Дворец пустоты [повесть и рассказы]

Виллемс Поль

Поль Виллемс (1912–1997) — признанный классик бельгийской франкоязычной литературы, прозаик, поэт, драматург. Писатель, родившийся накануне Первой мировой войны и ушедший из жизни в канун нового тысячелетия, прожил большую и богатую событиями жизнь, в его творчестве отразились многие ключевые события XX века. В книгу вошли повесть-сказка «Между небом и водой» и рассказы из сборника «Храм тумана».

Проза Виллемса напоминает поверхность зеркала: там идет непрестанная скрытая борьба реального и кажущегося.

«Лектюр»

 

МЕЖДУ НЕБОМ И ВОДОЙ

 

I

Солнце слепило глаза. Отраженный свет дробился в мелкой зыби Устья, блики сверкали повсюду — невозможно смотреть. И тогда Император велел соорудить огромные световые заслоны. Их расписали умиротворяющими душу картинками: то сливовые деревья с иссиня-лиловыми плодами, то бьющие в небо фонтаны или букеты фиалок, а то могучие, сулящие покой дубы с кронами цвета потемневшего золота или облака, как дождь роняющие черные гвоздики. Пейзажи не манили за горизонт, а спокойно приближались к вам.

Установить и закрепить диковинные конструкции было нелегко. Однако с задачей справились, и над Аквелоном разлилась блаженная прохлада. Жители почувствовали себя необыкновенно счастливыми. На террасах кафе теперь сидели женщины с кожей дивной, матовой белизны. Мужчины приветствовали их изысканной полуулыбкой, которую и сравнить нельзя с улыбкой во весь рот. Если какая-нибудь из женщин отвечала трепетом ресниц, то полагалось подойти, склониться к ней и нежно коснуться ее губ губами. Этот почти воздушный поцелуй означал приглашение на свидание. Тогда женщина с безразличным видом поднималась и шла прочь, обескураживая своей небрежной медлительностью. Мужчина следовал за ней. Так они входили в один из городских садов, которых в Аквелоне было множество. Там в густых зарослях их ждали мягкие, выложенные мхом альковы. Существовала поговорка, что любовь в Аквелоне мимолетна, как взмах ласточкина крыла, но память о ней живет в душе до конца дней. Никто не знал ни мук ревности, ни уз привязанности. Ни крови не ведали, ни огня. Только легкий трепет желания, только наслаждение. Даже тюрьмы упразднили — всеобщее счастье делало их ненужными.

Однажды Император устроил пышную церемонию и, обставив все с небывалой торжественностью, подписал последний закон, отменявший все остальные законы, которые были или будут.

Затем он вышел на берег Устья и принародно бросил в волны свою корону.

Так город вступил в эру неизведанного.

Да только возможно ли это?

* * *

После любовных утех мужчин, как правило, одолевает сон, превращающий их в бесчувственные туши. Но жители Аквелона не засыпали — напротив, они бродили по городу всю ночь напролет. Эти ночные прогулки были восхитительны. Все вокруг наполнялось волшебной тайной, все сулило блаженство. И когда занимался новый день, к ликованию примешивалась грусть.

А потом наступал час, когда ночные стражи расходились по домам. Порой на улице можно было встретить кого-нибудь из этих жрецов тьмы: он нес на плече ручную сову, залог ночного бдения. Перед тем как погрузиться в дневной сон, птица устремляла в тающие сумерки протяжный прощальный крик.

И вставало утро. Счастливый скиталец, сам того не ведая, пересекал грань, разделяющую «вчера» и «сегодня». Ночные восторги истаивали.

* * *

Женщины в Аквелоне сами выбирали возлюбленных. Случалось, мужчина, заснув в одиночестве, просыпался, одолеваемый сладостным возбуждением: это юная дева, украдкой скользнув в его постель, ласками растревожила безмятежный сон. Каким неистовым порывом отвечал мужчина на подаренную ему ласку! Как восхитительно было кончиками пальцев нащупать в темноте округлость нежного плеча! Потом Он и Она разговаривали. Ничего нет сладостней услышать голос ночной гостьи прежде, чем увидишь ее. Каждое слово дышало весной.

Дева уходила до рассвета, оставляя своего избранника предаваться мечтам. Он так и не разглядел ее и хранил в памяти лишь запах. Единственное, что свидетельствовало о ночном посещении, — отворенное окно. «Лазить в окошко» — так девы в Аквелоне называли свои ночные визиты. Иногда хотя это случалось редко — девичьи ласки не могли разбудить мужчину, и тогда утром ему помнилось, будто он видел сладострастный сон.

Именно такое произошло с Герком. Десять ночей подряд к нему являлась дева. Она бесшумно ложилась подле него и дарила ему радости, которые, наверно, только ангелы вкушали до того, как их низринули с небес. Каждый вечер Герк ждал, не приснится ли ему снова дивный сон. А на следующее утро рассказывал всем, что утратил интерес к реальным женщинам, потому что его ночные видения несравнимы с любовью наяву. За одиннадцатой ночью, еще более томительно-блаженной, чем предыдущие, последовал день, когда Герк, бродя по улицам, встретил свою ночную гостью.

Та, взглянув на него, чуть зарделась. Ее запах мгновенно пробудил в Герке вожделение. Он приблизился к деве и сказал:

— Сударыня, я с вами не знаком, но ваш запах будит в моей памяти образ той, которую я познал во сне.

— Милый Герк, а я, напротив, очень хорошо вас знаю и скажу вам, что вы бесподобны.

— Уж не та ли вы, кто…

— Да, это я. Меня зовут Альтена.

Они посмотрели друг на друга и неожиданно смутились, словно, разговаривая среди бела дня, выдали свои ночные тайны. Взявшись за руки, они отправились в старый порт. Стояла осень. Утро было еще теплым, но уже веяло прохладой. Альтена и Герк зашли в ресторанчик неподалеку от Пляжа Медуз. Они сели на безлюдной террасе под липами и молчали. Три сухих листа упали на столик. Порыв ветра приподнял их и снова бросил. Официантка принесла два пива. Пена, медленно поднимаясь, нависла над краями стакана. Запах опавших листьев тревожил.

— Ты прекрасна, — сказал Герк.

Легким движением Альтена отстранила волосы. В ухе у нее мелькнуло перышко ярко-голубого цвета.

Вдали поблескивала Шельда. Море неспешно отступало, монолитное, необъятное и спокойное.

Лето кончилось.

* * *

Женщины составляли гордость империи. Возможно, из-за своих особенных отношений со смертью. Будучи совсем юными, они испытывали неодолимую тягу к воде и, если их не остановить, убегали в Бухту Утонувших Детей и там бросались в поток. Некоторые из этих утопленниц попадались потом рыбакам. Глаза у них были восторженно распахнуты, губы улыбались. На теле не было следов мучения. Вид их порождал странную уверенность: эти девочки ошеломляющей красоты выбрали смерть в экстатическом порыве. Они жили недолго, как цветы, и умирали так же просто и красиво. Они не были похожи на утопленниц постарше, чья улыбка, как известно, исполнена печали. Впрочем, эти девочки даже не улыбались. Они напоминали маленьких ангелов, отправляющихся на детскую помолвку. Говорили, будто умерли они не взаправду. Их оставляли плыть по воле волн и называли счастливицами. Но те, кто видел, как течением их относит все дальше к бескрайнему горизонту, плакали.

Рассказывали, будто исландский Принц, побывав с визитом у Императора Аквелона, плыл на своем корабле вниз по реке, намереваясь выйти в Устье. Принц стоял на палубе и предавался грезам, как вдруг приметил в волнах юную утопленницу. Он велел убрать паруса и сушить весла, чтобы судно скользило вровень с плывущей девой. Она показалась ему невыразимо прекрасной. Не в силах уйти, Принц простоял на палубе весь день и всю ночь. Он вел беседы со своей красавицей и пел ей колыбельные. Морская зыбь покачивала волосы и руки утопленницы, и казалось, будто она дышит. Принцу чудилось, что дева слышит его песнь, его плач.

Моя нежная девочка, Где твои одежды? Куда влечешь ты меня? Корабль без руля и ветрил… Сомкнуты уста в улыбке, В немой, таинственной улыбке. Ты мой угасший огонек. Мой напоенный влагой поцелуй.

Когда корабль Принца вышел в Северное море, плывущую деву поглотило течение.

Затужил Принц.

