— Знаешь, завтра будет праздник: смех, веселье там и тут. В этот день восторг и радость Сами в дом к тебе придут. Ночку подождать всего, а назавтра — Рождество! [1]

Так поют перед самым праздником в Городке Ц., когда выпекают охряные пряники и покрывают их белой лимонной глазурью, когда ставят ёлки и приносят с ними в дома запах хвои и свежих хмелевых шишек, когда открывают последние окошки адвентского календаря, чтобы увидеть нарисованного младенца Христа или ангелов в золоте.

«Ночку подождать всего, а назавтра — Рождество!» — бормочет себе под нос Вольфи.

И почему оно всегда так — ждешь-ждешь, готовишься. Каждый день просыпаешься с мыслью: а ведь праздник скоро. И от этой мысли щекочет где-то в животе, посередке, рядом с сердцем. Мама закрывает двери в гостиную — не ходи туда до праздника, Вольфи, потому что за ней стоит елка с желтыми свечами, каждая в маленьком металлическом блюдечке, для воска. Под елкой — подарки в разноцветной бумаге, а на комоде — ясли: Иосиф, волхвы, дева Мария и младенец Христос в разноцветных одеждах, вырезанные из липового дерева другом детства дяди Вильфрида, который живет где-то далеко, за горами, за границей. Он так хорошо их вырезал из мягкой древесины, что у младенца видны все пять деревянных растопыренных пальцев на пухлой руке.

И ходишь каждый день мимо этой двери — каждый раз затаив дыхание, будто если дышать, дверь сама откроется и секретам конец.

А потом — рраз! — и от Рождества уже ничего не остается, кроме конфетных оберток и маминого подарка, потому что, конечно же, никакого Николауса не бывает, а на подарки зарабатывает мама в скотобойне Родла.

«Мам, а в этом году опять будем у дяди Вильфрида справлять?» — спрашивает каждый год Вольфи.

Первое «взрослое» Рождество — ему было пять лет — они провели в доме на улице Сахарная Мельница. Он до сих пор помнит огромную елку — до потолка, увешанную прозрачными шарами с нарисованными домиками и зверями, натертые воском полы — до блеска — и накрытый в обычно запертой «крестьянской горнице» стол. Блюдо посередине стола с огромным гусем в поджаристой шкурке.

И жарко протопленные комнаты — не то что у них зимой.

А мама отводит глаза и нарочито спокойным голосом отвечает: «В этом — нет. Может быть, в следующем. Не каждый же год справлять одинаково». Но этот обещанный следующий год отчего-то никак не приходит.

Рраз! — и наступают Мрачные ночи да зачарованные дни, время от Рождества до праздника Трех королей в январе, когда по свету рыщет нечистая сила. Например, госпожа Берхт, про которую рассказывала Вольфи тетя Виола.

Тетя Виола рассказывает, как поет. Когда Вольфи был маленький, он с ногами забирался на стул у огромной плиты и смотрел, как тетя Виола печет рождественское печенье: маковое, шоколадное, бисквитное с морковными цукатами и его любимое — «глазастое». У него в середке — колодец, со дна до самого верху наполненный абрикосовым джемом, а бока посыпаны пудрой, белой, как снег. Рождество без печенья тети Виолы — не Рождество.

Тетины руки летали над блюдами с готовыми звездами и цветами, она украшала их шоколадом, молотыми зелеными фисташками и рассказывала:

— Маленькая она, щупленькая, госпожа Берхт, волосы как пакля, спутанные, а одеваться любит в белое платье. Хотя, конечно, самое главное — одна нога у нее перекручена, ну, словно попала на поле в молотилку или еще куда. Придет, встанет у городских ворот, чтобы лучше видеть, кто из детей в этом году слушался, а кто баловался. Плохих госпожа Берхт заберет, плохим напасти накликает. А хорошим поможет и одарит — подарками и хорошими новостями.

В пруду — и тетя Виола кивает куда-то в сторону, туда, где, если идти по улице Сахарной Мельницы и свернуть на Кожевенную, покрытый снегом Ледяной пруд, — хранит она души нерожденных младенцев. А за ней вышагивают дети, которые умерли до крещения — вот так вот, вереницей, в детских рубашонках. Ее никто не видит — только те, к кому она приходит. Ну и те, кто родился в воскресенье — те вообще всю нечисть видеть умеют, они особенные.

