обращен к Онего ликом, отмеченным печатью исторической шизофрении: над постмодернистской Россией возносятся очертания постсталинизма.
Это особенно заметно, если любоваться «Рыбаками» из Дулута (США, Миннесота) на скале у берега, не теряя при этом из виду советский Дом физкультуры на холме. Скульптура Рафаэля Консуэгро 1991 года (рубеж эпох!) и дала начало галерее Онежского бульвара, спровоцировав при этом местную публику на всевозможные каверзы. Петрозаводцы одевали янки в старое тряпье, принимая их не то за индейских наркоманов, не то за узников Дахау. На фоне советского храма физической силы с дорическими колоннами две рахитичные фигурки с ребрами из стальных прутьев и впрямь вызывали жалость.
Дальше Онежский бульвар и улица Пушкина расходятся. Ни здание Национальной библиотеки, где я наслаждаюсь общением с Державиным, Раевским, Рыбниковым и Глинкой, ни стоящий неподалеку бронзовый памятник Александру Сергеевичу с променада не видны. Зато можно поспорить, что символизирует норвежская скульптура (шестеро женщин вместе держат зеленый букет — дар норвежских городов Мо и Рана): Мать-землю или идеи феминизма.
И наконец, «Дерево желаний» Андерсена от шведского города Умео. Закопченная культя без листьев напоминает деревце из Хиросимы, установленное в Щитницком парке (Вроцлав) в память об американской ядерной бомбардировке. Андерсен на своей скульптуре развесил золотые колокольчики, но их украли в первую же ночь. Теперь петрозаводцы привязывают к голым ветвям разноцветные тряпочки (обычай, заимствованный у бурятов), а в дупло, именуемое «ухом ФСБ», шепчут самые сокровенные желания. Я своими глазами видел, как к нему выстроились в очередь военные — при полном параде, позвякивая орденами.
Должен сказать, что во время своих утренних странствий я, конечно, уделяю скульптурам значительно меньше внимания, чем в этом описании. Я просто хотел отметить вклад зарубежных дизайнеров в облик «визитной карточки Петрозаводска», как называют Онежский бульвар. Впрочем, не меньшую роль европейцы сыграли и в истории города в целом, но об этом — в другой раз.
На самом деле созерцаю я на рассвете только воздух и воду. Именно они, чьи оттенки никогда не повторяются, задают тон новому дню. Сегодня небо алело, ложась лиловыми тенями на водную гладь, мостовая отсвечивала розовым, а кольцо чертова колеса поднялось из-за Водного вокзала черным нимбом. Бровки тротуара из диабаза у входа в сквер Петра I напоминали лестницу перед кафе «Одеон» Бальтуса. Здесь я обычно поворачиваю домой.
Вот так у меня ушло несколько дней на то, чтобы описать едва ли четвертую часть своей утренней тропки, которая целиком занимает полтора часа. Порой картину в полтора локтя, говорил Ван Вэй, рисуешь сотнями тысяч верст.
Десять с лишним лет назад, при поддержке академика Лихачева и режиссера Михалкова, Михаил Данков создал исследовательский проект «Осударева дорога», включавший ежегодные археологические экспедиции по следам марш-броска Петра I. Добровольцы со всей России под руководством самых разных специалистов каждый год открывают что-нибудь новое, а Данков тщательно это описывает и оглашает в СМИ. Результатом последнего сезона стала серия статей, отрицающих факт волочения фрегата через карельскую тайболу. Миша утверждает, что это миф.
— Желая скрыть переход от шведов, Петр приказал проложить маршрут через наименее населенные территории. Поэтому царская дорога запечатлелась в людской памяти только в виде топонимических баек. Народные предания гласят, например, что на Щепотьевой горе Петр Первый собственными руками отрубил голову бомбардиру (кстати, главному инженеру дороги) за то, что при строительстве тракта он замучил массу народа. Вечная наша вера в доброго царя, окруженного злыми боярами… А ведь известно, что Михаил Щепотьев не только довел дорогу до конца, но впоследствии еще и отличился во многих битвах, в частности за Нотебург и Ниеншанц, а после гибели под Выборгом в 1706 году его тело накрыли Андреевским флагом и на захваченном Щепотьевым корабле с почестями отправили в Санкт-Петербург. Впрочем, о Щепотьеве стоит рассказать особо. Он — один из ближайших соратников Петра Первого (оба без устали поклонялись Бахусу), отличный солдат и военный инженер, а также корабел и моряк. Под его надзором в доках на реке Свирь были выстроены первые корабли российского балтийского флота — «Штандарт», «Бирдрагер» («Разносчик пива»), «Гельдсак» («Денежный мешок»), а также «Вейндрагер» («Виночерпий») — спущенные на воду 8 августа 1703 года. За штурвалом «Штандарта» стоял царь, а «Разносчиком» командовал Михаил. Что касается фрегатов, ни архивные материалы, ни полевые исследования не подтверждают факт их волочения через карельские болота. Никто из ученых — ни российских, ни зарубежных — не может похвастаться какими-либо доказательствами, что эта переправа имела место! Наоборот, целый ряд фактов и донесений говорит об обратном. Пора признать, что история с волочением фрегатов — миф.
— А можешь показать мне карту царской дороги?
— Увы. Я убрал ее с нашей интернет-страницы. Понимаешь, одна туристическая фирма, воспользовавшись этой картой, организовала пешеходные туры и подала в суд, желая запатентовать «Осудареву дорогу» в качестве своего логотипа. А чокнутые российские байкеры устраивают там мотокроссы. Представляешь себе результат? Почва срыта и затоптана, кострища, горы мусора. В таких условиях о дальнейших разысканиях нечего и мечтать… Боюсь, как бы этот уникальный памятник инженерной мысли вообще не исчез с поверхности земли — тогда уж его загадки так и останутся неразгаданными.
— Загадки?
— Первая — поразительные темпы строительства царской дороги: ведь Михаилу Щепотьеву потребовалось всего три недели, чтобы с помощью нескольких тысяч крепостных крестьян выкорчевать двухсотшестидесятикилометровую просеку в безлюдной карельской мандере, откатить оставшиеся от ледника огромные валуны, проложить гати через болота, преодолеть две горные цепи (их склоны срезали, перемещая грунт вниз). Одними кирками да лопатами люди перекидали более семи миллионов кубов почвы! Да еще выстроили два понтонных моста.
— Фантастика!
— Еще большая фантастика, хоть это и доказанный факт, — скорость, с которой пятнадцатитысячная армия Петра Первого проделала этот путь. Шли восемь дней, то есть тридцать четыре километра в сутки. По тем временам — мировой рекорд: достаточно вспомнить стремительный марш армии графа Джона Мальборо из Нидерландов в Баварию вдоль Рейна.
Чтобы пройти двести пятьдесят миль, солдатам антифранцузской коалиции потребовалось пять недель, а ведь они двигались по густонаселенным районам, где еды и фуража было вдоволь, а тяжелые грузы сплавляли по реке. Да что там, в июне 1941 года, немцы, подступая к Москве по Минскому шоссе, делали двадцать пять километров в сутки.
— А другие загадки?
— Маршрут царской дороги — полностью мы не знаем его и по сей день. Неясно также, почему в дальнейшем дорога не использовалась. Наконец, масонские знаки…
— ?.
— До начала строительства дороги солдаты Петра Первого построили на Соловках пирамиду. Позже такая же пирамида по указу Екатерины Второй появилась в гербе города Повенец, где заканчивалась царская дорога. Знак пирамиды с всезнающим оком имеется также на боевом штандарте участвовавшего в походе Преображенского полка. Под этим оком Нептун в ладье посвящает Петра Алексеевича в таинства свободных каменщиков. Двумя годами раньше шотландец Брюс открыл в Москве тайную масонскую ложу под названием «Братство Нептуна». На заседаниях ложи, проходивших в Сухаревой башне, нередко председательствовал сам Петр.
— В одной из статей ты утверждаешь, что царская дорога была маршем на Запад с целью завоевания Севера.
