4 апреля

…Я ощущаю себя жертвой кораблекрушения на необитаемом острове — бросаю в море бутылку с письмом в надежде, что, может, лет через пятнадцать-двадцать ты его прочтешь. И пойдешь дальше, Мартуша.

18 апреля

Пешня — лом для разбивания льда в проруби. На конце длинной палки острие, как у топора. Пешней можно разбивать лед короткими ударами, не слишком наклоняясь.

Сегодня о новой пешне нечего и мечтать — кузницы в деревне нет. А в Петрозаводске, в хозяйственном магазине, барышни за прилавком — украшенные тату — вообще не понимают, о чем я.

Всю осень я приставал к соседям с этой пешней, соблазнял мужиков водкой — все напрасно. Народ беспомощно разводил руками — нет, никак не достать. И вот — чудо! В конце ноября (а может, уже в декабре) приезжаем в Конду, а у порога — прислоненная к двери крепкая пешня. Кто ее оставил — по сей день не знаю.

Сидя вечером с Мартушей у печи, в которой Наташа тушила ряпушку по-польски (с луком и картошкой), я вспомнил похожую историю. Прошлой весной мы приехали в Конду — любоваться прилетом диких гусей, лягушачьими свадьбами и таянием льда на озере. У порога по шейку в снегу ждала нас бутылка хорошего французского вина. Долго гадали, откуда она взялась. Летом отец Николай (Озолин) признался: ехал на Крещение Господне в Кижи да и заглянул по дороге — поздравить меня с днем рождения. Никого не застав, закопал вино в снег — чтобы бутылка не лопнула.

Назавтра на лесной дороге в Сибов я встретил Песнина. Юра с видимым трудом остановил свою развалюшку и, радостно поздоровавшись, объяснил, что у Вали несколько дней назад был день рождения — надо раздобыть что-нибудь на опохмел. Спросил, надолго ли мы. Услышав, что на всю зиму, даже протрезвел: а не замерзнет Мартуша-то?

— Рябина уродилась, зима будет суровая.

— Осенью я полы подшил и два воза дров нарубил, до весны должно хватить. А нет — так еще нарублю.

— А как вы будете жить без телевизора? Мы с Валюхой хоть сериалы смотрим.

— Жизнь, Юра? — самый лучший сериал. У нас вот как раз новая серия «Дома над Онего» пошла.

Занятия ушу начинают с отдельных, обычно не связанных друг с другом упражнений, которые очерчивают горизонты школы. Лишь спустя долгое время ученик начинает понимать целое… Другими словами, это движение от фрагмента к целому. Или, точнее, обнаружение целого во фрагменте (абзаце).

Ушу — китайский вариант спортивной борьбы. Хотя трудно считать это просто борьбой: ушу — скорее своего рода медитация, заключающаяся в аккумулировании в себе внутренних сил. Труднее побороть себя, — утверждали древние мастера, — нежели внешнего врага. Одно из главных упражнений ушу — «борьба с тенью». Утром ученики становятся спиной к восходящему солнцу, а вечером — к заходящему. Таким образом, они всегда видят свою тень. Это помогает корректировать позу. Контролировать внимание.

22 апреля

Мудрец отличается от других не тем, что он говорит, делает или думает, а тем, чего не говорит, не делает, не думает.
Го Юн Шен [112]

В Заонежье уже несколько дней припекает солнце. Снег стаял, но на Онего еще лежит толстый лед. На заливных лугах лягушачьи свадьбы. Оглушительное кваканье! Скоро лужи вспенятся икрой. С купола часовни истошно орет чайка. По стеклу ползет муха — проснулась от зимнего сна, жужжит. Ночью так тихо, что слышно, как в мансарде скребется мышь! Эта тишина заглушает грохот мира.

Я люблю после суровой зимы оттаять на завалинке дома над Онего: наблюдать, как просыпается земля, ждать птиц, собирать березовый сок, наслаждаться тишиной и подставлять себя солнцу. Это самая приятная пора в Конде — ни комаров, ни людей.

И вдруг мейл — из другой жизни… Роман Дащиньский, «Газета Выборча». Предлагает обменяться циклом писем о мужчинах для рубрики «Мужская музыка». Да что ж такое творится в Польше, подумалось мне, что два мужика толкуют о мужиках? В мое время на берегах Одры мужчины все больше о девках болтали.

Первый вопрос: что, по мнению Мариуша Вилька, означает быть мужчиной?

— Это, пожалуй, зависит от возраста, — отшучиваюсь я, чтобы потянуть время и собраться с мыслями. — Еще недавно ко мне обращались «молодой человек», а тут вдруг в магазине очаровательная девушка-продавщица: «Мужчина, у вас мелочи не найдется?»

На русском Севере я живу уже восемнадцать лет — треть жизни. Достаточно много, чтобы перестать предаваться абстракциям. Так что давай не будем шлифовать формулировки и мудрствовать, гадая, в чем заключается подлинная мужественность, — гораздо интереснее поговорить о конкретике. К примеру — о моих соседях.

В Конде Бережной зимует Андрей Захарченко с женой Тамарой и двумя детьми — четырехлетним Андрюшкой и двухлетней Дариной. Захарченко раньше был физиком (закончил Бауманский институт в Москве), а теперь он адвентист. В одиночку построил дом и провел воду, чтобы жене было полегче с пеленками. Захарченко разводят пчел и коз. Словом, живут как у бога за пазухой.

Кстати напомню, что Конда Бережная — деревня «нежилая», то есть вымершая. Дорогу зимой не чистят, почту не разносят и так далее. До ближайшего магазина — пять верст.

В Сибове зимуют Юра Песнин с Валюхой. Когда-то Юра был трактористом в колхозе, а Валя — дояркой. Теперь оба на пенсии, дочь давно вышла замуж и уехала под Мурманск. Песнин рыбачит, пьет вусмерть, а когда не пьет — смотрит сериалы. Валюха радуется, что Юрка жив (ровесники его давно в могиле) — не осталась в старости одна. Сибово тоже «нежилое», до магазина Песниным вдвое дальше, чем нам.

Еще дальше, аж в пятнадцати с лишним верстах от магазина, — «нежилая» Усть-Яндома. Там зимуют Виктор Денисенко с Клавой. Много лет назад Виктор, защищаясь, застрелил пасынка-наркомана. Витю посадили, но ненадолго — за превышение самообороны. Теперь он плотничает, немного рыбачит и охотится, а Клава занимается домом и хозяйством да помогает мужу с сетями.

Надеюсь, вам уже понятно, почему тот, кто пару раз перезимовал в «нежилой» деревне Заонежья, не станет теоретизировать на тему: что такое — быть мужчиной? Тут мужика и так видно.

Из мейла к Дащиньскому

Размышляю, почему диалог у нас не клеился, и прихожу к выводу, что дело во мне. Вы спрашивали, сознательно ли я избегаю разговора о своей жизни в Польше? Конечно, да. Принципиально!

Другое дело, что я вообще избегаю разговоров о своей жизни, следуя правилу Эпикура: «Живи незаметно». Надо было сразу Вас предупредить. Ваши вопросы помогли мне осознать: мужчина о себе не говорит.

Но суть проблемы — в другом, и понял я это благодаря Вам. Так вот, я давно и последовательно сдираю с себя различные ярлыки, которые на меня то и дело пытаются навесить: поляк, католик и пр. Отсюда мои скитания по Северу, встречи с Другим, опыт переживания Пустоты. Короче говоря, я протаптываю тропу, которая меня все больше оголяет и, возможно, в конце концов оставит лишь «чистое видение». Размышляя о том, почему не сложилась наша беседа, я пришел к ошеломляющему открытию, что «мужчина» — очередной ярлык, который следует содрать.

С сердечной благодарностью…

25 апреля

Сижу в Конде, словно Конфуций, просвещенный дилетант. Мастер Кон учил, что любое профессиональное знание расшатывает духовную цельность личности (что подтверждает пример многих специалистов по бизнесу, спорту, праву или науке), сам же на склоне лет жил в праздности. То есть трудился, прежде всего, над самим собой: медитация, борьба с тенью и забота о собственном здоровье.

26 апреля

Райнер Мария Рильке говорил, что счастье — это иметь дом с садом, в котором выращиваешь розы для живущей в доме женщины. Поэт умер 29 декабря 1926 года в возрасте пятидесяти одного года — говорят, от заражения крови, поранившись шипом.

В России Рильке побывал дважды. В первый раз он попал в Москву на Пасху 1899 года. Тогда поэт путешествовал с Лу Саломе, дочерью немецкого генерала Густава фон Саломе (отличившегося в армии Николая I во время подавления польского восстания 1830–1831 гг.), и ее мужем, немецким востоковедом Фридрихом Андреасом. В России они провели всего четыре недели. Посетили Льва Толстого, Леонида Пастернака (отца поэта) и художника Илью Репина, полюбовались Кремлем, затем отправились в Петербург на празднование столетия со дня рождения Пушкина. Спустя годы Рильке вспоминал, что четыре недели пролетели как сон. Это было возвращение в духовную отчизну (Heimat).

Второй раз он приехал в Россию с Лу весной 1900 года. На этот раз они путешествовали вдвоем, без мужа Саломе. Снова Москва, посещение картинных галерей и восхищение Кремлем, визит ко Льву Толстому в Ясную Поляну, оттуда — через Тулу — в Киев. Большое впечатление произвели на Рильке пещеры Киево-Печерской лавры. Сам город, писал он матери 26 июня, под властью поляков утратил свой русский колорит, который поэт ценил превыше всего, сделался бесцветен (ни Запад, ни Восток) — трамваи на улицах, богатые магазины и проститутки в отелях.

Через две недели двинулись дальше. Сначала пароходом в Кременчуг, оттуда по железной дороге в Полтаву, где посетили поле битвы Петра I с Карлом XII, потом через Украину в Саратов и по Волге в Ярославль. Мать рек русских очаровала поэта. Все, что Рильке видел прежде, было бледным отражением края, реки и мира, здесь же его взору предстало подлинное творение Создателя! В Ярославле они провели четыре дня и поехали в село Низовка (Тверской губернии) в гости к крестьянскому поэту Спиридону Дрожжину. Рильке утверждал, что это один из последних великих создателей русского эпоса, и впоследствии перевел на немецкий язык несколько его стихотворений.

Из Низовки Рильке сообщал матери, что вот уже неделю они гостят у крестьянина Дрожжина, необыкновенного поэта из глухой деревни (четырнадцать верст от железной дороги). В этой деревянной халупе, — писал он, — среди книг и картин, я чувствую себя дома. Окна выходят в сад, где Дрожжин выращивает овощи и розы, и на сеновал. Летом хозяин занимается хозяйством, а зимой, когда руки свободны, превращается в поэта. В России он широко известен, считается выдающимся народным художником. Дрожжину пятьдесят два года, у него жена, четыре дочери и внук, с которым поэт, не имея сына, связывает огромные надежды. Лично знаком со всеми значимыми писателями своего поколения (хранит их портреты и письма), собрал большую библиотеку — позавидуешь. Ах, какая атмосфера царит в его кабинете! За окном — цветочный ковер, пушистые одуванчики размером с кулак и колокольчики, похожие на синие тюльпаны. Этот пейзаж за окном и книги вокруг создают ощущение гармонии и духовной содержательности.

Несколько иначе видит Низовку женщина. Саломе в своем дневнике отмечает, что пока мужик (то есть Дрожжин) слагает стихи о полевых цветах и превозносит труд на свежем воздухе (это, мол, способствует хорошему аппетиту), его женушка от рассвета до глубокой ночи работает на сенокосе: так надышится сухой травой, что ее начинает рвать, от усталости не может есть, а жажду утоляет болотной водицей.

Из Низовки через Новгород Великий вернулись в Петербург, где ненадолго расстались. Лу поехала в Финляндию, а Рильке остался в столице и завязал там несколько важных знакомств, в частности со сценографом и историком искусства Александром Бенуа. В результате родилось эссе о русской живописи, в котором немецкий поэт уподоблял отношение Запада к России отношению Древнего Рима к варварам, сражавшимся на его аренах с дикими зверями, и утверждал, что в отличие от европейской культуры, выжженной лихорадочной спешкой, медлительная русская культура по-прежнему жива.

Второе русское путешествие Рильке закончилось 22 августа, когда они с Лу вернулись в Берлин. Однако Россия осталась в памяти поэта на всю жизнь. Некоторое время он даже подумывал осесть тут и эпатировал немецких друзей вышитыми рубашками, татарскими сапогами и русским акцентом. За несколько дней до смерти Рильке признался, что знакомство с Россией было главным событием его жизни.

28 апреля

После многих лет путешествий по свету мой идеал — монастырская келья.
Рышард Капущиньский

Наверное, дело в возрасте: я все чаще предпочитаю странствовать, не вставая с кресла, — вот как сегодня. Поле почерневшего льда на Онего тает в лиловой мгле за окном (не видно противоположного берега Великой Губы), чайки чертят по нему белые иероглифы, у мостков шумит «сало», а меня укачивают ритмы Херби Хэнкок и Норы Джонс, Тины Тернер, Джони Митчелл и Леонарда Коэна. Разве можно найти компанию лучше?

Мастер Кон учит, что дорога ведет нас из пустоты в пустоту. Это как в тумане — другой берег Великой Губы. Он словно бы не существует. Лишь на Севере можно пережить это в полной мере. Более восторженно выразилась американская писательница Энни Диллард: «Бесплодный северный пейзаж способствует очищению и готовит душу для принятия божественной эпифании». Энни написала это в ранней юности.

Сидя над Онего в своем кресле, я наблюдаю через боковые окна, как сменяются времена года, могу вволю нагуляться по Лабрадору или Бурятии — неспешно, протаптывая в словах старые тропы и новые книги. Могу идти следами Рильке по России или Майнова по Карелии и Обонежью. Могу вернуться к прабабке Матильде и к индейцам под сливой, не обращая внимания на прошедшее время… Достаточно собрать несколько событий из разных эпох в одном предложении — и они существуют современно.

Наше истинное странствие по жизни совершается вглубь, со множеством возвращений к истокам, а современная мода на туризм, особенно среди стариков, — погоня за эрзацем, новинкой или фоткой, — свидетельство незрелости. Словно, дожив до седых волос, они не поняли, что всего не успеешь. Отсюда спешка.