И еще в Мрачные ночи несутся по заснеженным полям вокруг Городка Ц. призрачные всадники на рослых конях, а под ногами лошадей вьются поджарые черные собаки — это их время, время Дикой охоты. Горе тому, кто не прибрался в доме, кто оставил на чердаке сушиться мокрое белье — неулыбающиеся всадники прихватят забытые простыни с собой, чтобы сшить из них в наступающем году саван для тех, кто живет в доме.

Мама морщится, когда все это слышит — она вообще считает тетю Виолу доброй, но глуповатой — а однако ж с чердака вещи убирает и бельевые веревки сматывает в клубок. Так, говорит, делали и бабушка, и прабабушка — и не ей старые традиции нарушать. А вдруг и впрямь призрачные всадники появятся в доме и принесут несчастья? Во всем Городке Ц. не найдешь того, кто забыл до Мрачных ночей снять белье с чердаков.

Рраз! — и вся железная дорога, которую подарила мама на Рождество, уже собрана, и только деревья осталось расставить и приклеить бумажную крону к стволу, чтобы лучше держалось. Вольфи старается, но это скучно — клеить разрисованные ветками и листами бумажки к щепочкам — стволам. Поэтому он сбивается, кроны мнутся и комкаются. Нет у него терпения!

— Давай я, — говорит мама. Она аккуратная, у нее все получается.

— Мам, — спрашивает Вольфи, — а когда я родился? Ну, в какой день?

Мама морщит лоб так, что он собирается гармошкой и кажется, что кожа у нее тонкая-тонкая, не толще бумаги, в которую дядя Вильфрид заворачивает свои папиросы.

— Погоди… наверное, нет, точно, была еще служба — ну да, в воскресенье. Ты родился в воскресенье.

— Значит, я — счастливчик, — радуется Вольфи, — и если захочу, увижу всех — и госпожу Берхт, и рыцарей. То, чего никто не видит.

А по городу идут перхты. Какая дорога их приводит, и далеко ли им шагать до Городка Ц, никто не знает. Просто однажды после Рождества и новогодней ночи выглянет в окно булочник Долльнер или старушка, живущая у Ледяного пруда, или дядя Вильфрид — а по улице, тяжело ступая, идут они. Козлиные рога — мощные, крутые — то торчат вилами, то закручиваются толстыми кольцами, морды-маски глядят пустыми глазницами, кривят резной рот. Сколько у одного перхта рогов — четыре, шесть? Страшно посчитать. Топорщится свалявшаяся шкура, подметают снег хвосты, в волосатых ручищах — цепи и хворостины. Может, это кто-то из своих вырядился перхтом, может, под маской Сепп Мюллер. Или Молодой Кляйн. А может, чужие пришли, неизвестные, и чего от них ждать, непонятно.

Когда Вольфи был маленький, то думал, что это — черти. Нет, сказала тетя Виола, перхты тоже могут быть и хорошими, и плохими. Могут в снег лицом макнуть и цепью огреть, а могут и удачу в дом на целый год принести.

Они стучат — и стук гулко разносится по большому пустому дому. Слишком большому для одного только маленького мальчика и его мамы. Три удара — два — еще один — будто кулаки у них чугунные.

— Мам, перхты!

Они ни разу еще не заходили к ним в дом. Перхтов нельзя не впустить — они приносят удачу, а если рассердятся, могут и окна цепями побить, и самшитовые кусты поломать. Поэтому мама — хотя и хмурится, она ведь не любит, когда к ним гости приходят — а дверь открывает.

— Благослови вас Бог!

А перхты: один огромный, будто статуя у церкви, другой щуплый, а третий совсем маленький — «мальчик-перхт», думает Вольфи — проходят в кухню и в комнаты. Мама что-то говорит им, а они только поигрывают хворостиной — нельзя перхтам говорить ни слова. Почему — и не помнит никто уже. Поэтому они молча открывают шкафы — убраны ли, проводят лапами по столам и полкам — не пыльно ли. Проверяют. От щуплого перхта, который стоит совсем рядом с Вольфи, пахнет мокрой шерстью, табаком и спиртом, как от Сеппа Мюллера к вечеру, когда тот сидит в одиночестве в своем кабачке и допивает «последний шнапс». «Последний шнапс, Вольфи, — говорит он тогда, — лучше всяких колыбельных». Мама называет Сеппа Мюллера пьянчужкой, но это она его просто не любит.