— Честно говоря, это символ преобразований в Петровскую эпоху — как в России, так и в Европе. Как-никак, оставляя Архангельск — буквально и метафорически (последующие царские указы подорвали торговое значение города, стоявшего в устье Северной Двины в Белое море), — царь порывал с традициями старой Руси, для которой это был единственный порт, соединявший ее с Европой. Кроме того, было важно пробиться через карельские болота (дебри старообрядцев) — вместе со свободными каменщиками, флибустьерами и бандитами со всей Европы. Едва они высадились на Вардегорском мысе в районе Нюхчи, как Гаспар Ламбер де Герен, бретонский капитан-инженер из Сен-Мало, убил на дуэли голландского капитан-командора Питера ван Памбурга. Ван Памбург был одним из первых капитанов Петра Первого: под его командованием в 1699 году русский корабль «Крепость» прибыл с дипломатической миссией в Константинополь, где голландец затеял спьяну такую пальбу, что две жены султана со страху родили раньше времени. В то же время Гаспар Ламбер де Герен стал первым иностранцем, удостоенным ордена Святого Андрея за боевые заслуги и проект Петропавловской крепости, после чего сбежал из России и сочинил нашумевший в Европе пасквиль на князя Меншикова. До чего живописные персонажи! Многие из них вошли в историю России. Наконец, царская дорога позволила российской армии добыть «ключ к Балтике» (крепость Нотебург), положив начало серии побед над Карлом Двенадцатым за власть на Севере, что в результате изменило расклад политических сил во всей Европе.
— Ты хочешь сказать, что поход Петра Первого определил новый вектор развития Европы?
— Именно.
Из кабинета Миши Данкова вы попадаете на площадь Ленина. Когда-то здесь стоял памятник Петру Великому, а площадь называлась Петровской. Теперь место русского императора занимает товарищ Ленин — выглядывает из-за каменной трибуны, зажав в кулаке ушанку. Гранит на памятник вождю революции добывали на острове Голец заключенные. Данков много лет добивается, чтобы площади вернули императора и старое название. Пока тщетно! Губернатор Сергей Катанандов аргументирует отказ тем, что коммунисты еще живы, поэтому возвращения Петра Великого народ не заметит, в вот пропажа Ульянова всколыхнет общественное мнение. Но Миша надежды не теряет.
— Рано или поздно большевики вымрут, разве нет?
История перемещений памятника Петру I по Петрозаводску — практически сюжет для романа-дороги в жанре фэнтези. Открыть его планировали к двухсотлетию со дня рождения царя (30 мая 1872 года) на Круглой площади, переименованной по этому случаю в Петровскую. Тогда этот был самый центр города. Не обошлось без накладок: государственный бюджет был довольно хилым, и к означенному дню удалось лишь вкопать каменный «саркофаг» с памятной таблицей (осталось две золотых монеты и шестнадцать серебряных). В губернаторском доме выставили макет памятника в масштабе один к четырем. Торжественное открытие состоялось 29 июня 1873 года, то есть в день святых Петра и Павла. (До революции это был главный городской праздник.)
На празднество в город стеклись толпы окрестного люда. На пароходе «Царь» прибыли столичные вельможи, на «Царице» — хор лейб-гвардии Преображенского полка. Праздник начался с процессии, колокольного звона и военного парада. Затем прозвучали залпы из тридцати одного орудия, и глазам растроганной публики явился бронзовый Петр (проект академика Шредера) на цоколе из ладожского гранита. «Многие прослезились» — написала местная газета. Снимал фотограф Монштейн. В губернаторском доме открылась выставка памятных сувениров на тему пребывания Петра I в Олонецкой губернии. Здешняя типография выпустила по этому случаю брошюру петрозаводского краеведа Александра Иванова «Император Петр Великий и деятельность его на Олонце. Исторический очерк для народа». В ней петрозаводцы могли, в частности, прочитать, что «Карелия до Петра Великого была огромной пустыней, погруженной в глубокий сон. Император пробудил ее к жизни». Вечером дал представление цирк братьев Вольф. Праздник закончился фейерверком на берегу Онежского озера.
Памятник Петру Великому сразу стал одной из достопримечательностей города. Поэт Константин Случевский, осматривая Петрозаводск в 1874 году со свитой великого князя Владимира Александровича, записал в дорожном дневнике: «Памятник недурен; облик императора гораздо внушительнее того, который поставлен в Петергофе у Монплезира. Неудивительно, что горожане то и дело зовут приезжающих сюда туристов полюбоваться им: посмотрите да посмотрите!» В советскую эпоху красота памятника спасла его от переплавки.
В ноябре 1918 года в первую годовщину Октябрьской революции на шею Петра I набросили петлю и при помощи упряжки ломовых лошадей повалили на землю. Площадь получила имя 25 Октября. Во время праздника про бронзового императора спьяну забыли. Ночью кто-то отвез его на санях в бывший губернаторский парк и спрятал в сарае. Позже поговаривали, будто сделал это Линевский, открыватель беломорских наскальных рисунков. Петр Великий пролежал в сарае до лета 1926 года, когда в столицу Карелии прибыла из Ленинграда комиссия экспертов во главе с профессором Романовым. Комиссия заявила, что памятник слишком ценный, чтобы отправлять его на переплавку. Однако лишь весной 1940 года фигура Петра была установлена на Фабричной площади перед церковью Александра Невского (в то время — Музеем атеизма). В июне 1978 года императора торжественно перенесли в специально подготовленный сквер на Онежском бульваре неподалеку от Водного вокзала, где он стоит и поныне.
Сквер для царя тесноват. Шредер проектировал памятник с учетом масштабов Круглой площади и окружающей каменной застройки. В рахитичной березовой рощице на берегу Онего Петр Алексеевич выглядит так, словно остановился отлить. И все же фигура производит впечатление. В особенности — царственный жест правой руки. С Круглой площади царь указывал на устье Лососинки, где должны были построить оружейные заводы для войны со шведами. Теперь же он тычет пальцем в скверик.
В последнее время местные вандалы-алкоголики, бывает, отламывают у Петра шпоры — сдают в лом за поллитра. Так что, возможно, сегодня жест царя означает просто:
— Пошли вон, хамы!
Недавно побывала у нас пани Ирена Сиялова-Фогель, профессор Краковской музыкальной академии. Как-то вечером после ужина (яичница с рыжиками) она попросила меня прочитать вслух несколько абзацев из дневника, а выслушав, заявила, что я пишу в темпе andante non troppo — спокойном, неспешном, характерном для второй части сонаты.
— Я пишу, моя дорогая, — ответил я, — как хожу — не торопясь, чтобы читатель успел увидеть то, что я наблюдаю, шагая. Это проза не для любителей быстрой езды и калейдоскопа картинок. Сказывается, наверное, и возраст. С каждым годом я все больше ощущаю осень. С каждым шагом — шагов остается меньше.
19 января
А в Петрозаводске оттепель… Онего словно плачет. Говорят, влажные глаза прозорливее сухих. Еще под вечер лед на озере был присыпан снегом, теперь свечение синей глади покрыто тонким слоем воды. Откуда оно? Небо обложено грязными тучами, ни одного проблеска солнца. Я осторожно ступил на лед… Синеватое зарево сочилось из глубины. Точно на дне глаза я увидел собственное смутное отражение. Эфемерное — словно дым.
После обеда в галерее «Выход» — открытие персональной выставки Наташи Егоровой «Сфумато». На вернисаже — весь петрозаводский бомонд, и хотя я обычно избегаю такого рода сборищ, на сей раз пошел. Не только потому, что Егорова, с моей точки зрения, — надежда русского искусства, но и потому, что многие ее работы родились в нашем доме над Онего в Конде Бережной.
Мы познакомились несколько лет назад, и мне сразу понравилась эта суровая девушка (так не похожая на местных художниц-тусовщиц), дочь простого рыбака из деревни Колежма на Белом море. Я работал тогда над Клюевым — и ее заразил. В результате Наташа взяла мое «Лето с Клюевым» для дипломной работы — сделала рукописную книгу с прекрасными гравюрами.
В цикле «Сфумато» — вдохновленном творчеством Леонардо да Винчи, Веласкеса и Генри Мура — Наташа нашла свет отцовской избы. Ребенком она запомнила, как он снопами рвался сквозь окна в темную хату. Она поместила человека в оконную раму и извлекла его из мрака, получив эффект пустоты. Свет в ней играет с тенью, оттенки — друг с другом, а призраки в окне — это то, что остается от человека.
Три из пятнадцати фотограмм, выставленных в галерее на улице Маркса, Наташа сделала летом в нашем доме. На одной из них я узнал себя за рабочим столом: бордовая спинка стула, контуры тела и вытянутая голова — словно истукан в дыре из света. Это напоминало предсмертное видение Ивана Ильича. Но откуда взялось голубые отсветы на полу?