Тот же Капущиньский… Зачем ему понадобилась в старости тропа Малиновского, разве своих было мало? Так и не сумел остановиться! А ведь в «Лапидарии V» мечтал о старости в монастырской келье. И что же?

Зачем перемещаться в пространстве, тратить силы и деньги, если можно странствовать во времени — в такт биению сердца и там-тамам воспоминаний — куда слова понесут?

30 апреля

Вчера Онего было покрыто почерневшим льдом, а сегодня — месиво цвета железа. «Обедник» легким дуновением перегоняет через озеро серые дойные тучи. Кажется, еще мгновение — и из них брызнет черное молоко, как в «Калевале». Только записывая каждый день, можно уловить нюансы ритма, в котором меняется природа.

Время от времени меня спрашивают — на авторских вечерах или по электронной почте, — что такое тропа. Недавно этот вопрос задала девушка из Кракова, которая пишет дипломную работу «Об интеллектуальном кочевничестве в прозе Вилька». Тропа меняется, — ответил я ей, — тем самым меняется и смысл понятия. За каждым поворотом открываются новые семантические поля.

Слово я нашел в словаре Даля. От поморского «тропать», то есть протаптывать. Тропа жизни, вытоптанная своими ногами в такт своему пульсу. Из кельи отца Германа на Соловецких островах, где она для меня началась, я вынес афоризм старика — как последнее напутствие в дорогу: «Можно всю жизнь скитаться, не покидая кельи».

Сперва в основе тропы лежало мое «эго». Это я протаптываю тропу! Помню, как сошел с яхты на Канин Носе и впервые увидел тундру в ее первозданном виде — никаких следов человека. Сделав несколько шагов, оглянулся и увидел на ягеле отпечатки своих подошв. (Марина Цветаева когда-то написала Рильке о своих стихах: «Поверь мне на слово — до меня их не было».)

Потом на Онежском озере я нашел старый дом — и он стал моей тропой. Несколько лет я скитался, не покидая его. Потом отправился на Кольский полуостров, чтобы для разнообразия опробовать тропу — дом кочевника.

И у саамов понял: не я протаптываю тропу, а тропа протаптывает меня. Это закон кочевника. Идешь не к цели, а по направлению. Идешь так, как позволяет тундра, потому что там, где зимой был лед, весной образуется няша — топь. Если уши у тебя отверсты, тундра сама подскажет маршрут. Плюс опыт. Индусы называют его кармой. Он тоже поможет не заблудиться.

А недавно у меня родилась дочь Мартуша, теперь она станет моей тропой. И куда меня заведет — не ведаю.

Поэтому не спеши со своей работой, — написал я в заключение краковской дипломнице, — ибо тропа не имеет конца. Каждый конец — новое начало. Так уж устроена природа.

1 мая

Вечером туман накрыл нас полностью. Только крест над часовней маячил в пепельной мгле… Онего в бурых облаках. На мгновение показалось, что из-под ледяного месива выползает Водяной. Около бани что-то сопело, словно отряхиваясь, но в тумане было не разглядеть. Казалось, бурлит в воде какой-то бурый клубок, собираясь выползти на сушу. Жалко, что Мартуша еще слишком мала для сказок. Сейчас бы рассказать ей о Водяном! Ночью пошел дождь. С озера парило так, что даже окна в доме снаружи запотели.

«Капущиньский нон-фикшн» — один из лучших образцов жанра путевой прозы, прочитанных мною за последнее время. Артур Домославский рассказал не только о жизни Капущиньского, которого называют Репортером XX века, но и показал одновременно свою собственную — длинную и трудную — тропу ученичества, на которой он превзошел Мастера. Капущиньскому такая книга была бы не по плечу.

Насколько я понял, прочитав текст один раз, Домославский заглянул вглубь человека, которого годами видел в маске мэтра. После смерти Капущиньского он злоупотребил доверием его вдовы, получив доступ к архиву, воспользовался доброжелательностью коллег… Таким образом ему удалось сорвать маску — описанную во вступлении «улыбку Капу».

Домославский три года странствовал тропами Мастера. Представляю себе, что это было за приключение: Мексика, Боливия, Колумбия, Аргентина, Ангола, Эфиопия, Кения, Уганда, Танзания, Канада и Соединенные Штаты, а также «папки», доносы коллег, наветы любовниц. Сколько всего открылось, обнажив второе и третье дно… Домославский доказал, что из этого можно сделать шедевр!

СМИ переборщили: еще до выхода книги подняли шум, в результате акценты сместились, разразился скандал. Была распространена информация об отказе издательства «Znak» печатать заказанную Домославскому биографию, о попытке жены Капущиньского запретить публикацию книги через суд. Затем журналисты выуживали самые неожиданные эпизоды и издевались — одни над героем, другие над автором, — не давая читателю возможности ознакомиться с контекстом. Якобы Капущиньский-корреспондент был шпионом, а еще раньше писал хвалебные оды Сталину, верил в компартию и левых, что Хайле Селассие был совсем не таким, а Че Гевару он вообще придумал от начала до конца. Артуру Домославскому досталось за подлое предательство друга и низвержение авторитета, а Мартин Поллак успел даже поклясться, что книгу на немецкий язык переводить не станет… Эта шумиха показала со всей очевидностью, что в Польше по-прежнему солируют голоса, мутировавшие еще в ПНР.

Что касается мастерства, упреки большей частью идиотические — например, о траве, которая непонятно насколько выросла — на полтора метра или на два? Рышард Капущиньский на моей книжной полке стоит рядом с Николя Бувье и Брюсом Чатвином. Как-то я не слыхал, чтобы кто-нибудь цеплялся к Чатвину: мол, второе имя Каспара Утца — Вильгельм, а не Иоахим. Или к Бувье, что он не мог видеть ками в буддийском храме дзен, потому что это божества синтоистские.

Что касается претензий к альковным сплетням, то меня удивляет одно: Домославский предоставил слово анонимным любовницами. Я бы называл барышень по фамилии. А дочь Зойка сама виновата, что не дала интервью.

Славек Поповский написал в блоге: проверить себя очень просто — достаточно спросить: а ты бы хотел, чтобы такой человек был вхож в твой дом? Я на мгновение задумался, но Наташа ответила первой.

— Почему бы и нет, — воскликнула она наивно, — ты же не Капущиньский!

2 мая

А озеро по-прежнему покрыто льдом. Хотя вчера казалось, что назавтра от него не останется и следа. Дождь не размыл его, но проделал поры — как в пемзе. Теперь Онего выставило в прояснившееся после вчерашнего буйства небо миллионы черных иголок.

В полдень на их кончиках появились капельки солнечного света. На каждой иголочке — по огоньку. Черная шуба Онего усыпана бриллиантами. Вдали лучилась открытая вода. Неудивительно, что Иван Поляков свихнулся.

Дневник позволяет перескакивать с темы на тему, это жанр открытый и близкий запечатлеваемой жизни. Я ценю его причуды: сегодня пишу об одном, завтра о другом, послезавтра — о третьем. Не приходится тянуть лямку сюжета, можно прервать его, а спустя несколько дней подхватить вновь… При этом — что не менее важно — дневник обнажает фиктивность линейного времени. Ведь, если вдуматься, кого интересует, когда сделана запись — 2 февраля или 30 мая? Какое это имеет значение? Историческое время, которое кажется таким важным, в сущности, второстепенно. Другое дело времена года — возвращения птиц, циклы вегетации. Дневник позволяет уловить цикличность биологического времени. И это для меня очень ценно.

4 мая

Спектакль на Онего продолжается. Сегодня бланманже, что-то вроде желе из черного льда, замерзшей пены и взвеси «сала». При этом все меняется на глазах, так быстро, что я не поспеваю. То, что пытаюсь записать в настоящем времени, становится прошедшим, не успеваю я закончить фразу.

9 мая

В природе порой бывает: только что ты кого-нибудь съел, а в следующее мгновение съели тебя. Гуляя по Ельняку, я нашел останки ястреба. На фоне палитры цветов сепии — от светлой, почти соломенной, до грязного оттенка торфа — горстка ястребиных косточек светилась, как выбеленные солнцем деревяшки. Вокруг сновали муравьи.

Вечером заглянули Денисенки из Усть-Яндомы. Хотят поставить у нас инкубатор для гусей, за электричество обещают платить рыбой и козьим молоком — то есть с выгодой для обеих сторон. Витя вчера перебрал. В длинном черном кожаном пальто он напоминал героя какого-то нового русского фильма — то ли «Острова» Лунгина, то ли «Попа» Хотиненко. Мы не виделись с осени, было о чем помолчать. Закурили.

Из темноты грянул лягушачий хохот (словно увидев нас, они разом рехнулись) — со всех сторон и до самого горизонта, светившегося сиянием из-под шапки тумана. Эхо разносилось по Онего, отталкиваясь от стены леса на противоположном берегу. Ни одна базилика, ни один концертный зал не имеют такой акустики, потому что ни одному строителю на свете не соорудить свод из тумана, не говоря уж о размерах купола над Онего. До того берега через Великую Губу — четыре версты, а в длину озеро насчитывает около двадцати, если не больше. Тысячи лягушек хохотали в мокрой траве в поисках пары, потом они две-три недели будут объезжать друг друга как безумные… А еще через некоторое время дорога в поселок окажется буквально устлана раздавленными трупами.

— В этом самолете был кто-нибудь из твоих родных?

— Родных — нет, было несколько друзей.

18 мая

Издательство «Чарне» попросило меня написать несколько слов о «Патологиях» Захара Прилепина — на обложку. Я люблю этот жанр: чтобы написать два-три предложения, прочитываешь целую книгу. Идеальная пропорция.

В последнее время я предпочитаю читать. А если уж писать, то короткие тексты — эсэмэски, мейлы, аннотации вот… Однако Захар Прилепин в эти рамки не умещается. Можно, конечно, сравнить его с Горьким, но это в российской критике стало уже общим местом. Можно сказать, что пишет Прилепин главным образом о любви, что и сам часто подчеркивает в интервью, но это будет подражание его черному юмору. А эпатировать читателя тиражами и премиями — идолопоклонничество. В общем, как ни крути, Прилепину придется посвятить отдельный пассаж.

Захар Прилепин — псевдоним Евгения Николаевича Лавлинского и одновременно его гениальный «мегапроект». Кажется, маленький Женя выдумал Захара еще в сельской школе (он родился в селе Ильинка под Рязанью) или чуть позже, шатаясь по переулкам Нижнего Новгорода в поисках работы. Прилепин побывал и могильщиком, и писакой в местной газете… наконец вступил в ОМОН и добровольцем отправился в Чечню. Это оказался переломный момент.

После возвращения из Грозного Захар написал роман «Патологии», сразу вознесший его на Олимп русской литературы «нулевых», и вместе с Лимоновым возглавил Национал-большевистскую партию. В настоящее время тиражи его книг сопоставимы с пелевинскими, а сам он нарасхват у СМИ… Интервью и публицистика Прилепина раздражают многих. Феминисток — тем, что в русском мужике Захар ценит самоиронию (не путать с сарказмом), а в женщине — ее бабью загадку. Других радикалов Прилепин эпатирует откровениями, будто он — верующий большевик и советский националист, а родина его — Советский Союз, поскольку именно там он родился. У Прилепина трое детей и небольшая фирма, которая дает работу полутора десяткам человек.

На данный момент он опубликовал три романа, сборник рассказов, две публицистических книги, две антологии мировой классики (одну о войне, другую о революции) и сборник интервью с русскими писателями «Именины сердца». Особенно интересны его обращения к сельскому детству (например, в миниатюре «Бабушка, осы, арбуз»), которые вносят новые ноты в течение так называемой деревенской прозы, или провинциальные картинки печальных 1990-х в «Грехе», который я считаю лучшим произведением Захара (премия «Национальный бестселлер» за 2008 год). А несколько недель назад вышла наконец его долгожданная биография классика советской прозы Леонида Леонова «Игра его была огромна». Книга моментально оказалась в числе бестселлеров.

Недавно Прилепин снова удивил публику. В новой рубрике гламурного мужского журнала «Медведь» раскрыл подоплеку своей беседы с латышскими спецслужбами по поводу убийства генерального прокурора Латвии. Следствие долгие годы топчется на месте, хотя все подозревали нацболов. Так вот, в этом разговоре Захар Прилепин признался, что Евгений Николаевич Лавлинский — его старый журналистский псевдоним.

Леонид Леонов любил говорить, что его творчество — десятиэтажное здание, а критики и прочие все толпятся на первом. Через пятнадцать лет после смерти мэтра советской литературы Захар Прилепин не только опубликовал отличный путеводитель по этому зданию, но и показал открывающиеся из его окон пейзажи. При этом подчеркнул во вступлении, что это лишь путеводитель — чтобы по-настоящему узнать Леонова, нужно его прочитать.

Идею написать биографию Леонида Леонова подсказал Захару его друг Дима Быков, на счету которого две книги в серии «Жизнь замечательных людей» — о Пастернаке и Окуджаве. Впрочем, долго уговаривать Прилепина не пришлось. Во-первых, Захара давно уже бесит, что современные биографы кропотливо воспроизводят жизнь мучеников советского режима, прежде бывших его бенефициантами — Бабеля, Пильняка или Пастернака, — напрочь забывая при этом об авторах вроде Леонова или Иванова, избежавших репрессий и умерших при орденах. Во-вторых, Прилепин, видимо, прислушался к словам Проханова: тот сказал ему, что коли пишешь из собственной жизни, надо или медленно писать, или быстро жить, а то читателю наскучит. Поскольку до сей поры Захар черпал из своей биографии обеими горстями и начинал уже сходить с ума, книга о Леонове, очевидно, означает тайм-аут.

А в-третьих — и кто знает, не самое ли это главное, — показывая искусную игру Леонова с режимом, Прилепин в определенном смысле перемигивается с Евгением Лавлинским. Леонов всю жизнь скрывал эпизод из своей молодости, когда они вместе с отцом (кстати, поэтом из круга Дрожжина, о котором я недавно писал…) издавали в Архангельске белогвардейскую газету, поддерживавшую антибольшевистскую английскую интервенцию. В хаосе Гражданской войны он, лихорадочно заметая следы, чудом избежал разоблачения, потом ситуация в стране немного стабилизировалась и про этот эпизод вроде забыли. Работая над биографией Леонова, Прилепин перерыл архангельские архивы, но там, где рассчитывал найти следы своего героя, обнаруживал лишь вырванные страницы, а в текстах Леонова между тем раз за разом появлялся белогвардеец, нелегально вернувшийся в страну (или не покидавший ее) и старательно замаливающий свое реакционное прошлое. Захар не скрывает, что его восхищает и возбуждает эта игра советского писателя со смертью, с которой Леонов в 1937 году почти соприкоснулся.