— Эй, Вольфи, слышь? — лихорадочно шепчет вдруг маленький перхт, когда мама уходит на кухню за подарками, чтобы уже выпроводить незваных гостей. Вольфи примерзает к полу — перхтам же нельзя говорить!

— Вольфи! Ну чего стоишь, эй, дубина, — уже сердится Вальтер, — не мог же я так просто прийти, мама б твоя меня ни за что не впустила.

Она и вправду б не впустила. Она не любит гостей — только изредка приходят к ним в дом мамины подружки, например, перед Рождеством. И тогда они сидят на кухне и разговаривают вполголоса, как на похоронах, а мама опять рассказывает, как здорово они справляли Рождество, когда папа был еще жив. «Теперь-то я устраиваю всю эту катавасию с елкой и подарками только из-за парнишки. Самой не до праздников», — обязательно прибавляет она, даже не оглянувшись, нет ли поблизости Вольфи.

И еще говорит «бедный сиротка», «бедняга, у него нет отца», и все в таком духе. Тогда Вольфи ужасно злится, потому что никакой он не бедный, и если не считать пары дней в году, он замечательно обходится и без отца. Тогда Вольфи даже хочется, чтобы праздники поскорее закончились и можно было бы пойти в школу.

— Завтра, после службы, приходи к мертвецкой, — шепчет Вальтер, — повидаемся.

Перхты возьмут все, что ты им предложишь — и рождественское печенье, и домашнюю белую колбасу, и сливовый конфитюр в стеклянном бочонке, который осенью мама сделала из слив, что растут на дереве у забора. И уйдут, оставив после себя в доме запах мокрой шерсти, табака и шнапса…

Когда Вольфи был маленьким, то верил всем рассказам тети Виолы, и как только на Городок Ц. опускались мутным облаком сумерки, бежал со всех ног домой. И чудилось ему, что по улице за ним ковыляет старушка в темном, с искалеченной ногой и нерожденными детьми на поводу.

Теперь-то он, конечно, взрослый и в такие глупости не верит. Вряд ли госпожа Берхт злее, чем воспитатели интерната для трудновоспитуемых детей — думает он в церкви, вышагивая за капелланом Кройцем с кадилом в руках. А наливая вино в потир, капеллан Кройц выпивает всегда все до дна, а старенький священник Вайсс, который теперь очень редко служит, только половину — думает: вот получается, что одному человеку госпожа Берхт строит козни и приносит несчастья, другому — подарки и радость. Одному — зло, другому — добро. Для него Рождество — веселый праздник, а для мамы — грустный. Чудно!

— Ну наконец-то! — радуется Вальтер.

Он подпрыгивает на месте прямо у ворот кладбища — холодно ж! — оставляя на снегу рифленые отпечатки подошв, отчего утоптанное получается в мелкую шашечку, и размахивает руками. Чтоб согреться.

Кладбище в этот час совсем темное, и только где-то у дальних склепов горит одинокий огонек, кто-то приходил проведать своих. И еще в капелле, у самых решетчатых ворот — призрачный свет: перед огромным распятием горят свечи. Они всегда здесь горят, их видно через отворенные вечно двери, если идти по Кладбищенской улице мимо — и Иисус глядит, укоряя, и лицо его будто живое, и щека как бы подергивается, и оживают безжизненные, деревянные пальцы ног, приколоченные к кресту огромным гвоздем.

Молчит седой вечер. Мертвецкая чернеет огромными дверями — настоящими воротами. Кто-то в Городке Ц. называет ее «покойницкой», а Сепп Мюллер — «гостиницей мертвяков». Но на самом-то деле это просто большой зал. Тут в гробах дожидаются похорон жители Городка Ц., недавно умершие.

— Ну чего? — выразительно смотрит на Вольфи друг. — Устроим испытания?

Вальтер обожает устраивать «испытания». И Вольфи тоже. То в темноте забраться на церковную колокольню, то руками поймать форелей в ручье около мельницы, то на спор залезть на электрический столб. А только испытания в Мрачные ночи — это совсем-совсем другое.