— Ну как же! — смеется Наташа. — Еще Леонардо утверждал, что голубизна рождается из света и тьмы. Подобно небу.
От сквера Петра I до Национальной библиотеки, расположенной на улице Пушкина, 5, в стильном доме с абсидой, — рукой подать. Камнем можно добросить, если постараться! Интересно, есть ли у них брошюра Иванова о деятельности царя в Карелии?
Здание — специально для библиотеки — проектировал Константин Гутин. Теперь это памятник архитектуры, хотя сдано оно было лишь в 1959 году. Больше всего я люблю эту застекленную абсиду, из которой открывается вид на Онего — отдохновение для глаз. Тем более что я в основном терзаю себя старыми текстами, обычно плохо читабельными. Нередко, когда на улице метет — вот как сегодня, — мир за окном столь же расплывчат, как текст. Переведешь взгляд на прелестных девушек, которых тут всегда полно, — и глаза на их лицах отдыхают не хуже, чем на волнах Онего.
Первая публичная библиотека была открыта в Петрозаводске 15 октября 1833 года. Она занимала три шкафа в доме губернатора Яковлева. Спустя десятилетие бесследно исчезла. Очередную попытку предпринял Павел Рыбников, сосланный сюда за вольнодумство. Благодаря московским связям и славе, которую принесло ему собрание былин, Павлу Николаевичу удавалось получать для петрозаводской библиотеки произведения лучших русских писателей и выписывать самые интересные русские журналы — в частности, «Русский вестник», «Библиотеку для чтения», «Современник», «Отечественные записки». К сожалению, после отъезда Рыбникова в Калиш на должность вице-губернатора его библиотека пропала.
До революции существовала в Петрозаводске еще одна «публичка». Она находилась в здании бывшей городской гауптвахты. Однако и ее разграбили, прежде чем большевики дорвались до власти.
Новая власть взялась за воспитание читателя с большим энтузиазмом. На базе собраний, реквизированных из духовной семинарии, у купечества, а также у мужской и женской гимназии, в 1919 году были с большой помпой открыты Губернская библиотека и читальня. Потом название много раз менялось, а собрание очищалось от «вредных» книг. Самая большая чистка состоялась в 1929 году. Тогда изъяли из круга чтения (как устаревшие) все книги, изданные до 1918 года. После чего их разворовали.
Во время войны петрозаводская библиотека была эвакуирована в Кемь на Белое море. Финские бомбардировщики затопили одну из барж. Вместе с книгами утонули две молодые библиотекарши — Серафима Погорская и Зинаида Суханова. В Кеми большая часть собрания пропала. Оставшиеся в Петрозаводске издания финны вывезли к себе.
В 1947 году на площади Кирова, в здании, где теперь находится Музей изобразительных искусств, была открыта новая Государственная публичная библиотека Карело-Финской ССР. В 1959 году она переехала на улицу Пушкина, в 1991-м — получила статус Национальной, а в 2003-м — торжественно отпраздновала 170-летний юбилей. Таковы факты.
Я рассказал о них не просто так, ибо только зная перипетии истории петрозаводской библиотеки, можно понять, с какими сложностями сталкиваешься, пытаясь более-менее добросовестно разобраться в прошлом этого города. Историю Петрозаводска писали многие — от Баландина до Данкова — с разных позиций, в перспективе различных идеологий (не говоря уже о цензорах, которые также внесли свою лепту). Любое изменение в политическом курсе или на идеологическом фронте влияло как на отбор, так и на интерпретацию фактов. Если бы еще все публикации были под рукой! Их можно было бы сопоставлять, сравнивать, высвечивая прошлое под различными углами зрения, чтобы сперва прояснить картину для себя самого, а уж затем предлагать читателю. Однако в ситуации, когда очередные волны исторических бурь и очередные указы чиновников раз за разом смывали из библиотеки целые полки, остаются два пути. Первый — напрямик: опираться на известные факты и смириться с тем, что картина останется неполной или даже искаженной. Так поступает большинство авторов. Второй — неторопливые блуждания, порой заводящие в тупик.
К сожалению, времена нынче неподходящие для странников. То издатель подгоняет (рынок требует новинок), то читатели возмущаются (я пишу медленнее, чем они читают). Мир набирает скорость, а я спешить не люблю.
Я люблю — странствовать! Все равно, в пространстве или во времени, по городу или по тундре, от человека к книге или наоборот. След моей тропы — самый настоящий меандр: очередной поворот открывает неведомые горизонты, случайная встреча — новый круг знакомых, одна книга — дюжину других. Иногда приходится останавливаться — то паром подведет, то человек опоздает, а то нужной книги не окажется на месте и приходится заказывать ее в другой библиотеке, в другом городе. Никогда не надо переть напролом, спешить. Странствия учат терпению.
Вот пример. В брошюре Иванова я натыкаюсь на повесть некоего Баландина об основании Петровской слободы и, словно почуявшая дичь охотничья собака, бросаюсь в биографический отдел. Там выясняется, что петрозаводчанин Тихон Васильевич Баландин был первым историком Карелии. О событиях прошлого он писал на основе рассказов свидетелей, товарищей отца, которых наслушался, сидя в детстве на завалинке… Спустя годы Павел Рыбников опубликовал его рукописи под названием «Петрозаводские северные вечерние беседы» в «Олонецких губернских ведомостях» по главам, а затем издал отдельной книгой. С течением времени, под пером очередных последователей, переходя из текста в текст, описанные Баландиным факты оказывались переиначены — мало кто знал первоисточник.
В отделе библиотечных фондов оказалось, что ближайшее место, где имеется Баландин, — Национальная российская библиотека им. Салтыкова-Щедрина в Санкт-Петербурге. Заказанный микрофильм придет через несколько недель. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, выругался я в душе, — жди теперь…
Вернулся в абсиду. Метель за окном стихла, немного прояснилось. На моем месте сидела тоненькая блондинка, набожно изучая толстую старинную книгу. Языковые пуристы, наверное, меня упрекнут, что абсида есть только в церкви. Поэтому сразу поясню, предупреждая возможные упреки: для меня каждая библиотека — храм.
2 февраля
Мои скитания по Петрозаводску напоминают блуждания по местной библиотеке. На протяжении трех столетий город много раз менял облик… Улицы называются иначе, ведут в другие места, а то и вовсе — в никуда. Где были церкви — стоят театры и бары. Новые памятники заменили старую скульптуру. Исчез дом губернатора, поэта Державина, и лишь доска сообщает, где он находился. Немецкое кладбище заасфальтировали, на месте могилы инженера Гаскуани теперь — стоянка автомобилей. Даже река Лососинка течет по другому руслу! Достаточно сравнить старинные открытки с современными, чтобы понять: тот Петрозаводск и нынешняя столица Карелии — разные города. Кого ни спрошу о прошлом, каждый твердит свое. Причем так решительно, что невольно — веришь.
Чтобы сориентироваться самостоятельно, я заказал в библиотеке груду карт и изображений Петровской слободы — от топографических гравюр полковника артиллерии Витвера (1720) и Тихона Баландина (1810) до карты археолога Андрея Спиридонова, который недавно производил раскопки в Парке культуры и отдыха первого поселения на Лососинке. Который день идет снег, словно в одноименном романе Орхана Памука. Грязное небо давит на головы прохожих, бредущих по тротуару — каше из снега, соли и песка поверх толстого ледяного панциря. От библиотеки до Парка культуры — два шага, достаточно пройти по улице Пушкина до проспекта Маркса, на углу бар «ХххХ», в котором можно неплохо «оторваться», дальше гостиница «Маски» на месте сожженного храма Вознесения Господня — вот и парк.
В парке пустынно. Ни души — одни охрипшие вороны. Трудно поверить — глядя на это запустение, — что отсюда начинался город. Где-то неподалеку находился двор Петра Великого, и император собственноручно высаживал вокруг березы согласно эстетическим принципам французских барочных садов XVII века. По старым планам и гравюрам видно, что это был типичный для царя-кочевника «походный двор» — своего рода саамская вежа. Отсюда миниатюрность дворцово-паркового ансамбля — всего сто на двести метров — при сохранении всех традиционных элементов французского парка. Ось композиции, стержень пространства — широкая аллея, которая начиналась у зеркальца искусственного пруда перед центральным ризалитом двора в кульминационной точке парка и спускалась, согласно естественному ландшафту, к зеркальной перспективе Онежского озера.
