Грибной дождь для героя

Вильке Дарья Викторовна

Тысяча лиц тишины

(повесть)

 

 

Глава первая

Бабтоня и рыбный день

— Ирина, так не годится. — Когда Бабтоня сердится, она называет Ринку полным именем.

Когда волнуется, перебирает всех дочек-внучек — как бусинки на обсидиановых старинных бусах из хрустальной шкатулочки, в которую так любит лазить Ринка, — пока не доберется до нужной: «Маш-Наташ-Ир-Рит».

— У нас что, Морковкино заговенье? — поднажала Бабтоня снова.

Ринка горестно вздохнула и положила третий кусок виноградного сахара в вазочку. Сахар был похож на огромные осколки льда — зеленоватые прозрачные глыбы. Во рту сахар дробился — раскатами — шумно, суетно, так, что враз пропадали все-все мысли. Даже самые плохие. К примеру, что ты не такой, как все, — но не герой, которого уважают и боятся, а так, потешная глушня.

Сегодня над ней в школе снова смеялись — а она ведь не расслышала совсем чуть-чуть: вместо «Пушкин» услышала «пушка», непонятно, чего смеяться, как сумасшедшим. Машка Тыкобинец тоже смеялась — а еще друг называется. Она всегда отворачивается в сторонку и смеется, чтобы не смотреть Ринке в глаза.

«Я — глухая», — говорит Ринка, знакомясь с кем-нибудь. Чтоб с ходу все стало ясно.

Про то, что она не слышит сердитое фырчанье машины за спиной, птичье пение и шум ветра, не знает, как может шелестеть осиновый лес и летнее море, как волшебно может играть теплыми вечерами тихая музыка из окна, распахнутого в зеленый дворик, и урчать — соседская кошка. Про то, как жить будто в плотном ватном коконе и лишь по шуму и бормотанию иногда угадывать что говорят с ней, про то, как слышать только совсем уж громкое. Про то, что телевизор — это обыкновенные, беззвучно мелькающие картинки.

Тетя Маняша — мамина сестра — вполголоса говорила родителям:

— Бедный ребенок. Как ей, должно быть, тяжело нести это бремя.

Тетя Маняша любила выражаться высокопарно и считала, что в ней умерла актриса Большого или Малого драматического театра.

— Слуховой нерв поврежден, — задумчиво произносила районный лор Иветта Ивановна, поправляя зеркальный третий глаз рефлектора на лбу. И писала в пухлой больничной карте неизменное: «Тугоухость, граничащая с глухотой».

Ринке представлялся тонюсенький проводочек, порвавшийся посередине. Иногда — чудом — разорванные концы проводочка вдруг соединялись. Тогда даже тихие звуки долетали до Ринки — но с мучительным опозданием, когда все давно уже сказано. Будто они бродили все это время заблудившимся эхом в Ринкиных ушных канальцах.

А то и вовсе будто злобный маленький волшебник, живущий в ее ушах, подменял их совсем-совсем другими. Хуже этого — не придумать, над Ринкой тогда смеялись еще больше. Как сегодня. В самом деле, как не смеяться — если вместо «каша» слышится «Наташа», а вместо «одежда» — «надежда»?

Ринка посмотрела на гору виноградного сахара в вазочке и быстро-быстро — пока Бабтоня не видит — сунула в рот маленький прозрачный осколочек.

Бабтоня, в отличие от ребят в классе, несчастной и убогой считать Ринку наотрез отказывалась. Будто Ринка совершенно нормальная девочка, которая тут же оборачивается, если на улице, за спиной, ее позвали по имени. Это всегда отрезвляло, и Ринка переставала себя жалеть.

— И вообще, детка, — говорила Бабтоня, — Бетховен тоже был глухой. А еще Сметана и Брюллов, Гойя и Циолковский, Жюль Верн — и много кто еще.

Послушать Бабтоню, так только глухие и были гениальными.

И это утешало, даже если и было неправдой.

«Тому, у кого есть Бабтоня, уже не нужны никакие друзья», — думала в такие моменты Ринка. И причин для этого — сколько хочешь.

Во-первых, Бабтоня была геологом. Она, кажется, знала наперечет все камни.

Можно было притащить ей осколки из ручья у Детского городка, которые чудесным образом оказывались гранитом или кварцем. Земля в рассказах Бабтони становилась живой, похожей на слоеный торт, где в слоях записана вся история планеты. Когда-то, до пенсии, Бабтоня ездила далеко-далеко — даже в Казахстан — и искала воду. Встречалась с ядовитыми змеями и шаровыми молниями («Главное, детка, застыть и не двигаться, — учила она Ринку, — она облетит тебя и пойдет прочь»). Плавала в разных морях, видела настоящие египетские пирамиды и каталась на корабле по Нилу.

Во-вторых — Бабтоня была самой лучшей бабушкой. Она никогда не ругала и не наказывала — высокомерного «и как это называется?» было достаточно, чтобы привести в чувство кого угодно.

На нее хотелось быть похожей, хотелось ей понравиться и заслужить ее одобрение.

Другие бабушки заставляли детей доедать все до последней крошки, а Бабтоня только пожимала плечами и гортанно, будто передразнивая кого-то, говорила: «Значит, не голоден».

У Бабтони чудесный голос, который Ринка слышит замечательно — даже если та говорит шепотом. Слова Бабтоня произносит так мягко, что они превращаются во вкусный, мягкий пирог. Булочная у нее становилась «булошной», коричневый — «коришневым», а сердечный — «сердешным». Сказанное ею хочется повторить, попробовать на вкус.

Даже к лору с Бабтоней ходить было приятнее. В полутемной комнатке, где нужно проверяться на аудиометре, всегда грустно, будто ты вдруг оказался один-одинешенек в открытом космосе. Издалека, из кончиков маленьких проводов, засунутых в Ринкины уши, почти неслышимым писком из гулкой бесконечности появлялся звук. Сначала он был призраком — звучит? Нет? Потом неумолимо приближался, разрастаясь, когда уже спутать его ни с чем было нельзя. Тогда Ринка поспешно жала на специальную кнопочку, будто от ее быстроты хоть что-то зависело.

В комнатке были только Ринка и ее глухота. Ну и мысли про слуховой аппарат, который ей справят «когда будут деньги». Но она надеется, что деньги заведутся нескоро — ведь аппараты большие, уродливые. Если их надеть на ухо, еще больше видно, что ты глухой.

Потом Ринка выходила из кабинета — и глухоты как не бывало, а жизнь становилась похожей на разноцветные шарики, рвущиеся в небо, — ведь в коридоре сидела Бабтоня.

Больше всего Ринка любила времена, когда родители работали много и их со старшей сестрой Ритой отвозили к Бабтоне на целые дни — с ночевкой. Или когда мама с папой уезжали куда-нибудь и Бабтоня оставалась у них надолго — «присматривать за детьми».

— Баб, это Маша, она пришла к нам пообедать! — орала с порога Ринка. Бабтоня выглядывала из кухни — в цветастом фартуке, седая прядь волос курчавым барашком на лбу — и говорила:

— А я как чувствовала — вон сколько мяса натушила!

Можно было привести кого хочешь к обеду — и гостей принимали так, будто ждали их всю жизнь.

Еще можно было прибежать ранним утром, шлепая босыми ногами по блестящему паркету, забраться под теплую перину — ее Бабтоня каждую весну распарывала, чистила и сушила, и оттого перина была мягкой, такой мягкой, что в нее хотелось завалиться даже днем, когда кровать стояла, красиво заправленная и торжественная, — и слушать бесконечные рассказы.

С ней можно было гулять по осеннему лесу, зарываясь сапогами — по колено — в желтые и красные листья. Вскидывать ноги, поднимая шуршащий вихрь, хватать руками сухие листья — сколько унесешь — и вскидывать вверх так, что перехватывало дыхание. А потом стоять и смеяться от счастья, когда листья, кружась, будут падать на плечи, на лицо и даже на шапочку-тюрбанчик Бабтони. И тогда она тоже смеялась — утробно, гулко, раскатисто и так заразительно, что немедля хотелось смеяться до бесконечности — пока хватит дыхания и не заболит живот.

Рубя капусту для своих знаменитых пышных пирогов, Бабтоня напевала любимую песню про «…в Москве, в отдаленном районе, двенадцатый дом от угла, хорошая девушка Тоня согласно прописке жила». Ринке — она знала всю историю наизусть — очень жаль было автора-дурачка, который от робости отправил признаться девушке в любви вместо себя своего лучшего друга.

Короче, такой бабушки не было точно ни у кого в Ринкином классе.

Машка Тыкобинец, к примеру, завидовала Ринке черной завистью. Ей приходилось обманывать свою бабушку, даже если нужно было съездить в зоомагазин или там сходить в гости. Ее никуда не отпускали — а по воскресеньям бабка драла Машку ремнем.

Когда Машка приходила с Ринкой к Бабтоне в гости, она первым делом проверяла, на месте ли шкаф. Шкаф Бабтони казался волшебным — будто оттуда вот-вот появится разноцветный Арлекин, или бледная фея, или, на худой конец, — ведьма на метле.

Он стоял на тесной кухоньке, сразу по левую руку от входа. Его перевезли в квартирку на окраине города из старой, еще дореволюционной квартиры у Парка культуры, и он был самым старым в семье — даже старше Бабтони.

Его купил Ринкин прадедушка, когда еще правили цари.

Время будто въелось в шершавую, слово грецкий орех, древесину шкафа и пахло изнутри шоколадом, ванильным кремом, лавровым листом и пряностями. А внутри прятались заветные сокровища: старая деревянная кофейная мельничка, после которой кофе пах дубовой бочкой, хрустальная вазочка с виноградным сахаром и синие карловарские «носики». Из них было так здорово пить вечерами чай с молоком — на последних глотках разрешалось даже чуть-чуть прихлебывать — иначе как выпьешь до дна?

Ринка окончательно повеселела. Да ну их, пусть смеются, а мы сегодня пойдем гулять, и Бабтоня расскажет новые истории. И еще папа сказал, что на лето сняли дачу — на ней будем жить прямо до школы. С Бабтоней. Дача очень старая, с большим чердаком, а рядом — большое озеро и лес, в котором, говорят, даже водятся лоси. Родители тем временем сделают ремонт в квартире и съездят на юг — «врач рекомендовал отдохнуть от стресса, семьи и всякого такого». Но главное, главное — это целое лето с Бабтоней.

В дверь позвонили два раза, а потом дробно, причудливой мелодией, — затарабанили.

— Ба, дед Толик пришел!

Да, еще — к шкафу, пирогам и прочим чудесам — у Бабтони был дед Толик.

Он приходил к ней в гости и часами сидел на кухне, под стеной, увешанной жостовскими подносами — Бабтоня собирала их давно и страстно: маленькие, большие, старые, новые. Со старых Ринка иногда-тайно отколупывала крохотные кусочки эмали, там, где эмаль топорщилась тоненьким кружевом.

Дед был фронтовым другом дедушки — Бабтониного мужа. Дедушка не дождался, пока родится Ринка, и умер, а дед Толик оказался покрепче.

Родной Ринкин дедушка, если судить по маминым рассказам, был настоящий герой. Он мог отстать от поезда и бесстрашно догонял его на перекладных, умел варить наваристую уху из одной малюсенькой рыбешки и ничего не боялся. Вместо одной ключицы у него была ямка, в которую мама и тетя Маняша, когда были маленькими, просовывали пальцы — от пули, дедушка ведь прошел две войны.

Ринка жалела — оттого, что все так неправильно получилось, у нее не было родного дедушки, и поэтому донимала расспросами всех, кто его знал, — ей казалось, что если она услышит про него много всякого, то сможет хорошо представить, каким он был.

А однажды Ринка собралась ехать к дедушке на кладбище — ездила же Бабтоня «навещать» разных родственников, — и тут оказалось, что никто и не знает, где он похоронен.

— Понимаешь, дочка, в последние годы дедушка не жил с нами, — сказала мама, усадив Ринку к себе на колени будто маленькую, — теперь ты уже выросла и тебе можно рассказать. Дедушка много пил — привык на фронте — и ссорился с бабушкой. В квартире получался настоящий сумасшедший дом, и тогда мы с сестрой поставили ультиматум: или они не ругаются, или расходятся. Или из дома уйдем мы.

Мама помолчала.

— А что с ним было потом? — спросила ошарашенная Ринка.

— Не знаю, — мама отвернулась и смотрела куда-то на цветочный горшок, — я его больше не видела никогда после того, как он ушел.

Ринка долго не могла понять — как это, просто ушел, и все? Она то и дело спрашивала у Бабтони: «Куда он ушел? Неужели даже не сказал куда, не позвонил?» А та заладила — нет да нет — и шла сразу же по каким-нибудь срочным делам, которые вдруг появлялись ниоткуда. Ринка переживала, придумывала себе, как дедушка водил бы ее в Парк культуры и на каток, то и дело приставала к деду Толику — чтоб и тот рассказывал ей про дедушку, — а тот говорил про него мало, нехотя.

В детстве Ринка думала, что Толик — их близкий родственник, так часто он бывал у Бабтони в гостях. Он был похож на какого-то английского джентльмена — гладко выбритый, квадратный, с ямочкой посередине подбородка, ворот белой крахмальной рубашки щегольски распахнут, вязанная косами кофта перехвачена аккуратным поясом.

Правда, его отчего-то никогда не звали на семейные торжества. И мама с папой его не знали. «Просто не было случая познакомиться», — говорила мама.

Дед Толик принес им бидон кваса: «Как ты просила, Тонь». И ушел на балкон — курить: Бабтоня всегда выгоняла Толика туда. Ринка побежала за ним — она любила смотреть, как он курит. Вытаскивает из кармана «Беломорканал» или беленькие самокрутки, которые вкусно и сильно пахнут и сыпятся на пол табачными коричневыми закорючками, напевая под нос не стариковски-дребезжащим, а сочным баритоном: «Темная ночь, только ветер свистит в проводах…»

— Дед Толик, а, дед Толик? — начала Ринка издалека. Она почему-то твердо знала — деду Толику рассказать про Машку и то, как плохо быть не таким, как все, и смешным, можно. — Ты веришь, что бывают такие вещи, которые только для тебя? Ну, которые другим непонятны? Из-за которых ты для них глупый и смешной.

— Со мной только такие и бывают, — сказал дед Толик.

И тогда Ринка, торопясь и сбиваясь, рассказала ему все.

Слушая, Толик пыхтел самокруткой и внимательно глядел на Ринку. А потом, когда она замолчала, выжидая, объявил: «Сегодня мы идем в ресторан».

Ринкины обиды как рукой сняло. Что там глухота и вредная Машка Тыкобинец против похода в ресторан с дедом Толиком!

Бабтоня как-то странно посмотрела на него и, не сказав ни слова, ушла надевать праздничный — «выходной» — пиджак с жемчужной брошью, похожей издалека на маленький парусник.

Они шли мимо Детского городка на автобусную остановку, по кромке зелени вскипали белым заросли боярышника, а Бабтоня рассказывала свои фирменные истории. Про то, как Божество Ночи рассыпало на землю всю муку, собираясь замесить тесто для пирога, и из нее получился боярышник. Или про новые духи Царицы Грозы, которые она открывает в начале мая, как раз когда пахнет черемуха, — такие истории она выдумывала на ходу, и каждая новая была интереснее старой.

— Антонина Васильевна, — укорял папа, услышав одну из них, — у нее же двойки по биологии будут.

— Не выдумывай, Митя, — отмахивалась тогда Бабтоня от папы.

Ринка шагала между Бабтоней и дедом Толиком, держала их за руки, подпрыгивала от радости, то и дело сбиваясь с шага, — «козликом», как добродушно говорила Бабтоня, — и была совершенно счастлива.

Двадцать пятое мая .

Дорогой дневник!

Я — Ринка. Глухая. Ну, не совсем. Я слышу, конечно, но маловато. И не люблю, когда меня называют «глушня», — у сестры Риты это получается необидно, но все равно не люблю. Рита меня старше, она умеет играть на пианино и думает, что совсем большая. У нее взрослые друзья, ей со мной неинтересно. Ты меня еще совсем не знаешь, но теперь я каждый день буду тебе что-нибудь записывать.

Сегодня, к примеру, дед Толик водил нас в ресторан. Там ужасно красиво. На столах — скатерти и салфетки, такие белые и твердые, что хрустели под пальцами. От крахмала — объяснила Бабтоня. Блестящие ножики и вилки.

И самое главное — большущий аквариум. Во всю стенку. Туда, наверное, могла бы поместиться настоящая акула. Только еще невзрослая.

В аквариуме плавали разные рыбы, еще крабы и раки. Крабы были очень смешные, они прыгали по дну аквариума бочком, и от их лап поднимались облачка из песка. Потом Бабтоня сказала, что аквариум, оказывается, не для красоты. Рыб ловят сачком, который лежит наверху, на крыше аквариума, и жарят для посетителей.

Это просто ужасно, понимаешь? Люди смотрят на рыбу там или краба, те им улыбаются, а потом человек показывает толстым пальцем и — хлоп! — рыбу отводят на казнь. То есть этим людям нравится думать, когда они ковыряются вилкой в рыбьем мясе, о том, что только что встречались глазами с тем, кто лежит у них в тарелке.