И, вернувшись в Исландию, отправил в Аквелон послов, с тем чтобы просить в жены прекрасную утопленницу. Потому что жениться на мертвых не возбранялось. Правда, подобный союз подразумевал обет целомудрия. Дал Принц такой обет и удалился в свой снежный дворец. Он населил его ледяными статуями, изображавшими его самого коленопреклоненным. Постепенно статуи таяли, и Принц заменял их новыми точными копиями. Так, истекая слезами, чтил он память своей юной супруги.

* * *

Когда аквелонские юницы достигали более зрелого возраста, у них пропадала охота топиться — другая смерть начинала притягивать их к себе.

 

II

Однажды в Аквелон явился чужестранец. Император поинтересовался, откуда он держит путь.

— Я пришел из Рима, города, где все нетленно, — отвечал тот.

Император спросил, что странник думает о световых заслонах.

— Со временем они порвутся. Они безобразны, — был ответ.

Император спросил, что же в них такого безобразного, и услышал:

— Все, что недолговечно, безобразно.

И римлянин поведал о дворцах и памятниках Рима, столь основательно построенных, что тысячелетия им нипочем. Поведал о мраморных статуях, как две капли воды похожих на героев, с которых они сделаны, — причем до того искусно, что в конце концов герои становятся похожи на собственные изображения.

Император спросил у странника, существует ли в Риме писаный закон.

— Законы мы высекаем в камне, — услышал он в ответ.

Император щедро одарил гостя и велел отвезти его на границу.

* * *

Появление римлянина посеяло тревогу. По странному стечению обстоятельств несколько месяцев спустя буря порвала один из световых экранов. И когда ветер разводил края прорехи, то вдали, за ней можно было видеть бездну. Это предпочитали не замечать. Люди ходили, опустив глаза, стараясь сосредоточиться на каких-нибудь близких вещах. Странное дело, никто и не думал чинить повреждения. Возможно, все смутно понимали, что залатанное небо хуже, чем откровенная дыра.

И тогда Император вспомнил про римского гостя. Жителям Аквелона пришлись не по вкусу его нерушимые каменные дворцы и мраморные статуи. Особенно не понравился дух, который он с собой принес: veni, vidi, vici. Несмотря на солнечные дни, сменившие бурю, в городе ощущалось беспокойство — то ли из-за разорванного экрана, то ли весна в тот год выдалась ранняя и не в меру ласковая. Казалось, будто над всеми нависла опасность. Но откуда она, от кого исходит? В каждом жителе Аквелона разверзлась своя собственная бездна. Сколько можно не замечать этого?

И порешил Император назначить посла и отправить его в Рим, дабы выяснить, правду ли говорил римлянин, а главное — убедиться, что нет в Риме правды и что правда на стороне Аквелона. Но поскольку законы в Аквелоне давно были упразднены, то требовалось придумать способ, как выбрать посла, на коего возложена будет столь ответственная миссия. Кто-то вспомнил, что в незапамятные времена существовал обычай, именуемый Поединком Достойных, и решено было к нему прибегнуть.

* * *

И вот на заре взмыл в небо императорский воздушный змей. Он состоял из пяти ярусов, пятисот пятидесяти крыльев, парусов и закрылков, а также имел множество флюгеров, клапанов, перегородок, кисточек, вымпелов и флажков. Потребовался ворот, приводимый в движение семью слугами, чтобы запустить этот летающий дворец. Несмотря на свои размеры, он был изящный, легкий и белый, он сверкал и гудел на ветру. Когда обитатели Аквелона увидели эту громаду, они немедленно кинулись запускать собственных воздушных змеев. И взлетело их в небо более четырехсот тысяч, всевозможных размеров: самые маленькие были склеены из перьев синицы, самые большие, запущенные рыбаками в открытом море, оснащены парусами не меньше, чем на арабских парусниках. Были там змеи-женщины с длинными развевающимися волосами — они стонали под порывами ветра. Были кометы, луны, рыбы, жар-птицы, лебеди, чайки, дикие утки, белые орлы, журавли, букеты-веночки с крылышками — эти, сплетаясь вместе, образовывали целые висячие сады. Стояла весна, по небу медленно плыли большие синие облака. Толпа притихла, охваченная головокружением, потерявшись где-то между небом и землей. Всё замерло. Тишина. Слышно было только неспешное, размеренное колебание воздуха. Это ветер играл на струнах натянутых нитей.

К вечеру два змея, изображавшие белых медведей, исчезли в прорехе светового заслона. Их нити оборвались, змеев так и не нашли. Медведи принадлежали двум братьям. Ночные стражи, увидев в этом знак, указали на братьев как на избранных, кому надлежит вступить в Поединок Достойных.

* * *

Старшему из братьев, Герку, минуло двадцать. Он был высок и крепок. Что-то в нем напоминало ночь. Лиу было семнадцать, он был тонкий и стройный, ростом чуть пониже брата. Казалось, он никак не мог привыкнуть к тому, что у него взрослое тело. Лицо его было подобно раннему утру. Братья походили друг на друга, но не чертами, а чем-то неуловимым, едва приметными движениями, создающими вокруг каждого живого существа особую ауру, которую можно было бы назвать печатью.

Когда выбор был утвержден, братьев разлучили и предписали им затворничество в течение двадцати девяти дней, остававшихся до поединка.

Герку отвели поросшую мхом землянку чуть дальше Бухты Корабельных Обломков, Лиу — тростниковую хижину неподалеку от Пляжа Поганок, что за торфяником.

Там предстояло братьям готовиться к состязанию. Но не физическими упражнениями должны были они заниматься — от них требовался своего рода духовный подвиг, сосредоточенное уединение.

* * *

Добредя до тростниковой хижины, Лиу сел на пороге. Он не мог прийти в себя после того, что с ним приключилось. Постепенно ему все же удалось обрести спокойствие. Вещи снова стали говорить то, что говорили испокон веков и будут говорить вечно: каждый предмет без устали твердил свой заученный речитатив. Воспоминания и мысли о будущем отступили. Лиу весь был в настоящем, готовый и к восторгу, и к страданию. Чего он ждал? Вечера? Или дождя, близость которого угадывалась в напоенном особой мягкостью воздухе? Или, может, того момента, когда в мире свершится ежевечерняя гигантская метаморфоза и тьма заступит на место света? Мысль, что через двадцать девять дней он должен сразиться с братом, не посещала его — настолько все, что ждало впереди, казалось невероятным, невозможным. Может, он ждал ночную деву? Но, в отличие от своих сверстников, Лиу еще не познал женщины. Вплоть до настоящего дня его манила только даль. Он дважды плавал к айсбергам, видел северное сияние и наблюдал, как в июне вечернее солнце скользит вдоль северной кромки неба, чтобы к утру оказаться на востоке. Побывал он и в Исландии, где во дворце Принца плачут ледяные статуи. А когда вернулся из этого путешествия, заметил на террасе кафе молодую женщину и улыбнулся ей. Она ответила трепетом ресниц. Согласно обычаю — вернее, в соответствии с правилами хорошего тона, — Лиу должен был подойти и коснуться ее губ поцелуем. Но он не посмел. В Аквелоне, надо заметить, не принято было оставлять без внимания призывный взгляд. Полагалось по крайней мере встретиться, обменяться несколькими словами или просто позволить дыханиям слиться. И только после этого, если взаимное притяжение не звало дальше, можно было разойтись, не коснувшись друг друга. Но немыслимо было удалиться, не ответив на нежный зов. Лиу же отвернулся и пошел прочь. Молодая женщина — а это была Альтена — вскочила. С ней такое случилось впервые: чтобы мужчина оскорбил ее пренебрежением! Она отправилась его искать, бродила много часов, да так и не нашла.

Охваченная негодованием, она бросилась к Герку, чтобы на нем выместить обиду, нанесенную прекрасным юношей. Она принялась корить Герка за то, что он с ней слишком ласков и нежен. Надоели ей идиллии при лунном свете! Удивился Герк, но остался невозмутим, и тогда она разразилась упреками и грубыми оскорблениями, на которые женщины такие мастерицы. Альтена кричала, что в любви он подобен моллюску, что у него клейкие губы, что он слюняв, как верблюд, и она отказывается ложиться с ним в постель.