Кстати, согласно древним верованиям, отражение в воде есть душа того, что отражается, и, вероятно, какой-то атавизм подсказал мне, что душу Петровской слободы и Петрозаводска нужно показать в зеркале Онего. Но и сегодня некоторые ученые — к примеру, Эмото или Шаубергер — утверждают, будто вода обладает «памятью», так что, возможно, когда-нибудь мы сумеем разглядеть в озерной глади, как же на самом деле выглядел двор Петра I в Березовой Роще.
Сегодня от него и следа не осталось — даже местоположение двора определить трудно, хотя Спиридонову якобы удалось что-то раскопать. Данков, хихикая, рассказывал, что более семидесяти процентов предметов, найденных здесь Андреем, — осколки стеклянной посуды для вина (стаканов и штофов), а также обломки голландских трубок. А ведь Олонецкий край в то время населяли старообрядцы — непьющие и некурящие. Вот еще один аргумент в пользу того, что Петровскую слободу основали иностранцы.
В нескольких десятках саженей от пруда (по направлению к озеру) Петр I, приезжая в Березовую Рощу, устанавливал так называемую походную церковь — шатер над камнем, жертвенным алтарем. От петровских времен остался только камень. В восьмидесятые годы минувшего столетия армянский скульптор Давидян поставил на него обнаженную бронзовую девушку. Порой я прихожу к ней помолиться.
Собирая по крохам информацию о жизни Баландина — немного тут, немного там… — пытаюсь в общих чертах набросать его биографию. До революции о Баландине писал в «Предании об основании Петрозаводска» только Василий Мегорский, если не считать кратких упоминаний в авторских комментариях к поэме Федора Глинки «Карелия». Потом долгий период молчания — и лишь в конце восьмидесятых годов прошлого века к нему обратился профессор Иванов, а недавно еще и Александр Пашков. Однако и по сей день о Баландине известно мало.
Неизвестно даже, когда он родился и когда умер. Так, в одном месте Пашков пишет, что Баландин появился на свет в 1745 году, а в другом — указывает 1749-й. Что касается смерти, обычно считается, что умер Баландин в 1830 году или около того. Происхождение его туманно. Одни утверждают, что он родом из семьи фабричных мастеров, другие — что из купеческой среды.
Характерно, что источник большей части сведений о жизни Тихона Баландина — его собственные записи.
Он вел их с отроческих лет, едва выучился грамоте. Спустя годы вспоминал, что схватился за перо, когда понял, что нужно записывать рассказы стариков о визите Петра Великого на местные предприятия и о первых годах Петровской слободы — чтобы сохранить историю для потомков. Кроме истории, он пытался запечатлеть современность — цены на продукты, городские сплетни, изменения погоды, нововведения на фабрике, биографии людей. Удивительно, откуда у провинциального подростка такая тяга к краеведению? Ведь ни учителей, ни предшественников…
В 1762 году родители послали молодого Тишу на службу в Петербург. Так было принято в Карелии вплоть до XX века. Перед отъездом мальчик спрятал свои записи в отцовский сундук. В столице прислуживал «в лавке торгующего промысла» в Гостином дворе, при этом завязал множество знакомств в духовных кругах (которыми впоследствии не раз пользовался). После возвращения в Петрозаводск женился и получил место писаря в магистрате, однако вскоре был уволен по причине слабого здоровья. В 1779-м отправился в паломничество по монастырям, продолжавшееся без мала тридцать лет. Записи Баландина остались в рукописи.
Если обозначить на карте его маршрут, получается паутина — от Соловков и Палеострова до Волыни и Крыма, — нити которой соединяют большую часть монастырей Российской империи. В одних он останавливался на несколько дней, в других принимал послушание на более длительный срок. В 1798 году разошелся с женой, намереваясь постричься в монахи, но передумал. Работая в скрипториях, познакомился в духовной литературой старой Руси и изучил жития святых настолько, что смог и сам попробовать свои силы в этом жанре. Именно его копия «Жития Лазаря Муромского» ввела текст в научный обиход. А «Жизнеописания блаженного Фаддея» без Баландина вообще бы не существовало!
Во время паломничества Тихон Васильевич посетил Петрозаводск, думая найти здесь для себя занятие — но безуспешно. В 1786 году основал частную школу, но ее быстро закрыли, чтобы не создавала конкуренции (то есть не отбирала деньги!) государственной. Лишь в 1808 году Адам Армстронг, управляющий Александровских заводов, принял его на службу в свою канцелярию. Духовный путь Баландина подошел к концу. Вместо рясы он получил звание унтер-шихтмейстера третьего класса, а затем и шихтмейстера, что означало переход в дворянское сословие.
(Кстати, Адама Армстронга Баландин описывает иначе, чем Паустовский… По словам Тихона Васильевича, английский управляющий был гуманистом и не только удешевил технологию выплавки сырья, заменив дровами дорогой каменный уголь, который ввозили из Англии, но и заботился о приписанных к фабрике крестьянах — прививал в Карелии разведение картошки, избавляя тем самым местное население от необходимости питаться в неурожайные годы сосновой корой да соломой.)
В канцелярии Армстронга Тихон Васильевич нашел наконец свое призвание — краеведение. Сперва он написал «Краткую повесть о Петровских заводах, ныне называемых городом Петрозаводском» и приложил к ней «примерный план, снятый в 1810 г. в Петрозаводске, где малозначущих развалин оставшихся, как земляной крепости, домны, равно и по положению и обложению на земле вида бывшего дворца, пруда, палисада и существующего в остатке березового сада». Это было преддверие труда всей жизни Баландина, озаглавленного «Петрозаводские северные вечерние беседы повествовавших старцев о первоначальном открытии, местоположения и на оном о построении, существовании, продолжении и уничтожении вододействуемых Петровских пушечных заводов и оружейных фабрик и с населением из разных мест крестьян, выведенные со следующим к тому дополнениями о построенных вновь Александровских пушечных заводах и о прочем с принадлежащими замечаниями»… Смело можно сказать, что труды скромного унтер-шихтмейстера легли в основание истории города.
Тихон Баландин умер в нищете. Сохранилось его письмо к Александру Фуллону (очередному — после Армстронга — управляющему Александровскими заводами), в котором старик-этнограф жаловался, что, будучи вольным человеком, не имеет собственного угла, и просил выделить ему слугу и финансовую помощь. Фуллон поспешил воспользоваться ситуацией и опубликовал составленный Баландиным план Петровской слободы с припиской: план сей составлен на основе свидетельств старейших жителей, помнящих остатки застройки… Но фамилию автора — не назвал.
К сожалению, Фуллон не стал исключением. После смерти Баландина его произведение не раз оказывалось объектом подобных манипуляций. О нем умалчивали (автор, мол, — доморощенный писатель, и труды его никакой научной ценности не представляют), использовали произвольно или же анонимно публиковали отдельные фрагменты. Такова, например, статья А. И. Иванова «Некоторые сведения о Фаддее Блаженном», явившаяся практически пересказом рукописной «Повести о Фаддее», написанной «одним олончанином около 1814 и 1818 годов». В последнем случае речь идет о сознательном стирании авторских следов, чтобы читатель не смог найти оригинал и обнаружить внесенные коррективы.
Я получил мейл: микрофильм с Баландиным прибыл в Петрозаводск. Остается заплатить шестнадцать рублей (пятьдесят центов!) за доставку его из Петербурга — и можно браться за работу. Единственный аппарат для чтения микрофильмов находится в Секторе редких книг, вдобавок оказывается, что это переделанный аппарат для просмотра диапозитивов, так что приходится вручную передвигать пленку под окошком проектора.
— А что такое диапозитив? — спрашиваю я девушку, которая показывает мне, как пользоваться аппаратом.
— Отдельный кадр микрофильма в рамке.
В отличие от моей абсиды, Сектор редких книг — без окон — напоминает старый подвал, а бледная кириллица на темном экране — петроглифы восьмитысячелетней давности. Через некоторое время руки мои осваивают аппарат в достаточной степени, чтобы я мог сосредоточиться на тексте.
Копия газетной вырезки. Каждая колонка разбита на три столбца, поэтому, чтобы прочитать одну страницу, приходится трижды перемещать ее сверху вниз. В середине первой — сокращенное название: «Петрозаводские северные вечерние беседы». Ниже: «Рукопись г. Баландина». Текст разделен на тридцать глав — «вечеров». Поклон ли это Жозефу де Местру, чье знаменитые «Петербургские вечера» были тогда в моде у читающей публики? Хотя до скрупулезности французского мэтра Баландину далеко. С первой же фразы текст настолько туманен и причудлив (избыток амплификаций), что иногда трудно понять, что, собственно, имеет в виду автор. Спустя некоторое время до меня доходит, что это стиль «плетения словес», памятный мне еще по Соловкам. Передо мной — словно бы краеведческое эссе Епифания Премудрого. Сразу видно, что Тихон Васильевич работал в монастырских скрипториях.