Фу, кошмар. Я так расстроилась, что мне даже расхотелось есть.

Дальше было ужасно интересно. Бабтоня заказала себе мясо под майонезом, мне винегрет. А дед Толик попросил рыбы.

Живой.

Такого свинства я от него не ожидала.

Он подошел к аквариуму и долго тыкал пальцем в раков и разных рыбешек.

— Как обычно? — спросил у него официант устало, когда тот натыкался вдоволь — кажется, заказал почти весь аквариум.

Официант вроде ни капельки и не радовался тому, что дед Толик заказал так много рыбы.

— Как обычно, — сказал Толик, — а есть я буду чахохбили.

— Опять полпенсии просадил, — вздохнула Бабтоня. Но не расстроенно, а так, словно для виду. То есть он не в первый раз целый аквариум на ужин заказывает. Я, конечно, очень удивилась — до чего оказался прожорливым дед Толик, как же он умудрится съесть всю эту уйму рыбы, да еще и чахохбили впридачу?

У меня настроение стало — хуже некуда. А на Толика я не на шутку разорилась — про себя. Ведь он этим рыбам только что в глаза смотрел.

А потом принесли чахохбили, и винегрет, и мясо — и мы ели, очень вкусно.

А рыбу все никак не несли.

В конце концов дед Толик вытащил кошелек и заплатил за все, вывалил официанту на стол очень много денежных бумажек — столько за один раз я еще никогда не видела.

И официант выкатил большой ящик на колесиках. Внутри оказалась вода и все рыбы и раки, которых заказал дед Толик! Я подумала сразу, что он хочет сам жарить и съесть их дома, в одиночестве. Было противно. Но потом оказалось, что зря я про него так плохо подумала.

Оказалось все совершенно чудесно — дед Толик купил рыб, чтобы их выпустить — или подарить в зоопарк.

А раков отдаст знакомому с аквариумом — когда погода наладится, их выпустят в какое-нибудь озеро.

Вот так!

Еще оказалось — дед Толик такие штуки проделывает давно.

Когда я, перед уходом уже, ходила в туалет, слышала, как официант говорил повару:

— Опять здесь этот дед полоумный.

А деду Толику, похоже, все равно — кто что про него подумает.

 

Глава вторая

Повелительница ос

— Так это вы теперь в ничейном курятнике живете? — спросил серьезный темненький мальчик и сунул в рот недозрелую смородину с куста, разделяющего два участка. Подержал во рту, подумал — и проглотил.

— Чегой-то курятник? — обиделась Ринка.

Домик на холме, куда их привез папа на электричке, а потом автобусе, и где уже ждала Бабтоня, едва успевшая до их приезда разобрать привезенные вещи, и впрямь был похож на курятник: облупившаяся розовая, выцветшая почти до белизны на солнце краска и кривая табличка с номером участка «321». Казалось, дом вот-вот завалится на бок, но Бабтоня сразу же сказала, как отрезала:

— Он уже тридцать лет простоял и еще столько же простоит.

Если розовый домик и был курятником, то самым лучшим в мире, думала Ринка. С самым таинственным чердаком, с лестницей, винтом закручивающейся вокруг толстенной — корабельной почти — сосны, — и книжными полками на втором этаже, на которых чего только не было: и сказки, и старинные журналы, и пыльные учебники, и толстенные, пахнущие деревом и временем, медицинские справочники. Ринка забиралась на второй этаж даже днем, когда солнце вовсю поджаривало старые яблони в саду и запущенные, заросшие лопухами да иван-чаем поляны — и вытаскивала книги наугад, и рассматривала картинки, читала чудной текст, забывая о том, что скоро обедать, что можно было б и на пруд сходить, что Бабтоня просила нарвать дикой мяты в том углу, где растут корявые сливы.

В общем, если это твой курятник, то все равно обидно.

— Ну, мы так его тут называем, — пояснил серьезный мальчик. — Он все время пустой, много лет пустой.

— А я глухая, — вдруг решилась Ринка. Лучше уж сразу все сказать — одним махом. И добавила: — Слышу очень-очень плохо.

— Да ну. А я слепой, у меня, типтого, минус семь, — весело отозвался чернявенький и поправил большие очки в роговой уродливой оправе, — без очков ничего вдалеке не вижу. А можно к вам? Тебя как зовут? Меня — Рудик.

— Ринка.

И Ринке стало ужасно радостно. С этим парнем можно и дружить, наверное.

— У нас зато чердак с привидениями, — похвасталась на радостях Ринка.

— Да ладно, сочиняй! — восхищенно не поверил Рудик.

— Правда-правда, — заторопилась Ринка, — ночью, когда все лягут спать, — привидения давай шуршать и по стенкам скрестись.

Глаза Рудика загорелись.

— Слушай, а пошли на разведку! Посмотрим, что там у вас за чердак.

— Только мы быстренько сбегаем на чердак, разберемся с привидениями, а потом сюда, есть пенку с варенья, — предупредила Ринка Рудика, перепрыгнувшего канаву между участками, чтобы попасть к ним в сад.

Предупредила честно — потому что в саду, заросшем до самого дома дикими цветами и крапивой, на расчищенном от сорняков пятачке Бабтоня собиралась варить земляничное варенье. В колченогой чугунной печурочке трещал огонь, и маленькие угольки с треском выскакивали из открытой дверцы на землю. На столике стоял огромный эмалированный таз, полный душистой земляники с сахаром.

Бабтоня — толстым шеф-поваром, только белого колпака не хватает — в холщовом фартуке, готовилась священнодействовать, колдовать над вареньем и пенкой.

Пенку никак нельзя пропустить, это Ринка знала твердо — она собирается на поверхности сладкого озера долго, горы бело-розового наползают друг на друга, вскипают, пахнут пряно и остро свежей лесной земляникой.

Бабтоня иногда варила варенье и в городе — но там все было не так волшебно: не летали вокруг с жужжанием шмели и осы, не карабкался на крышу маленького домика, который Бабтоня хочет превратить в кухню, кудрявый хмель и дикий виноград, не пахло древесным дымом из чугунной печки.

— Кыш отсюда, паразиты! — отмахивалась Бабтоня от ос — они лезли в землянику и садились ей на фартук, кружили вокруг ног в парусиновых башмаках и угрожающе пикировали на аккуратный воротничок цветастого платья.

Когда осы донимали меньше, она отмахивалась от Риты — той было скучно, и она хвостиком ходила за Бабтоней, ныла:

— Ну бабушка, ну что мне поделать. Мне скучно, ску-учно.

— Сейчас я тебе полк солдат позову, тебя веселить, — иронично говорила Бабтоня, — вон иди, погуляй.

И тогда Рита молча пристраивалась на старом шезлонге в саду и смотрела, как Бабтоня размешивает в тазу землянику.

— Баб, это Рудик с соседнего участка, — сказала Ринка, подтаскивая нового приятеля поближе к Бабтоне.

Та кивнула.

— Здравствуй. Рудик — это кто? Рудольф?

— Ага, — заулыбался словоохотливый Рудик. — Типтого. Как Рудольф Нуриев, мама меня еще в балетную школу хотела отдать. Только я отказался — не мужское это дело в колготках по сцене прыгать.

Рита насмешливо фыркнула.

— Вы только не называйте меня Рудольфом, — он скривился, будто у него вдруг разболелся зуб. — Рудольф Потапов — не звучит. Рудик куда лучше. Вот вырасту и обязательно поменяю себе имя.

У крыльца Рудик нашел на земле палку потолще.

— На всякий случай, — пояснил он Ринке, — вдруг привидения осатанеют? Тогда мы станем от них отмахиваться.

Лестница на чердак зверски скрипела под босыми ногами, плясали в столбах солнечного света потревоженные пылинки. Ринка чихнула.

— Тихо! Слышишь? — Рудик схватил ее за руку.

Ринка, конечно, ничего не слышала.

— Там кто-то бормочет, будто басом. Не бойся, мы им не сдадимся! — Рудик, чтобы придать весу своим словам, потряс палкой, словно фехтуя с невидимым противником.

А Ринке вовсе и не было страшно — внутри мячиками подпрыгивала радость оттого, что у нее появился Рудик и теперь они идут охотиться на бормочущих привидений.

Дверь на чердак — старая, перекошенная, обклеенная когда-то бордовыми, в золотых виньетках, обоями — была закрыта лишь на деревянную задвижку.

Внутри — полумрак, только из малюсенького чердачного окошка веером расходились тонкие солнечные лучи, скупо освещая несметные сокровища: старинных кукол с рыжими волосами и огромными голубыми глазами, в кружевных платьях, потемневшие от времени комоды, покрытую паутиной швейную машинку с коваными ножками, похожими на диковинные чугунные цветы, — и много чего еще.

Рудик даже присвистнул:

— Ничего себе чердачок — для такого-то курятника!

Отсюда чердак казался огромным — больше даже самого дома.

А за широченной балкой, прямо под чердачным оконцем — теперь это было слышно даже Ринке — кто-то яростно жужжал, скребся и бормотал.

— Как ночью, — прошептала она Рудику прямо в ухо, чтобы не спугнуть привидение.

Они крались, изо всех сил стараясь не шуметь.

Замирали от страха, боясь увидеть за балкой неведомое привидение — наверняка очень страшное. Оно гудело все ближе и ближе, пуская по спине холодок ужаса.

— Ой, — сказал Рудик, первым заглянув за балку, и сразу погас, — всего-то.

Прямо на крутом скате крыши, около огромного, угрожающе торчащего гвоздя, которым листы шифера крепились к крыше, висела гигантская серая груша. По бокам ее вилась светло-серая полоса, и оттого казалось, что груша — мраморная. У словно бумажного устья толпились осы — побольше, поменьше — влетали внутрь и деловито улетали прочь, просачивались сквозь чердачное окошко в сад.

— Осиное гнездо, — подытожил Рудик, — а никакое не привидение. Это они у вас скребутся.

— Поэтому-то их в саду так много, — догадалась Ринка и прибавила: — Я все время боюсь, что меня укусят.

Рудик снова оживился.

— Тогда их надо извести. Я вас освобожу!

Осы, будто почуяв опасность, угрожающе загудели.

— Рудик, а может, не надо? — попросила Ринка.

Но было уже поздно.

Словно средневековый рыцарь, с палкой наперевес, элегантно заложив одну руку за спину, Рудик кинулся на осиное гнездо. Он сделал стремительный выпад и залихватски проткнул гигантскую грушу. С сухим треском стенка осиного гнезда откололась, обнажив серые соты, похожие на бесчисленные квартиры многоэтажного дома, вроде того, в котором жила Ринка с родителями.

Осы, обезумев, вылетали из разрушенной своей многоэтажки — и их становилось все больше.

«Как они там все помещаются?» — только и успела подумать Ринка, одна — совсем огромная, как показалось ей, — сумасшедшим самолетом спикировала на Рудика.

— Ой-ой-ой, прямо в глаз тяпнула! — завертелся он на одном месте. Другая тут же вцепилась ему в губу.

— Бежим! — Ринка схватила его за руку и, почти не чувствуя боли от двух укусов на плече — осы, похоже, решили пережалить их до смерти, — потащила враз ослепшего Рудика с чердака.

Глаз у него уже распух и заплыл. Не разбирая дороги, летели они вниз: по чердачной лесенке, пулей по всему второму этажу, по сосновым ступенькам винтовой — и с криком выбежали в сад.

Осы, злобно жужжа, летели за ними — казалось, они уже заполнили весь дом и не было такого уголка, куда бы не просочился темный осиный рой.

— Что стряслось? — крикнула им навстречу Бабтоня — она как раз снимала с кипящего варенья бело-розовую пенку.

— Осы! — вопила Ринка. — Летят сюда!

— Я сломал гнездо, нечаянно! — орал благим матом Рудик.

— Где гнездо? — взволнованно спросила Бабтоня, а Рудик, перемежая слова ревом, выкрикивал: «На-чер-да-ке.»

— Так, — сказала Бабтоня, и Ринка не знала, что хуже — заполонившие весь дом жалящие осы или это предгрозовое Бабтонино «так».

— Быстро в сарайчик, — скомандовала она.

Погнала ревущего Рудика, перепуганную Ринку и притихшую Риту — словно цыплят — в сарайчик, который когда-то должен стать кухней. Пока они бежали, воздух в саду вибрировал, жужжал, кипел осиным негодованием — из окон дома вылетали черные осиные толпы. Весь домик превратился в жужжащее гнездо, как с перепугу показалось Рудику.

Было страшно — так страшно Ринке не было никогда. И она могла поклясться — Рудику тоже.

Самым главным казалось — бежать со всех ног, успеть спастись.

Бабтоня захлопнула тяжелую дверь и заперла ее снаружи на ключ.

— А ты? — только и успела пискнуть Ринка.

Бабтоня — будто из дома не летели сумасшедшие, разъяренные осы, будто прогуливаясь даже, подошла к печурке, покидала в большое железное ведро горящие головешки, а сверху — траву. Взяла одну головешку, словно факел, в руку.

А им только и оставалось, приникнув к окну, с замирающим сердцем смотреть в сад, как на сцену.

Бабтоня шествовала — с ведром и факелом — к дому и выглядела настоящим храбрым воином на поле жестокой битвы. Дым из старого ведра окутал ее с ног до головы, так что даже цветочки на платье растворились в плотном сизом мареве. Осы не летели на нее, словно она была заколдованная.

Ринка гордилась тем, что у нее такая смелая бабушка, — и боялась за нее ужасно.

Особенно когда Бабтоня скрылась в доме и ей показалось, что наступила пугающая, давящая тишина.

— Ой что будет… — прошептал Рудик. Он уже забыл про распухшее лицо и не подскуливал больше.

— Да заткнись ты! — оборвала его Рита, но видно было, что она тоже очень волнуется за Бабтоню.

Ринка захотела бежать ей на помощь и даже — на всякий случай — подергала ручку двери, хоть и знала, что та заперта.

Дом вдруг задымился и из окон черными струйками снова показались осы — они улетали. Улетали насовсем — а вслед им клубился дым, расползался по саду, и чудилось, покосившийся домик с облупившейся розовой краской и кособокой террасой вот-вот взлетит к облакам. Тронется с места, как паровоз, пробующий перед самым отправлением паровую тягу.

— Вон она! — вскочила Рита с колченогой скамеечки — казалось, с тех пор, как Бабтоня вошла в дом, прошла целая вечность.

Она стояла на крыльце — уже без ведра, но — все еще окутанная дымом. В руке у нее было осиное гнездо.

Шестнадцатое июня .

А потом Бабтоня нас выпустила. Когда все совсем-совсем закончилось, прибежал дед Толик. Да-да! Представляешь, он теперь наш сосед по даче. Вот чудно.

Дед Толик, когда все понял, так разволновался — я таким нервным его никогда не видела. А Рудик стал похож на надувного медвежонка. Только его как-то неправильно надули: весь глаз распух и даже не осталось щелочки, чтоб смотреть, а губа стала будто огромный пирог.

Бабтоня сначала прикладывала нам к укусам сырую землю, а потом подорожник. Он все лечит и еще оттягивает гной — так сказала Бабтоня. Еще его можно прикладывать к ране или ожогу — он остановит кровь и вообще вылечит. Получается — какое-то волшебное растение, не как все остальные.

Рудик поклялся, что больше никогда не станет разорять осиные гнезда. Осы так рассердились оттого, объяснил дед Толик, что мы порушили их дом. Им некуда было больше идти. Я бы, наверное, тоже с ума сошла на их месте — и Рудика так бы искусала, что ему мало не показалось.

Потом мы все ели земляничное варенье — оно было еще теплое, даже горячее. А Рудик съел осу — она плавала прямо в варенье. Их там много плавало вообще — утонули, когда решили съесть нашу пенку.

Было очень хорошо, только я все время вспоминала, что с Бабтоней, оказывается, что-то может случиться — раньше мне это и в голову не приходило. Как же мы тогда все будем — если с ней что-нибудь случится, — и я, и Рита, и мама с папой, и дед Толик?

Сегодня вечером, сказал дед Толик, обещали похолодание, дождь, грозу и даже град. Но после того, как Бабтоня победила ос, тучи с горизонта все куда-то девались, и наступил теплый-теплый вечер. Ночью даже видны были звезды. Мы с Риткой выбрались на крышу — так мы называем большой балкон без перильцев, а на самом-то деле это просто крыша веранды, недостроенная, просто покрытая досками. На веранде мы пьем чай и едим в жару.

На крышу можно выйти прямо из нашей спальни — тайно, никто, получается, нас не видит. Это наш с Риткой секрет — выходить на крышу ночами. А если подползти к с а мому краю — только не нужно заглядывать вниз, упадешь, — можно сорвать вишенку или сливу. Когда-нибудь потом, когда они поспеют. Если же подойти к крыше дома и выглянуть — то видно дом а , дом а до горизонта.