Герк ударил ее, они упали. Альтена кусалась и царапалась. Вдруг ярость ее сменилась слезами, а укусы — поцелуями, и она стала умиленно просить прощения. Они поклялись друг другу никогда больше не ссориться и очень смеялись над моллюском и верблюдом. И тогда они придумали слово верность, доселе неведомое в Аквелоне. Альтена заявила, что выцарапает Герку глаза, если только он засмотрится на другую женщину, и ему это необыкновенно понравилось. Обоим казалось, что они придумали рай.

Каждый день, ближе к вечеру, Альтена приходила теперь на террасу кафе, где увидела прекрасного незнакомца. Но Лиу не появлялся. И всякий раз обиду она вымещала на Герке. Ссоры их делались все яростней, примирения — все сладостней.

* * *

С первых же дней затворничества в замшелой землянке Герка охватило смятение — так бывает со всеми, кто снедаем беспокойством: внимание его перескакивало с одного предмета на другой, пока наконец не остановилось на чудовищном по своей жестокости видении. Герк думал о Поединке Достойных. Он видел, как наносит Лиу смертельный удар. Эта сцена рисовалась ему с устрашающей четкостью. Вот Лиу стоит по плечи в воде, он не верит, что смерть пришла от руки брата. Часть лица у него снесена, губы разорваны. Герку представлялось, как он добивает брата последним ударом… Затем все начиналось сначала, и всякий раз Герк испытывал ужас от того, что делает, и боль, как если бы сам получал страшный удар. Потом вдруг беспокойство его обратилось на Альтену, и ему смертельно захотелось ее видеть. Кровь застучала у него в висках, вены налились кровью — вот-вот лопнут. Герк вскочил, хотел было идти ее искать. Но вокруг — никого. Побережье пустынно. Он вдруг понял, что совершенно один. Он осознал, что страдает. Если ночью Альтена не придет, он убьет ее, подумалось ему.

Герк еще не знал, что в самом потаенном уголке самого себя, в уголке, который можно назвать комнатой Синей Бороды, за дверцей, замкнутой на ключ, в темноте стенного шкафа прибит железный крюк, ожидающий того, кто на нем повесится.

* * *

Поединок Достойных был своего рода ордалией, забытой на протяжении многих веков. Когда ночные стражи предложили возродить эту традицию, всем пришел на память легендарный бой между Руртруксом и Вальдо.

Удивительно, что в такой стране, как Аквелон, где нравы отличались небывалой мягкостью, решили возобновить жестокий обычай. Возможно, Император полагал, что его подданные пресытились любовью и полуулыбками и в тайне жаждут кровопролития. Он заблуждался. Сам того не желая, он запустил механизм страха и жестокости.

* * *

Как это ни странно, в Испании Поединок Достойных был в ходу вплоть до XIX века. Свидетельства тому можно найти в музее Прадо. На одной из картин Гойи он представлен во всей своей свирепой жестокости: двое мужчин, вкопанных по колено в песок, наносят друг другу удары дубинами. Убежать с поля боя невозможно: пока один будет вытягивать ноги из песка, другой снесет ему голову.

В Аквелоне Поединок Достойных издревле проходил на песчаной отмели посреди Устья. Противники — вернее, герои — приплывали сюда на лодке в часы отлива, когда отмель обнажалась. Они зарывали себя в песок по колено, разделенные пространством в длину руки. На поединок отводилось шесть часов — пока вода прибывает. Дрались дубинами. Без свидетелей, без ненависти, без пощады. Когда наступал прилив, вода поднималась воинам до плеч, но обычно к этому времени один из двух уже был сокрушен смертельным ударом либо, потеряв сознание, захлебывался. Тот, что оставался в живых, должен был ждать шесть часов, пока вода схлынет, чтобы высвободить ноги из песка. В течение этого времени он пел в память о погибшем протяжный и прекрасный Гимн Достойных. Иногда, если ветер дул с запада, отзвуки этих песен долетали до берегов Аквелона. И толпа, собравшаяся на берегу, хором подхватывала долетавшие фразы. Люди ждали долго и напряженно — кто из Достойных окажется победителем? Когда вдали показывалась наконец лодка, толпа встречала ее ликованием и все взгляды устремлялись в небо, туда, где горела вечерняя звезда— чистое, тревожащее душу светило, подобное капле расплавленного зеленого золота. Мы называем ее Звездой пастухов, или Венерой, или еще Веспер. По окончании поединка эта звезда должна была получить новое имя и называться именем победителя.

* * *

Лиу сидел перед своей хижиной и ждал. Ему казалось, что дневной свет убывает слишком медленно. Три тени — три синие вестницы ночи — долго дремали у подножия трех высоких ив. Теперь они проснулись и начали потихоньку подкрадываться к хижине. Вот коснутся они ног Лиу — и настанет вечер. И тогда, может быть, следуя старинному обычаю, явится дева и проведет с ним ночь. Он ждал этого мига с нетерпением, в котором перемешались радость и сожаление. Если дева в самом деле придет, то он расстанется со своим детством и никогда больше не будет бродить один по берегу моря.

Тени трех ив меж тем все удлинялись. От Лиу их теперь отделяла совсем узкая полоска.

Вот они у ног Лиу.

По направлению к хижине шла молодая женщина. Сомнений быть не могло. Он вскочил и опрокинул скамейку.

Женщина в изумлении остановилась и улыбнулась.

И тут Лиу узнал ее: это была та самая незнакомка, которую он видел на террасе кафе. Лиу залился краской. Он уже любил ее. Не проронив ни слова, оба вошли в хижину.

Они позволили увлечь себя нежному и яростному порыву, отдались на волю течения, как говорили в таких случаях в Аквелоне. Потом Лиу потянул свою подругу к двери.

— Я хочу посмотреть, все ли еще ночь темна, — сказал он.

Они вышли за порог.

— Ты почувствовала нежное прикосновение? — спросил Лиу. — Это не руки и не губы, это что-то бестелесное.

— Это ветер.

— Может быть, тишина?

— Меня зовут Альтена.

Было уже очень поздно, когда Лиу наконец заснул. Во сне он улыбался. Альтена же не спала. Лицо ее было серьезно, широко раскрытые глаза вбирали в себя мрак. Прежние воспоминания стерлись, в душе воцарилась тишина, готовая к чему угодно. И наконец исчезло острие каменного клинка, который она носила в себе, в потаенном ларце, сияющем золотом и ледяной сталью.

Герка Альтена забыла. В тот вечер она собиралась наведаться в моховую землянку, но перепутала и пошла по другой тропинке, которая привела ее к хижине Лиу. Альтена не знала, что Герк и Лиу братья.

Теперь она думала только о Лиу и боялась его потерять.

Она запретила себе надеяться.

* * *

Герк и Лиу были братья по снам. Братья по снам могли посещать друг друга в сновидениях, как наяву, и участвовать во всем, что там происходило. Они даже могли повлиять на развитие событий. Более того, один брат мог помочь другому прогнать кошмар. Когда Лиу был маленьким, он спас Герка от Красного Волка, который напал на него во сне. Лиу задушил зверя, и тот рассеялся как дым. Так Герк навсегда избавился от этого чудовища. Впрочем, чаще всего братья по снам приходили в счастливые сновидения и разделяли друг с другом радости, празднества и любовные приключения. Они становились также соучастниками непристойных или преступных видений. Когда наступало пробуждение, сообщничество брата снимало с того, кто видел сон, бремя стыда.

Заснув в ту ночь счастливым, как никогда, Лиу сказал себе во сне: «Пойду-ка я проведаю брата, расскажу ему, что со мной приключилось. Все расскажу. Прямо сейчас».

Он вошел в сон Герка и увидел того в слезах у подножия дуба.

— Брат, почему ты плачешь? Давай-ка я развеселю тебя. Послушай, что я тебе расскажу.

— Я вырубаю палицу, Лиу.

— Какую еще палицу?

— Ты что, Лиу, забыл?

— Ничего я не забыл. Просто я так счастлив…

— Ты забыл про Поединок Достойных. Я вырубаю из дуба палицу, которой ты убьешь меня через двадцать девять дней.