Мама бы, конечно, сказала «нельзя». Если живешь в Городке Ц., да еще и с такой мамой, как у Вольфи-Кристофа, то вокруг теснятся сплошные «нельзя» и «надо». Нельзя громко играть и смеяться — так делают только трудновоспитуемые. Нельзя быстро бегать — упадешь. Надо слушаться старших, даже если они и неправы. («Старшие лучше знают», — говорит в таких случаях мама.) Надо ходить в церковь, а то соседи не поймут. «Что скажут люди?» — спрашивает тогда мама и строго смотрит на Вольфи. Надо-нельзя-нельзя-надо…

Ходить в покойницкую тоже, конечно, нельзя. Да еще и в Мрачные ночи. Поэтому мама никогда про это и не узнает — решает, как обычно, Вольфи. Она много про что не знает.

— Значит так, входим по одному, — предлагает Вальтер, — доходим до мертвяка, смотрим на него — и можно выходить. А?

— Давай, — обреченно говорит Вольфи. Главное ведь — не показаться трусом. И неизвестно ведь, что хуже — мертвяки, капеллан Кройц, госпожа Берхт или мама, когда рассердится не на шутку.

Вальтер исчезает за дверью покойницкой, и Вольфи кажется, что время притормозило и тянется еле-еле. Вдруг оказывается, что он совсем один на улице, а вечерний полумрак стал густым и пахнет печным дымом. А вдруг не один, и госпожа Берхт притаилась за углом, чтобы наказать его за все проделки в этом году? Вольфи страшно — а вот рыцарю Кристофу все нипочем. Рыцарь Кристоф глядит на Вальтера, вышедшего из мертвецкой — Вальтер такой же белый, как и снег — и знает рыцарь, что, если понадобится, он и Вальтера защитит.

Внутри тоже полумрак и в изголовье горит свеча, будто здесь есть кто-то еще. Но никого нет, только в открытом гробу белеет лоб и ладони, сложенные на груди. Вальтер сказал подойти. Но страшно. Даже с рыцарем Кристофом за спиной. Когда придумываешь испытание, все ведь кажется совсем другим. А тут — человек, мертвый. И холодок противный по спине. И ноет живот. И пахнет чем-то сладковатым, приторным и мутным.

— Вольфи, назад, кто-то идет, — шепчет Вальтер в притворенную дверь. Он хватает Вольфи за руку, — капеллан, бежим, пока не узнал.

— Стойте, собачьи дети, стойте! — ревет за спиной, и зимний вечер разносит голос капеллана по улицам Городка Ц.

Слова замерзают и ледяным эхом отскакивают от стен домов. А Вольфи бежит и не может даже притормозить на поворотах — по Кладбищенской, по Большой, мимо церкви, скотобойни и Ледяного пруда, где, наверное, ждут госпожу Берхт нерожденные души, поскальзывается и снова бежит. И никакой-то он уже не рыцарь Кристоф — рыцари не бегают от капелланов, застигших их в покойницкой.

Ветер метелью свистит за спиной, кидает пригоршнями в лицо колючим льдистым снегом. Вальтера давно рядом нет — видно, побежал в другую сторону, к себе домой. И улицы пусты, будто все попрятались, отгородившись от Дикой охоты и Мрачных ночей занавесками в цветочек.

Только на родной улице бредет к дому маленькая фигурка в знакомой шубе.

— Ты чего такой потный? — спрашивает мама недовольно и щупает ему шею, будто он маленький, — мало тебе было ангины перед Рождеством?

Если мама заговорила про ангину, ничего хорошего не жди.

А в рожке почтового ящика, очень кстати, белый конверт.

— Мам, письмо, смотри!

Конверт лоснится и совсем снегом не припорошен, как будто бы почтальон только что был тут. Вольфи лишь успел увидеть адрес отправителя — из Большого Соседнего Города, а мама уже выхватывает письмо у него из рук — неожиданно грубо — и, не читая, суетливо рвет на мелкие кусочки, морща лоб. Собирает их в узкую ладонь, которую старательно сложила лодочкой — мама же аккуратная, и сует в карман шубы.

— Пошли, — отрывисто бросает она и взбегает по ступенькам, нервно открывает, бренча ключами, входную дверь с маленьким окошком наверху, забранным чугунной черной решеткой.

Она сердится — это точно. На письмо и на Вольфи, и на весь мир. Хотя кругом никого и нету — все сидят по домам в Мрачные ночи.

И только по темной улице — или это просто кажется Вольфи? — уходит в темь старушка в странном пальто, перехваченном на талии простой веревкой. С перекрученной, обезображенной ногой будто попала на поле в молотилку или еще куда.