Мы лежали с Риткой на крыше, и воздух был такой прозрачный, что я, на удивление, слышала каждое слово, которое она мне шептала. И думала, что я ни капельки, оказывается, не скучаю ни по школе, ни по ребятам, ни по Машке Тыкобинец. Она даже па прощание ведь проорала мне прямо в ухо: «Ну что, до осени?» Это она нарочно, чтоб показать другим, какая она крутая и что вовсе не водится все время с «глушней». Рудик — он совсем другой.

Наверху мигали звезды — маленькими такими глазами подмигивали — и летали спутники, которые запустили еще до того, как мы родились, сказала Ритка. А еще, сказала она, если прислушаться, слышно, как звезды шепчутся и шелестят.

И знаешь, что? Мы замолчали, и я услышала — правда-правда услышала, — как шелестят звезды.

 

Глава третья

Тысяча лиц тишины

Если вы думаете, что тишина немая, — вы не знаете тишины. Тот, кто лучше всех остальных звуков слышит ее, знает — она ни секунды не молчит. Вечером она вздыхает устало, готовясь бродить по ночным улицам, освещенным желтыми фонарями, под утро задерживает дыхание — так, что его почти не слышно, — чтобы взорваться криками птиц, перекатами воды и скрипом велосипедных колес. В зной она звенящая, будто струна не торопится отдавать последний звук — и он тает-тает и все никак не растает в раскаленном небе.

Сотни, нет, тысячи видов тишины знает Ринка. У тишины тысячи голосов, тысячи лиц — она может быть мирной и сердитой, угрожающей и боязливой, плачущей и смеющейся. Но никогда, никогда тишина не молчит. Так думала Ринка, вслушиваясь в преддождевую тишину — та клокотала невидимыми еще потоками, шелестела, перекатываясь, опережая дождевые тучи.

Днем на сады обрушился страшный ливень — а все потому, что утром Бабтоня вымыла окна.

— Что за наказание, — пыхтела она, унося с веранды тазик с водой, мочалку и ворох газет, которыми только-только натерла до блеска последнее окно.

Теперь ветер швырял на свежевымытые окна потоки воды, вниз грязными дорожками бежали песчинки, мелкие щепочки и прелые еловые иголки, принесенные дождем бог знает откуда.

В прошлый четверг было то же самое. Никак не удавалось Бабтоне помыть окна.

— Тебя нужно посылать в засушливые страны вместо гуманитарной помощи, — смеялся дед Толик, допивая чай из кружки с нарисованным репейником и щербинкой на ручке, — лечебно-спасительное мытье окон.

А сразу после дождя появилась Женька — выросла в Ринкином лете, будто молодой гриб.

— Пошли к Женьке, — сказал с порога Рудик, так просто и буднично, словно Ринка всегда знала, кто это.

До этого дня Ринка — с самого приезда — отсиживалась на своем участке. Он казался особым, удивительным — и новым — миром: с покосившимся домиком, с таинственным хозяйственным сарайчиком, полным чудных вещей, вроде старого мопеда и витой старинной птичьей клетки, с домиком-кухней — за ней вились темные проходы, всегда сырые и сумрачные, там, знала Ринка, жили огромные жабы.

И вдруг оказалось, что с одной стороны дачного поселка — озеро, узкое, словно большая река. На озере, в Ореховой бухте, стоят на приколе лодочки и даже одна маленькая белая яхта, а в Лосиную запруду из лесу, когда все тихо, выходят лоси с выводком.

Если бежать вверх по улице, упрешься в густой лес.

— За просеками я видел кабана — вот такущего, он задрать меня мог спокойно, — хвастался Рудик.

Еще на просеках — целые зверобойные поляны и огромные малинники.

Прямо у леса и жила Женька.

Рудик по-хозяйски толкнул калитку, взвыл: «Же-ень!» — и прошлепал к крыльцу.

Женька показалась Ринке похожей на птицу — на вечно улыбающуюся птицу. Маленькая, юркая, с длинной толстенной косой. Женька тут же уставилась черными круглыми глазищами на Ринку.

— У вас правда, что ль, чердак, будто в замке? — быстро глянув на Рудика, спросила ее Женька.

Ринке ужасно захотелось понравиться ей и она с готовностью сказала:

— Конечно, ты заходи к нам, когда только захочешь, я тебе покажу.

Женька кивнула — и маленький нос, в профиль похожий на клюв или горбатый мостик, кивнул вместе с ней, совсем по-птичьему.

Женькин участок был совсем другим, не таким, как у Ринки, Рудика или деда Толика: совсем пустым, с огромной кучей белого песка прямо у калитки и длиннющим бревном рядом, оно лежало одним концом на земле, другим — на песочной куче.

По бревну можно ходить, раскинув руки — будто летишь, а Женька показывала на нем пируэты: вмиг взбегала наверх, по круглому наклону, босая, будто приклеиваясь к древесине маленькими пятками, прыгала наверху и безошибочно приземлялась на бревно.

У Ринки так никогда не получалось — и у Рудика тоже, как он ни старался, ни падал и ни пыхтел.

Под крыльцом у Женьки жили ящерицы — тоже такие, каких ни у кого на участке не было: маленькие, совсем черные, смахивающие на змеек, с иссиня-черными, почти масляными, головками. Они выползали днем на ступеньки и, замерев, впитывали в себя полуденное солнце.

На соседнем участке разгуливала Женькина соседка — пенсионерка Ватаулиха, по прозвищу Старуха Ватаулиха. Она целыми днями шастала по улице — смотрела, кто что делает, кто как живет, чтобы потом, ближе к вечеру, ядовито обсуждать соседей с подружкой Эвелиной Ивановной.

И еще на Женькином участке сидел Витька.

В первый раз Ринка его ужас как испугалась.

— М-м-мэ-э, — замычало вдруг что-то из-за спины.

— М-м-мау-у-ма-а, — промычало басом снова.

Кто-то большой и страшный, — подумала тут же Ринка.

— Витька, положи, — ласково сказала Женька и солнечно заулыбалась.

За Ринкиной спиной оказался человек. Странный. Круглый, расплывчатый — не старый и не молодой. Мужчина он или мальчик — сказать было невозможно. В общем, просто Витька.

Женькин брат держал плоскогубцы, которые, видно, только что взял со стола, странно скрюченной рукой, словно запястье его выгнулось до предела в судороге, да так и застыло. Плоскогубцы в его руке торчали неуклюже, как ложка в руке у младенца, который в первый раз в жизни схватил ее.

Казалось, что время забыло о Витьке, когда он в байковых ползунках ползал в манежике, — он так и остался маленьким ребенком — только тяжелым, со щеточкой жестких усов над верхней губой.

— Старший брат, — сказала Женька с гордостью и прибавила: — Ему двадцать четыре.

И, будто отвечая на немой Ринкин вопрос, пояснила:

— У него только паралич был, поэтому он такой.

— Детский церебральный паралич, — добавил дядя Витя, Женькин папа, высунувшись с терраски, где чистил к обеду картошку.

Женька вообще вела себя так, словно Витька был таким, как все, — будто мог ходить, а не висеть мешком на плечах отца, который с утра почти выносил Витьку на улицу, сажал, умытого, одетого в неизменный синий тренировочный костюм. Будто понимал ее шутки. Будто обижался — как все — на глупые Женькины выходки. Будто ел, как все — а не с ложечки, прихватывая ее губами, как прихватывают протянутый палец жеребята. Будто из угла рта его тогда не тянулась вниз дорожка супа.

Он сидел — синей трикотажной горой — все время поблизости, если они играли на Женькином участке, и постепенно Ринка перестала его бояться.

Когда Женька кривлялась и выделывалась на своем бревне — Витька смеялся. Он поднимал верхнюю губу, трясся огромным телом в синем трикотаже и утробно мычал — а Ринке хотелось смеяться вместе с ним, просто оттого, что Витька смеется.

— Ге-еня, Ге-е-еня, — звал он жалобно, когда Женька снова отбирала у него его любимые деревяшки, которые он целый день с упоением крутил в руках — или еще хуже, дразнилась, — Ге-е-еня-а.

Женька подходила поближе.

— Ге-еня, а-аленькое а-амно-о, — растягивая слова, говорил Витька, и Ринке хотелось его защитить.

Как-то вечером Женька сказала:

— Пошли купаться в Ореховую бухту после обеда, без взрослых!

Плавать Ринка не умела. Совершенно. Но даже если б и умела, это ничего не изменило — Бабтоня все равно ходила бы вместе с ней и Ритой на пруд — присматривать «как бы чего не случилось».

Когда приходит пора идти купаться, Бабтоня берет кружевной зонтик с бамбуковой ручкой — кажется, кружево окунули в топленое молоко, — складную скамеечку и большую сумку со всякой всячиной: кремом от солнца, очками для подводного плавания, которые никому и никогда еще не были нужны, махровыми полотенцами (одно в полосочку, другое синее, с нарисованным парусником, Ринкино любимое), надувным кругом, совсем детским, в виде черепашки, и томиком Джека Лондона. Бабтоня шествует, как султан, под кружевным зонтиком-балдахином, по тропке, а впереди — тощими гусятами — бегут в купальниках Ринка и Рита. Добегают до пляжа и бросаются в воду у берега:

— Ай, не брызгай!

— Пр-рочь с дороги, куриные ноги!

А Бабтоня усаживается на берегу, грузно опускается на складной стульчик, так что его почти не видно, и почитывает про Белого Клыка, изредка взглядывая туда, где до посинения плещутся Рита и Ринка.

Когда Ринка — зуб на зуб не попадает, губы белые, кожа покрыта плотной сеточкой мурашек — выбегает погреться, Бабтоня закутывает ее в синее махровое полотенце и говорит ласково:

— Паршивый поросенок Петровками мерзнет.

Если Бабтоня занята — готовит окрошку или как раз подвязывает розы, — то посылает вместо себя деда Толика. Так что убежать на пруд с Женькой и Рудиком ничего никому не сказав, — было даже не хулиганством. Безумием.

Ринка думала об этом весь вечер и полночи — ворочалась в кровати, вздыхала, глядя в темный потолок, расчерченный полосочкой лунного света, пробивающегося сквозь занавески, пополам. Проснулась ни свет ни заря — и думала снова. Ей страшно хотелось стать такой же, как они, сразу стать лучшим другом. И если для этого нужно убежать на пруд, ни словечка не сказав Бабтоне, — она готова.

Потом-то, когда все пройдет как надо, она Бабтоне все расскажет и разъяснит, что ее уже можно отпускать купаться одну.

Ринка маялась из-за этого все утро — Женька с Рудиком спали, да и чего им вскакивать ни свет ни заря, для них-то пойти на пруд без взрослых дело плевое.

Вот дед Толик — совсем другое дело. Он, казалось, вставал вместе с птицами и уже разводил в большом ведре какое-то очередное удобрение.

— Доброе утро, птичка, — кивнул ей дед Толик и принялся укладывать огромные кусты с комьями земли, облепившей корни, на зеленую одноколесную тачку. — Вот пересаживаю в лес люпины. А еще — купальницы.

За домом деда Толика аккуратными рядами, как в оранжерее, толпились справа люпины слева — купальницы, похожие на крохотные золотые розы.

Земля вокруг купальниц заросла густым мхом — «чтобы им уютно было».

— Люпинов и купальниц осталось в наших краях очень мало — люди их почти извели, — пояснил дед Толик. — Когда-то тут везде были люпиновые поля. Потом дали участки, и цветы перекопали. Последнее поле оставалось у сторожки — с редкими розовыми и белыми кустами. Ну а несколько лет назад и там продали землю под участки.

— Вот гады! — обозлилась на неведомых противников люпинов Ринка.

— Да ну, — усмехнулся дед Толик, — искать виноватых — пустое занятие. Я выкопал несколько кустов — они у меня разрослись, и теперь можно засадить лесные поляны.

Он поднялся — легко, словно был не дедом Толиком, а мальчиком.

— Пойдем, покажу кое-что, — подмигнул он Ринке.

Они шли через утренний лес — еще тихий и похожий на большую уютную комнату, где вдруг зажгли парадную хрустальную люстру: встающее между стволов солнце лило густым молоком свет на мохнатые папоротники, янтарные ручьи смолы на еловых стволах, муравьиные пригорки и пни, облепленные диковинными кудрявыми грибами. Такой лес — твой и только твой, он с тобой заодно, он ведет тебя бережно по тропинкам, не давая оступиться, упасть, открывает самую спелую землянику и самые крепкие подосиновики с неровной бурой шляпкой.

Лес расступился, дед Толик отодвинулся, и Ринка оказалась на поляне. На гигантскую прогалину, вызолоченную утренним солнцем, прямо на траву, казалось прилегло бело-розовое облако — королевских, редчайших люпинов, — от края до края поляны плескался розовый и белый, а если присмотреться получше, то можно было увидеть и совершенно невозможные цвета. Ринка и знать не знала, что они бывают такими разными: снежными, в синий лед, тепло-кремовыми, желтовато-белыми, с переходом в нежную зелень, ярко-розовыми, почти фиолетовыми, земляничными и дымчатыми, с голубыми благородными тенями.

— Ой, — только и шептала Ринка, и ей хотелось броситься в этот люпиновый лес, бегать, прижиматься лицом к мокрым от росы соцветиям…

Удрать из дома после обеда на деле оказалось проще простого — Бабтоня сидела с вязанием в полурассохшемся деревянном шезлонге в саду и уже сопела ровно и мерно. Заснула.

Думать, каким сделается лицо Бабтони, когда она узнает про запретное купание, совсем не хотелось. Ринка поежилась, но купальник надела, и даже спрятала синенькие веревочки получше под платье.

— Молодчина! — громко зашептала Женька, увидев ее, хотя никого на участке, кроме Витьки и Рудика, не было.

— Ну ты, раз плавать не умеешь, можешь, типтого, у берега плескаться, в лягушатнике, — милостиво разрешил Рудик.

Ринке послышалась насмешка — и стало горько от «лягушатника», захотелось доказать, что и она может не только у берега плескаться, что и она — одна из них.

Послеобеденная Ореховая бухта волшебна, но это знает только тот, кто идет купаться по безмолвным в этот час улицам — вместо того, чтобы нежиться кверху пузом на веранде, разморенно щуриться на ленивое солнце, тяжеловесно переваливающее через какую-то неведомую небесную границу, которую Бабтоня называет звенящим словом «зенит». Это знает только тот, кто поворачивает, огибая поросший малиной холм, — и вот она, Ореховая бухта. Зеленая вода, заросли орешника, покрытые молочными, еще неспелыми, орехами, и длинные, почти до середины озера, деревянные мостки. Когда по ним бежишь, словно хочешь взлететь над озером, — они поскрипывают под ногами.

— Два, три, пуск! — скомандовал Рудик, и они с Женькой двумя рыбами нырнули с мостков в воду, окатив Ринкины ноги холодным, пробив толщу воды, ловко гребя — так, как Ринке ни за что не научиться.

Вода рябилась, расходилась зыбкими кругами, плеск гулким эхом улетал в лес, ударялся о стволы берез и путался в ореховых зарослях. Женька и Рудик уплывали — весело переговариваясь — вдвоем, все дальше и дальше. От нее. А она оставалась сидеть на мостках — одна, ни на что не годная. Глухая — и плавать даже не умеет.

Ринка дернулась туда, за ними, соскользнула — будто всю жизнь так делала — с деревянного настила и… поплыла. Руки и ноги сами собой, словно вспоминая то, что когда-то умели и забыли, задвигались, по-собачьи взбивая зеленую бездну в пену. И нужно было с напряжением держать шею, чтобы не окунуться, не коснуться подбородком воды.

Ни Рудик, ни Женька не обернулись — они плыли быстро и уже превратились в маленькие точки, почти слились с берегом.

Теперь она по-настоящему одна, а внизу — зеленая толща воды, глубина, страшная, неведомая глубина, о которой она и не подумала, спускаясь с мостков, и, наверное, склизкие болотные водоросли, верткие рыбы и угри.

Разом разучившись грести руками и ногами, Ринка стала тяжелой, будто мешок с камнями, который тянет ко дну.

«Я умру, — подумала Ринка, и ноги — то ли от страха, то ли от холодной воды — свело, сковало льдом, — я утону».

— Не думай про глубину! — прикрикнул знакомый голос откуда-то справа. — Не смотри вниз! Гляди на берег — вон рыбаки идут.

Рядом плыл дед Толик.

Он просто плыл, готовый, если Ринка пойдет ко дну, довезти ее на своих плечах до берега — будто спасательный круг, надежный и верный.

Ринкины ноги вмиг отпустило, вода снова держала ее. Она барахталась, а получалось — плыла, все увереннее подминая толщу воды под себя.

Берег из волнистой черточки медленно, постепенно превращался в заросли камыша, булыжники и кусты орешника.

Нащупав дно, Ринка вышла на траву.

Вслед за ней из воды вышел дед Толик.

В брюках, рубахе и парусиновых тапочках.

Двадцать третье июня .

Я сразу подумала — сейчас будут драть. Хотя меня никогда не дерут. Но мы просто пошли домой. Бабтоня потом внимательно посмотрела мне в глаза, приложила руку ко лбу, как будто бы я болею и у меня температура, и сказала: «А что, если все начнут прыгать из окошка — ты тоже станешь?»