— Двадцать девять дней! Утри слезы, брат. Двадцать девять дней! Это же целый океан времени! Это далеко, как горизонт. Целая вечность! Зачем думать об этом «завтра», если оно настанет только после двадцати восьми других «завтра»? Ты лучше послушай, что случилось сегодня. Ко мне пришло счастье. Ко мне пришла моя первая дева. И она же последняя, потому что я теперь никогда ее не отпущу. Никогда! Потому что нет в мире ни одной женщины, которая могла бы сравниться с той, что дремлет сейчас в моей хижине. Она отдала мне все, что у нее есть. Она подарила мне свои руки, свое тело, тепло, волосы… крылья… свою тень… свой рот, свою слюну… живот, свежесть… бурю… объятия, слезы… Но слезы у нее другие, чем у тебя, брат, теперь, когда ты вырубаешь палицу. У нее сладчайшие слезы! И еще, послушай: она искусала мне губы… Я пришел рассказать тебе… Я не знаю, что со мной случилось. На меня словно что-то снизошло! А она теперь не спит. Она стоит на коленях у моей постели и смотрит на меня. Из глубин моего сна я вижу, как на ресницах ее дрожат слезы, а на губах — улыбка. Она трогает мои голые губы кончиками своих голых пальцев… Вот сейчас… И это так волшебно, что можно умереть. Это так восхитительно, что я едва могу с тобой разговаривать. Я смеюсь и плачу одновременно. Вот видишь… А ты говоришь, поединок! Через двадцать девять дней! Это же через сто лет! Это все равно что никогда! Моя смерть, твоя смерть — все это так далеко! Счастливые события замедляют бег времени. Исключительные события его останавливают. Никто никогда не был так счастлив, как я! Это значит, что ты не убьешь меня, а я не убью тебя. А если даже убьешь… какая разница! Да нет, это никогда не случится.

Лиу смолк. Лицо его было мокрым, точно он переплыл озеро. И свежим. Он улыбался.

Герк сказал веселым голосом:

— Смотри! Я уже не плачу! Ты прав… Конечно же ты прав. Останемся в твоем сне. А я… Просто мне было грустно оттого, что никто не пришел ко мне ночью. Я ждал одну деву. Но ты счастлив — и я радуюсь вместе с тобой. Пойдем посмотрим, так ли красива твоя гостья, как та, которую я люблю и которая не пришла.

Герк не сказал брату, что его возлюбленную зовут Альтена. Это не была рассеянность. Он просто не хотел называть ее по имени. А Лиу не стал спрашивать, поэтому оба брата, не покидая сновидения, пошли по тропинке, которая вела к хижине Лиу. Ноги их не касались земли — они плыли по воздуху.

* * *

Мы одиноки во сне. Страшно одиноки. Мы кричим, когда нам в горло впивается клыками Красный Волк, — но наш крик никто не слышит. Крик оглушает нас самих. Только во сне у нас нет оружия, чтобы защититься, нет ног, чтобы убежать. Мы заново гибнем в каждом ночном кошмаре, и ужас всякий раз охватывает нас как впервые. Мы просыпаемся — но это не настоящее пробуждение, оно не спасает. Сердце по-прежнему охвачено страхом и отчаянно колотится о стенки своей темницы. Мы покрываемся липким, отвратительно пахнущим потом. Это зловоние Лазаря, от которого шарахались даже те, кто его любил. Мы не решаемся снова лечь. Во сне нас поджидает страшный зверь, и никто не в силах вызволить нас из этого ада. В так называемых «счастливых» снах мы одиноки не меньше. И в снах, которые называют «стыдными», тоже — их запретные наслаждения мы вынуждены переживать в одиночку, потому что в дневном словесном обиходе нет слов, чтобы передать их сладостную отраву.

* * *

Братья пришли к хижине. Заглянули в дверь.

Герк увидел Альтену, стоящую на коленях у изголовья спящего Лиу. Он узнал ее.

В этот момент Лиу проснулся. Альтена склонилась было к нему, но вдруг резко обернулась.

— Кто там? — крикнула она в испуге.

— Там никого нет, — сказал Лиу.

— Я почувствовала чье-то недоброе присутствие.

— Да нет же! Там никого нет! Это мой брат Герк приходил сюда вместе со мной. Во сне. Он уже ушел.

Альтена шагнула к двери и яростно распахнула ее, как будто ожидала найти подглядывающего. Но вместо Герка ее встретило утреннее солнце, сияющее медное солнце. Оно ворвалось в избушку и затрубило что есть мочи.

Ночь разлетелась вдребезги.

Рыдая, Альтена бросилась к Лиу и спряталась в его объятиях.

— Я не хочу его больше видеть! Обещай мне! Поклянись, что я никогда больше с ним не встречусь, никогда!

Герк проснулся один в своей землянке. Воспоминания о том, что он видел во сне, мгновенно стерлись, оставив лишь смуту в душе. Он тоже почувствовал чье-то враждебное присутствие и, подойдя к двери, распахнул ее. Но вместо врага на пороге оказалась незнакомая дева, совсем юная, которую он прежде никогда не видел. Дева улыбнулась ему и сказала:

— Я всю ночь простояла у двери. Твое окно было закрыто. Жаль! Ночь была так прекрасна! Все кругом благоухало. Да и сейчас еще — чувствуешь, какой воздух? Пошли?

— Уходи, — сказал Герк сухо.

 

III

Пролетело двадцать девять дней. Утром все жители Аквелона столпились на большой дамбе в ожидании поединка.

Вот появились Герк и Лиу, в одиночестве направились к причалу. Там их ждали две привязанные лодки. Это были легкие белые ялики из парусины, натянутой на незамысловатый деревянный каркас. Казалось, кто-то бережно положил их на воду. Прежде чем сесть в лодки, братья повернулись к толпе и некоторое время сосредоточенно молчали. Никто не догадывался, что они прощаются с жизнью, со всем, что любили, и готовятся к смерти. Каждый из братьев давал себе клятву умереть.

Герк поднял легкий парус. Лиу взялся за весла. Ялики стали удаляться. Тогда народ спустился к реке и, как велит старинный обычай, принялся бросать в воду венки. Венки эти были легкие и хрупкие, их клали в деревянные плошки размером не больше игрушечной лодочки. Тысячи венков поплыли по воде. Река расцвела. Накануне вечером в Аквелон пришли корабли, груженные белыми цветами, и жители всю ночь плели венки: ромашки, анемоны, нарциссы, цветущие ветки черешни и сливы, водяные лилии — несметное количество цветов сплетались в гирлянды. Ночные стражи не обошли столь важное событие вниманием, их песни гулко разносились по объятому тьмой городу. Это была самая темная ночь за весь месяц, ведь Поединок Достойных был назначен на новолуние, а все огни в городе были потушены. Кроме того, на землю опустился летний туман и скрыл звезды. Необыкновенная ночь: ни огонька, ни отблеска света, ни даже искорки. И только руки женщин в темноте, на ощупь, плетут и плетут венки. Движения их пальцев так легки, так осторожны — точно прикосновение к щеке спящего ребенка, — чтобы ни один лепесток не упал. Никто не решается произнести ни слова, лишь бесконечный, едва различимый шепот доносится отовсюду, из каждого окна, из переулков, из городских садов, с озер. Словно ветер шелестит. Но это движения пальцев, сплетающих цветы. И голоса ночных стражей никогда еще не звучали так звонко. Радуются люди или печалятся? Неизвестно. Никто не знает, к празднику все эти венки или к трауру.

* * *

Герк и Лиу высадились на песчаной отмели Белого Тюленя, которая, как полагают, расположена в низовьях Шельды, приблизительно на уровне Валькенисских отмелей, где-то между Паалем и низинной местностью Сафтинген. Эти живописные и печальные края совсем не изменились с далеких аквелонских времен. Там нет границы между небом и водой. И непонятно, откуда льется свет, потому что этот свет повсюду. Как схлынет вода — обнажаются песчаные проплешины, эдакие плоские плавучие островки, как будто подвешенные где-то между светом и его отражением. Зыбкий мир, лишенный тверди и опоры, весь — мерцание, блики, превращение.

* * *

Братья бросили якоря, вылезли на отмель, прихватили с собой заступы и палицы. Не решаясь ни взглянуть друг на друга, ни слова сказать, они совершали привычные движения, которые не раз повторяли, когда приплывали сюда охотиться на тюленя. И никак не могли унять внутреннюю дрожь, потому что вот он пришел, час сражения. Далекое, заоблачное завтра, которое не должно было наступить никогда, вдруг обрушилось на них с неотвратимостью настоящего. Время от времени Лиу искоса поглядывал на брата, силился улыбнуться — но улыбка выходила похожей на гримасу плача. Герк отворачивался.

Прошло немного времени, и вот уже братья стоят закопанные в песок по колено. Заступы они отбросили подальше, так чтобы нельзя было достать. Взялись за палицы и выпрямились. Лицом к лицу. Только теперь они решились посмотреть друг другу в глаза.