Немного втянувшись, я возвращаюсь к началу. Итак, в первый вечер автор поносит вероломную Швецию, которая, презрев договор, напала на миролюбивую Россию, затем восхваляет премудрого, Богом избранного и увенчанного, прозорливого и дальновидного, неутомимого и неустрашимого монарха Петра Великого, который российскую армию россиянами и иностранцами умножал, превратив ее в регулярную, дабы дать отпор врагам. Но нашлись среди россиян и такие, что, не убоявшись Бога и невзирая на присягу, данную Помазаннику, самодержавному великому царю и государю, и презрев тщетно вопиющий голос совести, бежали от армейской службы обратно в свои глухие деревни и другие места среди дремучих лесов, гор и болот… На этом вечер первый заканчивается.
Второй вечер повествует о том, что царь милостивый и порядок возлюбивший выслал в Олонецкую губернию отряд солдат с чиновником во главе, дабы беглых рекрутов хватали и секли кнутом. Отряд долго продирался через дебри, ведомые лишь оленям, лосям, ланям да диким птицам. Наконец дошли они до устья Лососинки и узрели мельницу водную, мельника и рыболововов (вероятно, жителей близлежащей Шуи, приезжавших на Лососинку на нерест лосося).
Вечер третий. Мельник с рыболовами гостеприимно приняли нежданных гостей, усадили за стол и щедро угостили, чем были богаты. Царский чиновник был так тронут сердечным приемом, что произнес за столом короткую речь, после чего удалился в сладкие объятия Морфея. Пробудившись, принялся расспрашивать мельника и рыболовов: где река эта берет начало? Где реки истоки и как до них добраться? Мельник с рыболовами сообщили, что река эта вытекает из двух озер, что лежат выше, — Машозеро и Лососье. От устья Лососинки до Машозера будет верст двадцать, но добираться туда по берегу реки крайне затруднительно — лес густой да на каждом шагу болота и ручьи. Тому, кто не привык к тяжелому труду, лучше и не пытаться. Другое дело — местные, — добавил один из рыболовов, — мы к работе привычные: для нас чем больше труд, тем трезвее ум. Царский чиновник горячо поблагодарил за предостережение, но не отступился. — Я, — молвил он, — по стремлению моего духа и любопытства, охотно соглашаюсь все неудобства и нужды перенести для государственной и отечественной пользы, которая от века в сокровенных сих местах скрывается втуне и бесплодно. Вы и потомство ваше из сего выведенного на свет сокровища увидите проистекающее, при помощи Всевышнего и благословляющего Бога, для России достославное благополучие и разливающуюся славу в концы вселенной, с истреблением ее врагов. И сия необитаемая ваша пустыня, яко крин процветет и облечется, по устроении заводов, в обитание народа, к благополучному оного состоянию. — Мельник и рыболовы очень удивились его словам — не знали, что думать. (По правде говоря, я тоже удивился, почему вдруг речь о заводах, если чиновник преследовал беглых рекрутов? Неужели Тихон Васильевич настолько неумелый автор, что не совладал с сюжетом?)
Тем временем чиновник закончил беседу с мельником и рыболовами и, движимый любопытством, направился вверх по реке, желая пройтись и поглядеть на все своими глазами. Вскоре он заметил, что выше холмы расступаются, образуя небольшую равнину, весьма подходящую для строительства заводов. Дойдя до этого места, он глубоко задумался над неисповедимыми путями Провидения, по воле коего он оказался здесь — во славу и на благо отчизны. А день и впрямь благоприятствовал раздумьям. Было удивительно красиво: все залито золотым солнечным светом, легкий ветерок нес прохладу, в кристально-прозрачном Онего плескалась рыба, от каменистых порогов летели брызги, луга по берегам реки благоухали цветами, вдали зеленел лес, в котором щебетали птицы, славя щедрость Господа. Царский чиновник почувствовал, что его снова клонит ко сну, улегся в тени берез на мураву, точно в райских кущах, и уснул. А проснувшись, еще раз тщательно обошел окрестности и составил их план. Так заканчивается третий вечер.
Четвертый повествует о многотрудном путешествии царского чиновника (которого автор по неведомым причинам именует теперь патриотом) вместе с мельником и рыболовами вверх по реке Лососинке. После долгого и тяжелого марша — через болота, ветроломы и осыпи — они добрались до Машозера, через ручей питающего реку Лососинку. Там царский патриот осмотрел окрестности и, принимая угощение от местных жителей, расспросил их о железной и прочей руде (а вовсе не о беглых рекрутах), после чего, удовлетворенный, изволил отправиться на ближайший остров, в монастырь Святого Илии — помолиться. Обратно на мельницу возвращались полевой дорогой.
Здесь я прервал чтение. Решил сам побывать на Машозере и собственными глазами увидеть, как там обстоят дела сегодня. Текст Баландина я «читал», так сказать, руками, теперь пора «перечитать» его ногами.
Рейсовый автобус из Петрозаводска на Машозеро ходит три раза в неделю — по средам, субботам и воскресеньям. Туда — в девять утра, обратно — в семь вечера. Ездят на нем петрозаводские дачники. В середине семидесятых годов прошедшего столетия кооператив Онежского тракторного завода выделил рабочим по шесть соток.
— Дачный «бум»… да только без ума, — говорит Наташа. — Разрушили старую карельскую деревню. Ну, сам увидишь.
Воскресным утром мы вышли из дому. Петрозаводск отсыпался после бурной субботней ночи. Улицы были безлюдны, только в парк на берегу Неглинки со всех сторон стекались местные алкоголики с полными сумками — там по воскресеньям принимают стеклотару. Бутылки поблескивали на солнце… И вдруг в воздухе — веселая возня. Чайки прилетели!
Который уже раз я наблюдаю эту птичью радость на Севере? Кувыркание в небесах и истошные вопли. Словно солнце рассыпает звонкие белые искры.
— Помнишь лебедей в Ловозере?
На вокзале суматоха. У кассы гудит очередь небритых мужиков с воспаленными глазами. Оказывается, ночью перевели часы на летнее время. Автобус в Машозеро ушел час назад.
— Если не поймаем попутку, придется топать пешком.
— Можно троллейбусом до Древлянки доехать. Оттуда начинается трасса на Машозеро.
Древлянка — самый молодой и самый южный по отношению к Онежскому озеру район Петрозаводска. На остановке на улице Чапаева два сопляка с пивом — на вид лет двенадцати-тринадцати. Подъезжает троллейбус, внутри бабуля с тюльпанами и парень с пьяной девкой. До той явно не доходит, что суббота закончилась.
— Она еще больше отстала во времени, чем мы, — вполголоса говорю я Наташе.
— Если и вовсе из него не выпала.
По улице Чапаева — через район Перевалка — поднимаемся в гору, удаляясь от Онего. Вид справа — как после гражданской войны: полуразрушенные избы (тут закопченный сруб без крыши, там крыша на каркасе), покосившиеся заборы и остовы сарайчиков. Слева недостроенный район: бетонные многоэтажки (строительный кран в котловане, бетонные плиты в грязи), море машин и, куда ни взглянешь, граффити «Terror.ru». На каждой остановке — стеклянная витрина «Зодиака». Работает круглосуточно — пиво, чипсы, сигареты. Проезжаем базар «Чапаевский». Бабуля с тюльпанами выходит.
Чем дальше от центра, тем чудовищнее картина!
На перекрестке перед гипермаркетом «Сигма» (гипертрофия потребительства) сворачиваем на Лесной проспект. Лес здесь шумит только в названии, река упрятана под асфальт, а мы лицезреем выродившийся индустриальный пейзаж. Жуткие столбы высоковольтной линии раскинули руки над многополосным шоссе — воздух так и вибрирует. На обочинах рекламные щиты: девушка с пустыми глазами и слоган Билайна — «Люди говорят». Ветер гонит мусор.