Я долго думала потом про это. Нет, наверное, все-таки не стану. Я просто очень хочу, чтобы у меня были друзья. И про тишину подумала — вот хоть я и глухая, а у меня есть такая тишина, которую никто не слышит. Ни Женька, ни Рудик ее не слышат — для них это просто тишина, и все. Зато у Женьки есть Витька — как у меня тишина. Другим тоже этого не понять, про Витьку, что он тоже может смеяться и расстраиваться. А у деда Толика — рыбы и люпины, которых тоже понимает только он. Получается, у каждого есть своя такая тишина. И теперь я вот думаю — а какая тишина у Бабтони?

Совсем вечером мы пошли к Толику пить чай со смородиновым листом — и я первый раз увидела, как он живет.

В доме у деда Толика очень интересно — много всяких книг, большая такая деревянная маска скрюченного лица (он сказал, что это какой-то древнегреческий бог, он его дом защищает). И очень странная фотография в книжном шкафу — молодая Бабтоня с девочками, с моей мамой и тетей Маняшей. Только таких фотографий я у нас не видела — Бабтоня там такая принаряженная и у нее даже губы накрашенные!

Когда мама с папой приезжали каждые выходные, я очень хотела познакомить деда Толика с ними. Но почему-то никак не получалось. Дед Толик всегда куда-то девался — еще до приезда родителей, а на двери в его доме висел огромный амбарный замок. И только когда родители уезжали, дед Толик вдруг снова оказывался у себя дома.

Поэтому папа просто играл со мной в бадминтон, а мама шла к озеру, и я показывала ей Ореховую бухту с яхтой, мостки, с которых мы сигали в воду, старую ничейную, кажется, лодку, с древними рыболовными сетями. Сети лежат на дне спутанным веревочным комком, а внизу в них запуталась посеревшая на воздухе ракушка.

Теперь вот они уехали в санаторий, надолго, может быть, даже до конца лета — а с дедом Толиком я их так и не познакомила!

А еще я что-то очень странное заметила — всегда, когда Бабтоня варит варенье, потом бывает очень теплый вечер и звездная ночь, даже если обещали грозу и дождь. Когда моет окна — идет сильный дождь. А если вдруг забивает гвозди — вдруг такой град начинается! Как будто она умеет вызывать разную погоду. Может быть, конечно, я себе все и придумала.

Надо будет проверить.

 

Глава четвертая

Проверка градом

Варенье — хорошая погода и много звезд (3),

Мыть окна — к сильному дождю (2),

Забивать гвозди — град (1).

За последние недели к этому списку прибавились еще две строчки:

Рубить дрова — гроза на полдня (1) и

Вкручивать новые лампочки — к большой радуге (3).

В разлинованной тетрадке у Ринки получился целый лабораторный отчет, местами, правда, похожий на строчки из сонника, который каждый день по утрам читает тетя Маняша.

Цифры около каждой строчки значат, сколько раз Ринка замечала, что Бабтонино хозяйствование творило чудеса. (1) — это было мало. (1) нужно было проверить.

Но как проверишь все это, если день-деньской кругом суета? Три дня визжала пила, дробно постукивал молоток — и благодаря деду Толику домишко-кухня в самом углу участка, мечта Бабтони, был готов.

— Гуляй, рванина, от рубля и выше, — удовлетворенно подытожила Бабтоня и развесила на окнах новые зеленые занавески в белую клеточку.

Положила на старинный круглый стол такую же зеленую скатерть. На полках появились пузатые ало-янтарные банки с земляничным вареньем, корзинки с нежно-зелеными, молочными еще, кабачками и жестяные коробки с надписями Сахар, Рис, Перловка. На те полки, что повыше, забрались древние тяжелые чугунные утюги, похожие на упрямые ледоколы, на невидимые гвоздики запрыгнули крепкие связки лука, заплетенные Бабтоней в коричневые глянцевые косицы, и серо-фиолетовые пучки чеснока, а около мойки поселились хрустящие вафельные полотенца.

Теперь в сарайчике больше не пахло мышами, высохшими орехами и старыми пыльными опилками — он превратился в настоящую кухоньку: уютную и теплую. Тут хотелось сидеть долго, за полночь, глядя, как темнеет за окном корявыми яблонями сад.

Вчера Рудик прибежал к Женьке на участок и выпалил:

— Я напал на след настоящей загадки! Про деда Толика!

Спина у Ринки похолодела, враз вспотели ладони — а Рудик конспиративным шепотом рассказывал:

— Значит, он чего-то странное готовит, типтого. Все время привозит большие ящики на своей машине. Я проследил — в ящиках полно воды, рыбины и какие-то крабы. А еще Толик ходит в лес — один, с тачкой, возит туда люпины. Ну, я пошел за ним, долго шел: там в лесу большая поляна у него, он туда их сажает. Наверняка какая-то тайна — и рыбы, и люпины.

Женька присвистнула.

Только она умела так свистеть — складывая губы трубочкой, тоненько, что мелодия круто уходила вверх, залихватски обрываясь где-то в вышине.

— Может быть, он какой-то тайный шпион? А люпины — это знаки? Я думаю, за ним нужно еще хорошенечко последить, — подытожил Рудик. — Давайте устроим, типтого, засаду?

Этого еще Ринке не хватало. Сидеть с Рудиком и Женькой в глупой засаде на деда Толика, который никакой не шпион, а просто любит рыб и цветы. Сказать им об этом? Но это ведь не ее секрет. Полдня Ринка мучилась, а потом отправилась прямиком к деду Толику.

«Да говори, конечно», — разрешил он и махнул перемазанной в земле рукой.

Рудик с Женькой слушали молча, Женька не перебивала, по обыкновению, а не мигая глядела на Ринку.

— А мне люпины покажете? — только и спросила она потом.

Рудик скептически прищурился — и даже сквозь толстые стекла очков в смешной оправе было видно, как он вредничает:

— И зачем это все? Это ж глупо — в ресторане ведь новых наловят. И люпины…

— Он делает доброе дело, — упрямо сказала Женька.

Рудик рассмеялся.

— Доброе дело в кошелек не положишь. Это, Женечка, девчоночья логика. Женская, — важно сказал он.

— Не строй из себя умного, тебе не идет, — окрысилась Женька.

Дед Толик — хотя дом раскрыт нараспашку — сидел у Бабтони, около сарайчика-кухни, прямо на ступеньках, и чинил старые часы с кукушкой, которые Бабтоня отыскала на чердаке. Вместо гирек у них были шоколадного цвета еловые шишки. Часы дед Толик приладил на колене и, дымя цигаркой, повисшей в углу рта, что-то подкручивал в часовом брюхе — а штанина холщовых брюк задралась, и стала видна сеточка шрамов на загорелой икре. Все пенсионеры носили на даче застиранные тренировочные костюмы, выцветшие панамы, растянутые футболки, а дед Толик и тут выглядел джентльменом — в отглаженных рубашках с коротким рукавом, светлых брюках и парусиновых туфлях.

«Франт», — уважительно говорила соседка Ватаулиха.

— Ну спасли вы рыбу, а в ресторан еще привезут, — приставал к нему Рудик. «Как банный лист», — вздохнула Бабтоня. — Посадили цветочки — а кто-то целый луг изведет. Зачем стараться-то?

— Что ж теперь, — хитро прищурился дед Толик, — пусть всех редких рыб переловят к чертовой бабушке? А может, и еще где-то, какой-то другой человек тоже возьмет — и посадит цветы — вот и будет нас много.

— Да разве это ж много? — обидно засмеялся Рудик. Про таких вредных говорят «шлея под хвост попала». Рудику сегодня определенно попала под хвост шлея. — Вот если б вы партию там организовали и было у вас много людей, тогда много.

— А в жизни всё вон как в часах с кукушкой, — дед Толик показал начинку часов: колесики побольше и поменьше сцепились друг с другом шестеренками, и непонятно было, какое из них главнее, так плотно переплелись они, будто корни большого дерева. — Сначала ты поможешь кому-то, а потом кто-то — тебе. Остановится один — остановятся часы.

Ринке захотелось обнять деда Толика и прижаться щекой к чуть щетинистой щеке, пахнущей табаком и шипром. Но она просто сидела и улыбалась.

А Бабтоня хозяйничала на новой кухне — резала кубиками морковь, шинковала лук, откидывала на дуршлаг душистую смородину для ягодного мусса и доставала из неуклюжего холодильника с округлыми боками огромную банку с густой деревенской сметаной, которую дед Толик купил утром на другом конце поля, в деревне за сторожкой.

Бабтоня готовила еду на много дней. И куриную лапшу с потрошками, в которую нужно сыпать свежепорезанный, пахнущий немного елкой укроп — уже в дымящуюся тарелку. И котлеты с пышным картофельным пюре, пахнущим молодой картошкой и сливками. И курицу в томатном соусе со всеми мыслимыми травами.

Ринка за ней присматривала — готовая занести в свой лабораторный отчет новую строчку. Страшно подумать, в какие атмосферные бедствия могут выкипеть все эти супы, компоты и соусы. Но все было спокойно — похоже, только варенье, которое Бабтоня варила в эмалированном тазу, вызывало в природе какое-то помутнение.

Поэтому Ринка забралась на чердак, разбирать сокровища. Вот Бабтоня закончит с готовкой, и тогда Ринка проверит, правда ли она умеет вызывать град. Или ей все это просто показалось.

Хотя Ринке и нравились Рудик и Женька — ужас как нравились, — хотя она и любила гулять с дедом Толиком в лесу и сидеть около Бабтони, когда та готовит или вяжет, и слушать ее рассказы про прошлое, а все-таки спокойнее всего было одной.

Когда ты одна, можно совсем-совсем расслабиться. Когда ты одна — то тут и замечаешь, как все-таки крепко была сжата внутри невидимая пружина, оттого что все время боишься что-то не расслышать, и теперь пружина медленно-медленно распрямляется. И можно побыть самой собой — не обращая ни на кого внимания.

Не читать старательно по губам, к примеру, — она этому давным-давно научилась. Не специально, просто пришлось — иначе превращалась сама в куколку бабочки, живущую внутри кокона.

Так, как читала по губам Ринка, не умел никто. Она стала виртуозом и даже освоила немые иностранные языки.

А если быть одной — то лучше всего на чердаке ничейного курятника. Тут уже нету огромного осиного гнезда, а есть старые коробки, пыльные игрушки и стопки книг — почти до потолка.

— Ри-и-ин! — истошно вопили с улицы так, что было слышно даже Ринке на чердаке.

Ринка свесилась из окна.

— Рин, слышишь? — кричала Женька, задрав голову. — Родители в лес ушли, оставили меня с Витькой, а мне очень, ну просто очень надо уйти.

Она запнулась.

— К озеру.

И покраснела.

У озера жил старший мальчик с красивым именем Виталий и смешным прозвищем Дракоша — потому что на руле его велосипеда сидел маленький резиновый дракон. Женька была для него «малявкой» и с таким положением вещей мириться вовсе не хотела. Она то и дело бегала к озеру — то будто бы купаться, то рыбу ловить то лосей смотреть, то просто бродила по тропинкам! Вдруг Дракоша увидит ее и поймет, что никакая она не малявка, а очень даже красивая девочка — с которой можно дружить.

После рейда к озеру Женька приходила домой медленно и только все вздыхала — Ринка понимала: ничего на этот раз не получилось.

— Присмотришь за Витькой?

— Ладно, — согласилась Ринка и вернулась к пыльным стопкам, а Женька вприпрыжку поскакала к озеру, так что черная коса скакала вместе с ней.

Почитаю немножко, а потом проведаю Витьку, решила Ринка. Так быстро ведь с ним ничего не случится.

Сегодня она нашла две новые книжки — «Справочник фельдшера» и учебник по анатомии. Про справочник Ринка уже слышала — такая книжка, только поновее, была дома у тети Маняши, и Бабтоня шутила, что та находит у себя все болезни, какие только можно вообразить.

Ринке всегда было любопытно, какие же болезни можно себе вообразить.

Загадочные и странные абсцессы, уремия и плеврит. Старые знакомцы грипп, коклюш и скарлатина — и много чего еще. Но самым интересным был хирургический раздел. И глава «Раны». Крови Ринка ужасно боялась — но раздел все равно манили ее, как что-то страшное и будто бы запретное, полное таинственных медицинских слов. Оказывается, чтобы остановить кровотечение, нужно наложить жгут выше раны. Или ниже — тут Ринка совсем запуталась, потому что стало очень непонятно.

Потом она просто сидела, смотря, как сквозь чердачное окошко сочится солнечный свет, и ломала голову как же сделать так, чтобы Бабтоня куда-нибудь забила сегодня хоть один гвоздик. Ничего путного в голову не приходило. Ринка вздохнула и принялась за учебник анатомии, шевеля тихонько губами: «подошвенная артерия», «бедренная вена», «таранная кость», «кости предплюсны». Анатомии в школе у них еще не было, и учебник этот казался ей волшебством, а собственные руки и ноги теперь — конструктором, из которого можно вдруг собрать красивый домик. Закругленный конец одной кости входит в углубление, ямку в другой — как детский пазл.

Ринка в восхищении уставилась на свою ногу — надо же, на вид такая обычная, только с большой родинкой на коленке, а чего только внутри нет.

— Я как чувствовала, что ты здесь, — сказала Бабтоня, грузно поднявшись по ступенькам наверх. — И чего ты тут ховаешься? Такой день хороший. Пошли в сад, а?

Это вот Ринка в Бабтоне очень любила — она не приказывала, не командовала, а просто разговаривала с ней, как Женька или Рудик. Теперь она просто села с ней рядом, взяла в руки и учебник и «Справочник фельдшера».

— Тебе интересно?

Ринка кивнула. «Прям как Коля», — вздохнула Бабтоня. Коля был ее братом, который хотел поступить в медицинский, не поступил и ушел на фронт. А потом его немцы убили, Бабтоня так не увидела его больше. Ринка видела в фотоальбоме у Бабтони его фотографию — в майке и шортах, просто вихрастый мальчишка с носом-уточкой.

— Баб, а что такое жгут?

Бабтоня заинтересованно посмотрела на Ринку.

— Это такой ремень специальный, его повыше раны нужно затянуть на ноге, если кровь так течет, сильно, будто пульсирует.

— Сильно затянуть? — Ринка содрогнулась.

— Ну так. Нормально. Только долго нельзя держать, час подержишь, и все.

— Все понятно. — Ринка вздохнула и взяла Бабтоню за сухую ладонь, вдохнула запах лаванды и черного перца. Вспомнила вдруг, что так и не проверила, умеет ли Бабтоня вызывать град. — Пошли на улицу, баб.

Около крыльца валялись чурочки от стройки деда Толика — они были белые, будто дерево только-только взрезали наискось, и пахли стружками. Ринку осенило:

— Баб, слушай, я хочу чего-нибудь построить. Научи меня гвоздики забивать — ну вот чтоб две эти чурочки сколотить? Я тоже хочу строить как дед Толик. Ну пожалуйста, а?

Бабтоня кивнула и отправилась за молотком и гвоздями — Ринка пулей вылетела с крыльца. Подбирать чурочки — а внутри все дрожало, как у охотничьей собаки, которая наконец-то вышла на след зайца. Бабтоня приладила чурочки на скамейке, поставила гвоздик на то место, где ему полагалось быть, сноровисто размахнулась и ловко ударила по шляпке. Шляпка тут же мягко вошла в древесину — еще два удара, и гвоздь сидит как влитой.

Только что светило солнце, и куда ни глянь — до самого горизонта ни одной тучки. Секунда — и набежало непонятно откуда взявшееся облако, из него посыпались жесткие, словно слежавшиеся льдинки, снежинки. Стало совсем темно — как вечером, в сумерках, а с неба все сыпалось и сыпалось без конца.

Настоящий град — сомнений не оставалось. Град оттого, что Бабтоня забила гвоздь.

Ринка с Бабтоней замерли.

— Ах я, дубина стоеросовая! — опомнилась Бабтоня и кинулась по мокрым ступенькам, не обращая внимания на град. К беседке, убирать со стола вязание, в котором уже, как в вороньем гнезде яйца, лежали градины.

Горошина — лесной орех — мячик для настольного тенниса: градины превращались в какие-то безобразно большие ледяные глыбы.

«Витька!» — вдруг вспомнила Ринка и похолодела.

Про него-то она и забыла.

А потом — сорвалась с места и, не чувствуя под собой ног, забыв, что сверху остро хлещет градом, по плечам, по затылку, жестоко бьет по спине, понеслась к Женькиному участку.

«Он живой? Ему, небось, больно и холодно? Как же я забыла?» — горячо стучало в висках, хотя на улице стало прямо как в холодильнике.

Ринке казалось, что она бежит целую вечность и чем больше она старается, тем больше не успевает.

Лес навис над головой, казался больше и страшнее — то ли от грозового черного неба, то ли просто от страха, от которого подводило живот, страха, что не успеет.

Ринка споткнулась, вбегая в калитку, почти проехалась голыми коленками по острым камешкам гравия приземлилась на ладони — и не приземлилась даже, а просто коснулась земли легонько, оттолкнулась от нее в стремительном беге и затормозила за крыльцом.

Витька был, конечно, тут — куда бы он один делся?