— Нанеси первый удар, брат, — сказал Герк, которого вдруг оставила ненависть.

Лиу замер в нерешительности, потом размахнулся палицей, но брата не достал.

— Бессмысленно продолжать, — сказал Герк, рассмеявшись. — Я закопал себя слишком далеко. Тебе меня нипочем не достать. И я тоже до тебя не дотянусь. Вот, смотри!

И он нанес удар, который пришелся в пустоту.

— Нам уже не вытащить ног из песка. Начинается прилив. Пройдет несколько минут, и вода зальет отмель. Твои колени будут стиснуты, словно кольцом. А еще через четыре часа вода дойдет нам до шеи, и мы превратимся в две говорящие головы посреди моря. Потом в течение пяти часов вода будет опускаться, и наконец покажется песок. Тогда мы вернемся в Аквелон. Как же они все удивятся, когда увидят нас обоих живыми и невредимыми, только вконец окоченевшими оттого, что мы столько времени простояли в холодной воде. Что это будет за праздник!

Лиу ничего не ответил. Вода набегала на песчаную отмель мелкими, чуть пенящимися волнами. Герк и Лиу зачарованно слушали ее безостановочное шипение. Вскоре берега Устья исчезли под водой, море залило огромную прибрежную низменность. Вода была повсюду. Казалось, она затопила даже небо. Воздух был бездвижен.

Братья стояли посреди моря.

И вот — то была скорее догадка или, может, предчувствие — дневной свет будто чуть помутился. В воздухе пронеслось какое-то дуновение, точно вздохнул огромный зверь, только непонятно было, просыпается он или испускает дух. Почти в тот же миг с головокружительной скоростью в небо выпорхнули пять крохотных растрепанных облачков. За ними двинулась гряда темных туч, и на море обрушился ливень.

Ветер и дождь ударили в лицо, и братьев охватила неистовая радость. Они глянули друг на друга с вызовом и принялись выкрикивать обидные слова, с небывалой яростью молотя дубинами пустоту. У Герка был такой вид, будто он всерьез вознамерился прикончить Лиу. Но все их удары принимала на себя буря. Лиу хохотал и делал вид, что парирует выпады, которые все равно не достигали цели.

— Убей меня, Герк! — кричал Лиу. — Прикончи меня, брат! Вот это битва! Давай же! Руби! Убей же меня! Убей!

Герк молчал. Челюсти его были сжаты, все мускулы напряжены. Казалось, он силился вырвать ноги из песка и нанести брату сокрушительный удар.

А море все прибывало. Уже маленькие яростные гребешки закручивались у груди Лиу и норовили допрыгнуть до лица. Герк испуганно вскрикнул, завопил что было сил:

— Лиу! Не подгибай колени! Выпрямись, Лиу! Выпрямись!

А Лиу вода уже дошла до плеч.

— Прощай, Герк! Прощай, брат! Давай выбросим наши дубины. Ты же видишь, я закопал себя выше колен. Слишком глубоко! Я сделал это нарочно, чтобы прилив накрыл меня с головой. Чтобы захлебнуться.

Он улыбался так, словно сообщал благую весть. Глаза его искали взгляд Герка. Он говорил вполголоса, как ребенок, признающийся в невинном мошенничестве. Несмотря на рев бури, Герк не упускал ни слова.

— Ты меня не убьешь, брат, — говорил Лиу. — Ты меня не убьешь, эта боль не постигнет тебя. Позор тоже тебя минует, потому что, сохрани ты мне жизнь, тебя бы сочли трусом. И ты бы возненавидел меня. Умирая, я ничего не теряю — ведь я достиг вершин счастья. Отныне мне предстояло бы спускаться. Как жить, размениваясь на мелочи, после тех двадцати девяти ночей? А главное, брат, вот в чем: ты приходил ко мне каждую ночь и смотрел на спящую Альтену. Каждую ночь я слышал твои шаги. Но это были шаги бодрствующего человека — спящие ходят иначе. Ты бесшумно открывал дверь моей хижины. Ступал ты осторожно, на цыпочках — но как тяжелы были твои шаги по сравнению с плавным скольжением сновидения! Ты склонялся над Альтеной. У тебя было недоброе лицо. Зачем ты не пришел во сне? Я ждал тебя. Альтена полюбила бы и тебя, ведь меня она любит. Ты мой брат, значит, она принадлежит и тебе тоже. Я бы уступал тебе ее так часто, как ты сам бы того желал. Но ты стал приходить украдкой… Ты думал, что я сплю, только я видел тебя сквозь ресницы. Впрочем, ты на меня и не глядел. Ты пожирал глазами Альтену. И я понял, брат, — но почему? — что ты хочешь ее для себя одного. И еще я понял — но как всё это странно, брат! — что ты не отберешь ее у меня силой. И в то же время не любить ее ты не можешь. И ты будешь любить ее глазами, украдкой, как вор. Неужели это достойно нас обоих? Никогда — ты слышишь, Герк? — никогда я не хотел владеть ею безраздельно. Почему, оставаясь со мной, не могла бы она также приходить к тебе, если бы ей того хотелось?

Лиу по-прежнему улыбался и продолжал:

— Теперь, когда я ухожу, ты не можешь ее не принять. Пусть она будет тебе подругой, брат мой. Сегодня ночью я говорил с ней об этом. Я взял с нее клятву, что, если я умру, она придет к тебе. А ты, брат, люби ее, потому что такова моя последняя воля.

Борясь со стихией, Герк пытался вытащить ноги из песка.

— Успокойся, Герк, — говорил Лиу. — Судьбу теперь не изменить. Знаешь, я выбрал Альтену своей смертной восприемницей. Так что я буду жить в ваших воспоминаниях. Это же здорово!

Вода стиснула ему горло.

— Улыбнись же, Герк! Улыбнись мне на прощание. И ничего не бойся. Я ведь не боюсь… Это так легко.

* * *

В Аквелоне на дамбе весь день толпился народ. И, как всегда, в ожидании важных новостей люди развлекали себя всякими пустяками. Считали садившихся на воду чаек или тех, что пролетали мимо. Нежились на солнышке. Глазели на плывущие по воде венки и гадали, на какой пляж их вынесет прибоем. К полудню, однако, ожидавшие начали терять терпение. Дальше ждать было невмоготу.

Тут внезапно разразилась буря, и это принесло некоторое облегчение. Под порывами ветра и дождя тысячи голосов затянули Распев Достойных. Женщины ложились на дамбу, подставляя лицо дождевым струям. Мужчины выкрикивали высокопарные фразы и указывали на никому не видимые предметы в небе. Иные бросались в объятия незнакомцев и рыдали от радости. Какой-то юноша объявил, что найдены ключи от горизонта. А высокий старец с насквозь промокшей бородой прощался со своими друзьями. Он уверял, что вот-вот улетит в небо и что уже видит мир как на ладони. Он приглашал всех последовать за ним, потому что он нашел врата небесные.

К вечеру буря внезапно стихла. Все сразу примолкли. А потом повернулись к реке. Воцарилась необычайная тишина. Никто не смел шевельнуться. Только ласковый ветерок, обычно сменяющий непогоду, нашептывал что-то женщинам на ушко. Но те не понимали его слов, потому что легкие, разлетающиеся волосы на висках не давали им расслышать, что говорит ветер.

И вот с излучины реки донесся мужской голос: он тянул Распев Достойных. Вскоре появился сам Герк. Он медленно работал веслами. Толпа приветствовала его воплями.

— Герк! Смотри! Вон на небе твоя звезда! Она зеленая, Герк! Погляди!

Герк причалил, и ликование сменилось изумлением.

На дне лодки все увидели тело Лиу. Нагое и бескровное. Оно было как упрек. Губы и веки плотно сомкнуты. Ни царапины на коже, ни следа от ударов. Значит, никакой битвы не было.

Что же произошло? А главное, что теперь делать?

* * *

— Говори, — приказал Император Герку.

— Лиу предпочел умереть, не сражаясь.

— Зачем? — спросил Император. — Зачем ты привез его сюда? Почему не бросил тело в воды Устья? Ты обязан был это сделать. А теперь он снова среди нас — ни живой, ни мертвый. Свидетель чего-то, о чем мы не хотим знать. Что нам с ним делать?

Герк задумался. Он посмотрел на окружившую его толпу. Та выжидающе молчала.