Леонид Максимович Леонов родился в 1899 году (ровесник Набокова), умер в 1994-м. В его биографии — как в зеркале — можно разглядеть все минувшее столетие: закат царизма и агония империи, то есть детство автора «Барсуков», в которых Леонов со вкусом описал запахи Зарядья — купеческого московского района, где он воспитывался у дедушки с бабушкой; революция и Гражданская война, которые Леонид Максимович живописал не раз и с разных точек зрения, поскольку служил сначала в 4-м Северном полку в Архангельске, а потом — добровольцем в Красной армии; два года нэпа, отразившиеся в великолепном «Воре» (который Прилепин сравнивает с «Мастером и Маргаритой» Булгакова); женитьба на дочери Сабашникова, богатого московского купца, мецената и издателя; европейские вояжи, включая визит к Горькому в Сорренто; коллективизация и начало соцреализма — роман «Соть»; путешествие по Беломорканалу; опасная игра со Сталиным — «Дорога на океан» — и Большой террор, аресты товарищей по перу, расстрел друга — Бруно Ясенского. Великая Отечественная война и Нюрнбергский процесс, где Леонов представлял газету «Правда» и где, видимо, окончательно утратил веру в человека (которого с тех пор называл «человечиной» — по аналогии с говядиной…). После войны Леонов искал смысл жизни в охране природы и памятников деревянной архитектуры — работал над «Русским лесом» (предтечей современного российского экологического движения), будучи депутатом Верховного Совета СССР, выступал в защиту карельских лесов и спасал от разорения Успенскую церковь в Кондопоге. Наконец он замолчал и занялся садоводством. Полвека строил «Пирамиду» — так до конца и неизвестно, для себя ли он ее воздвигал или для угасающей эпохи?

Книга Прилепина — попытка по-новому взглянуть на время, которое мы прежде видели глазами или конформистов, или диссидентов. Захар не относится ни к тем ни к другим. Родившийся в 1975 году, он оказался вне этого водораздела, поскольку взрослел в период распада Советского Союза, когда певцы социалистического строя умолкли (или вымерли), а диссиденты впали в маразм. Более того, острая борьба за выживание в условиях бандитского капитализма и дикого потребительства «возродила» в сознании его поколения стереотипы прошлого (как со знаком «плюс», так и со знаком «минус»), а когда по прошествии двух десятилетий Прилепин оглянулся, картину можно было писать «с нуля». «Игра его была огромна» — грандиозное панно российского XX века.

9 июня

— Кто занимается наукой, тот каждый день стяжает, — говорит Мастер, — кто практикует Путь, тот день за днем совлекается.

12 июня

Очередной мейл от краковской дипломницы заставил мне осознать, что я упустил один из важнейших аспектов тропы, а именно возможность протаптывания ее в словах… Речь об аналогии между жизнью и текстом, который рождается согласно внутренним законам языка, когда одно слово влияет на другое согласно ритму, звучанию и смыслу. То есть порядок слов подчинен духу речи, а не случаю или капризу пишущего.

И еще одно. Матье Рикар в книге «Монах и философ» замечает, что каждое мгновение сознания порождено предыдущим и порождает последующее. Рикар называет это «тропой сознания», в отличие от доминирующей на Западе концепции неподвижного «я».

Иначе говоря — мы есть нами же протоптанная тропа.

19 июня

— Разница между литературой и литературным производством, господин Томпсон, заключается в том, что первая принадлежит буквам, а вторая — цифрам, — говорит редактор Хардлингтон, один из героев романа Пиньоля «Пандора в Конго».

Хардлингтон подчеркивает, что интересы издателя (а также спонсора) и автора неминуемо расходятся. Для автора не важны деньги, место в рейтингах и тому подобное. Для него важно время. Ибо авторы не торопятся. Жаль, что об этом не ведают издатели и редакторы.

Каждый раз, когда кто-нибудь меня подгоняет, подстегивает, мне хочется рассказать байку из жизни Леонардо да Винчи. В качестве предостережения.

В 1494 году Леонардо был послан к герцогу миланскому Лодовико Сфорца. Сфорца любил играть на лютне, так что Леонардо вез с собой собственноручно изготовленный инструмент (серебряную лютню в форме конской головы) — продемонстрировать герцогу его возможности. Очарованный игрой (и прочими талантами) Леонардо, герцог Сфорца заказал ему «Тайную вечерю» для церкви доминиканского монастыря Санта-Мария делле Грацие. Под бдительным оком настоятеля да Винчи начал рисовать. Через некоторое время настоятель пожаловался герцогу, что Леонардо бездельничает и отлынивает от работы. Ему показалось странным, что художник целыми днями медитирует, не притрагиваясь к палитре. Сфорца вызвал Леонардо для объяснений.

— Видите ли, герцог, начав писать лик Христа, я обнаружил, что пока изображал апостолов, поднялся на высоту, которая заставила меня почувствовать: это лучше оставить незавершенным.

Леонардо объяснил герцогу, что мастер достигает тем больших результатов, чем меньше трудится. Он творит свои произведения в уме, придавая им форму, а затем при помощи рук (как в театре теней) показывает то, что воплотилось в духе.

Донос настоятеля доминиканского монастыря имел одно следствие — так возникло лицо Иуды Искариота.

28 июня

Каждый раз, возвращаясь после долгого или не слишком отсутствия в Конду, я чувствую себя словно бы очнувшимся от дремы. Снова могу заметить изменение ветра по характеру зыби на Онего, дождь — по шепоту тополей, змею — по шороху травы, снова ощущаю запахи (вот как раз соседка затопила баню — вокруг разносится смоляной аромат дыма из сосновых щепок) и всевозможные вкусы: пшенки с чесноком, ржаного хлеба с козьим творогом, салата с оливковым маслом, вяленой щуки и печеного окуня, яичницы с картошкой по-деревенски и песочного пирога с ревенем.

В Конде я внимателен — иду ли, стою, сижу или сплю, бодрствую, говорю, молчу… У буддистов это называется сати («памятование»), а по Магрису, это форма молитвы, то есть — распознание объективной реальности. Способ выйти за пределы собственного «я», подняться над ним.

Лучшие учителя бдительности — гадюки. Они нежатся на солнце в траве, и нужно быть внимательным, чтобы не наступить, когда идешь по воду или по дрова — тогда, предостерегающе вильнув хвостом, змея сама уйдет с дороги.

В прошлом году гадюка укусила Тамару Захарченко, но меня это не удивляет. Захарченко адвентисты — верят, что гад есть воплощение Дьявола (не случайно именно змей искушал Еву в раю), поэтому Андрей всех гадов на своей территории убивает. А гадюки ведь живут парами, так что это наверняка была месть за супруга или супругу.

Впрочем, необязательно быть адвентистом, чтобы ненавидеть гадов. Врагов гадюк можно найти среди христиан других верований по тем же самым (библейским) причинам. Православные в Кижах сражаются со змеем, хотя вообще-то работают в тамошнем музее и — казалось бы — являются современными образованными людьми. А раскольник Клюев пророчил в своей «Погорелыцине» змеиную победу в Заонежье, и предсказание это сбывается на наших глазах: в развалинах заброшенных хозяйств гнездятся целые семейства.

Когда мы десять лет назад впервые приехали в Конду Бережную, наш дом стоял в сныти по пояс. Из избы напротив вышел, покачиваясь, сосед Женя с косой в руке и путано объяснил, что надо выкосить в этих сорняках тропку, а то, мол, гадюки… А когда я ему возвращал косу, пригласил меня к столу — выпить за знакомство. Рассказал, как служил в Польше, в Легнице, а потом вдруг спросил:

— Знаешь, почему говорят, что Красная Армия подняла уровень культуры в Польше на полметра?

— ?..

— Потому что паны, когда ругаются, посылают в жопу, а мы е… в рот.

К счастью, я был бдителен и догадался, что это шутка, а то ведь мог бы и обидеться, а на обиженных «воду возят и х… кладут». Позже мы с Печугиным подружились и не раз еще пили водку за его столом, глядя на изящный силуэт часовни в окне и обсуждая жизнь местного колхоза. Женя ведь здесь вырос. Печугин тоже был бдителен и, даже набравшись, редко оказывался в канаве, а трезвый становился словно бы прозрачным. То есть жил так, чтобы ни одна мысль не смущала поле зрения. Словно при жизни достиг того, о чем мечтал для себя после смерти Чеслав Милош: быть чистым видением. Порой мне казалось, что, покуривая «Беломор» между капустными грядками, он крутит в голове фильм своей жизни — куда ни смотрел, везде видел прошлое. Так что когда два года назад он сказал мне, что больше сюда не приедет, потому что дочка купила дачу под Петрозаводском и теперь они станут проводить лето там, я сразу почувствовал: это начало конца Евгения Печугина.

Сегодня в боковых окнах моей мастерской белые зонтики сныти плавают в мутном свечении белой ночи. Кто мог подумать, что на месте этих зарослей, в которых едва различима залатанная рубероидом крыша бани, два года назад Печугин полол капусту? Его избушка покосилась, в землю врастает, в ней поселились змеи, а сам Женя утратил бдительность, словно перестал жить.

2 июля

О том, что с Женей дела плохи, сказал нам Петро, его зять. Приехал в Конду на такси, пьяный. Для безработного это — барство. Самое дешевое такси из Петрозаводска стоит сто с лишним баксов. А Петро еще привез несколько бутылок водки, торт для Наташи и вино. Протрезвел лишь на четвертый день.

(Скажу кстати, что слово «плохо» в русском языке означает «дурно», «скверно», в польском же выходит из употребления, однако когда-то оно означало и «невнимательно». Так что в контексте написанного выше о бдительности Жени Печугина игра польского и русского значений слова «плохо» получает дополнительное измерение.)

Петро я упоминал в «Доме над Онего» — он еще тогда периодически выпадал из времени, которое неслось мимо — словно бы избегало его, — после чего возвращался и снова был вторник… В Конду приезжал с тестем и жил в его тени, так что знал я о нем немного. Только то, что жена ушла к какой-то мурманской «шишке». Зато теперь Петро как выпьет, начинает откровенничать. В последние годы ему пришлось несладко. Сперва Люська умерла у него на руках (пьяно всхлипывая, Петро все повторяет ее последние слова «хочу писать»); когда у нее случались приступы эпилепсии, новый муж бил Люську по голове — «чтоб побыстрее сдохла», но когда в придачу у нее обнаружился еще и лейкоз, отослал обратно к Петро. Через несколько месяцев умерла мама, а в найденных после ее смерти документах Петро прочел, что отец (умерший, когда Петя был маленьким) служил в НКВД. В конце концов он потерял работу, сдал мамину квартиру за три сотни долларов, переселился к сестре и целыми днями шатался по улицам. Ну а долго ли проживешь на триста баксов в городе-то? И сестре он надоел, она ему прямо так и сказала… Тогда Петро приехал в Конду. Собирается разводить кроликов — живые существа требуют заботы, может, он пить бросит.

Хорошо, что Петро приехал, а то жаль мне халупу Печугина. Это самый старый дом в Конде Бережной (еще XIX века), причем единственный, сохранившийся целиком. Впрочем, слово «сохранившийся» не совсем подходит: Женина халупа напоминает кучку бирюлек — за одну неосторожно потянешь, и все рухнет. Что же касается «целиком», то я имею в виду хозяйственную часть (так называемый «скотный двор»): внизу там держали скот, а наверху — сено. В остальных домах скотных дворов давно нет — кто порубил на дрова, у кого сгнил. А у Печугина каким-то чудом сохранился и теперь губит дом: клонясь к земле, тянет за собой жилые помещения. Разобрать пристройку Женя не мог, потому что ремонтно-реставрационная контора не дала разрешения (хотя на ремонт государство денег не выделило), а чтобы продать дом, нужно сперва договориться с родственниками — дело непростое.

Без людей дома погибают. Все последние годы Женина халупа умирала у нас на глазах. Быть может, приезд Петро ее возродит. Вопрос только, выдержит ли он здесь? Для жизни в Конде — тем более в одиночку, тем более зимой — требуется сила воли. Здешние зимы — своего рода испытание: или сломаешься, или закалишься.

6 июля

— Вы не боитесь, что после возвращения домой вас будет мучить ощущение клаустрофобии? — спросил я Ежи Бара, польского посла. — Я имею в виду чувство, будто тебя заперли в затхлом шкафу, — Милош об этом писал, вспоминая возвращение своего отца в Польшу после долгого пребывания в России…

— Нет, не боюсь, — ответил посол. — Я скорее стремлюсь расширить границы родины — достаточно посмотреть на карту моей дипломатической службы: Бухарест, Калининград, Киев, Вильно, Москва.

— М-да… — задумался я, глядя в окно, за которым никаких границ не видать, ведь Север границ не знает. За Онего — Белое море, дальше — Новая Земля, Арктика… Пустота.

Посол Ежи Бар навестил нас в Конде Бережной несколько дней назад. Я всегда говорил: чтобы сюда добраться, нужно очень захотеть — и далеко, и дорога плохая. Сколько моих знакомых грозились «непременно приехать», расспрашивали о деталях — как добраться, что привезти, — а потом «непременно» что-нибудь случалось. Мало кто приезжал! Так что гостей наших испытывает сама дорога.

Одно дело — встретиться в городе, столкнуться в каком-нибудь баре или на приеме, обменяться рукопожатием и несколькими поверхностными фразами, и другое — проехать ради встречи изрядный кусок дрянной дороги, зная, что в конце ее тебя ждут. Такие встречи не забываются.

С Ежи Баром мы прежде не встречались. Правда, он помнил меня еще по парижской «Культуре», а я знал о нем столько, сколько обычно знают о человеке, представляющем страну, из которой ты родом, в стране, где ты живешь. Однако с первой минуты почувствовал родственную душу — человека, который (по его словам) всю свою взрослую жизнь (то есть период между собственно детством и возвращением в него) проживает с интересом. Мартуха подтвердила мои ощущения — сразу схватила Бара за нос, что у нее свидетельствует о величайшей симпатии и доверии.