Он поднимал руки беспомощно — как раненый зверь, лишившийся последних сил, — старался прикрыть ими голову, спрятаться, отмахнуться от огромных градин. Он мычал — жалко, утробно, будто ребенок, которого незаслуженно обидели. А равнодушный град хлестал, бил белые ладони, оставлял на толстых запястьях красные следы, барабанил по голове, по ушам в веснушках.

Раньше Ринка боялась подойти к нему близко, а теперь забыла про все и только думала — сможет ли перетащить его через дорожку, туда, под крышу крыльца, где сухо и не сыпется на голову острый лед.

«Подожди, сейчас, Витька, сейчас, потерпи». — Она положила его руку себе на плечо, та соскальзывала, потом другую, взвалила на спину, будто огромный синий трикотажный рюкзак.

Ринка никогда еще не таскала таких тяжестей. Витька был тяжелый — очень тяжелый, — он бессильным живым грузом давил к земле, грозя свалить Ринку с ног, мычал громко, тревожно, будто боялся тоже, что она его уронит.

«Главное — не упасть, не упасть», — думала Ринка и делала маленькие, микроскопические шажки к крыльцу, а в лицо било ледяным градом, наотмашь.

Еще, еще один шаг! Ноги свинцовые, кажется, что от усилий, от тяжести сейчас лопнут глаза, оторвутся руки, она упадет без сил. Но она не может упасть — потому что на спине у нее Витька, которого во что бы то ни стало надо донести до крыльца.

Еще шажок — и Витька огромным мешком скользит куда-то в сторону. «Все пропало, — мелькает в голове у Ринки. — Как же я его теперь подниму?»

Он все падает и падает, и кто-то подхватывает его и говорит Бабтониным голосом:

— Рин, держи за ту руку.

И она держит — и они тащат его уже вместе, теперь намного быстрее, Бабтоня уверенно несет Витьку, будто он и не тяжел вовсе. Ступенька, еще одна — и лавочка, куда Витька плюхается обессиленно, словно он сам дошел до дома, и жалобно мычит.

Бабтоня пригладила совершенно мокрые, ставшие мелкими-мелкими кудряшками волосы и выразительно посмотрела на Ринку.

Они стояли молча, пока не кончился град — так же внезапно, как и начался.

Двадцать шестое июня .

Дневник, когда ты читаешь про волшебство в книжке или просто мечтаешь о нем, засыпая под летний дождь, то представляется, как же хорошо будет, случись в твоей жизни чудо. А когда оно подходит близко-близко, то страшновато. Так, что и проверять уже не очень-то и хочется. Потом все оказывается таким же обычным, как завтрак, обед и ужин. Вызвала Бабтоня град — а будто так и надо.

Женька прибежала вся испуганная, и глаза у нее были как блюдца. Но потом она увидела, что мы увели Витьку на крыльцо, и перестала бояться.

Вечером я пять раз пересказывала Рудику, как все было. А Женька закатывала глаза и говорила: «Это что теперь, если мне приспичит полить сад, нужно просто попросить Бабтоню помыть окна?»

Вот ведь и вправду непонятно, что теперь делать с этими чудесами — просить Бабтоню варить варенье, чтобы вечером подольше погулять под звездами? Вкручивать лампочки, чтоб полюбоваться на радугу? Глупо как-то.

Я даже спросила у Бабтони: «Как так получилось, что ты погоду меняешь?»

«Не знаю, — сказала она, — получается как-то, а почему — кто ж его знает». А Женька сразу пристала: «Я, — говорит, — у вас буду просить солнышка, можно?»

Бабтоня сделалась серьезная-серьезная и сказала: «Нет, миленький. Я вот думаю, такими вещами играть нельзя». И я догадалась — для Бабтони это как для меня громкая тишина. Как дождь и снег — вот вроде и идет, а как к этому относиться — не знаешь. Оно не плохо и не хорошо — просто так.

На чердаке, потом уже, я нашла старинную шкатулку — она открывается запросто, ключа не нужно. Шкатулка пахнет табаком и вишневыми косточками, наверху у нее две створки, как большие двери, вроде тех, что в каждой комнате дворца Кусково, куда мы ходим гулять с Бабтоней и Ритой осенью. Внутри — много-много старых фотографий. Они стали совсем желтые, с заломанными уголками, со странными пятнами. А на них — офицеры в гимнастерках и галифе, совсем как в старом кино про войну, еще люди с какими-то аппаратами, в огромном поле, за горизонт. И дети — в пальтишках и шапочках, на каруселях, или просто стоят с медвежонком в руках. Я почему-то подумала, что некоторые девочки очень уж похожи на маленьких маму и тетю Маняшу — только откуда они бы тут взялись?

Еще я все думаю и думаю вот про что. Когда в прошлый раз приезжали мама и папа, я слышала, как они разговаривали — ну про санаторий там, про разное. Мама все говорила: «Нет, ну это все-таки такой груз — оставлять на маму детей на все лето, она же все-таки в возрасте». А папа повторял свое любимое: «Вот ведь в чем тут штука, пойми ты — нашим старикам это нужно больше, чем внукам. Мы их занимаем, чтобы у них появился смысл жизни».

Что же это получается — Бабтоне больше нужно быть со мной и Ритой, чем мне с ней? И как понять — кто кому больше нужен? Тетя Маняша всегда спрашивает — кого ты больше любишь, маму или папу? А я не знаю, что ответить. Я просто убегаю от ее противных вопросов и делаю вид, что мне очень срочно нужно к Рите или там к Бабтоне. Она вообще странная, тетя Маняша. «Дети — это маленькие паразиты, — любит говорить она. — Сидят у тебя на шее и сосут все соки». Хотя у самой тети Маняши детей-то и нет — но она знает все лучше всех про их воспитание. И почему все считают, дети — это кто-то маленький, несамостоятельный, за него нужно все делать? А потом как школу закончит — так сразу и взрослый, разбирайся, как знаешь. И я точно знаю, дети — тоже самостоятельные люди, а никакие не паразиты. Как-нибудь я тете Маняше это докажу.

А вот кого люблю больше — маму или папу — я и вправду не знаю. И как измерить, где любишь больше, a где меньше?

Вот, к примеру, маму я люблю так, что можно утром забраться к ней в постель и, пока она еще спит, смотреть, как на солнце оттаивают стекла на лоджии, или там, если в школе все плохо, прийти и уткнуться ей в плечо, а она погладит по голове — и снова все будет хорошо. А папу я, допустим, люблю по-другому, с ним можно поиграть в бадминтон и в цирк, и постоять около стенки на голове, и сказать ему небрежно: «Пап, а у меня по литературе пятерка», — и он будет одобрительно кивать, как будто это самое важное в жизни, пятерка по литературе.

Еще она спрашивает, за что я люблю Бабтоню. Это вообще. Некоторые взрослые все-таки иногда такие глупые. Почему вот, интересно? Я ее люблю — и все тут.

 

Глава пятая

Степное эхо

Папа у Рудика красивый и непутевый. «Да, непутевый» — так говорила про него Бабтоня.

Ринке нравилась его лысая, бугристая, похожая на грецкий орех голова, загорелое до красноты, как у индейца, лицо и вечно прищуренные, будто дядя Дима внутри себя все время улыбался, глаза.

Проходя по улице, Рудиков папа казался сошедшим с экрана телевизора облысевшим Трубадуром — джинсы-клеш, рука большой ладонью рассекает воздух, парусом помогая преодолевать метр за метром, и кажется тогда, что он плывет яхтой по улице, а не идет.

Иногда дядя Дима словно испарялся — вот вроде бы он и был на даче, а нигде не показывался. И тогда Ринка смутно догадывалась, что это как-то связано с его «непутевостью».

Вот и сегодня дяди Димы нигде не видно. Ни когда они с Рудиком засаливали поганки — «Ты не умеешь, — кипятился Рудик, — нужно укроп и вишневый лист, ну откуда у тебя, типтого, только руки растут?» — ни когда лазили за Рудиков маленький дом, посмотреть жаб, которые поселились в канаве.

Вечером Бабтоня велела:

— Ноги мыть!

И никакого спасения нет. Что за издевательство — заставлять детей мыть ноги вечером? Вот когда под пятками стелется мягкая трава, колется дерн, щекочет забравшаяся между пальцами мягкая пыль и перекатываются гладкие камушки — это жизнь. А тут будь добр набрать полтаза дождевой воды из бочки, нарвать пучками трав и оттирать в холодной воде жесткие пятки, которые кажутся закаменевшими навсегда.

Скамеечку, на которую нужно садиться мыть ноги, Ринка ставила около дома-кухоньки там, где было видно крылечко синенького дома Рудика с чуть уже покривившимися ступеньками — не специально ставила, а просто так.

Рудик сидел на ступеньках.

Ринка терла жесткой травой пятки, и ей казалось, что они тоже становились зелеными и ни капельки не чистыми.

Рудик все сидел.

— Ты чего сидишь? — крикнула ему Ринка.

— Просто. Гуляю, типтого, — неохотно отозвался Рудик и отчего-то отвернулся.

Ринка нехотя засунула ноги в кеды — дневная свобода тут же улетучилась, — выплеснула воду под вишню, отнесла тазик в кухню, попила чаю. Вечерело — солнце апельсиновым боком, уже почти завалившись за горизонт, просвечивало сквозь листья яблонь, казавшихся в наступающих сумерках почти черными, как фигурки в театре теней. Рудик все сидел на крылечке — съежившись, став совсем маленьким.

«Странно, — подумала Ринка. — Может, он заболел? Почему не идет в дом, не зажигает свет?»

Она легко перепрыгнула канаву — будто наизусть зная в вечернем сумраке, где ее берега, — и подошла к Рудику.

— А чего спать не идешь?

Было уже почти темно, но она догадалась, что он быстро взглянул на нее и снова отвернулся.

— Так. Воздухом свежим дышу. Хочется мне.

Не сказал, а буркнул.

— А ты иди, спи давай.

Ринка помялась, посмотрела на ничейный курятник — он выглядел светлой елочной игрушкой, кукольным домиком, светящимся изнутри в летней ночи, — вздохнула и пошла к дому. Два раза остановилась, оборачиваясь — Рудик все так же, съежившись, темной кучкой сидел на ступеньках.

Бабтоня вынырнула откуда-то из прихожей: «Ну наконец-то, не прошло и года!»

— Баб! Там Рудик сидит. Ну на ступеньках дома своего. Давно уже — и в дом не идет.

Бабтоня внимательно посмотрела на нее.

— Ты пижаму надевай — а я сейчас приду, — пообещала она и, словно нырнув в темноту, переступив границу, которую начертил на траве желтый свет из окон террасы, превратилась в полуночно-синюю тень. Ринка, конечно, не пошла надевать никакую пижаму, а напряженно всматривалась в темноту — вот Бабтоня дошла до края участка, вот переступила канаву, будто той и не было, вот подошла к Рудику и тяжело опустилась рядом с ним на ступеньки.

Как бы Ринка хотела услышать — хоть чуточку — про что она с ним говорит! А она даже подлетающего к ее уху комара не слышит — и понимает, — это комар — когда он уже сел на щеку и присосался. Тогда и его иногда получается согнать рукой или со всего размаху нужно хлопать себя по лицу.

Ринка просмотрела, как грифельная тень отделилась от ступенек, и увидела Бабтоню уже посредине участка: она сумрачным ледоколом двигалась к террасе. А рядом с ней вышагивала тень поменьше.

— Сегодня Рудик переночует у нас, — сказала Бабтоня, снова вынырнув на свет.

— Ой, — растерялась Ринка. — Ой.

Она даже не знала, радуется она или удивляется. Потом решила, что все-таки радуется.

С Ритой было скучно — та думала о каких-то своих взрослых делах и взрослых компаниях, с которыми можно жечь костер ночью, за озером. А с Рудиком можно будет наговориться — обо всем на свете.

Бабтоня выдала ему огромную футболку, улыбнувшись, когда он оделся: «Нашему вору все впору», — и вытащила откуда-то зубную щетку. Ринка и не удивилась ни капельки, ей всегда казалось, что в ничейном курятнике можно найти все-все-все на свете, только нужно знать, где искать. А Бабтоня, похоже, знала — она с самого начала обращалась с ничейным курятником по-свойски.

Ринка рассказывала Рудику про фотографии на чердаке и всякие странности.

Но он был неразговорчивым — угрюмо смотрел в потолок, натягивал на подбородок одеяло и вообще стал какой-то не такой. «Ну и не надо, — подумала Ринка, — ну и пожалуйста». А вслух сказала громко: «Спокойной ночи!» — и погасила свет.

В темноте тишина всегда гуще — как кисель, который трудно-трудно размешивать ложкой, — и время тянется совсем медленно, будто тишина топит в густой вате каждую минуту, не давая ей убегать со всех ног.

Тишина тянулась вечность — Ринка уже почти задремала. И тут Рудик сказал — громко, чтоб она услышала:

— Я не смог домой. Там папа напился и уснул.

Ринка села в постели — будто и не дремала вовсе. Зажгла свет — чтобы лучше слышать, — Рудик подслеповато морщился, нащупывал на стульчике около кровати очки.

— Он часто пьет. И потом все время лежит — и ему нужно пить еще. А когда не пьет — он классный, правда классный. — Рудик старался не смотреть на Ринку будто ему было стыдно, будто это он напился и лежал в синеньком домике.

Он помолчал — словно ожидая, что она скажет. Ринке стало его жалко — потому что она вдруг представила, что у нее такой папа, как дядя Дима, — красивый и непутевый, и он напился и лежит там, в домике, а ей придется, наверное, ночевать на улице. Потому что перед соседями очень-очень стыдно — как будто это она виновата в том, что папа у нее алкоголик.

И получалось — она за него, за Рудика, в ответе, сейчас она была сильнее него.

И она вдруг, глядя Рудику прямо в глаза, произнесла:

— А мой дедушка — всамделишный, не дед Толик, — тоже был алкоголик.

Помолчала и добавила:

— И его выгнали из дома.

Ведь если рассказать кому-то о своей беде — чужая беда станет чуть меньше.

Они долго еще разговаривали в полутьме — о дяде Диме и Ринкином дедушке, сидели перед большим окном, глядя на темный, спящий поселок, на огонька фонарей вдали и на белесое пятно там, где должно было быть озеро, и Ринке представлялось, как где-то в Запруде стоят тонконогие лоси и пьют во тьме, припадая к озерной воде мягкими губами, отражаются в тусклом темном зеркале озера рогами.

Наутро дядя Дима снова появился на участке — какой-то весь помятый. Он виновато глядел на Рудика, извинялся перед Бабтоней — одним словом, был непутевый. А она говорила как бы под нос:

— Сама себя раба бьет, что нечисто жнет…

— Хорошо, что ты не такая, как все. И Бабтоня тоже, — сказал наутро Рудик за завтраком, поливая сгущенкой творог, который Бабтоня только-только вынула из марлевого мешочка. Она всегда летом делала творог сама — покупала молоко в большой трехлитровой банке на небольшом рыночке у деревенских, которые везли его за два километра по утренним росистым лугам, чтобы продать дачникам. А потом томила, заставляя сворачиваться дрожащими комками, потом откидывала на чистую марлю и подвешивала над раковиной. И утром был на столе чуть кислый, будто пахнущий росой, холодящий язык творог.

Рудик подумал еще.

— Если б вы были такие как все — я сегодня, типтого, спал бы на улице. Я смог бы, правда, — он упрямо вздернул подбородок и гордо откинул челку назад. Вдруг заулыбался: — Но у вас в сто раз лучше.

Ринка рассмеялась.

— Камень был похож на конскую голову, огромный такой камень, — говорила Бабтоня чуть нараспев, как всегда, когда рассказывала что-то. — Чтобы его обойти, нужно идти долго-долго. По полю, которое заросло ирисами — по самые края, куда ни посмотришь, всюду ирисы степные, фиолетовые, в синеву.

Ринка, Рудик и Женька сидели вокруг нее и слушали, не отрывая взгляда от Бабтониных рук — уютных рук, покрытых сеточкой морщин, с длинными пальцами и кольцом со страшным жуком-скарабеем, который однажды даже приснился Ринке. Он сидел на дачной дорожке, огромный, бирюзовый и бугристый, и смотрел на нее внимательно. Говоря про казахскую степь, куда они ездили работать с Ринкиным дедушкой и дедом Толиком, Бабтоня так и эдак поворачивала ладонь, словно помогая себе рассказывать про все это.

Про то, что воздух в степи солоноватый, пахнет полынью, горечью неведомых пряностей и чабрецом. Про то, что редкие степные озера заросли гордым тростником, среди которого живут красавицы цапли и лебеди. Про коз, которые хотели забодать геологов, пришедших брать замеры воды из колодца, — от коз Бабтоня бежала («Это ж надо нам было так обмишуриться!»).

Про то, как степь заглатывает звуки, как они рассыпаются до горизонта. «Эха там нет, хотя, если прислушаться как следует, все-таки есть — но не обычное эхо, не то, как в горах или в пустой комнате: если крикнуть сильно, голос уходит вдаль, дробится, затихает очень долго».