Так порой судьба целого народа оказывается поставленной на карту. Страшный момент, когда вдруг понимаешь, что дорога ведет в пропасть и назад пути нет. Поединок Достойных, которого все с таким восторгом ждали, обернулся бесславием.

Соотечественники с недоумением взирали на Герка: неслыханно! Он нарушил традицию! Движимый состраданием, он должен был подхватить тело брата и бросить его в реку, чтобы волны понесли его туда, куда уносили маленьких утопленниц. И уже на следующую ночь стражи принялись бы воспевать его подвиг.

Герк почувствовал, что, если он немедленно что-нибудь не сделает, толпа обернется против него или, хуже того, против Императора и, дав волю инстинкту разрушения, ринется в город, чтобы разгромить его. Тогда он вытащил лодку на берег, поднял мертвое тело на руки и пошел с ним прочь, тяжело ступая. Никто не шелохнулся. Одна только Альтена, с ледяным надменным лицом, последовала за ним. Шли они долго и наконец добрались до тростниковой хижины.

Герк положил тело брата на выстланное мхом ложе. Альтена подошла и встала рядом. Так стояли они, неподвижные, растерянные, безмолвные. И все же Альтена постаралась, чтобы между ней и Герком осталось холодное пространство. От быстрой ходьбы и тяжелой ноши Герк весь покрылся потом. Его горячий терпкий запах вызвал у Альтены отвращение, и в душе ее шевельнулась ненависть.

* * *

Прошло несколько часов, а они всё стояли не двигаясь, в забытьи.

Герк безотрывно смотрел в лицо Лиу. Он смутно надеялся, а вдруг это все же сон. Ну конечно, никаких сомнений: сейчас Лиу раскроет глаза и узнает брата.

Надежда медленно умирала, вместо нее рождалась боль. Она была еще далекой и неопределенной, но уже неотвратимой.

Сколько времени прошло, прежде чем Герк осознал, что лицо брата начало искажаться? Оно действительно начало искажаться. Медленно, так что невозможно было определить, что именно в нем изменилось. Улыбка! Стала другой улыбка. Губы Лиу были приоткрыты — совсем чуть-чуть. Теперь они раздвинулись, и рот стал похож на рваную рану, за которой открывалась сухая, бездыханная плоть. Вот-вот станут видны навеки стиснутые зубы, а вокруг них — уже тронутые разложением десны.

Альтена за все это время ни разу не шевельнулась. Но вот она подняла голову и, с безошибочным чутьем, которым наделены одни только женщины, сделала нужный жест: накрыла тело умершего. До нее никто в Аквелоне не совершал таких ритуальных действий, действий жрицы, никто не пытался скрыть от взора живых таинственные метаморфозы смерти.

Она обернулась к Герку и проговорила с презрением:

— Что ты теперь намереваешься делать?

— Лиу просил меня исполнить его последнюю волю. Он выбрал тебя своей смертной восприемницей. И еще он хочет, чтобы мы с тобой были вместе.

— Но что ты сам собираешься делать?

— Отправлюсь в Рим. Останусь там на семь лет. А ты будешь меня ждать.

— Но что ты все же сделаешь?

Герк медлил с ответом, и она сказала за него:

— Ты похоронишь Лиу. Здесь, в хижине. Там, где постель. Там, где мы с ним были счастливы.

Она повернулась, собираясь уйти, потом вспомнила что-то, посмотрела с ненавистью на Герка и произнесла:

— Ты убийца.

* * *

На следующее утро, еще до рассвета, Герк пришел к Императору. Он собирался проститься с ним и взять верительные грамоты.

На улицах было темно и пустынно. Впервые с незапамятных времен — с того года, когда вспыхнул Бунт Пятнадцати, — впервые ночные стражи молчали. Впервые не звучали в тишине дорогие сердцу распевы.

Никто в ту ночь не сомкнул глаз. Веки, эти мягкие шторы, дающие отдых глазам, оказались не нужны.

Ни один звук не нарушал безмолвия. Даже вода притихла, хотя ее плеск был неотделим от жизни Аквелона.

Герк брел по улицам. Шаги его не отзывались эхом. На него навалилась внезапная усталость. Он грузно опустился на Скамью Воспоминаний. Посмотрел на свои руки. Они показались ему тяжелыми и уродливыми. Они все еще хранили запах земли. Он вновь припомнил, что делал в последние несколько часов: выкопал могилу, положил в нее мертвое тело и засыпал землей. Земля с мягким стуком падала на лицо Лиу. Герк поднялся. От усталости закрыл глаза, качнулся — вот сейчас упадет. Дыхание его вдруг переросло в стон, затем в крик — будто горло ему изнутри пронзили бритвы.

Потом воцарилась долгая тишина. Герк медленно двинулся в путь. Он вышел из города и повернул на юг— туда, где находился Рим. Еще прежде чем он достиг вересковой пустоши, шаги его сделались тверже: впереди была цель.

 

IV

Аквелон пребывал в растерянности. Прежде между жизнью и смертью царило согласие. Если кто-то чувствовал, что пора уходить, он просто собирал чемодан. Складывал туда самые дорогие сердцу вещи: старый перочинный ножик, баночку айвового варенья, напоминающего детство и осень; воздушного змея, крылья чайки или даже мелочь — так, кому-нибудь «на чай». Один старик шутки ради дунул в свой чемодан и сострил: «Говорят, мертвым там не хватает воздуха». Случалось, чемодан закрывали почти пустым. Какой-то молодой человек, например собравшись в последний путь, заявил: «Я возьму с собой только песню, так что большой чемодан мне ни к чему. Да и песенка, честно говоря, недлинная».

Но что непременно брали с собой, так это воспоминания. И не только радостные, как ни странно. «Тень печали, — говорили уходящие, заставляет ярче сиять зажженную лампу».

Ждать прихода смерти было необязательно — не возбранялось двинуться ей навстречу. Ведь причин уйти всегда бывает столько же, сколько причин остаться. Ветер то и дело меняется, облака плывут то на запад, то на восток. Тени то укорачиваются, то удлиняются. Даже солнце, не ведающее грез и не умеющее рассказывать истории, встает каждое утро в разное время: первые шесть месяцев в году оно выглядывает из-за горизонта все раньше, а вторые шесть месяцев — все позже. Ничто не вечно. Уйдем мы или останемся — какая разница? И потом, вот еще что: однажды вдруг обнаруживаешь, что все на свете стало каким-то другим. Улица, на которой мы прожили тридцать лет, уже не та, что прежде. Дома перестали нас узнавать, их окна посылают нам незнакомые отражения. Или мы и впрямь перестали быть собой? Значит, пора уходить, коль скоро мир, в котором мы жили, нас покинул.

Человек, решивший умереть, — его называли moriturus, потому что в Аквелоне с давних времен в ходу была латынь, — должен был найти себе смертную восприемницу. На эту роль соглашались молодые женщины, чувствовавшие в себе особое призвание. Они отрекались от утех в городских садах и от лазанья в окошко, чтобы целиком посвятить себя умирающему. Зачарованные смертью, они выбирали жизнь на грани сна и яви, там, где сходятся вода и небо, слезы и улыбка. Одна из них сказала как-то: «Мне нравится слушать, как поют цвета радуги. У них столь чистый звук, что журчащий ручей рядом с ними кажется охрипшим». А другая призналась: «С тех пор как мой смертный друг ушел в мир иной, мне снятся его ласки, и они гораздо сладостней, чем те, что он дарил мне при жизни».

Как ни странно, этот трудный путь выбирали для себя самые красивые молодые женщины. А трудным он был потому, что человек, которому смертная восприемница решала отдать жизнь, покидал ее, оставляя в наследство одни только воспоминания. И все же «Маленькие Наследницы», как их ласково величали в народе, с радостью соглашались на такую роль. Возможно, потому, что, как и все женщины Аквелона, они знали: именно приближающаяся смерть делает эти союзы такими сладостно-томительными. Более того, после смерти своего избранника, как это бывает в мистических союзах, молодая женщина продолжала наслаждаться его ласками и ощущала их как проникающий в нее огненный меч.