Далеко внизу слева поблескивает Онего. Справа — железобетон Древлянки. Когда-то это был пологий, заросший лесом склон за городом, откуда открывался чудесный вид на Онего. При Екатерине Великой здесь находилась летняя резиденция генерал-губернатора Тимофея Тутолмина (примерно там, где теперь Республиканская больница…), а в первой половине восьмидесятых годов XX века, когда генсеком стал Юрий Андропов и столице Карелии стали выделять огромные квоты на строительство жилья, на склоне Древлянки вырос сей железобетонный монстр.
На очередном перекрестке сворачиваем к спальному району, жителям которого наверняка снится апокалипсис. Троллейбус останавливается неподалеку от торгового молоха, напоминающего костел из красного кирпича. На одной из вывесок — кириллицей — «Варшава». Кажется, текстиль… Немного дальше — сквер и детская площадка, больше походящая на лобное место. На конечной остановке у супермаркета мы выходим. Парень с девкой спят.
По Лососинному шоссе выбираемся из этого кошмара. Среди деревьев на склонах пятна света — как у Стройка. Птичий галдеж! Снег тает, дорога залита солнцем. Движение небольшое. Дачный сезон еще не начался. Мы останавливаем первую же машину. «Лада»-развалюшка притормаживает с трудом.
— Будь это джип, как пить дать обдал бы нас грязью, — восклицает на бегу Наташа.
Мужик едет в поселок Лососинный — проверить, не обглодали ли зайцы яблоньки. Он еще что-то рассказывает, но машина так тарахтит, что на заднем сиденье ничего не слышно. Я только поддакиваю. Подъезжаем к перекрестку на берегу Лососинного озера. Удильщики на льду напоминают вопросительные знаки на пустом листе бумаги. Каждый над своей дырой. Трасса на Машозеро уходит на восток.
— Отсюда двенадцать километров, — машет рукой мужик. — Сначала вдоль берега на плотину через Лососинку, дальше по лесу, мимо турбаз. Заходить туда не советую, три шкуры сдерут.
И в самом деле… На первой же базе, где мы решили попить чаю из собственного термоса, столовая оказалась заперта. Нам предложили открыть — за шестьсот рублей. Вот он — капитализм по-русски. Трудно поверить, что еще недавно русский Север славился своим гостеприимством.
Чаю мы попили на плотине, выстроенной в том месте, где Лососинка вытекает из озера. Это начало мощной водной системы (вторая плотина стоит на ручье, соединяющем Машозеро с Лососинной), обеспечивавшей сперва Петровские, а затем Александровские заводы электроэнергией, необходимой для производства смертоносного железа. Лед на реке уже стаял, и полукружия темной воды у белоснежных отмелей внизу напоминали один из моих любимых татрских пейзажей Рафала Мальчевского.
Кто бы мог подумать, что эта ленивая полоска воды может представлять опасность… а ведь весной 1800 года разлившаяся Лососинка снесла нижнюю плотину и, вернувшись в прежнее русло, выдавила в Онего часть фабричной застройки. Люди тогда говорили — мол, машозерский водяной сватал дочь за сына лососинного водяного, да так оба загуляли, что река из берегов вышла.
Двенадцать километров до Машозера прошагали незаметно. Время от времени мимо проносились машины, некоторые водители тормозили, в надежде разжиться пассажирами, но мы не реагировали. Никакая поездка не даст такой радости, как пешая прогулка по северному лесу, по шоссе, навстречу солнцу. Думаю, Вольфганг Бюшер нас бы понял! Недавно я прочитал оба его путешествия — по Германии и пешком до Москвы — и рад, что открыл еще одного дикого европейского гуся.
Вдруг после поворота Машозеро усеялось дачами — первая, вторая, третья, четвертая. А дальше сразу множество — десятки, сотни. Натыканные беспорядочно, от берега озера до самого горизонта — как попало. Избушки из полых кирпичей или дощатые, шиферные крыши. Кое-где среди трущоб блестели на солнце медными кровлями солидные срубы «в лапу». Большая часть дач еще пустовала: калитки занесены снегом, окна забиты досками. Пустой была и новая церковь, выкрашенная в ядовито-желтый и поноснозеленый цвет. Похоже, Господь тоже бывает здесь только в летний сезон.
Лишь в центре деревни, где стояла возле дороги пара старых домов, мы заметили некоторые признаки жизни — дым из трубы и кота в окне. Попробуем попытать счастья.
— Говорят, на острове церковь раньше стояла? — заговариваю я со стариком, расчищающим дорожку возле дома. — Это на котором?
— А на Ильинском, — старик машет рукой в сторону ближайшего острова, — туристы спалили. Только кладбище осталось.
— Когда это было?
— Не знаю. Лет двадцать назад, может, и того больше. Какая теперь разница?
На краю Машозера дорога закончилась. На утоптанном снегу стояло стадо массивных джипов с затемненными окнами. Хозяева рыбачили.
До Ильинского острова по льду — около полутора километров, от силы два. Сильный ветер клонил золотистые камыши. Через некоторое время я оглянулся. Издали поселок напоминал термитник.
— Наверное, в свое время это была прелестная деревушка…
— Скажи, Мар, что произошло с этим народом? Когда-то люди селились в самых красивых местах, а сегодня умеют только засрать все вокруг. Когда-то строили прекрасные дома, а сегодня обычный сарай поставят — и то криво. Почему?
— Не знаю, милая.
Мы подходили к Ильинскому острову — и все глубже делалась тишина. На границе голубой лесной тени все умолкло. Ни криков птиц, ни дуновения ветра под кронами деревьев. Приглушенный свет сочился сквозь голые ветви, снег на могилах усыпан сухими иголками, кое-где на крестах — венки из искусственных роз, над одной из могил свисал с сосны черный лоскуток.
— Остров мертвых, — шепнула Наташа.
Из сумрачной сени кладбища мы вышли на просторную, залитую солнцем поляну. На краю, у самой стены деревьев торчал из снега железный крест. В первый момент я подумал, что это еще одна могила, но, подойдя ближе, прочитал на табличке, что крест сей венчал церковь Святого пророка Илии, построенную здесь в 1564 году игуменом Иоасафом, основателем мужского монастыря на острове. 19 же июля 1979 года церковь сгорела. Выше кто-то привязал проволокой к кресту медальон с фотографией Ильинской церкви. Такие медальоны с портретами умерших прикрепляют обычно на могилы…
И вот что интересно: столько лет прошло после пожара, а поляна голая — ни деревца.
Я вернулся в свою келью. То есть в Сектор редких книг, который я называю кельей, поскольку, как правило, сижу здесь среди раритетов в полном одиночестве — словно монах в скриптории (не считая сотрудниц). Читатели сюда заглядывают редко. Зато в интернет-зале — толпы. Всем хочется побыстрее да попроще (символы нашей эпохи) — легче набрать слово на экране и удовлетвориться моментально высветившейся информационной кашей, чем самому копаться в каталогах, заказывать кипы фолиантов и выковыривать из петита сносок что-то, что — возможно — пригодится… утомлять глаза, дышать пылью…
Да и занятие, которому я здесь предаюсь, напоминает работу монастырского писца — чтобы лучше понимать текст Баландина, я принялся вручную переписывать его с микрофильма. Читая с пленки, я не мог сосредоточиться, путался, то и дело ловил себя на том, что, добравшись до конца страницы, не понял ни слова. А переписывая текст в свой молескин, я не только вникаю в каждую завитушку мыслей Баландина, но и — заодно — изучаю правила старой русской орфографии (до реформы 1872 года): употребление краткого или долгого «и», «еров» и так далее. Следуя за Баландиным — слово за словом — воспроизвожу ход его дум.
Я дважды пробежал глазами пятый вечер, в котором патриот обсуждал с мельником и рыболовами недавнее путешествие на Машозеро, но лишь читая этот фрагмент в третий раз — с карандашом в руке, — обратил внимание на «замкнутость сердца героя в молчании, чтобы не утратить доверия собеседников и склонить их к указанию мест, где в земных недрах залегают руды». То есть это не ошибка Тихона Васильевича — что чиновник, прибывший на Лососинку в поисках беглых рекрутов, ни с того ни с сего принимается рассуждать о строительстве заводов. Нет, это сознательный художественный прием, акцентирующий маску героя, а также то, что под действием алкоголя у него раньше времени развязался язык. На самом деле, утверждает Василий Мегорский, этим чиновником-патриотом был Иоганн Блюэр, командированный Петром Первым в Олонецкий край на поиски серебряных, железных и медных руд.