— Такая маленькая, а уже водит посла за нос, — засмеялся Ежи Бар, — что же дальше-то будет?

Посла мы принимали, чем хата богата. Уха из форели и форель, запеченная в русской печи, карельские калитки с картошкой и с пшенкой, домашний хлеб, козий творог и зелень из собственного огорода, а на десерт чай из самовара и башкирский мед. Гость заинтересовался одним растением в нашем саду — оказалось, это любисток, колдовская, приворотная трава. Шуткам не было конца.

После обеда мы пошли в часовню. С колокольни виден мыс Ельняк, где, по местной легенде, захоронены польские паны, рыскавшие по Заонежью во время Великой Смуты — пока их не разбили под Толвуей… Я рассказал Ежи Бару, что некоторые утверждают, будто Конда Бережная основана этими попавшими в плен польско-литовскими бузотерами.

— А вы, Мариуш, стало быть, — продолжение той легенды…

На прощание Наташа приготовила для посла букет любистока. Расставаться Ежи Бару явно не хотелось. Потом, уже по дороге в Петрозаводск, он пошутил, что если я буду писать о его визите, то картинка должна называться «Посол с любистоком» — подобно «Даме с горностаем» Леонардо да Винчи, — и обещал, что перед завтрашним приемом в отеле «Карелия» непременно приколет к отвороту пиджака маленькую веточку.

Мы ехали напрямик, через Космозеро и Клязьму, заглянув по дороге в церковь Александра Свирского и часовню в деревне Узкие. Директор Польского института в Санкт-Петербурге Цезарий Карпиньский, сопровождавший посла в этой эскападе, фотографировал умирающие дома, а мы на заднем сиденье беседовали… Даже удивительно, сколько можно высказать немногими словами. Например, об облаках.

Не знаю, приколол ли посол колдовскую траву к отвороту пиджака, потому что на прием я не пошел. Не хотел марать пастельную картину из Заонежья другими красками. Надеюсь, Ежи Бар меня простит. Вернувшись домой, я поразился впечатлению, какое произвел визит польского посла. Даже Петро, протрезвев после большой бутылки «Зубровки», полученной от директора Карпиньского — в рамках поднятия культуры употребления алкоголя в Заонежье, — иронизировал: вот, мол, ко мне уже едут, как ко Льву Толстому в Ясную Поляну…

16 июля

Печугин и Бар — люди из разных миров. Границы этих миров незримы (ни шлагбаума, ни визы), но при этом настолько непроницаемы, что преодолеть их практически невозможно. Причем речь вовсе не о государственных кордонах, но именно о лимесе мира — каждого из них. Только у меня они могли бы встретиться, будь Печугин на месте. Думаю, Ежи Бару такая встреча много бы дала.

Наш дом — пограничье, где встречаются люди из разных миров. Например, итальянский писатель-путешественник Паоло Румиз встретился у нас с русским трактористом Песниным, а швейцарка Фанни — с моряком-полярником Юрой Наумовым. По стечению обстоятельств часовня в Конде Бережной носит имя преподобного Сампсона Странноприимца. Освятивший ее — после осквернения воинствующими безбожниками — отец Николай (Озолин) вручил мне ключи старосты, сказав, что тем самым я становлюсь продолжателем дела преподобного Сампсона. И добавил, что когда-то слово «странник» означало «странствующий по свету»… Таким образом, часовня стала нашей домашней церковью — и Мартуху в ней крестили, ведь она пришла к нам из другого мира. В кондобережной часовне я чувствую себя как дома, в ней отсутствуют приметы какого-либо конкретного вероисповедования — она пустая.

Люди приносят в дом над Онего свои миры, и чтобы странствовать по ним, не приходится двигаться с места. А если чьи-нибудь пути и не пересекутся — как Печугина и Бара, — достаточно заключить их в один текст — и они встретятся в твоем, читатель, сознании.

27 июля

Иногда мне кажется, что я, словно паук, забрался в Конду и плету отсюда сеть мейлов, которые своими нитями охватывают все большее число корреспондентов по всему миру, а я питаюсь их соками, высасываю и черпаю вдохновение, чтобы потом выделять из паутинных бородавок новые сегменты паутины. Но недавно в сельской библиотеке Великой Губы я обнаружил маленький роман Паскаля Киньяра «Вилла, Амалия»», а в нем абзац, заставивший меня задуматься.

Киньяр подозревает, что паутина — в зависимости от размеров, формы, прочности, красоты и искусности ее создателя — выплетает необходимого ей паука. Подобным образом, по мнению французского мэтра, произведения творят нужного им автора и соответствующую биографию… Может, подумал я, паутина выплетает также и муху? А произведение создает читателя?

29 июля

Один из самых вдохновляющих моих корреспондентов — Стефан Адамский… Мы познакомились в Гданьске в эйфорические времена «Солидарности». Я тогда редактировал профсоюзную газету, Стефан пришел мне на помощь и быстро стал своим. Мы понимали друг друга с полуслова и по очереди писали вступительные статьи, за которые пару раз получили по шеям — вне зависимости от того, кто был автором. Помню курьезный случай, когда вооруженные патриоты из Комитета строительства Памятника павшим работникам верфи грозили нам расправой после того, как на страницах газеты мы упомянули идеи кооперации Эдварда Абрамовского.

Но нас объединяла не только работа в редакции. У нас были схожие вкусы и симпатии, мы читали одни и те же книги, к одному и тому же оставались равнодушны, одному и тому же радовались. Словом, отлично проводили время. Потом каждый пошел своей тропой. Стефан женился и осел в Гдыне, а меня понесло по белу свету… Встретились мы только в прошлом году, то есть много лет спустя, проболтали за рюмкой всю ночь. Утром вместо похмелья я чувствовал радость — друг нашелся. Словно мы не виделись всего три дня, а не без малого тридцать лет.

Стефан подарил мне пару книг и сборник своих песен — плод всей жизни. Одну из них — «Посвящение в альбом панны С.» я читал потом иногда на авторских вечерах, если меня спрашивали о «Солидарности». Эту песенку я считаю прощальной статьей и здесь спою ее целиком — по случаю тридцатилетия «панны С.». Что-то вроде слова от редакции первой газеты «Солидарности», родившейся на Гданьской верфи во время большой забастовки.

Вокруг тебя одной — эх, Янек, Яцек [137] ! — поклонники водили хороводы. И для меня когда-то ты, признаться, была дороже жизни и свободы. Я был твой паж и твой печальный рыцарь, я столько копий второпях сломал! Не с мельницами я хотел сразиться — на великанов руку поднимал. Ты нам явилась, как стихотворенье, была неуловимей, чем рассвет. Никто не знал, когда придет мгновенье, которое важнее целых лет. Плевала ты в те годы на салоны, кочуя по подвалам и пивным. Ты виделась одним почти мадонной, и партизанкой-барышней — иным. С характером, но нежная такая, что взял в модели б сам Делакруа. И мы, очами в кабаках сверкая, твое здоровье пили до утра. Еще твоей легендой шарлатаны выносят мозг наивным дуракам, еще клянутся, напустив туману, мол, никому тебя я не отдам . Грудь колесом, от страсти чуть не стонет, амбиций — всемером его держи. И потирают липкие ладони подонки, прощелыги и ханжи. Другие все твердят — скажи-ка, дядя, закатывая к лысине глаза, и потчуют виагрой на ночь глядя оплывшие от жира телеса. Слагают себе гимны, трупоеды, не различая скотства и стыда, поскольку пораженья от победы не отличить им тоже никогда. Наивной тебя помню и упрямой, но посмотри, что сделали с тобой: была ты роковой прекрасной дамой, а стала блядью, тоже роковой. Быть может, рано подводить итоги, и всё опять получится у нас, но стоит невзначай раздвинуть ноги, и будешь это делать всякий раз. Я пафос нынче не считаю благом, и как же тут не перейти на мат, коль скоро твоим вылинявшим флагом глухое быдло вытирает зад. Тебя почти не ценят сутенеры — любую шлюху время бьет под дых, и был бы я клиент, то дал бы дёру от прелестей сомнительных твоих. И пусть никто не верит в эти сказки, ты хочешь сохранить былую прыть, чтоб орденом своей гнилой подвязки последних кавалеров наградить. Твоя молитва приторней повидла, но мы любили то, как ты поёшь, хотя уже тогда мне было видно, что будешь ты святошей из святош. И потому, когда тебе валюту совали прямо в трусики, клянусь, ты, покраснев, шептала я не буду, я не такая, я не продаюсь! На баррикады ты почти бежала, тебя и мент боялся, и холуй. А нынче вставлю я тебе, пожалуй… Вот тут сама попробуй зарифмуй. Проходят годы — Яцек на том свете, а Янек замолчал, несчастный бард. А что же остальные? Ну, а эти сдают мораль и этику в ломбард. Куда девался твой строптивый норов? Ему настала полная труба — ты пляшешь на столе переговоров, задрав свою юбчонку до пупа. Ты улыбалась там кому попало, снимая лифчик, и от всей души на том столе ты всем подряд давала, процесс переговорный завершив. Да что там стол — в прихожих и сортирах политиков обслуживала ты, циничная фригидная проныра в предбаннике вселенской пустоты. Но хуже не придумаешь подлянки, чем задурить башку, сбивая с ног, тем, кто тогда готов был лечь под танки, кто за тебя в сырую землю лег. Мне жаль парней и девушек, которых тюрьма-зараза выпила до дна, вот только не рассказывай, притвора, что типа ты до гроба им верна. А более всего за тех мне грустно, кто безымян, как замогильный мрак, — история их прожевала с хрустом, теперь они никто и звать никак. Ты думала, что время не обидит? С косметикой тебе не повезло! И понапрасну тащишь ты на митинг распухшее от ботокса табло. С гражданским долгом пропади ты к лешим, я не продам живой своей души, поэтому не надо тут мне вешать густой патриотической лапши. Не лезь ко мне, отстань, ты слышишь, стерва? Я не костыль тебе и не протез. Обидно, что ты кончила так скверно, потасканная пьянь на букву «С». Прощальных поцелуев я не стою, своим губищам не давай труда, но если хочешь — чмокни, бог с тобою, надеюсь, догадаешься, куда. Сегодня у моей тяжелой лиры другая есть подруга и жена — Надежда одного земного мира, она теперь, как компас, нам нужна, нужна тому, чья жизнь черна, как сажа. Попрезирай меня за левизну. Пусть левизна, но кто о них расскажет, расшевелив усопшую страну? Пускай мы в фазе мертвого покоя, но улицы взорвутся наконец, и я хотел бы умереть героем, не во дворце — в походе на дворец [138] .

9 августа

Кто-то, кажется Ионаш Кофта, пел, что на самом деле мало что изменится, когда из молодых рассерженных мы превратимся в старых раздосадованных. Наша со Стефаном электронная переписка — как раз такая беседа двух раздосадованных стариков. Мы пишем о жизни и смерти, о друзьях, что ушли — на тот свет или в политику (разница, в сущности, невелика), о прежней любви и новых пристрастиях (я, к примеру, увлекся Зебальдом, а Стефан — Бувье), оба жалуемся на здоровье и не верим в Бога — каждый по-своему (Стефан — атеист-европеец, а я не верю на восточный лад), оба любим своих жен и детей и живем не торопясь, потому что уже знаем, что всего так и так не успеть.

В последнем мейле Стефан спрашивает, когда я приеду в Польшу. Другими словами, наступает мне на мозоль, потому что досада не способствует хорошему пищеварению и хорошему самочувствию, а едва оказавшись на родине, я моментально начинаю испытывать огромную досаду. Как увижу на вокзале улыбающихся мне с рекламных щитов всяких леди дада — леди гага, так просто к горлу подступает. И дальше — по нарастающей.

В нашем возрасте забота о здоровье — одна из первоочередных задач. Это вовсе не значит, что мы любим лечиться: наоборот, ведя здоровый образ жизни, мы стараемся предупредить болезни и избежать походов к врачам. Поэтому в Польшу я стараюсь приезжать как можно реже, чтобы не нервничать — слишком я ее люблю и слишком меня бесит то, что с ней делают всякие придурки, вне зависимости от масти и вероисповедания. Моя Польша — во мне.

Моя Польша — это Гедройц, Гомбрович и Милош, которого я читаю по утрам, чтобы не забыть язык, Шопен и Станько, группа «Брейкаут», под записи которой мы танцуем с Марту шей. Моя Польша — несколько пейзажей, которые мне снятся, и приветствие «Бог в помощь», даже если Его нет. Моя Польша — горстка друзей, не давших свести себя с ума, и пара безумцев, обеспечивающих хоть какую-то нормальность. Такую Польшу я и хочу передать Мартуше.

Поэтому рано или поздно, дорогой мой Стефан, мы приедем с ней вместе, отправимся куда-нибудь в Клодзкую котловину, на самой границе с Чехией, чтобы чешским здравомыслием уравновесить польское фанфаронство… В «Адамовой хате» я выпью пива с кнедликом, Мартуша слопает мороженое или пирожное, а по ночам я стану писать для нее сказки о волках, оборотнях и прочих божьих созданиях.

Разные всезнайки расспрашивали меня про дочку и давали советы, как учить ее польскому, чтобы выросла двуязычной. А заодно уж и английскому — как же без этого? Сейчас много всяких методик и школ, — добавляли они, — никаких проблем… Но я-то могу научить ее только волчьему волапюку…

10 августа

Мастера ушу говорили: владеть временем — значит властвовать над событиями, выключаясь из них.

11 августа

А между тем ночи снова становятся темнее и длиннее. По утрам густой туман (Петр утверждает, что это пудожская «гарь») поднимается над нагретым Заонежьем. Погромыхивает, каждый день проносятся грозы небывалой силы. Быть может, мы наскучили земле и она пытается стряхнуть нас, как олени — надоедливых паразитов и мух…

Тревожное состояние природы заставило меня открыть «Дорогу» Кормака Маккарти, хоть я не любитель романов-катастроф. «Дорога» рассказывает о постапокалиптическом мире, по которому бредут маленький мальчик и его отец. Неизвестно, что стало причиной катаклизма — то ли атомная война, то ли столкновение с астероидом… Впрочем, это и не важно. Земля покрыта слоем пепла, солнце не греет, исчезли птицы и животные, немногочисленные уцелевшие люди страдают от голода и не брезгуют человечиной. Я хотел было отложить книгу… но вдруг меня поразила мысль Маккарти: хорошего отца отделяет от смерти только его ребенок. Это меня потрясло.