Красавицы, решившиеся на такой жаркий союз, на эту нелегкую участь, плели себе венок из дубовых листьев и, надев его в знак принятого решения, отправлялись в город, где на Скамье Воспоминаний, в ожидании смертной восприемницы, всегда сидел какой-нибудь moriturus. Прежде всего Маленькие Наследницы отправлялись к Южной заставе. Именно там странник, уставший от долгого пути, переводил дух, прежде чем войти в город. Он вглядывался в дорогу, по которой только что шел: она пересекала вересковую пустошь, тянулась вдоль болота, а затем бежала параллельно дамбе по зарослям таволги. Странник вновь переживал каждый свой шаг, каждое впечатление — упоительный миг, когда настоящее, аромат которого ты еще вдыхаешь, начинает превращаться в подернутое дымкой грусти воспоминание. Поэтому и morituri любили сидеть на этой скамье. Они оглядывались на свое прошлое, как на путешествие, подошедшее к концу, и готовились подарить его своей смертной восприемнице, припомнив все до мельчайших подробностей.

И вот к собравшемуся в дальний путь подходит молодая женщина в венке из дубовых листьев. Она хороша собой. Сердце мужчины начинает судорожно биться. Женщина садится рядом. Охваченные робостью, оба молчат. Долго длится это безмолвное оцепенение, все должно решиться в эти минуты. Полюбят ли они друг друга?

Наконец идущий на смерть открывает чемоданчик и начинает свой рассказ. Слова, точно крылья, несут его через годы, воспоминания, через слезы и любовь, взлеты и падения. Но самое главное — это история его упоений. То, что лежит в чемоданчике, должно подкреплять рассказ. Это вся его жизнь. Moriturus спрашивает, согласна ли женщина стать его восприемницей, и, если она согласна, он ведет ее в Дом Воспоминаний, в те места, к которым привязан, где он жил и любил. Посещение дорогих сердцу мест может затянуться на несколько месяцев или даже лет. Постепенно память идущего на смерть переселяется в его смертную восприемницу — и это даже не переселение души, а что-то похожее на оплодотворение.

* * *

Все, что мужчина рассказывал своей смертной восприемнице, предавалось огласке. Сначала рассказ его становился известен ночным стражам, затем эти блюстители ночного покоя пропевали услышанное в час второй смены караула, когда жители Аквелона крепко спали. Представьте, если бы в наши дни в половине третьего ночи по радио передавали чьи-нибудь душевные тайны и пели их как колыбельную. Каким блаженным сном мы бы тогда спали! Случалось, кто-нибудь в Аквелоне просыпался и ловил отдельные фразы этих распевов. Тогда на него снисходила тихая радость, и он снова погружался в сон.

Простота, будничность, бесхитростность того, что возвещали ночные стражи, превращали их речитатив в восхитительные, чарующие воображение поэмы. Может быть, потому, что ночь — тоже океан, и обломки, вынесенные на берег волнами тьмы, являются частью все той же неразгаданной тайны.

* * *

Доверив свои воспоминания Маленькой Наследнице, идущий на смерть обретал покой, и тревога оставляла его. Ничто больше не нарушало безмятежности его дней и ночей, и Красный Волк не выходил больше из темной чащи.

Потом наступало время дрейфующих льдов. Это был странный обычай, зародившийся в далекие времена. Ежегодно в конце мая, когда от ледников откалываются айсберги, к берегам Исландии снаряжалась флотилия, включавшая с десяток кораблей. Она должна была зацепить и притащить с собой эти величественные и фантастические ледяные громады, которые в городе называли «руинами ледяных дворцов». Самые красивые из этих памятников подтягивали ближе к берегу, где они медленно таяли под солнечными лучами. Однажды корабли притащили на буксире небывалой красоты айсберг, ну прямо королевский дворец. Жители Аквелона стали каждый день собираться на набережной, чтобы поглазеть на таянье ледяного чуда. От дворца очень скоро откололись, а потом растаяли две башни; галереи и портики потекли на вторую неделю. Тогда в самом центре ледяной глыбы обозначилась сине-белая тень. Однажды утром очертания ее проступили четче: это была величественная скульптурная группа. По бокам, закованные в голубой лед, держа длинные копья из бивня нарвала, замерли на задних лапах два огромных белых медведя. В центре скульптурной группы восседал король с зеленой ледяной сферой в левой руке, на сфере сидела, расправив крылья, северная чайка. Вокруг фигур было различимо какое-то морозное свечение, что-то вроде нимбов, образованных маленькими пузырьками воздуха, скованными льдом.

Император тотчас приказал воздать диковинному айсбергу королевские почести и, взяв его на трос, отбуксировать обратно в Северное море, где пустить по воле волн. На следующую ночь стражи воспели это событие в своих гимнах, а история айсберга вошла в анналы мифов о смерти. Так возникла традиция дрейфующих льдов.

* * *

Торжественная церемония ухода из жизни устраивалась, когда трогался лед. Пока река просыпалась под напором бурного мартовского ливня, morituri с чемоданчиками в руках собирались на большой дамбе. Слышались глухие удары, и вот разъеденный таяньем ледяной панцирь реки раскалывался, куски льда, опрокидываясь, мокро всхлипывали. Ледяная флотилия медленно приходила в движение. Поток отрывал от нее отдельные глыбы, нес их в Устье и прибивал к берегу. Уходящие прыгали на эти льдины и отправлялись на них в открытое море. Замерев на куске льда, поставив у ног свой чемоданчик, они устремляли последний взгляд в сторону Аквелона. Ни песни, ни жеста. Постепенно их неподвижные силуэты растворялись в тумане. На дамбе оставались только смертные восприемницы.

Никто не хотел трагедий.

Когда весенний туман окончательно поглощал плывущих в небытие, Маленькие Наследницы расходились. Каждая возвращалась в Дом Воспоминаний, где все еще пылал камин. Стол был накрыт на одного. Никакой портрет не напоминал об ушедшем. В спальне — лишь стул да узкая кровать. Ни слез, ни печали. Все теперь должно происходить только в памяти, в этом маленьком раю. Молодая женщина разжигала поярче огонь в камине и растягивалась на овечьей шкуре, в упоении ожидая, когда придут воспоминания. И вожделенный миг наставал. Память была безупречна, возлюбленный представал как наяву. Вот он, до него можно дотронуться, он такой же живой и реальный, каким был накануне, этот воскресший призрак, обитатель страны грез. Даже крики диких гусей, слышанные прошлой весной, звучат совершенно явственно. Болота, озера, заросли камыша. Молодая женщина снова вдыхает этот знакомый запах, мысленно вглядывается в далекий горизонт и чувствует рядом присутствие своего возлюбленного.

Вот кто-то стучит в дверь. Это соседка.

— Заходи, — говорит восприемница, — да смотри, не спугни пламя.

 

V

Прошло три дня после ухода Герка, и Аквелон обрел свой прежний облик. Буря осталась позади, установилась чудесная погода. Небо выглядело новехоньким, свежевымытым. К некоторым жителям вернулся сон, и теперь они чувствовали себя на редкость бодро. У других, напротив, от недосыпа кружилась голова, и это делало их склонными к сладостной неге. Все им казалось таинственным и прекрасным. Особенно чистым был свет. Людям было хорошо. Никто не понял, что небо сделалось бескрайним оттого, что ветер повалил световые заслоны. Про Герка, про разорванную ширму, про Поединок Достойных забыли. Народ жаждал счастья. Начиная с одиннадцати часов утра толпы гуляющих осаждали террасы кафе и маленькие портовые ресторанчики.

И снова, как прежде, мужчины и женщины назначали друг другу свидания и только что образовавшиеся пары уединялись в городских садах. Впрочем, за внешней беззаботностью зрела новая тревога. Из уст в уста шепотом передавали страшную новость: будто Герк закопал Лиу. Никогда и никто еще не осквернял город подобным святотатством. Гниющее тело Лиу было подобно язве. Вероятно, именно тогда родилось в Аквелоне метафизическое неприятие смерти как чего-то омерзительного, — неприятие, которым заражены все наши культуры. Бесприютность души, придуманная религиями, заставляет нас райским наслаждениям предпочитать страдания земной жизни, и мы пытаемся — хотя тщетно — предать забвению умерших, заваливая их могилы самым легким, что есть на свете, — цветами. И самым тяжелым — могильными плитами.

До сих пор жизнь и смерть в Аквелоне были как сообщающиеся сады. Достаточно толкнуть неприметную калитку, и вы оказываетесь в голубом мире воспоминаний. Никакого вам контроля, ни таможни, ни пошлины при переходе границы — напротив, тепло и уют воспоминаний в душе молодой женщины, смертной восприемницы. Потому что не было никакой разницы между здесь и там. Жители Аквелона не задавались неразрешимыми вопросами, как мы не задумываемся над тем, почему птицам даны крылья.