— Вот на уроках физики б тебя разгромили, Тонь, — усмехнулся дед Толик. — Это эхо такое, воображаемое, ненастоящее — настоящего эха в степи и быть не может. Ведь звуки в степи не могут отталкиваться от преграды чтобы прилететь эхом назад, в степи все ровное.

Дед Толик иногда тоже вставлял словечко — про то как делают пробные бурения на воду. Как их послали работать на военный полигон в Семипалатинске — после того, как там взорвали ядерную бомбу. Они не знали ничего — только через много-много лет прочитали, что на таких полигонах опасно, только что толку? А тогда просто ходили, делали замеры, искали воду, доставали ее из глубин под землей, посылали на анализ.

Ринка слышала, конечно, про радиацию, про Чернобыль, Хиросиму и Нагасаки и другие всякие ужасы — но все это было очень далеко от нее, все это происходило с какими-то другими людьми, которых она даже и не знает. Это было глубокой, древней историей, главой из школьного учебника — как жизнь царей и революция. А тут оказывается, что ее родная бабушка и дед Толик были там, внутри, после того, как на том самом месте в небо поднялся страшный гриб — им однажды показывали такой в школе, в документальном фильме.

Ночью Ринка вдруг проснулась. Спустила ноги с постели и, словно кто-то тянул ее к окну, не зажигая света, прошлепала по темной комнате. «Я как кошка, — довольно подумала Ринка, замечая в темноте каждую складочку на занавесках, рисунок на циновке, которая служила ковром. — Вижу в темноте, как кошка».

А по улице, отделившись от Рудикова участка, вышагивала тень. Тень была укутана во что-то странное, сзади у нее торчали то ли палки, то ли ручки, замысловато изогнутые, и походка у тени была определенно знакомая. Ринка застыла около окна, прижалась носом к стеклу — чтобы лучше видеть. Тень, поравнявшись с ничейным курятником, притормозила. «Увидела меня», — испугалась Ринка и отпрянула от окна. А тень, на секунду замешкавшись, быстро-быстро пошла прочь — куда-то вдаль, к озеру и Запруде.

«Надо же, — думала Ринка, стараясь заснуть. — Кто это? Что ему надо на участке Рудика?»

Следующим вечером она решила проверить — появится ли тень снова. Долго не спала, а потом погасила свет и устроилась у окна, завернувшись в одеяло. «Кокон, — подумала Ринка про себя и тихонько хихикнула: — Я кокон». Она уже почти задремала, как вдруг темная улица пришла в движение. Все точно так же, как и вчера, — будто это был давний, привычный ритуал — тень отделилась от участка где-то у Рудиковой калитки, прошагала по улице, чуть задержалась у ничейного курятника и побежала к озеру.

«Так, — сказала себе Ринка. — Так. — И тут же твердо решила: — Завтра пойду вслед за тенью».

Она старательно подготовилась — положила в шкаф одежду потемнее, чтоб ее не заметили в темноте, отыскала самые бесшумные кеды.

Как только на дом опустилась июльская теплая ночь, Ритка уснула, а Бабтоня захрапела так, что слышно было даже Ринке, она на цыпочках спустилась со второго этажа, изо всех сил стараясь не скрипеть старыми ступеньками, не дыша отворила входную дверь и выскользнула в сад.

Из влажной темноты дышало росой и зеленью, на небе — совсем уже августовском — кто-то будто разлил крынку молока, и оно тонкими струйками потекло за горизонт, образуя маленькие и большие мерцающие лужицы.

Ринка встала так, чтобы ее не было видно из-за куста сирени, и принялась ждать. Где-то в лесу ухали совы — но их она не слышала, слышала только тишину, которая была сегодня вибрирующей, тревожной. Она в первый раз куда-то отправилась одна — совсем по-взрослому, никому ничего не сказав, навстречу опасности. Вдруг эта тень ей что-нибудь сделает? Но Ринке отчего-то совсем не было страшно, просто ожидание застыло где-то в животе мягким плотным шаром.

Она не услышала шаги — а угадала их по тому, как изменилась вдруг тишина. Из прозрачной, ноздреватой она вдруг сделалась плотной и гулкой, она двигалась, словно приближаясь откуда-то издалека, как надвигающаяся гроза, и превратилась наконец в шагающую по улице тень. Тень снова, отправляя магический ритуал, задержалась у дома Ринки и направилась к озеру. Ринка, стараясь ступать тихо-тихо и почти не дышать, прижавшись к обочине, чтобы слиться с кустами и зарослями дикой мимозы, шла за тенью по пятам.

А тень торопливо нырнула в заросли ивы на берегу, пробежала по кромке у воды, что казалась в темноте горячим молоком, дымящимся, густым и белым, пошла по улице у озера вверх, осторожно отворила низенькую деревянную калитку. Прошла по чужому участку, прямо к огромной бочке, из тех, в которых дачники собирают воду под трубой-водостоком. Выдернула из спины палку — она превратилась в большой сачок, — опустила в бочку пакет, набрав воды. А потом — осторожно, стараясь не шуметь — принялась что-то перекладывать из бочки в пакет. Это что-то шевелилось.

На соседнем участке ритуал — видно было, уже привычный — повторился. Только вначале тень согнала с места кота, что-то караулившего у бочки. Кот оскорбленно мявкнул, взметнул белым, казавшимся в темноте электрически-синим хвостом и ушел за кусты смородины. Потом тень, согнувшись — таким тяжелым стал мешок, — медленно, осторожно переставляя ноги, будто боялась упасть, вернулась к озеру.

Встала прямо у самой воды, словно готовясь кинуть мешок в воду.

Ринка вытянула шею — чтобы лучше видеть — и сделала шаг вперед. «Спрячусь, как только тень пойдет от берега, — решила она. — Прыгну в высокую траву за дуб».

Тень выпрямилась резко, вдруг обернулась и увидела Ринку.

«Рудик?» — не веря своим глазам, прошептала она. Тень — которая теперь оказалась соседом Рудиком — выронила из рук огромный мешок, наполненный водой: поплескалось, полилось в озеро, на берег, закипело блестящими, упругими рыбьими телами.

Рудик опомнился и принялся ловить рыб, беспомощно бьющихся на земле, кидать их в воду. Ринка тоже бросилась к нему, хватала скользких карасей и ротанов, стараясь удержать их хоть одну секундочку, чтобы успеть отпустить в озеро.

— Я за тобой уже третью ночь слежу, — отдышавшись похвасталась Ринка. — Чего это ты?

— Ну я, типтого, подумал, что мало того, что их поймали и крючками губу порвали, — словно оправдываясь рассказывал Рудик, — так еще и в бочку посадили. А из бочки их кошки вылавливают, типтого, зараз. Я видел — сядут на край и ловят. Решил их от верной смерти спасти.

— А что же ты партию не откроешь? — ехидно прищурилась Ринка, передразнивая Рудика.

— Остановится один — остановятся часы, — будто бы ни к селу ни к городу пробормотал Рудик. Но Ринка, вспомнив деда Толика, поняла.

— Рудик — спасатель карасей, — торжественно провозгласила она.

— Ослоумно, — кисло скривился тот.

Четырнадцатое июля.

Привет, дневник!

Рудик оказался лучше, чем я о нем всегда думала. Я ему пообещала, что завтра пойду вместе с ним рыб в озеро отпускать. Он рассказал, что больше всего рыбы на трех участках — там рыбаки каждый день на рыбалку ходят, ловят как-то хитро, чтоб больше поймать.

Знаешь, дневник, я сегодня вот что заметила: я совсем забываю, что я глухая. Ну просто это как-то неважно теперь. В школе я каждую минуту знала, что я не слышу, с самого первого класса, когда учительница Елена Алексеевна вошла в классную комнату и сказала:

— А это Рина, ребята. Она плохо слышит, поэтому вы помогайте ей, где можно. И говорите с ней погромче.

Тогда я сразу поняла — все пропало. Она, конечно, хотела как лучше, Елена Алексеевна. Но получилось плохо.

Кто-то тут же растопырил локти — «тут занято», кто-то принялся смотреть на воробьев за окошком, ну чтобы я не села рядом. Только мой сосед по лестничной клетке, Жора, сказал: «Садись». С Жорой тоже никто не дружит, потому что он странный, маленький и бледненький, а еще у него был менингит и в детстве на него упала бабушка. А потом ко мне подошла Машка Тыкобинец — не переменке, наклонилась прямо к уху и проорала:

— Ты совсем-совсем ничего не слышишь?

И сказала, что будет моей подружкой. А сама всегда надо мной смеялась. Поэтому я каждую минуту в школе знала, что не слышу, все время помнила об этом — потому что об этом всегда помнили и Машка Тыкобинец, и все, даже Жорик, даже те, кто хотел помочь. Они ведь и помочь хотели, потому что я глухая, а слабым надо помогать. И все время я знала, что я — глухая и вроде как слабая. А тут, на даче, никому нет дела до этого — я просто девочка. Просто Ринка.

И я не такая, как все. Вначале я думала — это плохо, надо быть как все. Конечно, я удивилась, когда Рудик сказал — хорошо, что вы не такие, как все. Потом я думала про это — а ведь и правда, все люди, которые мне нравятся, они вовсе не такие, как все. И Бабтоня, и дед Толик, к примеру. Я поняла, что хочу быть как Бабтоня, а вот как Машка Тыкобинец и все — нет.

Кстати, дед Толик уже два раза ездил в столицу — к врачам. Иногда он остается там на три или четыре дня — такие долгие у него обследования. А после они долго шушукаются с Бабтоней у нее в комнате, и она говорит ему что-то очень серьезно.

Когда он в первый раз уехал и приехал, я на всякий случай спросила у него, какое у него было обследование. «Нормальное», — сказал он, а сам глядел в сторону. Ну и я спросила — что у него болит. «Живот», — ответил он.

Бедный дед Толик! У меня тоже несколько раз болел живот — просто все внутри резало, скручивалось и тянуло, как будто бы я наелась гвоздей, — но Бабтоня давала мне подушку-думочку, лечь на нее животом. А еще — мятный чай. Он противный, потому что несладкий, ко живот после него проходит. Значит, деду Толику мята уже не помогает, если понадобилось ехать к врачам.

На этот раз он приехал быстро — уже через день всего. Я зашла в дом — а Бабтоня с дедом Толиком про это его обследование как раз разговаривают.

Они говорили громко — думали, что Ритка у подружки, а я в саду. Подслушивать нехорошо, но я не специально. Просто Бабтоня громко сказала:

— Это точно? Он так и сказал? Сказал, год?

Дед Толик что-то пробормотал, я не поняла. Потом Бабтоня спросила:

— Мы же знаем точно, оттуда. Только им не докажешь.

Дед Толик проговорил очень-очень устало:

— Конечно. Это как твое степное эхо.

И больше я ничего не слышала.

 

Глава шестая

Лось

Бывают дни совсем по-базарному шумные и шебутные, яркие, как сочно-красный павловопосадский платок: все так и бегут на твой участок, и кажется, тут собираются все соседи. То Рудик прибежит — да так и останется до вечера слушать, как Бабтоня рассказывает про озеро Балатон с огромными рыбами и островами, где вместо травы — лаванда, то Женька пять раз на дню зайдет — чаю попить, рассказать о Дракоше или просто маяться дурью, как говаривала Бабтоня.

А то вдруг все исчезнут — как сегодня.

Дед Толик с самого утра уехал в столицу — опять на обследование.

— Ты вернешься? — тревожно спрашивала Ринка. А чего тревожится — она и сама не знала: то ли такая странная и неведомая была у деда Толика хворь, то ли ей передавалась тревога Бабтони. Хотя Бабтоня и была вроде бы такой же, как всегда, а что-то изменилось.

— Конечно, приеду, — смеялся тот и спрашивал, что ей привезти. И Ринка успокаивалась и просила кедровые орехи, в шишке, чтобы выковыривать из-под чешуек коричневые зернышки и колоть прямо зубами, проглатывать чуть маслянистое душистое ядрышко.

С дедом Толиком на его машине до столицы увязались Рудик с мамой.

— Мне, типтого, новую одежду к школе надо купить, — важно заявил он. Он пыжился от гордости из-за того, что вот сейчас он поедет с дедом Толиком и сможет всю дорогу, два часа, донимать его разными расспросами.

И помахал он Ринке важно — будто премьер-министр отъезжал из дачного поселка в столицу.

Женька пропадала на своем участке — у ее родителей начался отпуск, и они жили теперь на даче. «Шерочка с машерочкой», — называла их с Женькой Бабтоня все время. А сегодня Женька стала сама по себе, где-то там на своем участке.

Рита ушла с самого утра к подружке на другой конец поселка, за озеро — отпросилась снова у Бабтони на всю ночь.

Но Ринка была этому даже рада. Она любила оставаться с Бабтоней одна, когда никто не мешал им и когда Бабтоня была только ее. Не стояла по полдня у плиты, готовя «на всю ораву», а просто делала любимые Ринкины вареники или гренки с сахаром. А потом они усаживались в саду — Бабтоня с большой чашкой кофе, где пополам было кофе и молока, а Ринка с чашкой смородины — она уже поспела, но на каждой веточке, будто на виноградной грозди, лепились и мягкие черные ягоды, и светло-коричневые, совсем маленькие.

И начиналось.

— Баб, а расскажи про Мадонну, ну которая у тебя в комнате, на картинке.

— Сикстинскую? Из Дрездена?

— Она такая красивая. Как ангел.

— Вот так же подумал и Рафаэль, итальянский художник, когда увидел эту девушку однажды на улице. Он сразу захотел ее рисовать, но у красавицы был жених и строгий отец-булочник.

— А потом?

— Потом — суп с котом. Рафаэль подарил булочнику много денег. И жениху тоже. И смог рисовать свою «булочницу» сколько ему вздумается.

— А теперь про эвакуацию!

— Легкость мысли необычайная у тебя, Ринка, — и смеется. — Ну про эвакуацию, так про эвакуацию.

— Ты рассказывала про польские вагоны. Это такие, как в кино?

— Да, дверцы в них открывались наружу, в каждом купе были свои дверцы. В таком вагоне мы поехали под Тамбов. Сначала долго сидели на вокзале, там пола не было видно — столько людей хотели в эвакуацию уехать! Всюду узлы, тюки, чемоданы. Я всю дорогу держала на руках дочку нашей няни — думала, руки отвалятся. Когда мы приехали на станцию Ломовис, долго ждали подводу. И нам места в подводе не досталось — так мы и шли следом, несколько километров. Я с девочкой маленькой на руках. Хотелось бросить — так я устала. Плакали — но шли.

— Ох, трудно. Вот была бы у каждого жизнь совсем-совсем без трудностей! — мечтает Ринка. — Какая бы тогда настала радость всем!

Бабтоня улыбается.

— Как же без трудностей. Трудности тоже нужны — ведь земле нужно и лето, и зима, а то она устанет, и солнце, и дождик.

— А человеку — ну вот зачем человеку трудности?

— Чтоб узнать, кто друг, кто враг, кто умный, кто дурак. Чтоб умнеть. А то живешь — и всего этого не знаешь.

Бабтоня поднимается с шезлонга, берет пустую глиняную чашку.

— Утомилася я сидеть, хорош, пойдем малину собирать.

— Хитренькая какая, бабушка. Ты сначала скажи, зачем?

— На мусс. Хочешь мусс?

— Ой, да.

— Вон сколько сорняков. А ты хотела прополоть, вчера еще обещалась. Забыла?

— Баб, я завтра.

— «Завтра-завтра, не сегодня» — так лентяи говорят… Смотри-ка, как строчка малинная от дождя распалась, каждый кустик надо подвязывать.

— Я тоже хочу помогать.

— Тогда принеси из дома веревочки, а я пока колышки топориком в землю вобью.

— Столько? Смотри, сколько веревочек.

— Молодец, давай сюда. Сейчас мы сначала колышки — один за другим, вот так… Так.

— Бабушка, что это?

— Ничего страшного, деточка. Просто кровь. Просто… просто я поранилась… Помоги мне дойти до дома — сама не смогу.

Можно было бы сразу бежать к сторожу-председателю Тимофею Игнатьевичу, чтобы он вызвал скорую помощь из ближайшего городка. Или по соседям — искать кого-нибудь с телефоном. Но как оставить Бабтоню одну? Ринке казалось, что если уйти, оставить ее хоть на секунду без присмотра, точно случится что-нибудь плохое. Еще хуже раны от дачного топора на ноге… Ринка вообще-то всегда боялась крови. Когда ей брали кровь из пальца, отворачивалась, чтобы не видеть, как на подушечке выступит брусничная капля. «Я никогда не смогу стать врачом, — думала она. — Это ведь каждый день одна только кровь». От крови внутри все сжималось и становилось вдруг холодно — до мурашек по спине.

Теперь вдруг — когда Бабтоня стала лицом желто-бледная, будто с каждой капелькой крови, падающей на пол, не останавливаясь, она становилась худее и слабее, — Ринка крови бояться перестала. Наверное, оттого что кроме нее некому было поддерживать сбоку Бабтоню, укладывать ее на терраске на диванчик — ногой вверх, искать в холодильнике перекись водорода и стараться унять кровь. Бабтоня почти не могла ей помочь — она лежала, как будто уйдя в себя глубоко-глубоко. И Ринка то и дело брала ее руку в свою, чтобы удостовериться, что она шевелится, — рука была теплая и пахла черным перцем, полынью и немножко ванильным сахаром.