Появление на свет Мартуши заставило меня чаще размышлять о собственном пути. С рождением дочери я осознал близость конца. Это было своего рода пробуждение — точно удар посоха, каким мастер дзен вырывает ученика из летаргичекого сна благостной медитации. Кто-то возмутится: мол, какого черта я в возрасте пятидесяти пяти лет рассуждаю о скорой кончине? Да, разумеется… но ведь перед Мартушей — путь всей жизни, а я смогу пройти с ней лишь небольшую его часть, и то если ноги позволят. Вот почему меня так взволновала эта мысль Маккарти.

Я вернулся к началу книги и еще раз тщательно перелистал, подчеркивая фразы вроде: «Он знал только, что ребенок — это смысл его жизни» или: «…был для него всем миром», и когда дошел до эпизода, где отец сидит рядом со спящим сыном и гладит его по светлым спутанным волосам, сравнивая детскую головку с золотым бокалом, достойным самого Господа, уже не сомневался. Книга повествовует о поздней отцовской любви.

Это, впрочем, подтвердил и сам Кормак Маккарти в интервью Опре Уинфри, когда рассказывал о своем опыте зрелого отцовства. Откуда и родилась «Дорога».

12 августа

Ветер ерошит тополя за окном, проецируя на стену — словно на экран — подвижную сетку листьев, в которой мерцает, рассыпаясь блестками по полу, солнце. Отблески на повале повторяют игру озерной ряби, и даже подвешенная к балке стропил люлька колышется в ритме волн. Весь дом подчинен нежной трепещущей сети света.

Мартуше годик. Хотя на самом деле — больше, ведь для меня, как и для саамов, человеческая жизнь начинается не с момента выхода из материнского лона, а с момента зачатия. Помню, как мы разглядывали ее во время УЗИ. Мартуша плавала в околоплодных водах, словно в космическом Океане из «Соляриса» Тарковского.

Еще до рождения дочки перед нами возникла дилемма: где жить с маленьким ребенком — в Петрозаводске или здесь, в полувымершей Конде Бережной. Знакомые советовали перебраться в город: там и врач под рукой, и горячая вода имеется, а здесь — известное дело… дороги зимой не чистят, так что, не дай бог, что случится — никакой «скорой» не дождешься. И потом: как, интересно, мы управимся без водопровода, в старом доме, который даже до комнатной температуры натопить невозможно? Как собираемся стирать, как купать малышку?

О врачах решил не думать: если исходить из этого соображения, я бы, конечно, не рискнул. А что касается так называемых удобств — горячей воды и теплого туалета — так это комфорт для родителей, и нечего все валить на младенца. Зато плюсов в деревенской жизни куда больше, чем в городской. Во-первых, покой и тишина, никакой тебе автомобильной сигнализации, разрывающей городскую ночь жутким воем; никаких соседей за стенкой. Во-вторых, вокруг природа, не нужно искать парк или набережную, чтобы глотнуть свежего воздуха, — поставь коляску так, чтобы видеть Мартушу в окно, а шум волн и шепот тополей сами ее убаюкают. В-третьих, здесь девочка с первых дней жизни будет окружена красотой, а ведь именно среда прежде всего определяет интеллектуальное развитие ребенка (язык, школа и прочее — значительно позже): важно, на что он смотрит, что нюхает, чего касается и что тянет в ротик — дерево, глина и трава это или дюральалюминий, полиэтилен и бетон. Здесь сознание Мартуши формируют просторный дом, янтарные блестки света на полу, живой огонь в печи, ритмы природы, пение птиц и запахи со двора, а в городе на нее обрушились бы тарабарщина (вездесущей) рекламы, неоновый свет вывесок и смесь вони дезодорантов и бензина. В-четвер-тых, воспитание вкуса: тут Мартуша привыкла есть все свежее — с огорода, из озера, из леса — неудивительно, что она обожает мамин ржаной хлеб и лук, который сама рвет на грядке, а в городе наворачивала бы какое-нибудь «детское питание» из баночки. Преимущества жизни с ребенком в Конде можно перечислять долго, но, полагаю, разумного читателя я сумел убедить.

Не стану притворяться, что было легко. Особенно зимой пришлось несладко, хоть мы и готовились к ней заранее — отремонтировали полы, чтобы с земли не тянуло, заделали щели, чтобы тепло не уходило через потолок. Но кто же мог предвидеть, что наступит очередная зима столетия (вторая в этом веке!), что нас скует морозом и по уши засыплет снегом — я целыми днями махал лопатой.

Несмотря на трудности, это была самая чудесная зима в моей жизни, потому что все случалось в ней как будто впервые (хоть для меня и во второй раз — первый снег и первые свечки на елке, первое Рождество и первый Новый год). Но если в детстве я переживал это один, бездумно, то теперь, наблюдая за Мартушей, мог повторить свой первый раз — вместе с ней. Ведь на самом деле благодаря дочери я отправился в самое большое путешествие — к праначалам.

Я говорю не о возвращении к собственному зачатию через кровное родство (это будет позже, когда мы начнем читать вместе сказки), сейчас речь идет скорее о «завязи» человека вообще.

Помню, например, что, садясь вечером с Мартушей у печки (пока Наташа грела воду для купания), наблюдал, как малышка в восторге таращит глаза при виде живого пламени и сразу успокаивается, как бы до этого ни капризничала. Я размышлял о великой тайне первобытного человека, таящейся в глубине нашего естества, но неуловимой для современного сознания, постоянно рассеиваемого бесконечностью жизненных впечатлений. Помню счастье Мартуши, когда ей удалось встать на ножки. Поистине радость homo erectus. Но, вообще говоря, первую зиму мы прожили на печке. А поскольку на печке ноутбуки тают, писал я немного… Эта зима останется в моей памяти как период великого молчания, который можно сравнить с доистоической эпохой человека — эпохой мифа.

Сначала был ритм. Из ритма родился танец. Танец в ритме бубнов — архаическая форма самовыражения. Причем не только у человека… Джейн Гудолл наблюдала в Национальном парке Гомбе-Стрим в Танзании, как в сезон дождей шимпанзе обламывают ветки и в экстазе мчатся куда глаза глядят, стуча сучьями по земле и деревьям. Английская натуралистка назвала это явление танцем дождя.

Каждый вечер я танцую с Мартушей на руках. Мартуша воспринимает ритм через наши тела (наш пульс выравнивается, словно в сообщающихся сосудах) и одновременно воспроизводит художественную экспрессию прачеловека… Помню наш первый Новый год — как мы танцевали под Коэна. Глядя на пустоту за окном, я вспоминал слова Томаса Мертона: «Мир и время кружат в пустоте, танцуя танец Господень».

23 августа

Жизнь с Мартушкой над Онего имеет еще одно измерение — кто знает, не самое ли важное, — временное, а точнее, безвременное. Мы живем здесь вне времени… Моя хорошая знакомая Рома Ц. из Гданьска, заезжая к нам во время командировок на Кижи, каждый раз тяжело опускается на тахту и глубоко вздыхает:

— У вас в Конде я выпадаю из времени!

Рому время подгоняет, она вечно спешит, поэтому мне вполне понятен ее вздох. У нас гнет времени неощутим, потому что время кружит, словно дикие гуси над головой — осенью улетают, весной прилетают, — а не мчится бездумно и бесцельно по прямой. Нас тут не торопят никакие часы — их просто не существует, распорядок диктуется природой, — временем цветения, созревания и сбора урожая, дни недели мы не считаем, каждый день — праздник, каждый день — воскресенье, будит нас солнце (зимой спим дольше), и часок-другой туда-сюда ничего не решает. Словом, мы располагаем временем.

Парадокс времени заключается в том, что чем больше мы спешим, тем меньше его остается. Еще Сенека заметил, что человек не слишком мало имеет времени, но слишком много его тратит. Если же ограничить жизнь самым элементарным, вдруг окажется, что времени хватает на все… Соседи удивляются, что я поливаю огород вручную, хотя прежний хозяин дома поставил на берегу озера насос, так что можно было бы протянуть шланг — это гораздо быстрее. Вроде логично, однако это аргумент не для меня. Однообразное движение железной рукоятки — вверх-вниз — само по себе трата времени, занятие бесплодное. А так, ежедневно прохаживаясь с ведрами вдоль грядок, я топаю по земле босиком, двигаюсь, ступни массирую, уж не говоря о том, что к каждому растению присматриваюсь персонально, ведь капусту надо поливать иначе, чем, скажем, салат: первую — широкой струей, второй — едва орошая листья… кому-то полагается одно ведро на грядку, кому-то полтора, а кому-то — и вовсе полведра на брата. Та же история — с кошением травы. Можно маяться с шумной и вонючей газонокосилкой, а можно — радоваться движению обычной косы, наслаждаясь тишиной и ароматом трав. Таких примеров я могу привести множество.

Или еще: знакомые спрашивают, отчего я не сделаю водопровод? До озера два шага, — говорят, — поставь электронасос, проложи несколько труб — и будет тебе дома вода. А я думаю: зачем мне водопровод? Зимой замерзнет — мастера здесь днем с огнем не сыщешь… трубы полопаются, весной дом затопит, и поплывем мы в Онего… Разве сложно прорубить прорубь и принести пару ведер даже в самую сильную пургу? А радости сколько! Ведь хочешь не хочешь, какая бы погода ни была, придется высунуть нос из дому, а заодно кости размять после долгого сидения за компьютером, к ветру принюхаться, сообразить, что он нам сегодня принесет… ну и проверить, сколько льда за ночь наросло.

Да-а, все эти технические удобства, которые якобы экономят наше время, в сущности, опустошают жизнь механическим однообразием. Фокус в том, что или переживаешь каждое мгновение как время сакральное, то есть открытое вечности, или ежедневно убиваешь время, чтобы хоть мгновение развлечься. Иначе говоря, или славишь жизнь всяким — мельчайшим — действием, или растрачиваешь ее в погоне за неведомо чем…

Отношение человека к собственному времени есть мера отношения человека к самому себе.

В книге «Память, говори» Набоков пишет о том, что изучение своего младенчества — наилучшее приближение к изучению собственной вечности. Писатель имеет в виду автобиографическое возвращение к детству при помощи воспоминаний — спустя годы. Насколько же глубже может быть это изучение, если наблюдаешь (здесь и сейчас…) вечность детства, внимательно участвуя в жизни собственного ребенка.

Созерцание требует времени и соответствующих условий — ничто не должно отвлекать внимания. У меня же — еще и дополнительная привилегия возраста. Молодые отцы обычно заняты, им нужно сделать карьеру, подняться по социальной лестнице, как-то в этой жизни устроиться, а удовлетворив наконец амбиции, они, как правило, обнаруживают себя дедушками. Мое же преимущество в том, что я стал папой в возрасте молодого деда, не переживаю по поводу собственных достижений и могу все время, что осталось мне до конца (в том числе свое писание), посвятить Мартуше, протаптывая начало ее тропы, как в жизни, так и в словах. Дальше она пойдет сама.

Для меня тропа-дневник — своего рода автобиография, которая пишется по горячим следам. Седовласая Дорис Лессинг утверждает, что если писать жизнь (то есть автобиографию) исходя из значимости реально переживаемого времени, семьдесят процентов книги приходилось бы на период до десяти лет. Пятнадцать лет — восемьдесят процентов, а к тридцати пяти годам у тебя за плечами девяносто пять процентов биографии. Оставшееся — уже только возвращение к вечности. При таком раскладе у меня есть шанс написать семьдесят-восемьдесят процентов биографии дочери — если доживу. Это будет наша автобиография, ведь в Мартуше я буду жить и дальше…

В автобиографии, интригующе названной «В моей шкуре», Лессинг задумывается над опытом эволюции ребенка в материнском лоне. Плод, — пишет она, — эволюционирует от рыбы к птице и животному и дальше к человеку, и должен погружаться в нечто, приближающееся к вечности. Из этой вечности он и появляется на свет. Стоит подчеркнуть, что это слова писательницы, прожившей долгую жизнь и обращенной мыслями к вечности. Она наверняка знает, о чем говорит! Тем более, что говорит это женщина.

Мартуша пришла ко мне в нужное время. Быть может, почувствовала: без нее жизнь бессмысленна. Ну а что? Написал бы еще три-четыре книги, попутешествовал по белу свету, увидел пару занятных мест — и всё, конец. Своим появлением Мартуша заставила меня прозреть. Я вдруг увидел тот свет.

За несколько дней до ее рождения слепая заонежская ведунья (от слова «ведать») сказала мне, что новорожденные дети некоторое время существуют на пограничье миров — одной ножкой тут, а другой еще там. Если будешь внимателен, то увидишь, — шептала она, — как дочка разговаривает с ангелами. — Не знаю, были то ангелы или слетевшиеся из любопытства духи нашего дома, но я видел, как Мартуша глядит в пространство между нашими с мамой лицами, кому-то улыбается, протягивает ручки. Уже тогда я подумал, что не только я буду ее учить, но и она чему-то в жизни научит меня.

За этот год она научила меня многому. Прежде всего, что время можно лущить, словно фасоль, перебирая в пальцах каждое мгновение и вышелушивая зерна вечности. Что и время, и пространство имеют разные измерения, которые мы с течением лет, увы, перестаем замечать, — но достаточно выглянуть за собственные пределы, чтобы обрести их вновь. И что жизнь может быть прекрасным танцем, стоит только ощутить общность пульса.

11 сентября

…Каждое путешествие — уникально.
Пол Теру [148]

Вчера я вернулся с Кольского полуострова, куда ездил на несколько дней. Теперь никто не ездит. Теперь путешествуют или куда-нибудь отправляются — желательно на полюс (холода ли, тепла — неважно) или в какие-нибудь экстремальные джунгли или топи, чтобы поставить галочку (побывал в бассейне реки такой-то, первым прошел по такому-то маршруту), а затем написать книгу, снять фильм и выступить по телевидению. А поездка ни к чему не обязывает. Не надо никому ничего доказывать, не надо ничем хвастаться, не надо ни с кем соревноваться, никто не потребует от тебя никаких достижений. Сегодня о поездках и писать-то, в сущности, — дурной тон.