Блюэр — один из тех «немцев», с помощью которых Петр Великий строил свою великую Империю. «Немец» — не в смысле национальности (хотя Иоганн Блюэр как раз прибыл в Россию из Саксонии), а любой иностранец, не владеющий русским языком, то есть — «немой», «немчура». Сомневаюсь, что Баландин имел в виду Блюэра, когда писал о чиновнике-патриоте, ведь с «немцем» никакие местные мельники или рыболовы не смогли бы договориться. Думаю, речь шла скорее об Иване Патрушеве, рудознатце и дозорщике, сопровождавшем геологическую экспедицию Блюэра в 1702 году. Если Баландин вообще вел речь именно об этой экспедиции.
Впрочем, кем бы ни был герой Баландина, свою задачу он выполнил на пять с плюсом. Ибо не только разговорил мельника и рыболовов до такой степени, что в конце концов они и поведали ему секреты местной металлургии, и показали места добычи руд, и провезли по деревням, где в печах выплавляли сыродутное железо, показали сельские кузницы, в которых из него выплавляли собственно железо и уклад.
Да! Теперь я понимаю, почему чиновник-патриот изображал идиота, гоняющегося за беглым рекрутом. Добычей и обработкой железных руд местное население испокон веку зарабатывало себе на хлеб, который земля здесь не родила, поэтому неудивительно, что, боясь конкуренции со стороны государства (а точнее — того, что государство просто отберет у них выработки и принудит к рабскому труду на своих предприятиях…), держали язык за зубами. Я бы тоже молчал.
Во-вторых — выплавка металла с древнейших времен считалась занятием сокровенным, а труд кузнеца приравнивался к деятельности шамана. Мирча Элиаде даже писал об «общих корнях сакральности шамана и кузнеца», утверждая, что и того и другого почитали как «господина огня». Достаточно обратиться к «Калевале» (шаманской библии карелов и финнов) и задуматься над образом кузнеца Ильмаринена, выковавшего чудесную мельницу изобилия Сампо. Подобные тайны первому встречному не выкладывают.
Итак, приходится снова свернуть в сторону и углубиться в историю. То есть обратиться к началам металлургии на Севере. А заодно объяснить, что значит «уклад».
О рождении железных руд рассказывал старый Вяйнемейнен в девятой песни «Калевалы». Мать железа — Воздух, старшие брат и сестра — Огонь и Вода. Железо появилось на свете позже всех, когда Укко, сил воздушных повелитель, отделил небо от воды, а из воды проступила земная твердь. Затем творец небесный потер ладонью о ладонь, погладил левое колено, и в конце концов из него появились три полногрудые девы. Девушки ступали по краю облака, а из груди у них капало на землю молоко. Из груди старшей сочилось молоко черное, из которого возникло ковкое железо, из груди средней — лилось белое, породившее крепкую сталь, из груди же младшей — красное, родоначальник хрупкого чугуна. Спустя некоторое время железо пожелало познакомиться с огнем, но тот так полыхнул, что едва не сжег младшего брата. Пришлось железу в болото закопаться, чтобы его братский жар не опалил.
Сперва люди выплавляли железо из болотных руд. Их находили в следах волчьих лап, и, возможно, поэтому первые примитивные печи для выплавки сыродутного железа называли «волчьими ямами». Это и в самом деле были ямы, чаще всего их копали на склонах, чтобы использовать ветер в качестве мехов для поддержания высокой температуры, стены обмазывали толстым слоем голубой глины или выкладывали камнями, которыми усыпана Карелия.
Около X века наступила эра «дымарок» — печей с ручными мехами. Мощным двигателем развития карельской металлургии было производство соли на берегах Белого моря — именно оно обеспечивало постоянный спрос на железо. Дело в том, что для варения соли использовались огромные железные сковороды — так называемые црены. Уже в 1137 году новгородский князь Святослав Олегович издал указ, дававший Софийскому собору право собирать дань на Севере «от црена». А в книге податей за 1498 год на беломорском Поморье — в Нюхче, Суме, Колежме и Сухом Наволоке — зарегистрировано шестьдесят солеварилен. В среднем на одну варильню полагалось два црена.
Считаем. Размеры црена: шестнадцать квадратных саженей плюс борт — восемь вершков. В современных единицах измерения: более тридцати двух квадратных метров плюс тридцать пять сантиметров. Толщина каждой из ста сорока — ста пятидесяти полиц (железных листов, из которых ковали црены) составляла десять-одиннадцать миллиметров. Плюс три пуда гвоздей — сбивать полицы. Выходит триста пятьдесят-четыреста десять пудов железа на один црен. Црен служил год! То есть в сумме шестьдесят беломорских варилен по два црена каждая требовали от сорока до пятидесяти тысяч пудов железа в год.
Неудивительно, что при таком спросе Карелия славилась своими кузницами, а каждая местность — собственным товаром. Например, производством цренных полиц (железных брусков) — Лопские погосты, к северо-западу от Онего. Прутовое железо лучше всего выходило в Шуйском, Оштинском и Мегорском погостах. «Коньком» Заонежья было производство уклада и готовой продукции (в Шуньге делали якоря, в Толвуе — топоры, в Кижах — ножи, Сумпосад по праву гордился своими самопалами, Олонец — пищалями и пулями). Словом, карельские кузнецы прославились не просто так и не только в регионе.
Все это издавна привлекало предприимчивых иностранцев. Среди документов XIII века сохранился договор, согласно которому Новгород Великий отдавал ганзейским купцам право на добычу и обработку железных руд в Карелии. Историки утверждают, что речь шла не о вывозе сырья за границы княжества, а о производстве готовых товаров с использованием местной рабочей силы и продаже их на месте, в частности в том же Новгороде. Однако подлинная «железная лихорадка» охватила иностранцев во второй половине XVII века.
Железным Клондайком России стало Заонежье, которое вообще можно назвать колыбелью карельской металлургии, ведь именно здесь археологи открыли древнейшие следы переработки железной руды. В 1666 году новгородский гость Семен Гаврилов привез под Толвую плавильщика Дениса Юрыша и доктора Николае Андерсона, прежде работавших в лапландских шахтах. Гаврилов попробовал заняться медью, но дело не пошло, а в 1669 году царь Алексей Михайлович выдал концессию на добычу руд в Заонежье Питеру Марселису из знаменитого рода нидерландских купцов Гамбурга. Марселису придется посвятить отдельный абзац.
Питер Марселис прибыл в Москву в 1629 году (к этому моменту его отец, Габриэль Марселис, торговал с Россией уже тридцать лет) и сразу развил бурную деятельность. В частности, монополизировал в Архангельске скупку рыбьего жира, лосося и корабельного леса, благодаря связям в Бремене посредничал в торговле с Европой, плел всевозможные дипломатические интриги, причем работал и на тех и на других (что, впрочем, порой оборачивалось неприятностями), а также привил в России разведение роз. Однако в какой-то момент понял, что дело его жизни — это железо! Уже в 1639 году, воспользовавшись финансовыми проблемами Андриаса Виниуса (создателя первой доменной печи в России), отобрал у него железные заводы под Тулой. Затем получил у царя концессию на строительство новых заводов на берегу Ваги, Шексны и Костромы. Рано или поздно внимание Марселиса должны были привлечь знаменитые карельские руды. Однако этой заонежской концессией он уже не успел воспользоваться. Умер в 1673 году.
Первые железоделательные заводы в Карелии построил датчанин Генрих Бутенант, совладелец Питера Марселиса и опекун его малолетнего внука Христиана, унаследовавшего право на заонежскую концессию после смерти Питера Марселиса-младшего. Бутенант сразу отказался от добычи медной руды в Заонежье, сосредоточившись на железе. После 1676 года он в короткие сроки построил четыре завода — сначала на Усть-Реке и в Фоймогубе, потом на Лижме и в Кедрозере, привлекая туда тульских и зарубежных мастеров. Рабочих набирал на месте. Вскоре начались бунты. В 1694 году датчанин попросил Петра Алексеевича, чтобы тот указом «приписал» крестьян Кижской волости к его заводам. Тем самым в Карелии был узаконен рабский труд.
Поначалу Бутенант не занимался выплавкой железа — он скупал в окрестных селах так называемые крицы (глыбы твердого губчатого железа со шлаковыми включениями) и обрабатывал их на своих предприятиях при помощи гигантских водных молотов. Его продукция быстро завоевала популярность как на внутренних рынках, так и за пределами России. Лишь в 1681 году Бутенант поставил в Усть-Рецком заводе первую в Заонежье плавильную печь.