Ринка сбегала наверх, отыскала в шкафу поясок — чтобы наложить жгут. Но и этого как будто было мало — Бабтонина нога совсем не подчинялась, никому.

Подорожник — вспомнила Ринка. Чудодейственный подорожник. Она набрала в саду больших прохладных листов, промыла и обложила ногу Бабтони — так густо, что ноги почти не стало видно.

Кажется, лучше.

Только теперь она заметила, как запачкан — по темной бурой дорожке можно было понять, где они с Бабтоней прошли: вот тут они остановились, потоптались, тут качнулись вправо, тут присели. В первый раз Ринка принялась мыть пол сама по себе.

Мама все время говорила: «Рин, уберись». Бабтоня просила: «Рина, помоги мне, помой пол». И тогда Ринка знала, что нужно помыть пол или убраться. Она никогда не задумывалась — когда нужно мыть пол, когда он еще совсем чистый, а когда — совсем испачкался.

А теперь вот сразу поняла. Она набрала в старый серый пластмассовый таз воды, взяла чистую тряпку и принялась замывать пол. Когда она отжимала тряпку, в воде распускались красно-бурые цветы, которые тут же превращались в облака: сначала грозовые, плотные, потом невесомые, перистые. Вода становилась ржавой и пахла вырванным зубом.

И только теперь у нее задрожали руки и захотелось отвернуться — как тогда, когда у тебя берут из пальца кровь в школе или поликлинике.

За окнами террасы темнело.

Ринка вышла на крыльцо — вылить из таза грязную воду.

Тишина сегодня была совсем пустой, почти молчаливой. Птицы уже угомонились, нигде не стучали молотки, которые Ринка нет-нет да и слышала сквозь вату тишины обычно, далекой дробью, не визжала нигде пила, никто не рубил дрова для вечернего костра. Дома вокруг стояли сонные и темные.

Поселок как вымер — будто Ринка оказалась на далекой-далекой планете, одна, с Бабтоней на руках. На этой планете не было ни Рудика, ни Женьки, ни даже Старухи Ватаулихи.

Был только сумеречный, ставший в сумерках совсем синим, как дымчатый бок черники, сад — а в саду, вдруг увидела Ринка, стоит лось. Он вышел откуда из-за яблони и застыл, глядя прямо на Ринку. Она всегда — с самого первого дня в ничейном курятнике — ужасно хотела увидеть хоть одного лося, бегала вечерами, когда все купающиеся расходились по домам, на озеро чтобы подглядеть, как лоси с детенышами приходят на водопой.

Теперь лось пришел к ней сам — и в наступающей темноте он выглядел невзаправдашним, нарисованным легкой кисточкой, темно-васильковым. Вечер запутался в будто поросших мхом широких рогах, догорающее где-то, уже совсем не видимое солнце обозначило контурами изящные, как у балерины, ноги.

Ринке чудилось, что лось улыбается ей — глазами под тяжелыми веками, почти лошадиной мордой с мягким носом, который хотелось погладить. И казалось, это сама тишина, примолкнув, превратилась в словно нарисованного кем-то всемогущим прямо посередине Ринкиного сада лося.

Тут она вспомнила. Как Бабтоня рассказывала про какой-то народ, который верил, что женщины, умирая, превращаются в ланей — чтобы уйти от живых в другую, неведомую страну. Вспомнила — и очнулась, побежала со всех ног в дом, спотыкаясь, забыв на крылечке пластмассовый таз с водой, задевая плечом притолоки и стены и совсем не чувствуя боли. Проверить, тут ли еще Бабтоня — или и вправду превратилась в сумеречного лося с акварельными рогами.

Бабтоня не шевелилась. Дышит она или нет — Ринка тоже не могла расслышать, никак не могла, хотя больше всего на свете ей сейчас хотелось слышать. Дыхание Бабтони. Ринка присмотрелась — рука, безвольно лежащая на одеяле, мерно поднималась вверх и вниз. Бабтоня спала — просто спала.

Двадцать восьмое июля .

Пусть Бабтоня не умрет.

 

Глава седьмая

Часовой тишины

Кто друг, кто враг, кто умный, кто дурак. Кто друг, кто враг…

Если бы Ринка могла хорошо слышать, то она бы услыхала, как громко тикают часы. Ток-ток-ток.

Старуха Ватаулиха когда-то жаловалась, что не может заснуть, а Ринка удивлялась. Как это не заснуть? Да как только голова касается подушки, то тут же и засыпаешь. А теперь поняла.

«Сна ни в одном глазу», — говорила про такое Бабтоня. Когда была еще здорова.

Спать нельзя — нужно сторожить Бабтоню, чтоб с ней ничего не случилось. Раньше Ринке казалось, что Бабтоня будет всегда — как солнце, как луна, как папа и мама. Теперь вдруг оказывалось, что не знаешь, будет ли она завтра.

— Ведь будет же, да? — спрашивала Ринка рыжеволосую куклу с пыльным лицом и голубыми глазами, рассохшегося зубастого Щелкунчика и даже покрытую паутиной швейную машинку, притулившуюся под чердачной балкой, потому что спросить больше было некого.

Кукла молчала — и только дышала пыльной тишиной. «Справочник фельдшера» лежал, раскрытый на главе «Раны»: «…Главная опасность для жизни — сильное кровотечение…»

Кто друг — кто враг…

В столице, в городской квартире, у Бабтони стоял ночник-нимфа. Его купил Ринкин прапрадедушка — лысый красавец-джентльмен со старой фотографии, который ездил до революции в Париж и привез оттуда для прапрабабушки антрацитово-черные страусиные перья и корсет из китового уса с витиеватой французской надписью на пожелтевшей от времени ткани — теперь этот корсет лежал в большом шкафу на верхней полке.

Нимфа была полураздетая. Болотно-зеленая туника струилась вокруг тонкой талии, пухлой коленки, босой ножки, отставленной вбок. Нимфа склонила кудрявую головку с тяжелым узлом волос на затылке, а в вытянутой руке держала фонарь, словно высматривая что-то в водах невидимого ручья, пробегающего под ее ногами, под гипсовым постаментом. Издали нимфа была похожа на очень стройный тростниковый вопросительный знак. Оба мизинца у нимфы сломались и вместо них торчали черные железяки.

Сначала она казалась Ринке великаном — только очень изящным великаном, — освещающим зимние столичные сумерки резным фонарем. Потом Ринка выросла, сравнялась с нимфой ростом — и оказалось, что та очень худенькая. А теперь Ринка выше нее, а хрупкая нимфа все равно побеждает ночную мглу — каждый раз, когда Ринка ночует у Бабтони.

Когда тебе плохо, то нужно, очень нужно, — чтобы кто-нибудь просто, тихо стоя рядом, ничего не спрашивая и ничего не говоря, включал тебе ночник.

Когда-то Бабтоня зажигала ночник для Ринки, а теперь Ринка зажгла его для Бабтони.

Вдруг та ночью проснется и ей станет страшно, как бывало страшно Ринке?

Обычно, конечно, бабушки заботятся о своих внуках: внучек, не простудись, внучек, почему ты плохо ешь… А о них самих-то и позаботиться некому.

Поэтому Ринка и вспоминала все, что может пригодиться сейчас: то, что во сне выздоравливают, к примеру. Выходила в ночной сад и на ощупь рвала свежий подорожник — на всякий случай, — и черные деревья не пугали ее больше, как раньше бывало.

Где-то вдалеке, почти что на горизонте, горел в темноте тусклый огонек: кто-то тоже не спал в этот поздний час. Может быть — кто-то тоже переживал за свою бабушку, а может быть — просто страдал бессонницей, как Старуха Ватаулиха.

Ринка и не знала, что дом может быть таким пустым и безлюдным — хотя на диванчике спит Бабтоня. Совсем не страшным, нет, — просто пустым.

Ринка притащила куклу с рыжими волосами с чердака вниз, чтобы не сторожить Бабтоню совсем одной.

— Вот ведь странно, скажи? — тихо спрашивает она у куклы. — Вот у меня есть и Бабтоня, и дед Толик, и Рита, и Рудик, и Женька, они за меня горой, а когда что-то случается, то только я одна и могу что-то сделать. Почему так?

Или взять чудеса, способности всякие необычные, колдовское и странное — как у Бабтони. Захотел — дождик вызвал, захотел — грозу. Когда читаешь про волшебство в книгах, оно все складно получается — выходит, стоит только захотеть, и можно любую сложность волшебством побороть. Любую рану в момент затянуть — просто чудом. А вот лежит твоя бабушка — белая как мел, — и все ее волшебство оказывается никуда не годным, его можно забыть, а нужны в этот момент только жгут и подорожник. И Ринка.

Глаза закрываются — Ринка не хочет, не хочет спать, ей нужно сторожить сон Бабтони, но глаза закрываются. Это тишина закрывает их. Она обволакивает Ринку медовым облаком, убаюкивает, качает на гамаке сна, гладит по голове мягкой ладонью — а ладонь пахнет Бабтониной рукой, лавандой и степным разнотравьем. Спи, спи, тишина поможет, теперь она сама, сама все сделает, со всем справится, все вылечит. Спи, маленький часовой, спи, часовым тоже нужен отдых…

Проснулась Ринка рывком — и сразу же испугалась: сколько она проспала? Почему заснула? Все проворонила? Бабтоню прошляпила?

Солнце бронзовыми квадратами лежало на полу — будто ничего вчера не было, яблони за окнами снова из черных превратились в зеленые. Ринка побежала на терраску, боясь посмотреть, что там, и зная — бежать надо все равно быстро, даже если и страшно.

Бабтоня не лежала, а сидела на диванчике и читала старую газету, из тех, что валялись на журнальном столике.

Она обрадовалась Ринке, будто давным-давно не спала.

— Доброе утро, детка! Будь добра, сделай мне кофе, — сказала Бабтоня, еще бледная, похудевшая и ставшая будто бы меньше за эту ночь. И потом, взгляну в тревожное Ринкино лицо, добавила: — Я думаю, все теперь будет хорошо.

И она никогда еще Ринку не обманывала.

За этот долгий день Ринка научилась уйме полезных вещей: варить куриный бульон — он помогает больным, если у них мало сил, снимать пенку, когда варишь суп, мелко-мелко резать укроп, мыть большие чугунные сковородки добела, жарить лук и много чего другого.

Еще она теперь умела перевязывать раны и помогать больному переворачиваться в постели — чтобы не отлежал себе бока.

Иногда ей казалось, что она летает по дому. А иногда — что она стала большая-большая, а дом — маленький, поэтому у нее все так ловко и быстро получается. То и дело прибегала на террасу — проверить, тут ли Бабтоня, словно она могла в любую минуту исчезнуть навсегда. А Бабтоня дирижировала со своего диванчика:

— Зелень кладут в последнюю очередь, чтоб не выварилась. Очень вкусно получается, если кинуть в бульон маленькую очищенную луковку, целиком.

Когда они наконец поели куриного супа, Бабтоня, откидываясь на подушку, подытожила:

— Ну все, сыт-пьян, нос в табаке.

И это звучало как самая-самая большая похвала.

Вечером на улице взревел мотор, и теперь они вдруг стояли все здесь: и дед Толик с авоськой, полной городских гостинцев и, наверное, кедровых шишек, и Рудик в новой футболке, и Женька с огромным булыжником в руках, который она собиралась показать Бабтоне — вдруг там золото? Ринке почудилось, что она не видела их целую вечность, что прошло много-много недель с тех пор, как дед Толик уехал в столицу.

— Я тут себе ногу разрубила, — слабо улыбнулась Бабтоня, пытаясь спуститься с диванчика и морщась от боли, — а Ринка научилась чудесам.

Первое августа .

Бабтоня так и сказала, я не вру, дневник, — «чудесам». А дед Толик потом объяснил — если бы не я, Бабтоня потеряла бы много крови и мало ли чего еще могло случиться.

Вечером, совсем поздно, пришла Рита — и все кинулись рассказывать эту историю по-новому. Ритка прямо рот открыла, сразу стала ко мне приставать — почему ты не позвала никого, да почему то, да почему это. А я объяснила, что не могла оставить Бабтоню одну ни на минуточку. Тогда Ритка прищурилась и серьезно так сказала — я вначале решила, что она шутит: «А девочка-то выросла…»

Я, конечно, возмутилась. Во-первых, не люблю, когда она задается и называет меня «девочкой». Ну а во-вторых, не замечаю я ничего такого взрослого в себе. Вот раньше, когда мы были маленькие, папа на дверном косяке устроил специальный метр: нарисовал большие цифры и пометил сантиметры, как на линейке: один, два, три и так далее. И каждый день рождения мы с Риткой становились затылком к двери, а мама проводила красным карандашом черточку там, где была наша макушка. Потом надписывала — имя и год — и можно было сразу увидеть, кто насколько вырос. А как понять, выросла ли ты, если остаешься такого же роста?

Дед Толик привез мне кедровую шишку — как и обещал. Теперь он целыми днями у нас на участке, как будто бы живет у нас. Убирается, колет дрова, пропалывает Бабтонины цветы.

И даже готовит, еду. Иногда, конечно, и я помогаю — я теперь умею куриный суп варить и лук жарить, — но он всегда смеется и говорит: «Иди, бегай на свободный выпас — когда еще набегаешься». Оказывается, я очень люблю есть его стряпню. Больше всего — плов. Дед Толик умеет стряпать плов, будто бы он на сцене, а это настоящий спектакль. Научился в Узбекистане, в геологической экспедиции, говорит. Он зажигает в саду печь, ставит на нее огромный казанок чугунный, там растапливает жир. И когда жир шипит и кипит, бросает туда все: и морковку, и лук, и мясо, а оно все пахнет и прыгает, как будто танцует.

Дед Толик так ухаживает за Бабтоней, как настоящая нянечка, а я смотрю и думаю — все-таки иногда хорошо поболеть. Когда это неопасно, конечно.

С каждым днем она идет на поправку. Нога заживает, и скоро Бабтоня сможет снова ходить.

И самое главное, что я знаю теперь, дневник: каждый может делать чудеса — если захочет, конечно. Для этого не нужно ничего особенного — просто надо захотеть, только сильно, по-настоящему. Без этого ничего не получится.

 

Глава восьмая

Ничейный курятник

Август пришел яростно и буйно. Жара стояла с утра до вечера. Хотели солнца и жарких деньков? Пожалуйста!

Небо с самого утра становилось белесым, как выцветший ситец, день устало дрожал душным маревом, а до самого позднего вечера казалось, что попал в жарко натопленную баню. Даже тень была горячая и душная. Птицы летели в полуденном вязком воздухе медленно и лениво — а потом и вовсе исчезли, и утром никто больше не пел в кустах сирени, не ходил по крыше кухоньки, качая длинным хвостом.

Кто бы мог подумать, что солнце может быть таким безжалостным?

— Ну и жарилка! — выдыхал Рудик и просил побрызгать его из бутылки, в крышке которой он проделал дырки, чтобы получился маленький душ.

А Ринке лето все равно нравилось — и не хотелось пропустить ни секунды летнего счастья. Ей хотелось все-все успеть в это лето, потому что кто знает — будут ли родители снимать ничейный курятник следующим летом. И сдадут ли его хозяева — вдруг захотят там жить сами? Бабтоня уже совсем поправилась, только чуть-чуть хромала и ходила медленно — и поэтому дед Толик все еще помогал ей по хозяйству, когда нужно было сделать что-то трудное.

Август принес жару и забрал воду.

— Что это за напор — ни два ни полтора! — ругалась Бабтоня, полностью отвинчивая кран на улице. А из него текла тоненькая-тоненькая струйка — ни цветы не польешь, ни посуду не помоешь.

Когда напор — редко-редко — вдруг на полчаса становился сильнее, тот, кто успел заметить это, тут же бежал по улице с криком «воду дали!». И все спешно набирали в ведра, банки, бочки и детские пластмассовые ванночки побольше воды. Про запас.

Дед Толик и Бабтоня каждый день озабоченно обсуждали — что делать, если и дальше так пойдет. Уезжать в столицу? Там-то вода еще есть. Дед Толик говорил: «Надо б сделать свой колодец, бурить на воду — и махнуть рукой на водокачку навсегда».

— Зря, что ль, мы геологи?

Оттого что воды не было, сохла трава в саду и Бабтонины розы. Укроп без полива превратился в сухие узорчатые заросли («Икебана», — грустно шутила Женька), а трава на улице стала жесткой, колючей желтой соломой. Улица вообще вся потрескалась, будто сухая корка, и была похожа теперь на пустыню Сахару.

— Конец света идет, — говорила вечером на лавочке Старуха Ватаулиха проходящей мимо Бабтоне, а та парировала:

— И не надейтесь даже…

Дед Толик приносил от пруда целые ведра — и наполнял железные бочки, стоящие под пересохшими водостоками. Оттуда брали воду, чтобы мыть голову и посуду. Потом в бочках завелись личинки коретры, но воду взять было больше неоткуда — дожди не шли, — поэтому мыли голову личинками. Иногда Ринке казалось, что они потом, когда волосы уже высыхали, шевелились в голове. «Не болтай глупостей, Ирина», — говорила тогда Бабтоня.