По дороге на Кольский — хорошо знакомой мне по прошлым годам — я обдумывал слова Пола Теру: описывая путешествие, всегда начинаешь с репортажа, затем переходишь к вымыслу, а заканчиваешь, как правило, автобиографией. Сам я раньше странствовал по северным окраинам, чтобы узнать что-то новое, потом выстраивал из этого сюжеты, порой более причудливые, чем любой вымысел, а теперь в меандрах пройденной дороги вычитываю довольно-таки длинную главу собственной жизни. Без малого двадцать лет! Прежде я писал о северном пространстве — пока не вписался в него целиком и полностью. В последние годы во время поездок по Северу я чаще всего брожу по тропам собственного прошлого, хотя порой привожу что-нибудь новенькое.

Из этой поездки я привез половину оленьей туши и четыре красных рыбины с Ловозера, а еще два ведра брусники со склонов Пункаруайва и фотографии, на которых запечатлел пару знакомых, постаревших на несколько лет, и пару пейзажей, для которых несколько лет не играют никакой роли. А бабье лето надо мной подшутило. Я ехал ему навстречу, а застал дома:

Золотая дымка листьев, Паутинки в воздухе И ржавые травы. В моем окне Твое лицо.

В общем, как и во всякой поездке, в этой главным были встречи с людьми. Потому что люди, которых я встречаю на своей тропе, — не только персонажи моего повествования, но и соавторы моей тропы. Словно зерна четок, нанизанные на нить Дороги: покуда я творю ее — я существую.

Многие из них переходят из книги в книгу. С Васей, например, в «Волчьем блокноте» мы ходили на Канин Нос, потом в «Волоке» прошли на яхте «Антур» по Беломорканалу, и вот теперь я навестил его в Сум-Посаде. Трудно поверить, что прошло всего десять лет. Вася поседел, бросил охоту — в старости стал жалеть зверье, ушел с железной дороги (это я ему когда-то посоветовал) и теперь в летний сезон катает на новой яхте туристов по Белому морю, а зимой сидит дома да ругается с женой из-за бабок. После пары рюмок «Зубровки» я предложил Ваське отправиться следующим летом на Вайгач. Он почесал затылок, покосился на жену и просопел, что не получится: лето короткое, надо деньги на зиму зарабатывать. Вот ведь что туризм с людьми делает! Раньше-то, работая на железной дороге, Вася брался дежурить в Новый год и в другие праздники, чтобы летом подольше под парусом походить, а теперь возит туристов… Зато вторую машину купил.

В Ловозере мы заглянули к нойду Яковлеву, который по-прежнему живет в доме на улице Вокуева, где я описал его в книге «Тропами северного оленя». Яша очень изменился: уже на пороге я понял, что дела плохи. Он словно бы не узнавал меня, все моргал и лишь после четвертой бутылки вина признался, что лишился глаза. Беда произошла во время камлания — шаманского транса, когда Яшин дух блуждал по тому свету, а бесчувственное тело оставалось лежать на земле. Сначала нойда пытались привести в чувство утюгом (Яша показал мне шрам на животе), а потом выкололи глаз. В свое тело он вернулся в больнице. С тех пор не шаманит, покуривает анашу, а чтобы милиция не почуяла на лестничной клетке дым, топит на сковородке сахар — вонь жженого сахара заглушает запах травы.

Лишь Валерка Теплаков не изменился, хоть и провел на «зоне» несколько лет. Он стрелял в туриста-браконьера, убившего его любимого оленя Пылесоса, но насмерть ли завалил или только ранил, не знаю — Лемминг говорил путано, а выспрашивать мне не хотелось. А так у него на базе под Пункаруайвом все по-прежнему — тот же шум и та же мужская компания, вонь рыбы, онучей и дешевого табака… даже полярное сияние заиграло на ночном небе точь-в-точь, как в ту пору, когда мы были там с Тадеушем. Лежа в чуме у огня, я поклялся привезти в Ловозерские тундры Мартушу. К тому же будет предлог вернуться на базу Валерия в очередной книге.

На обратном пути мы свернули с главной трассы на восток и через Апатиты поехали в Кировск — взглянуть на Хибинские тундры, которых я ни разу не видел вблизи. Сколько же я об этом Кировске наслушался… Дескать, суперсовременный центр зимнего спорта — в сезон питерцы с мурманчанами тут соревнуются, — самые навороченные канатные дороги, трассы, трамплины, отели и бары, не говоря уж о девках и банях с массажем. И что же оказалось? Провинциальная дыра — остатки советского ампира 1930-х годов вперемежку с «хрущевками». Самое большое впечатление произвели на меня украшенные лепниной — барельефом Ленина — руины железнодорожного вокзала. Так, вероятно, выглядели колониальные владения на Черном континенте, — подумал я, щелкая фотоаппаратом, — после ухода белых. Напротив гостиницы — памятник большевику Сергею Кирову, убитому в 1934 году (предлог для начала Большого террора), а в забегаловке на углу две молодые б… играли в кегли. Хибин я так и не увидел — их скрыли облака.

Единственное, чем и в самом деле отличается сегодняшняя мурманская трасса от той, которую я помню по прежним путешествиям, — это бары при бензоколонках, где можно поесть, отдохнуть и посмотреть по телевизору программу «Вокруг света», а потом принять горячий душ, расплатившись банковской картой. Это безусловно облегчает скитание, делая его еще более беззаботным.

Пустых зеркал не бывает.

14 сентября

В первой главе трактата «Чжуан-цзы» маленькая цикада смеется над большой птицей Пэн, что той приходится подниматься в поднебесье, чтобы пролететь девяносто тысяч ли с севера на юг, а ей достаточно вспорхнуть на веточку вяза, присесть на мгновение, отдохнуть и вернуться на землю. Долго до меня не доходило: что имелось в виду? Наконец дошло… в автобусе, по дороге из Медвежьегорска в Великую Губу.

Была поздняя осень 2008 года, я возвращался с фестиваля писателей-странников Fuorirotti в Удине, где рассказывал о своей поездке на Лабрадор, совершенной двумя месяцами ранее, и где познакомился с седовласой Марией Сильве Кодекаса, которая всю жизнь провела в пути и недавно закончила очередную книгу (на сей раз по следам баклажана — она путешествовала по маршруту распространения этого овоща по свету). Из Удине мы поехали с фотографом Моникой Булай в Триест, чтобы встретиться с глоб-троттером Паоло Румизом, посетить замок в Дуино, где Рильке начал «Элегии», выпить кофе в кафе «Сан Марко», сравнивая маски над буфетом с их описанием у Магриса, и совершить небольшую поездку в Венецию, потом на поезде через Альпы (ничего себе марш-бросок!) отправились в Вену на книжную ярмарку, встретились там с Мартином Поллаком и Герхардом Ротом, после ярмарки смотались на машине с Элен Белендорфер и ее мужем в винодельню Эхна в Кремс-на-Дунае, потом — навеселе — улетели в Санкт-Петербург, где съели традиционный суп с Иваном Лимбахом, моим русским издателем, — и ночью на поезде отправились в Петрозаводск. Утром — пересадка в Медгору, откуда — вечерним автобусом через Заонежье — в Великую Губу.

В Заонежье смеркалось, моросил дождь. По окнам стекала грязь, оставляя на стекле отвратительные потеки. Запашок в автобусе был тот еще, лишь откуда-то спереди сквозь душную вонь мокрого войлока сочился слабый аромат туалетной воды «Ив Роше». Народ печально безмолвствовал. Рядом дремал, нацепив наушники, в которых грохотал русский рэп, молодой человек, в полумраке светились мобильные телефоны — малолетки играли, забыв про белый свет, две бабули на задних сиденьях дожевывали булки из пакетика, а монументальная блондинка напротив грызла семечки, сплевывая в кулак. Боже мой, подумал я, как немного эти люди видели, некоторые даже в Москве никогда не бывали, не говоря уж об Удине. Я за одну поездку больше мира повидал, чем они за всю свою жизнь, а ведь это мелочь по сравнению с Румизом и Кодекасой.

Вдруг автобус затормозил. Налево — дорога на Ажепнаволок, остановки тут нет. Из мрака явились трое. Водитель вышел. Пассажиры высыпали на обочину. Кто-то курил, кто-то отошел помочиться. Оказалось, мужики договорились с водителем — он привезет водяру, а они принесут свежую рыбу. Выложили ее на кусок брезента. Чего там только не было: налим и судак, лосось и форель, я даже палию заметил. Пассажиры обступили улов. Посыпались шутки и местные сплетни. Даже малолетки, на мгновение оставив свои мобилы, включились в общий галдеж, а юноша, что дремал рядом, скинул наушники и принялся флиртовать с блондинкой. Никто никуда не торопился. Я представил себе, как реагировал бы турист, окажись он случайно среди нас. Наверняка сразу бы нахмурился: чего стоим? И так уже опаздываем, а он торопится — надо еще в Кижах галочку поставить. И тут меня осенило.

Я осознал, что народ вокруг брезента — стайка тех самых цикад, радующихся веточке вяза, не ведая о далеких полетах. Они просто — не знают. Что вовсе не означает, что они несчастливые. Быть может, как раз наоборот: они — не ведающие — более счастливы.

Позже я вспомнил вопрос Чжуан-цзы: голубизна неба — подлинный ли его цвет? Или так получается оттого, что небо для нас недостижимо? А если оттуда посмотреть вниз, то увидим ли мы то же самое?

Потому что окажись в этом автобусе турист, напоминающий птицу Рух, он — с высоты своего полета — заметил бы, наверное, только мрак за окном да мерцание мобильников. Ему ничего не сказали бы ни заонежские прибаутки (даже владей он русским языком!) водителя, которые тот бормотал себе под нос, ни названия вымерших сел на поржавевших указателях, ему бы в голову не пришло, что эта пустота за стеклом — поля, а запах, распространяемый девушкой на переднем сиденье, — от Ив Роше.

20 сентября

Сколько же таких туристов прошло через наш дом… Они мчались с Кижей на Соловки или с Соловков на Кижи, а по дороге кто-то упоминал (или они сами откуда-то узнавали), что я живу над Онего, и вот они забегали ко мне, с порога расспрашивая, что интересного тут можно увидеть. Затем вынимали из рюкзака карту, чтобы сориентироваться, где они теперь и как поскорее отсюда выбраться, чтобы не опоздать на поезд или автобус.

— Ну, так что здесь интересного? — спрашивали они снова, немного передохнув.

— Silentium, — отвечал я. — Тишина.

Обычно до них не доходит — слишком много шума в голове: чтобы заметить тишину, нужно самому затихнуть, а это не так легко, тем более с непривычки. Мою знакомую Фанни М. из Швейцарии осенило лишь через несколько дней: такой тишины и в Альпах не сыщешь, ведь в Заонежье не слышно самолетов, которые там у них тарахтят даже над самыми глухими альпийскими деревушками. Может, заметила она, вы еще доживете до того времени, когда заонежскую тишину будут показывать за деньги как местную достопримечательность.

Честно говоря, мне бы до этого доживать не хотелось, ибо это означало бы, что на тишину вырастет спрос, и она моментально окажется в дефиците. «Туризм облегчает доступ к местам, которые стоит посещать только тогда, когда они труднодоступны», — говорит Гомес Давила. К счастью, до нас нелегко добраться, хотя недавно появились так называемые экстремальные туристы, то есть экипированные до зубов господа на квадроциклах. Для них и колымская трасса — фигня на палочке, что уж говорить о Заонежье… Только на этих квадроциклах им все равно бабье лето не догнать.

21 октября

С каждым годом я все менее охотно строю планы на будущее, даже ближайшее, зато внимательнее прислушиваюсь к шепоту реальности: что она мне посоветует? Иногда приходится приложить усилие, чтобы уловить подсказку в ее смутном гуле, а бывает — сама заревет и загрохочет — наотмашь, хоть уши затыкай, словно июльская гроза, — и сразу все становится ясно.

Весной мы гадали, на что предназначить причитающийся нам лес — на новую баню или новую крышу. Дело в том, что в Карелии раз в двадцать пять лет хозяевам старых деревянных домов, а также тем, кто строится, полагается сто восемьдесят кубов дерева на корню. То есть тебе дают делянку — кусок леса, — а дальше сам… Надо найти того, кто лес срубит и вытащит на дорогу, кто на лесовозе дотащит до лесопилки, да еще лесопилку выбрать правильно, чтобы не разворовали, посчитать, сколько пустить на доски, а сколько на балки, да еще сколько продать, чтобы оплатить все эти манипуляции плюс доставку на место готового материала…

Документ мы выкупили в мае (двенадцать тысяч рублей), и началась «петрушка»: лес срубили, но не вывезли — дескать, дожди… а когда дожди кончились, не нашлось ни одного лесовоза на ходу, чтобы отвезти дерево на лесопилку… а когда на лесопилке взяли наш лес, хозяин принялся что-то крутить… да так и закрутился — перестал отвечать на звонки. Тем временем настало лето — отпуска и жар с неба такой, что мухи на лету дохнут, вода в Онего сделалась похожей на суп, и только в тени тополей удавалось в очередной раз задуматься: как же быть с лесом? Дилемма — баня или крыша — отошла на второй план.

И вдруг грянул гром. Уже раньше до нас доходили тревожные слухи, что погода словно обезумела. В округе бушевали грозы и ураганы, каждый день рассказывали о новых пожарах, но нас все как-то обходило стороной. Только время от времени воздух начинал искрить, а ясное небо освещалось сполохами так, что волосы на теле вставали дыбом (наэлектризованные), и все чаще пахло гарью, а мы едва ползали, точно осы в меду. И когда стихия внезапно нагрянула в Конду Бережную, мы и оглянуться не успели, как остались без… крыши.

Еще утром ничто не предвещало беды. Кажется, только чайки ее почувствовали — беспокойно кричали, кружа вокруг гнезда в стропилах. Это действовало на нервы. Первым предвестником грозы стала высокая волна на Онего, внезапно ударившая о берег, хотя за секунду до этого на водной глади не было ни морщинки. В мгновение ока все потемнело, завихрилось и хлынуло, словно кто-то одним резким движением приподнял чашу озера и опрокинул на наш дом. На небе беспрерывно сверкало и гремело, в воздухе летали ветки, доски, куски жести и рубероида, то и дело что-то с грохотом валилось на крышу, стекла дрожали, стропила крыши стонали — казалось, ураган повыкрутит нам венцы по углам. Потом бабахнуло, как из пушки, треснуло и вдруг… с журчанием полилось. Это еще что такое?!