В декабре 1701 года он получил от Петра серьезный заказ: сто орудий двенадцатифунтового калибра и семьдесят пять тысяч двенадцатифунтовых ядер, а также пять тысяч ядер десятифунтовых, тысячу двести четырехпудовых бомб и две тысячи пудов прутового железа, а также несколько тысяч ломов и железных лопаток. Все должно было быть готово к марту 1702 года. Михаил Данков утверждает, что именно при помощи этого оружия, пройдя «Осударевой дорогой», Петр Алексеевич покорял шведский Нотебург и Ниеншанц, открывая путь к Балтике. Другими словами, империя Петра поднялась на карельском железе.
Чем же объясняется упадок заводов Бутенанта и жалкий конец их хозяина? Мнения историков расходятся. Одни толкуют о жадности князя Меншикова, который, будучи тогда генерал-губернатором северных провинций России, якобы «присвоил» выгодные предприятия. Документальных подтверждений этим инсинуациям найти не удалось. Другие твердят, что железо датчанина оказалось низкой пробы, а заводы его — нерентабельны. Однако факты говорят об ином — достаточно привести цитату из письма первого командующего Российским балтийским флотом адмирала Корнелиуса Крюйса, который писал полковнику Ивану Яковлеву, олонецкому коменданту: «Я сам возил железо Бутенанта в Европу и могу заверить, что оно ни в чем не уступает шведскому». Данков же высчитал на основе царского заказа 1701 года, что заонежские заводы в то время производили 22,6 процента всего российского железа! Так в чем же дело?
Думаю, тут не обошлось без царя… Решение о ликвидации предприятия такого масштаба могло быть принято только на самом высоком уровне. Допускаю, что Петр Алексеевич просчитал стратегическое значение карельского железа (война со шведами, в сущности, только начиналась!) и пришел к выводу, что ему нужна монополия. Тем более, что Бутенант (как некогда Питер Марселис-старший) играл «и нашим, и вашим», обделывая собственные делишки (и еще в 1688 году добился того, что был причислен Кристианом V к датской аристократии, став Бутенантом фон Розенбушем). Так что русского царя можно понять. В ситуации войны даже союзникам нельзя полностью доверять, а уж оставлять стратегическое сырье в чужих руках…
Непонятно только, почему датчанину не заплатили, ведь заказ он выполнил добросовестно и в срок? Эту царскую беспечность я объясняю «патримониальным режимом»: по словам Ричарда Пайпса, правитель в России — одновременно и хозяин. Бутенант умер в Москве в нищете и забвении в 1710 году, до последнего пытаясь получить причитающиеся ему деньги. От четырех его заонежских заводов не осталось и следа, не считая лопаты для добычи руды, найденной археологами в Фоймогубе.
Остается объяснить, что же такое уклад, которым славилось Заонежье. Я долго рылся в профессиональной литературе, пока мне в руки не попала книга «О выделке железа в сыродутных печах и по каталанской методе» (1819) управляющего Александровскими заводами Фуллона. Англичанин писал: «Уклад не есть железо и не есть сталь, но особый искусственный род металла, составленный на обоих». Преимущества уклада позволяют делать из него ножи, топоры, инструменты, используемые в сельском хозяйстве, а также инструменты для обработки мрамора. А на Петровских заводах использовали сверла из уклада при изготовлении орудийных стволов. Александр Фуллон описал также процесс выплавки уклада, а поскольку это заонежское фирменное блюдо, имеет смысл его процитировать: «…Для превращения крицы в уклад полагается оная в горн, сходствующий с обыкновенным кузнечным, и покрывается углями; впустивши дух из цилиндрической машины, до тех пор крицу нагревают, пока начнут вылетать белые искры, т. е. до степени наварки; тогда выгребают с поверхности уголь и на крицу спрыскивают воду, а зимою бросают снег. Охлажденную таким образом поверхность отделяют от массы железным инструментом и сию корку, состоящую из тонких листочков, немедленно собирают в холодную воду; остаток крицы опять нагревают до белых искр и водою или снегом прохлаждают, а поверхность по отделении оной опять в холодную воду бросают и сие продолжают до тех пор, пока вся крица уничтожится. Из имеющихся в воде листиков выбираются сперва самые крупные и укладываются в другой, приготовленный на то подобный первому горн сколько можно плотнее один к другому. Сложив около 20 фунтов оных, продолжают огонь, доколе они начнут соединяться, тогда прилагают к сей массе достаточное число мелких листочков. Листки сии плавятся скоро и соединяются с массою, называемою в тех краях парегою, которая от расплава мелких кусков получает довольно плотное сложение. Тогда останавливают дух и, очистив с поверхности уголь, прохлаждают парегу водой или снегом. Потом оборачивают парегу нижнею стороною вверх и, нагрев оную, кидают в огонь еще мелких листков, которые, расплавившись и соединившись с парегою, соделывают ее столь же плотной с сей стороны, как и с другой».
Говорят, карельский уклад ни в чем не уступал сегодняшней стали. Его называли металлом Марса, потому что он представлял собой идеальный материал для производства холодного оружия.
В Петрозаводске есть улица Юрия Андропова. В Карелии началась его политическая карьера.
Впрочем, началась не слишком похвально. Когда в 1950 году волна репрессий, связанных с так называемым «Ленинградским делом», докатилась до Петрозаводска, Андропов, спасая собственную шкуру, написал донос на прежде почитаемого им товарища Геннадия Куприянова, первого секретаря ЦК КП(б) Карелии, в чьем партизанском отряде он сражался во время войны.
Куприянов получил двадцать пять лет лагерей. Вышел через шесть, реабилитированный Никитой Хрущевым. Андропов пошел на повышение в Москву.
— Жизнь, Юра, это мокрая палуба. Чтобы не поскользнуться — передвигайся не спеша. И каждый раз выбирай место, куда поставить ногу…
Юрий Андропов на всю жизнь запомнил слова старого боцмана, который в 1930-е годы учил его плавать по Волге. И ни разу не поскользнулся. Ни будучи послом в Венгрии в 1956 году, ни руководя КГБ в 1967-м-1982-м, ни встав во главе СССР в последние годы жизни. После смерти Андропова летом 1984-го один из петрозаводских переулков в центре города (соединяющий проспекты Ленина и Маркса) назвали его именем… В дом № 1 по улице Андропова — ресторан «Петровский» — мы зашли с Наташей после загса, а в доме № 5, в большом бежево-розовом здании, находится сейчас ФСБ, прежний КГБ.
Андропов не раз вспоминал свой карельский опыт. В сентябре 1981 года, во время переговоров с шефом польского МИД Чеславом Кищаком по поводу введения военного положения, предостерегал поляка от массовых репрессий, которые могут усилить сопротивление и вызвать шум на Западе. Советуя арестовать главных польских оппозиционеров, он цитировал карельских сплавщиков:
— Если образовался затор, осторожно вылови «ключевую» балку — остальное само поплывет по течению.
В «Секретном знании» Дэвид Хокни написал, что тени существуют лишь в европейском искусстве. Художники Китая, Персии, Индии, несмотря на свою тонкость, никогда не пользовались тенью. Ни один… Нет теней и в наскальных картинах пещеры Ласко, в древнеегипетских и византийских изображениях, в живописи средневековой Европы.
Однажды он спросил китайскую даму, обладавшую весьма утонченным вкусом, в чем тут дело. Та ответила, что тени им были не нужны. Тогда почему их изображали европейцы?
— Потому что вы их видите.
Хокни связывает появление тени в европейском искусстве с введением в инструментарий художника нового оптического устройства — камеры-обскура. С нее начинается живописный «бум» — и оптическая проекция завоевывает мир… Но это лишь одна из возможных перспектив, причем как раз та, что отгораживает нас от мира, — добавляет он.
Если вспомнить, что до 1839 года камера-обскура была почти тайной, а Церковь (контролировавшая живопись) имела над обществом огромную власть, то нетрудно заметить: власть эта слабеет именно с началом производства камеры-обскуры. Вслед за линзой власть над публикой перешла к средствам массовой информации. Теперь мы наблюдаем очередную революцию. Производятся миллионы новых камер (даже в сотовых телефонах). Мы смотрим на мир при помощи линз и зеркал.
Сравнивая китайский свиток с европейской картиной, Дэвид Хокни в «Секретном знании» замечает: «Это не окно Альберти. Мы находимся не снаружи сцены, но идем сквозь пейзаж, с которым тесно связаны… Мы блуждаем по свету, опробуя не одну, а разные перспективы».
Петрозаводск, 2007–2008