Когда на улице появлялся сторож-председатель Тимофей Игнатьевич, к нему все бросались, как утопающие к спасательному кругу.

«Ушла вода, ушла», — коротко, будто отстреливаясь от надоедливых дачников, бросал он и спешно ковылял прочь, опираясь на палку с резным набалдашником в виде орлиной головы.

Тимофей Игнатьевич был в дачном поселке и председателем правления, и бухгалтером, и сторожем заодно. Он отвечал и за воду, и за свет, и вообще за все дачи. Словно они были его собственные — все до единой.

По улицам Тимофей Игнатьевич ходил степенно, тяжело неся впереди себя гладкий большой живот, прихрамывал, опирался на резную палку, чтоб удобно было идти. А инспектируя дачные участки и озеро, он становился похожим на сказочного генерала. И лицо у него было важное, глаза по-разному прищурены — точнее, один прищурен, а другой нет. От этого было непонятно, то ли Тимофей Игнатьевич смеется, то ли сердится.

— Что вы такое говорите? — кипятилась Бабтоня. — Как это ушла? На какую глубину бурили для водокачки?

Тимофей Игнатьевич бормотал, что у него дела и сбегал — куда-то в сторону сторожки…

Женька вихрем ворвалась в сумрачную кухоньку, в которой Ринка и Рудик укрывались от жары.

— Он все врет! — Глаза у Женьки стали круглые и большие, на пол-лица. — И про воду, что она ушла — все неправда!

— А ты откуда знаешь? — недоуменно прищурился Рудик.

— Видела. Пойдем, покажу, — Женька аж пританцовывала от нетерпения — так ей хотелось поскорее показать все Рудику и Ринке.

Тимофей Игнатьевич жил у самой водокачки, на улице, которая с одной стороны притулилась к лесу, а с другой — полого сбегала к озеру, так, что видно было и запруды, и длинные мостки, и лодочки, покойно лежащие на воде у берега. Другой такой красивой улицы в поселке не было — поэтому-то сторож-председатель и жил здесь, думала всегда Ринка.

— Видите, видите?! — Женька раскраснелась и даже волосы у нее растрепались воинственно.

А они видели — и Ринка, и Рудик, и, наверное, любой забредший на улицу у водокачки. Она была совершенно не похожа на весь дачный поселок, иссушенный жарой. Ноги ступали по зеленой траве, а не по сухому ковылю, деревья стояли сочные и зеленые, грядки колосились свежей пушистой петрушкой, молочным горошком и ароматной поздней земляникой. Улица Тимофея Игнатьевича была настоящим оазисом.

Ринка вытаращилась. «Как же это, что ж тут такое-то?..» — бормотал Рудик, ничего не понимая.

— Он себе включает воду, — страшным шепотом сообщила Женька. — Мне папа говорил, теперь так можно. Они какие-то рычажки там сделали, и надо только нажать на нужные — и у целой улицы не будет воды. А можно наоборот — у всех выключить, а на своей улице включить. Это он так экономит.

— А у нас все сохнет! — задохнулся Рудик.

Они подобрались совсем близко к участку Тимофея Игнатьевича. Все бочки у него были полны до краев — прозрачной колодезной водой.

«Небось без коретры», — прошептала Ринка и поежилась.

Зашуршало гравием, взревел мотор. Женька потянула всех в кусты смородины между участками, и они упали во влажную канаву. «Чтобы никто не увидел», — пояснила она.

По улице ехала машина — настоящий танк: угловатая, почти квадратная, с блестящей бульдожьей мордой и затемненными стеклами, на высоких колесах. Остановилась около участка Тимофея Игнатьевича — громко хлопнула дверь, и в калитку прошел мужчина, одетый совсем не по-дачному: в новенький блестящий светло-серый костюм, белую, хрустящую от чистоты рубашку, при галстуке и в начищенных до блеска модных ботинках. Казалось, он только что приехал из города, а может быть, из дорогого театра — или собирался туда. Казалось, ему в его машине страшная жара нипочем.

Сторож-председатель вышел встречать его на дорожку, он очень-очень спешил, будто важным было подойти к нему как можно быстрее. По сравнению со своим франтоватым посетителем Тимофей Игнатьевич уже не казался генералом, а больше походил на деревенского мужичка. Он чуть наклонялся вперед как официанты в ресторанах, словно стараясь угодить гостю.

— Я ничего не слышу, — прошептала Женька, у который был самый лучший слух во всем классе и во всем дачном поселке, — вот черт!

— А я могу по губам прочитать, — предложила вдруг Ринка, — я умею.

— Третья улица, там, где участок сто шесть, — понял, дед? — Ринка переводила с немого на человеческий как заправский переводчик. — Теперь сторож-председатель: «Понял, конечно, все запомнил. Будет вода, не беспокойтесь, днем и ночью, как по часам».

— Ну ты даешь, — с восхищением сказал Рудик. — Тебе в следователи надо — или в частные детективы идти!

Нарядный мужчина достал из кармана бумажки и сунул их в руку Тимофею Игнатьевичу — Женька аж подпрыгнула: деньги! — уверенным шагом пошел к своей машине, изо всех сил хлопнул. Машина рыкнула сердитой собакой и покатилась задом — прочь с улицы.

— Все ясно, — яростно сказал Рудик, — он, типтого, заплатил ему за воду. Теперь на их улице будет вода.

— Это несправедливо, — прошептала Женька так, чтоб Тимофей Игнатьевич ничего не услышал.

А Ринка, неожиданно для самой себя, предложила:

— Надо устроить диверсию. Пустить воду на все улицы.

Тимофей Игнатьевич поковылял к водокачке. Он шел медленно, и поэтому Ринка, Рудик и Женька тихонечко перебегали из смородиновых кустов в заросли ветлы, по-пластунски ползли в густой подлесок из высокого мышиного горошка — чтобы ничего не пропустить.

Через открытую дверь водокачки было видно, как сторож-председатель наклонился и с силой открутил вентиль. Вышел, отдышался — и, прихрамывая, просто ушел к себе в дом.

А дверь водокачки не закрыл. Он, кажется, ее вообще не закрывал.

«Пошли», — шепнул Рудик, и они юркнули в темный проем. Внутри водокачки было странно — как в брюхе у железного великана. Почти у пола на серых трубах бабочками сидели железные вентили, помеченные красной краской: «1 улица», «2 улица». Вентиль с пометкой «3 улица» был самым высоким — таким же, как тот, что обозначал улицу Тимофея Игнатьевича.

«Давайте откроем все», — решила Ринка, помолчав. Женька и Рудик кивнули в сумраке водокачки — казалось, она могла бы обойтись и без слов, и каждый понял бы и так, будто все они принадлежали к тайному братству.

Они потели и пыхтели, висели на вентилях, откручивая их — улицу за улицей, почти чувствуя, как по венам дачного водопровода снова струится вода.

— Вот так, — довольно подытожил Рудик, — вот так.

Потом они бежали по поселку до дома и вопили как резаные: «Воду дали! Воду дали!» — и хохотали, а Рудик даже прошелся по обочине колесом, чуть не потеряв в дорожной пыли очки. Дачники выглядывали из домов, где спасались от жары, спешили к водопроводу, включали брызгалки на газонах и набирали полные бочки.

Они бежали, а за ними — из-за горизонта — бежали непонятно откуда вдруг взявшиеся тучи, сливово-свинцовые, тяжелые, грозовые. Но они ведь могут и обойти дачи стороной — как уже не раз было в эти дни, да и прогнозы погоды всегда теперь одинаковые: «Жара. Жара. Температурный рекорд. Еще один».

Хохоча, добежали они до своей улицы — и сразу стало понятно, что нет, не обойдут на этот раз стороной их тучи, что скоро хлынет дождь — настоящий, летний ливень.

Потому что Бабтоня мыла окна на террасе.

А рядом стоял дед Толик — держал наготове тряпки, воду в тазике, подавал Бабтоне бумагу, чтобы до блеска натирать чистое стекло, будто она была хирургом, проводящим очень сложную операцию. Мыть-то все-таки должна была она сама.

— Привет от старых штиблет! — кивнула им Бабтоня с таким видом, словно она выполняет какой-то только ей известный долг.

И тут начался дождь.

Сначала точно раздумывая — полить, нет, — крупными, с орех, каплями, шлепаясь в траву тяжело и устало, поднимая пыль, потом разгоняясь все быстрее. Небо потемнело, стало почти черным, дождь превратился в мощный, густой водопад — но никого это не пугало, все так соскучились по нему. Ринка прыгала по траве — босиком, раскинув руки, задрав голову, а дождь лил ей прямо в лицо, и можно было его пить, как сок или чай.

«Э-ге-гей!» — кричала дождю Ринка. «А-а-а-а-а-а», — протяжно вторила ей Женька, танцуя с дождем неведомый, первобытный танец. А Рудик просто лег на траву и смеялся, не останавливаясь, потому что дождь тоже не останавливался и хлестал его по животу, мокрым коленкам, путал насквозь промокшие волосы.

Когда они совсем промокли и замерзли, то все-таки пошли в дом и Бабтоня выдала каждому по полотенцу и сухой футболке. Дед Толик вскипятил чай, и они грели озябшие руки о горячие кружки, и пили, обжигаясь, и ели земляничное варенье.

И никто не слышал, как к дому под уже бессильным, накрапывающим тихонько дождем подъехала машина.

А из нее вышли мама и папа.

— Мам! — крикнула Бабтоне мама с веранды. — Мы с вокзала — и сразу к вам, я даже предупредить забыла.

Спины деда Толика и Бабтони странно застыли — будто обоих вдруг разбил радикулит.

Мама вошла в дом — нагруженная сумками из магазина, на лбу блестят капли дождя — и остановилась, разглядев всех, сидевших за столом.

— Папа? — как-то беспомощно спросила мама, глядя в лицо деду Толику. И встала близко-близко к дверному косяку, словно хотела упасть.

— Какой мальчик хороший. Жа-аних? — спросила тетя Маняша, глядя на Рудика, нарочито, издевательски протягивая каждую букву.

Ринка вспыхнула.

— И никакой не жених. Это просто Рудик.

А Рудик отвернулся и пошел собирать малину на свой участок.

Ринка никогда и не думала, что ничейный курятник может вместить столько народу. И тетю Маняшу, и бабу Надю с дядей Федей, его женой Татой, и троюродного брата Вовика, который, увидев Ринку, радостно завопил: «Что, не ждали?» Все они приехали из-за деда Толика. Дядя Федя все время повторял: «Вы совсем не изменились, дядя Толя!» Тетя Маняша охала, а у мамы глаза все время были на мокром месте. Только Бабтоня и дед Толик оставались спокойными — будто два огромных океанских лайнера: вокруг бушует шторм а они упрямо и верно идут заложенным курсом. Получалось, дед Толик и был тишиной для Бабтони — он оставался где-то рядом только для нее, все эти годы. А потом — и для Ринки.

Теперь у Ринки в одночасье появились и дедушка, и дача. Ничейный курятник оказался старой дачей Бабтони и деда Толика, на которой никто не жил с тех самых пор, как он уехал из дома. А в этом году, когда понадобилась дача, мама и Бабтоня решили — зачем дом стоит пустой, пусть девочки поживут там летом. Только мама, конечно, не знала, кто живет на соседнем участке.

И теперь Ринке раздолье — хоть каждый месяц приезжай.

Мама и тетя Маняша перебирали старые фотографии на чердаке, хихикали, как девчонки, и рассказывали истории о куклах — у каждой были свое имя и прошлое.

И в природе все встало на свои места — будто Бабтоня своим волшебством и они втроем, Рудик, Женька и Ринка что-то подправили в небесных весах: снова то и дело грохотали грозы, лил дождь, и сухая жара отступила.

Перед праздником, на который позвали даже Рудика и Женьку, Ринка притащила в дом целую корзину цветов — она самолично хотела украсить стол, совсем по-взрослому, как видела в одной телепередаче.

— Надо быть реалистами, — громко сказал папа на террасе, так громко, что Ринка все расслышала, еще не войдя на нее, замешкавшись на крыльце. — У Анатолия Григорьевича — рак, неоперабельный, и жить ему осталось несколько месяцев. Надо подготовить детей как-то.

— А что будет с его дачей, когда он умрет? — встряла тетя Маняша.

— Маша, побойся бога, — это уже мама.

Ринка похолодела. Забыв про цветы, влетела на террасу.

— Он не умрет! — крикнула она изо всех сил.

Мама, папа и тетя Маняша переглянулись так, словно у Ринки вдруг поднялась температура и по лицу пошли красные пятна.

— Я, конечно, понимаю, это все очень печально, — папа положил Ринке руку на плечо, — но понимаешь, дочь, старые люди рано или поздно умирают. Что ж тут поделаешь…

Ринка вырвалась.

— Ничего ты не понимаешь! Ничего! И вообще! Я его не прогоняла! Это вы, вы за меня все решили! Что мне не нужен дедушка!

Она кинулась на папу, колотила его по рукам, по плечу: «Он не умрет, не умрет». Силы быстро кончились, и тогда она побежала на улицу. Мимо Бабтони и деда Толика, которые оказались вдруг в комнате.

— Рина, нельзя папу бить, — неслось вслед мамино, растерянное.

Бежала, не разбирая дороги — мелькали какие-то участки, деревья, заборы и поросшие мхом поваленные стволы.

Запахло хвоей и распахнулась во всю ширь люпиновая поляна деда Толика. Люпины уже давно отцвели и превратились в темные коробочки-башмачки. Ринка опустилась на поваленную елку — шершавый ствол кололся, но она этого совсем не чувствовала.

Это несправедливо! Она только-только стала привыкать к мысли, что у нее есть родной дедушка. Что он всегда был тут. Что дед Толик — это просто дедушка.

И теперь они говорят, что он скоро умрет. Глупые врачи. Глупые взрослые.

Они думают, что они могут все решать за детей, хотя, ясное ведь дело, — не умеют.

Сердце — комком — застряло где-то высоко в горле, Ринка старалась и все никак не могла проглотить его, чтобы оно встало на место.

Она не услышала, как подошел дед Толик, будто это тишина превратилась в него, — только угадала, что он сел рядом. Вдохнула знакомый острый запах самокруток, замши и зелени и заплакала — от жалости к себе, оттого, что все это скоро закончится и вообще — оттого, что оно так получилось.

— Тебе же ведь просто жалко сейчас? Себя жалко? — спросил дед Толик. — Себя или меня?

Ринка враз перестала плакать и задумалась.

— Наверное, себя. Наверное. И тебя. И Бабтоню. Всех. И от несправедливости. Что папа сказал — вот ты уже старый, так что это ничего, все старые умирают.

— Ну, взрослым тоже страшно… иногда очень страшно. И у каждого своя хитрость, чтобы побороть страх. Некоторые поэтому оправдывают смерть — возрастом, к примеру. Тогда им кажется, что смерть в семье не такая уж и страшная.

— Но они же тебя прогнали! — запротестовала Ринка.

— Нет, не прогнали. Я и сам был хорош. Не бывает так в семье, чтоб кто-то один. Мы все — виноваты.

— И Бабтоня? — подняла на него наконец глаза Ринка.

— И Тоня, — улыбнулся он.

Отцветшие люпины тихо стояли вокруг — молчаливо и строго. Сердце проглотилось и снова встало на место.

— Так ты не умрешь? — настойчиво спросила его Ринка.

А дед Толик молча обнял ее за плечи.

Двадцать второе августа .

С праздника мы с Женькой в самом конце сбежали — сцапали целые карманы конфет и пошли кормить Витьку. Он чмокает, когда ест конфеты. И он снова улыбался и все говорил: «Ге-еня, Геня».

Когда лето кончится, мы все равно будем дружить с Рудиком и Женькой — мы пригласили друг друга на дни рождения, а потом придумаем еще что-нибудь.

Сегодня я решила вот что. Когда я вырасту, буду тратить зарплату на спасение рыб в ресторане — как дед Толик. Или, еще лучше, — открою приют для редких рыб, которых хотели съесть. А еще — посажу сто тысяч деревьев. И мильон полян засажу. Потом.

А сначала я сделаю так, чтобы дед Толик не умер. Женька рассказывала — бабушка ее подружки тоже болела раком, и врачи им сказали, что она будет жить только три месяца. А она только посмеялась, собрала все деньги и поехала вокруг света — она давно мечтала, всю жизнь, объехать весь мир. И не умерла, а даже наоборот поправилась и жива до сих пор, уже десять лет. Врачи удивлялись, а она говорила: «Это потому что я счастлива».

Вот увидишь, скоро у меня будет план. Рудик сказал — я не такая, как все, я слышу тишину, я смогла сделать чудо, чтобы поправилась Бабтоня. Значит, я смогу сделать так, чтоб дед Толик выздоровел. Он мне очень-очень нужен. И я что-нибудь тоже придумаю, чтобы дед Толик был всегда счастлив. А счастливые не умирают — правда ведь?