Журчало у меня в кабинете. Вода струями стекала по стенам, по книжными полкам (по лицу Ежи Гедройца катились огромные капли), с потолка лило, как из ведра прямо на кровать, на полу стояли лужи. Я аж дар речи потерял, увидав этот разгром, а Мартуша ударилась в слезы! Что делать — книги спасать или малышку успокаивать? Одна Наташа не потеряла голову — помчалась за тряпкой и ведрами. В суматохе мы не заметили, что гроза закончилась — на дворе прояснилось, дождь прекратился, ветер затих. Только с потолка еще покапывало да книги на полках распухли, словно вытащенные на берег утопленники.

Мы бросились во двор, а там — пейзаж после катаклизма, как в научно-фантастическом фильме. По саду разбросаны сломанные ветви тополя и остатки нашей крыши (шифер буквально посек капусту на грядках), горы мусора и пластика напоминают бурятскую степь под Улан-Удэ, а посреди картофельного поля стоит… лодка Васильева, которую ураган сорвал с якоря, перенес через дом и вбил носом в землю. Апокалиптическую картину дополняла картина на северной стороне, где росла пышная береза. Молния рассекла ее надвое — и мощная ветвь упала на крышу. Над моим кабинетом зияла дыра, из которой торчали сломанные балки.

Одним словом, дилемму — баня или крыша — разрешила июльская гроза. А я так просто почувствовал, что у меня крыша едет.

22 октября

«Крыша» в русском языке имеет несколько значений — так что возможностей для игры слов масса. Во-первых, собственно крыша. Во-вторых, здравый рассудок — в словосочетании «крыша поехала». Ну, и в-третьих — прикрытие («иметь крышу»). В нашем случае «крыша» — это Вера Михальская, мой издатель и крестная мать Мартуши. Благодаря Вере нам и удалось положить новую крышу. Вот несколько фрагментов из дневника этой необычной операции.

26 сентября

Наконец начался ремонт крыши. После многих дней дождя и туманных объяснений бригадира Коли (то бычков не на кого оставить, то картошку надо копать, то кто-то простудился) — в конце концов приехали. Николай и Иван Степановы плюс помощник Андрей — бригада из Волкострова.

Сперва обрубили тополь и поставили «леса» с южной и северной стороны. Оказывается, гнилых венцов больше, чем мы думали. Работают ребята ловко — видно, что дело свое знают.

27 сентября

Сегодня Воздвижение Креста Господня, праздник нашей часовни. Мы, как всегда, пригласили отца Николая. Он приплыл с послушницей Наталией и Геной Елуповым, хозяином гостевого дома в Оятевщине.

Отец Николай с порога подтвердил слухи, будто его выселяют из особняка на петрозаводской набережной и собираются прогнать с Кижей. Пожаловался, что епископ Мануил пригрозил высылкой за Полярный круг, в Лоухи. При Алексии II у отца Николая была в Москве «крыша», а у патриарха Кирилла свои порядки. Мануил выразил удивление, зачем Озолин вообще приехал из Парижа.

— Сюда, к этому быдлу!..

Так что отец Николай — сплошной комок нервов. Даже в часовню молиться не пошел, а ведь — праздник! Словно в помрачении, непрерывно что-нибудь жевал и признался, что за несколько месяцев нажил диабет. В голове одна дума — о себе любимом. Жаль.

Сидя за столом, я сравнивал бригаду из Волкострова и отца Николая. Волкостровцы — спокойны, сосредоточены на работе, конкретны, Озолин — с перекошенным лицом, ворчит об интригах и сплетнях. Они — о рыбалке, о высокой воде, он — о черной зависти в епархии. Интересно, появится ли он еще на страницах моих записей?

Мартуша уже настолько освоилась с мужиками, что лезет к Ивану на колени. А отца Николая боится.

28 сентября

Первые дикие гуси улетают на юг. Сначала высоко в небе я услышал печальный гогот, потом, приглядевшись, увидел две стаи. Вот бы улететь с ними в Крым — до весны. Жить в ритме перелетных птиц: осенью — на юг, весной — на север.

Однажды Чингисхан спросил своего советника, откуда следует черпать силы. Тот сказал, что источник силы — вечное движение:

— Наш народ силен, потому что мы кочуем в поисках воды и травы, не имеем постоянных поселений, живем охотой и умеем воевать. Почувствовав в себе силу, мы собираемся вместе и нападаем. Почуяв слабость, прячемся в горах и лесах — пережидаем. Если мы откажемся от своих обычаев и по примеру западных людей начнем строить замки и города, то рано или поздно нас перебьют, и мы исчезнем навеки.

29 сентября

Сегодня закончили «леса» и начали снимать шифер. Теперь видно, сколько под ним гнили. Удивительно, как наш дом над Онего до сих пор не развалился. Подозреваю, что ремонт обойдется нам втрое дороже, чем мы рассчитывали, — ни на какой Крым не останется.

30 сентября

День хрустальный, аж в легких звенит. Прозрачный бодрящий воздух, ночные заморозки обварили салат и ноготки на грядках. Видно, домовой руку приложил — чтобы погода ремонту не помешала.

Целый день разбирали кусок со стороны часовни. Дом весь дрожал, балки трещали, словно мои кости. Но ремонт напоминает голодание, очищающее дом от гнили.

Никогда еще я так пристально не всматривался в небо, оценивая погоду на ближайшие дни. С понедельника — ни капли дождя, хотя со вчерашнего вечера висят тяжелые тучи и дует сильный северо-западный ветер.

На крыше работа кипит. Сменили два гнилых венца, балку в стропилах со стороны часовни и начали делать решетку из досок под металлочерепицу. Боже, помоги им с погодой.

2 октября

Утром — иней. Мир словно расписан светом. Солнце резко сбоку просвечивает редеющую листву. Окропляя тенью дорогу, устланную золотыми листиками берез. Все дрожит и мерцает в моих глазах, когда я мчусь на велосипеде в Великую Губу. Словно проезжаю внутри картины Сёра.

3 октября

Читаю «Царство количества и знамения времени» Генона. Открыл мне его Василий Голованов, процитировавший в «Острове» слова о «пространстве, поглощаемом временем».

«Те современные люди, которые рассматривают себя как бы вне религии, — пишет Рене Генон, — находятся в крайней противоположности по отношению к людям, которые, проникнувшись принципиальным единством всех традиций, не связаны больше исключительным образом ни с одной традиционной формой». Эту мысль Генон иллюстрирует цитатой из Ибн Араби: «Мое сердце — пастбище для газелей, и монастырь для христианских монахов, и храм для идолов, и Кааба для ходящих вокруг паломников, и скрижали Торы, и свиток Корана».

7 октября

После четырех недель волокиты удалось привезти пять балок, чтобы заменить прогнившие! Сначала в Великой Губе не было балок, потом — лесовоза, потом не было мужиков, чтобы загрузить балки в прицеп трактора. Нет слов описать эту тягомотину. Но важно, что балки наконец появились, и завтра бригада может приступать к ремонту второй половины крыши.

11 октября

Первый снег. Пока упало лишь несколько тяжелых мокрых хлопьев, но тучи висят низко. Хорошо, что ветер юго-западный (судя по зыби на Онего), братья Степановы работают на северной стороне дома — подветренной. Они меняют гнилые балки над моей мастерской, аж в голове свербит от визга пил… Словно в кресле у стоматолога.

12 октября

Сегодня целый день льет. Бригада не приехала. Позавчера выпилили четыре верхних венца в северной стене, вчера вставляли «коронки» и оставили большую щель, через которую залило сени, комнату на втором этаже, а под вечер вода потекла по стенам, закапало на кровать. Кровать я выдвинул на середину комнаты, но если так пойдет и дальше, придется эвакуировать книги, иначе вымокнут насквозь.

15 октября

Вчера Степановы закончили менять прогнившие венцы под крышей и сегодня планировали снимать шифер. К сожалению, с самого утра с неба сыплется снежная крупа, так что бригада не приехала.

Погода депрессивная. Петро со вторника в запое (сестра прислала денег). Тихонов говорит — лежит на холодной печке, словно мертвый, не подавая признаков жизни. Вот что значит пить вусмерть. Сосед Петро тоже запил…

А в Великой Губе бич Вася умер прямо на улице. Не успел дойти до магазина — похмелиться.

В последнее время я размышляю над тем, какое благо — русское отчество. Фамилию Мартуша рано или поздно поменяет (выйдя замуж), а Мариушевной будет до конца жизни. Потом я подумал о сходстве слов «отчество» и «отечество», отсюда вывод, что отчизной для Мартухи может быть отцовский мир. Мир, который я для нее создам и оставлю в наследство. Зачем же придумывать образование? Лучше жить, как Господь приказал, быть самим собой и давать людям пример.

16 октября

Ремонтируя дом над Онего, я чувствую себя так, словно строю для Мартуши крепость, в которой мы сможем пересидеть идиотизм мира, как отцы-пустынники IV века пережидали падение Римской империи.

17 октября

Наблюдая вчера за Мартушей, когда она играла с детьми Захарченко, с пеленок проникнутых духом сектантства, подумал, что сделаю все, чтобы сердце моей дочки оставалось открытым. Как сердце Ибн Араби.

18 октября

Онего штормит, с неба сыплет дождь — еще один день пропал для ремонта. А вчера казалось, что нам уже ничего не грозит (сменили последнюю балку на северной стороне), метеорологи обещали две недели солнечной погоды. Да что там — я даже дрова начал колоть, рассчитывая на сухие дни, теперь вся эта куча мокнет под дождем. Э-эх, в Крым хочу!

Случилось то, чего я опасался. Сегодня Степановы сняли шифер с северной стороны, то есть открыли ту часть дома, где находится мой кабинет, а под вечер ветер изменился, задул против солнца — и полило. Пока дождь мелкий и косой, но кто знает, что будет ночью?

Вечером — Марек Грехута. Я станцевал с Мартушей под несколько песен, в частности «Будешь моей царицей». На мгновение затосковал по Польше. Но не по сегодняшней, безумной, а по той, 1960-х и 1970-х, — моей.

Уходим, чтобы найти. Находим, чтобы вернуться.

21 октября

Всю ночь капало. Залило второй этаж, но на первый не протекло. Утром бригада приехала, несмотря на дождь. Успели забить крышу досками и положили первые листы металлочерепицы. Молодцы! Ветер стих, дождя пока нет. Тьфу-тьфу-тьфу.

На почте в очереди (пришли книги Гомеса Давилы). Стоявшая передо мной молодая симпатичная девушка из Великой Губы распаковывает посылку от фирмы «Ив Роше» — туалетная вода, какие-то кремы. Так Ив Роше и Николас Гомес Давила встретились в Великой Губе на столе поселковой почты.

И снова всю ночь дождь — залило второй этаж. Как бы не случилось короткого замыкания — капает на провода и розетки. С утра морозный полуночник (удивительно, как бригада выдерживает на крыше в такой холод) медленно гнал тучи, и в конце концов дождь перестал.

Кто сказал: «Умри прежде смерти»? Джалал ад-Дин Руми или Ангелус Силезиус? А может, Ананда Кумарасвами?

23 октября

Я просидел до рассвета, наслаждаясь томами схолиев Гомеса Давилы и двумя сборниками эссе о нем, чтобы сориентироваться. Обратил внимание на вступление Кшиштофа Урбанека к тому «Nastepne scholia» («Очередные схолии») и несколько других текстов. Больше всего меня тронули Франко Вольпи и Лукаш Доминяк из сборника «Miqdzy sceptycyzmem a wiarq.» и Себастьян Стодоляк и Тилл Кинзель из «Oczyszczenie inteligencji». Что касается схолиев, они начинают мне нравиться. Некоторые уже впились в меня, точно заноза, и колют под кожей. Например: «Посредственность не знает покоя и перемещается».

Я был потрясен, прочитав в тексте Вольпи фрагменты из «Notas» Давилы: «Короткая запись не злоупотребляет терпением читателя и одновременно позволяет дописать желаемое прежде, чем нас остановит сознание собственной посредственности». Дальше сам Вольпи пишет: «Схолий — это стиль: единственный подходящий для человека, который знает, что литература гибнет не потому, что никто не пишет, а наоборот — потому что пишут все». И снова фрагмент из «Notas» Давилы: «Писать — значит делать нечто прямо противоположное тому, что делает большинство пишущих».

Я был потрясен: эти несколько цитат передают суть того, над чем я раздумываю уже давно.

24 октября

В журнале «Зешиты Литерацке» — рассказ Агнешки Косиньской, секретаря Чеслава Милоша, о последних месяцах жизни поэта: «Это было, в сущности, ars bene moriendi — искусство примерного умирания. Очень спокойный, очень уверенный, очень достойный процесс завершения земных дел, отключения разума от тела и воли от разума, не хаотичный, нервный и невротический — вовсе нет. Это продолжалось с начала 2004 года. Мы все знали, что он умирает, что хочет умереть и именно так это должно происходить. Милош сказал мне, что больше не станет диктовать. Что вообще не будет больше заниматься литературными делами, корреспонденцией, делами с издательствами, что предоставляет это мне. А его просит оставить в покое».

Мы срубили березу — виновницу всей катавасии с крышей. Оставь мы ее, дерево могло бы рухнуть на новую крышу при следующей буре. Мы пили ее сок, я вставал напротив в асане «дерево», береза хранила нас от молнии и от пожара. Грустно! Думаю, что поэт Казик Браконецкий из Ольштына понял бы меня. Жаль, что он далеко! Мы бы устроили по дереву поминки.

Из мейла Владу Дворецкому

Когда я пишу, что меня поражает отношение Николаса Гомеса Давилы к демократии, я имею в виду не то, что он открыл мне глаза — я давно уже мыслю подобным образом, — а то, что я нашел собрата. Признай, что так называемая политкорректность превратила сегодня демократию в «священную корову», а я еще в начале 1990-х сказал в интервью питерскому радио, что в отличие от маркиза де Кюстина, который прибыл в Россию монархистом, а покинул ее убежденным демократом, я приехал сюда деятелем демократической оппозиции, а уеду — приверженцем авторитарной власти и принудительного труда. Этими словами я невольно открыл себе врата Беломорканала, потому что передачу услышал Амигуд (начальник «Беломорканала»), и так ему это понравилось, что когда я спустя полгода обратился за разрешением пройти по Каналу, Михаил Яковлевич не только сразу дал добро, но еще и потчевал меня армянским коньяком и икрой.

31 октября

Конец ремонта, ура! Крыша — новая, вода по стенам не течет, есть надежда, что дом еще постоит. Тем более, что в следующем году мы постараемся заменить гнилые балки в стенах, опалубку и прочее. Надеюсь, что дом над Онего дождется моих внуков, даже если мне это не удастся. Теперь можно подумать о зиме в Крыму.

2 ноября

Задушки… Зажигаю свечу за душу Мацека Плажиньского и Арама Рыбицкого.

14 ноября

Три последних дня гостила у нас французская журналистка Анн Нива, дочь выдающегося русиста Жоржа Нива. Анн пишет книгу о двадцатилетии новой России и еще в июне спрашивала по электронной почте, можно ли приехать поговорить со мной. Как ни крути, я ведь весь этот период прожил в России, причем видел не только закат Горбачева, путч в Москве или войну в Абхазии, но еще и постранствовал, пожил в российской глубинке.

Вообще-то я избегаю журналистов, но на сей раз сразу согласился. Во-первых — из-за отца Анн, которого ценю со времен «Культуры», во-вторых — она и сама неплохо знает Россию, так что можно надеяться, что глупых вопросов я не услышу, и, в-третьих, — она француженка, прекрасно говорящая по-русски, а я люблю поболтать с настоящим европейцем о России на русском языке. Правда, немного смущала репутация Анн как военного корреспондента (Чечня, Ирак, Афганистан) — у меня совершенно определенное отношение к бабам, пишущим о войне, — но я подумал, что здесь, в Конде Бережной, войны нет, так что, может, обойдется.

Анн привезла овернский сыр Фурм д’Амбер и вино «Шато Мокайу» 1995 года из подвалов своего мужа. Она сразу меня покорила! Энергичная стройная брюнетка (занимается йогой и бегом, выступала на трапеции), едва Анн переступила порог, мне показалось, что включился дополнительный источник электроэнергии. Она сразу сказала, что чувствует себя неловко: зная все мои книги, приехала к нам как к друзьям, а мы с ней совсем не знакомы. Поэтому в первый вечер Анн рассказывала о себе. Мы засиделись до поздней ночи.

Анн выросла в русофильской атмосфере. В доме ее родителей бывали Солженицын и Окуджава. Первый раз в Москву Анн попала в 1990-м, в двадцать один год. Она тогда плохо владела русским и ехала поездом — хотела почувствовать, насколько это далеко от Парижа. Может, поэтому, читая недавно фрагменты «Волока», где я описываю свой приезд в Россию, она испытывала ощущение дежавю. Позже Анн приезжала в Москву, когда работала над диссертацией о роли российских СМИ на рубеже эпох Горбачева и Ельцина (защитилась она в 1994 году в парижском Институте политических исследований)… Изучение России продолжила в Центре российских и евразийских исследований им. Дэвиса в Гарварде, много времени провела на Кейп-Коде, в летнем доме Хелен Левин, вдовы профессора Г. Левина, специалиста по Джойсу.

— И еще было ощущение дежавю, — засмеялась она, — когда я прочитала, что решение поехать в Россию ты принял на Кейп-Коде. Это магическое место — я тоже именно там поняла, что хочу осесть в России. Наверное, сам мыс, словно палец, выставленный Северной Америкой на восток, показал нам, куда двигаться.

В Россию Анн приехала в августе 1998 года (закат эпохи Ельцина), на Кавказ — в сентябре 1999 года. Через несколько дней федеральные войска начали антитеррористическую операцию, и Анн оказалась в окруженной Чечне — словно в западне. Переодетая чеченкой (этот метод она использует потом в Ираке и Афганистане — благо, позволяет тип внешности…), прожила в Чечне девять месяцев единственным европейским корреспондентом на этой линии фронта, ежедневно отправляя сообщения в газету «Либерасьон». В 2000 году опубликовала книгу «Проклятая война», где описала жизнь обычных людей во время военных действий.

— Обычных — то есть не солдат, а таких, как ты или я. Которые предпочитают любовь убийству, вино крови и хотели бы, чтобы их дети выросли не хищниками, живущими одним днем, а достойными людьми.

Потом все закрутилось — очередные войны, очередные книги. Последняя — о Багдаде. Еще Анн купила дом в деревне Петрушино, вышла замуж. Родила сына. Сына воспитывает няня, а она скучает по нему — то в Афганистане, то в Ираке, а теперь у нас в Конде. Наконец Анн пошла спать, а я полночи читал ее «Проклятую войну», напечатанную в журнале «Знамя», и мне все яснее делалось, что я уже хочу быть только отцом — а не писателем, например, не корреспондентом…

15 ноября

Назавтра лил дождь. Да такой, что из дому выходить не хотелось, поэтому мы сразу после завтрака сели за работу. Сначала обычные вопросы (почему Россия, немного о Польше), и лишь начиная с абхазской войны в разговоре «проскочила искра»: в Абхазии я понял, что путешествия в роли корреспондента — не для меня.

— Я пил на пляже в Сухуми шампанское с бандой грузинских солдат, появилась пара влюбленных — наверное, вышли из какого-нибудь русского санатория… они не понимали, что происходит вокруг, держались за руки. На моих глазах ту женщину изнасиловали, а с него содрали скальп и воткнули ей в срам.

— Боже…

— Никогда в жизни я не чувствовал себя так гадко. Мне бы драться с ними — как мужчине, защищающему женщину, как человеку, протестующему против бесчеловечности, — а я, видите ли, корреспондент… Да к тому же еще их гость. На сухумском пляже до меня дошло, что на войне воюют, а не глазеют, чтобы развлекать любителей поваляться на диване с книжкой о какой-нибудь бойне. Потом, на Соловках, я понял, что надо остановиться, а теперь уже знаю, что или живешь на свете, или по нему скользишь.

То, о чем я толковал Анн, хорошо передают два схожих французских слова — «voyageur» и «voyer». Оба связаны с одной и той же (доминирующей в наше время) позицией — подглядывания за миром, а не участия в нем.

— Сегодня легче поговорить по телефону, чем встретиться лицом к лицу. Сегодня легче разрушить город ракетой, чем убить человека собственными руками, глядя ему в глаза. Поэтому я советую корреспондентам сначала убить самому, а потом уж болтать о войнах. Варлам Шаламов говорил: ты переживи Колыму — посмотрим, захочешь ли ты о ней писать. А теперь по Колыме разъезжают журналисты, которым газеты платят за каждую версту колымской трассы — лишь бы что-нибудь сочинили. Вот они и занимаются вояжами.

— А почему ты именно на Соловецких островах понял, что надо остановиться?

— Там я встретил отца Германа. Сперва он выслушал мою жизнь (что-то вроде исповеди), потом спросил, не жалко ли тратить время на постоянные разъезды, если можно странствовать по миру, не покидая кельи? Остановись, сказал он, и увидишь, как много сумеешь пройти… Я долго размышлял над этим коаном соловецкого старца. Почти столько же, сколько жил от взрыва «Солидарности» до разрушения Берлинской стены плюс пребывание в Штатах и кусок российского периода. В то десятилетие я мчался вперед, меня подталкивали события вокруг и собственное любопытство — а в результате ноль. Здесь же — знакомство с Гедройцем, сотрудничество с «Культурой», потом «Волчий блокнот». Другими словами, благодаря этой остановке, сделать которую уговорил меня отец Герман, я нащупал собственный ритм… И понял, что в этом ритме могу двигаться дальше.

— И дошел до Конды Бережной.

— Где ты меня и обнаружила. Подозреваю, что на Колыме, в Тибете, в бассейне Амазонки или Лены и искать бы не стала. Зачем? Все это можно увидеть по телевизору.

Тут Наташа позвала нас обедать — Мартуша голодная, а без «па» есть не привыкла. На обед ряпушка по-карельски, тушенная с картошкой. Домашний хлеб, соленые грузди, которые мы собирали в октябре с дочкой, и пирог с брусникой. Что может быть вкуснее ряпушки утреннего улова? Мартуша уплетает рыбу, аж уши трепещут, словно ленточки-химморины в Иволгинском дацане, а папины глаза смеются — у дочки хороший вкус.

После обеда мы продолжили беседу. О домах, которые могут быть дорогой, о дороге, которая может стать домом. Ибо когда поймешь, что дом — это семья, задумаешься. Если есть семья. А если нет, так и думать не о чем. Понимаешь? Тс-с-с…

16 ноября

— Что значит для тебя семья?

— Семья — это дети… Наши дети! Наши, то есть зачатые в любви. Гомес Давила говорил: «Дух рождается из счастливой встречи эякуляции и спазма». Мне кажется, ключевое слово здесь — «счастливый». Счастье, если есть ребенок, детский плач, а если нет… Не стоит обманываться методом «in vitro». Ребенок — дар Божий. А не твой плод!

Так мы болтали, шагая в больницу в Великой Губе, потому что у Анн заболело горло, она еле говорила, а нам еще два дня работать, то есть разговаривать.

Жители Великой Губы Анн очаровали. Старушка-врачиха в больнице по-матерински хлопотала над ней, добродушно ворча, что Анн ходит без шапки, аптекарша аккуратно — чтобы француженка разобрала — написала на упаковке, как принимать таблетки… Даже идущие по дороге бабули останавливались, любопытствуя, с кем это я гуляю.

Такой доброжелательности на Западе уже не встретишь. Там все спешат, занятые собственными мыслями, а здесь — все открыты другому человеку, бескорыстны, хотят помочь. Люди еще не утратили человеческого обличья.

— Поэтому Заонежье я называю Зазеркальем. Здесь люди такие, какие они есть, и никто не смотрится в зеркало, постоянно контролируя, каким его видят окружающие. В Штатах у меня были знакомые, которые пили в одиночку — перед зеркалом, чтобы никто не увидел их пьяными. В Зазеркалье же пьют человек с человеком и не стыдятся, протрезвев.

— Ну, а туристы как? Не мешают?

— Туристы везде мешают, потому что распространяют «законы зеркала», развращают местных… Я видел это на Соловках и на Лабрадоре, к счастью, сюда туристическая чума еще не добралась, но, возможно, это не за горами — и заонежцы сделаются хитрыми, подозрительными и корыстными. Тогда придется забираться еще дальше. Россия огромна, и надеюсь, на мою жизнь хватит укромных уголков, куда можно забиться и спрятаться от этой напасти. Мартуше придется хуже — и людей все больше, и ездят они все дальше, так что когда она вырастет, может, уже и в Сибири не найдется места. Места, где Мартуша сможет быть собой, не глядясь в зеркало.

— А школа? В этих укромных уголках у нее не будет возможности получить приличное образование.

— Анн, образование умнее не сделает. Куда ни посмотришь, повсюду люди-соты — с сотовыми в руке. И что? Они стали от этого образованнее? Ежи Бар, приезжавший к нам летом, сказал, что наше поколение отличается от сегодняшней молодежи тем, что мы еще хоть что-то знали, а эти знают уже только, как искать в интернете. Вера Михальская, крестная Марты, заверила меня, что серьезное образование девочка должна получать начиная с четырнадцатипятнадцати лет, а до этого времени я вполне могу учить ее сам. Это отнюдь не значит, что я собираюсь изолировать Мартушу от детей. Пускай ходит в деревенскую школу в Великой Губе, если захочет, или в татарскую, если тропа заведет нас в крымскую степь. Не об образовании речь, а о контакте с ровесниками… и чем они будут беднее, тем лучше для Мартуши. Лучше пускай гоняет верхом наперегонки с татарчатами, чем сравнивает, у кого круче айпад — у нее или у варшавских подружек. Впрочем, до школы еще далеко.

— Для кого ты пишешь? Для нее?

— А для кого протаптывают следы по мху или на песке? Для того, кто обращает на них внимание. Я верю, что Мартуша когда-нибудь меня выследит.

Я бы хотел, чтобы она была как птица. Чтобы в любой момент могла улететь. На моих крыльях. Которые вырастают у меня ради нее.

17 ноября

— О, последние гуси улетают на юг. Нам тоже пора. Посмотри на нашу новую крышу. Гнездо есть — будет куда вернуться летом.

Мы с Анн стояли на колокольне часовни. Под нами — Конда Бережная, над нами — гогочущая стая.

— Как ты думаешь, дикие гуси — странники или оседлые жители? Если оседлые, то где их родина? На севере или на юге? На Новой Земле или в Крыму?

— Их родина — воздух, небо. На север они возвращаются, чтобы любить друг друга, спокойно высиживать яйца, а потом учить малышей летать, а на юг улетают, чтобы перезимовать в тепле.

— Почему ты окрестил Марту в православие?

— Это не совсем так, Анн. Ее крестил православный поп, отец Николай, крестной была протестантка Вера Михальская. Чтобы держать Мартушу во время крещения, она должна была произнести Никейский символ веры по-французски — так велел отец Николай. Представь себе, как это звучало в пустой часовне.

Je crois en un seul Dieu, Le Pére Tout-Puissant, Createur du ciel et de la terre De l’univers visible et invisible [174] .

Крестным отцом Мартуши был Юра Наумов — полярник, мой друг, поклоняющийся как православному Богу, так и римскому Бахусу. А я заранее помолился Зеленой Таре — еще до рождения Мартуши.

— Зеленой Таре?

— В Иволгинском дацане. На танках Зеленая Тара сидит на лотосовом троте, правая нога спущена на землю, чтобы успеть прийти на помощь роженицам. Я был в Бурятии в мае, когда Наташа донашивала Мартушу, и пожертвовал кое-что бурятским ламам, чтобы помолились за счастливое рождение моей дочки. Они подарили мне четки из сандалового дерева, о которые Мартуша теперь точит зубки. Как видишь, я не склоняюсь ни к какому конкретному вероисповеданию. Ведь Он, наш Господь, везде один, вне зависимости от того, на каком наречии и при помощи каких ритуалов мы Его славим.

Из нашего разговора с Анн я записал всего несколько сюжетов, наиболее для меня интересных. Анн уехала рано утром. Из Санкт-Петербурга прислала мейл:

«Мар. Еще раз спасибо. Мне кажется, я уезжала сегодня утром не такой, какая приехала… Это очень приятное чувство. Я в поезде еще раз перечитала твою книгу «Тропами северного оленя», последний рассказ просто магический. Спокойной ночи. Анн».

29 ноября

Жить в ритме диких гусей — значит подниматься так высоко, чтобы с севера видеть юг, а с юга — север. Завтра мы уезжаем в Крым.