Прошла неделя с тех пор, как Герк покинул город, и кто-то наконец увидел, что световых заслонов больше нет. Все подивились, что не заметили этого раньше. Тут стали возникать и разные другие вопросы. Например, почему на теле Лиу не оказалось ни единого следа от ударов. Отчего он погиб? Как прошел поединок? И каждый про себя задумался, а не убил ли Герк своего брата, прибегнув к обману и вероломству?

Лето, последовавшее за Поединком Достойных, было как-то по-особенному прекрасно. Захватывающие морские прогулки и нескончаемые купания не давали тревоге воскреснуть. Как хорошо было возвращаться домой на паруснике, гонимом легким вечерним бризом, а потом ужинать на берегу в какой-нибудь таверне.

Но прошло несколько месяцев, и на город, не защищенный более экранами, двинулись лавины туч пополам с осколками небесной лазури, а затем обрушились осенние шквалы. Тогда люди снова увидели небо, бездонную пропасть неба — докуда хватает глаз.

* * *

В ту осень от Герка пришло письмо, отправленное из Рима.

«Скончался Вергилий, — писал он. — Август присутствовал при его кончине и молил поэта не уничтожать рукопись «Энеиды». Вергилий сначала и слышать об этом не хотел, но под конец сдался. Его сочинение будет напечатано».

Письмо всех изумило и даже шокировало. Император созвал ночных стражей, и те стали гадать, зачем Герк написал такое письмо. Поступок Августа сочли неслыханным. Только преступная душа могла набраться дерзости, чтобы так жестоко донимать умирающего. Идея облечь стихи Вергилия в форму безжизненных книжных страниц, вместо того чтобы поручить их живой памяти целого народа, могла прийти в голову только римлянину, доверяющему исключительно тому, что незыблемо. Ночные стражи заподозрили Августа в намерении подвергнуть текст цензуре, отредактировать его и добавить пассажи во славу собственной персоны. Несколько недель спустя Герк прислал экземпляр книги. Император снова призвал ночных стражей и в придачу кое-кого из поэтов. Устроили чтение. Слушавших впечатлило единственное место: где Эней бежит из пылающей Трои, неся на плечах старика отца, Анхиса, и держа за руку малолетнего сына Аскания. Он спасал таким образом всё: память о Трое в лице отца и будущее — в лице сына. А сама Троя со всеми своими богатствами — да пусть себе горит!

Величайший поэт Аквелона — тридцати трех лет от роду, по имени Герменон — не проронил ни слова. Он не любил Вергилия и терпеть не мог поэмы длиннее четырнадцати строк. Стихи должны заставить замереть мгновение, и никакие Дидоны — бывшие, теперешние или будущие — не сравнятся с водяными брызгами, сверкающими на крыле дикой утки.

Покидая собрание, Герменон бросил мимоходом, что сочинил небольшое стихотворение для ночных стражей.

Все это происходило в последние дни осени. Установилась ясная погода. Каждый вечер солнце превращало водную гладь в расплавленное золото. По небу пролетали громадные стаи перелетных птиц. Когда осень так прекрасна, нас душит тоска, и мы, как от сладостных ран, умираем от щемящей красоты последних теплых дней. Вот и в тот вечер, когда совсем стемнело, никому не хотелось идти домой — все остались ждать второй стражи. Кто занял место на балконе, кто засиделся на террасе кафе или задержался на дамбе. Все наблюдали за небом, вновь широким и бескрайним. Высыпали звезды — они были похожи на свечки, зажженные под темными сводами. Все молчали. И ждали. Чего? Кого? Откуда? Зачем?

Настало время второй стражи. Голоса ночных глашатаев взмывают вверх, перекликаются, а город замер и молчит. Слушает стихи Герменона:

Следуйте за струящимся потоком След пробежавшей волны Не исчезнет вовек Все что было вернется и пребудет И твоя улыбка незнакомка И твоя медлительность рыба

* * *

Император уже думал, что кризис миновал. Стражи предложили в ознаменование победы соорудить Памятник Мимолетности. На излучине Шельды, чуть ниже Аквелона, построили Речные Куранты. Их деревянные колеса были погружены в воду, на разную глубину, и приводились в движение течением реки. Вращаясь, они раскачивали колокола, и было тех колоколов более трех сотен. Одни звонили мелко, другие — широко, в зависимости от их величины и скорости потока. Поведение этих курантов предсказать было невозможно, и случалось, что все колокола принимались звонить разом. Такая слаженность казалась волшебством. К голосу курантов прислушивались с тем же благоговением, с которым, бывает, ловишь момент, когда раскроются лепестки нераспустившегося цветка. В штиль и в часы отлива река струилась медленно, спокойно, и колокола молчали. Лишь время от времени издалека доносился едва различимый звук — даже не удар, а легкое прикосновение — голос самого маленького колокольчика. Словно блаженный вздох засыпающего ребенка. Ко времени второй стражи песне глашатаев начинал вторить далекий перезвон. Именно им было навеяно загадочное стихотворение Герменона. Но случалось, что все вдруг смолкало — и куранты, и голос ночных стражей. Тогда среди наступившего безмолвия, где-то в вышине, на самом последнем этаже воздушного замка, слышались резкие, отчаянные крики диких гусей. И становилось ясно, что крики эти не смолкали всю ночь.

* * *

Зима пришла рано. Возвращаясь по вечерам из школы, дети видели теперь сверкающие в окнах огни. Мягкий осенний туман рассеялся. Куранты зазвучали резко и отчетливо. Как-то ночью ударил мороз, а еще пять дней спустя из заледеневших озер уже можно было выпиливать лед для оконных стекол. Потому что в Аквелоне окна не стеклили. Летом стекла были не нужны, когда же наступали морозные дни, в оконные проемы вставляли куски льда. Это позволяло поддерживать в жилищах температуру близкую к нулю. Женщины одевались тогда в юбки и накидки из перьев, мужчины укутывались в меха. Длинными зимними вечерами в каминах пылали поленья, и сказочники рассказывали свои истории.

Город менялся до неузнаваемости. Террасы стояли пустыми, в садах не было ни души. Жители надевали коньки. Некоторые прилаживали к саням парус и уносились в просторы каналов и озер. Всё в Аквелоне скользило.

* * *

Среди зимы Император отправился посмотреть на могилу Лиу. Вокруг нее образовалось безжизненное пространство, подобное скрытой язве, которая растет неощутимо, но быстро, и в конце концов пожирает весь организм. К могиле потянулась череда паломников, жаждущих воздать культ гниющим останкам. Вернувшись во дворец, Император с беспокойством перечел «Энеиду». Эней, обладавший всем необходимым, чтобы увековечить память Трои, Эней, которому ничего не стоило пройтись по радуге, — этот Эней закончил свои дни в каменном Риме. Поэзия, вместо того чтобы жить в памяти поколений, окаменела, приняв форму книги.

Другое дело Аквелон. Тут не было ни одного мраморного дворца, а с тех пор, как свод законов лег на дно морское, ничто не мешало жить спокойно. Жизнь струилась, отражаясь в зеркале вод.

Одна только могила Лиу внушала неясную тревогу.

Когда журавли возвестили приход весны, Император велел призвать поэта Герменона, чтобы побеседовать с ним о Вергилии.

— Не выношу Вергилия, — сказал Герменон. — Что во всех этих Дидонах, в мраморных изваяниях и бронзовых Венерах с твердым животом? В Дианах с неприступным лоном? Во всех этих мавзолеях и акведуках, высеченных в скале? Я хотел было написать отповедь Вергилию, но стояла такая дивная погода, что я отправился на берег есть креветок и пить белое вино. Отныне я ничего не стану больше писать. Книга для поэзии — то же, что труп в сравнении с живым человеком. Пусть же книги плывут вслед за нашими маленькими утопленницами! Император, ты бросил в море свод законов. Я брошу в море мои книги! И пусть мои стихи несет самая прекрасная в мире река: река памяти!

День уничтожения творений был назначен на летнее солнцестояние.

* * *

Альтена покинула Аквелон и поселилась в хижине Лиу. По вечерам ее охватывал страх. Чудилось, будто над могилой встает чья-то грозная тень, а следом тянутся разлагающиеся призраки ночных кошмаров. Тогда она выходила из хижины и до утра бродила по Пляжу Поганок, у самой кромки воды. Ей нравился шепот волн, но было страшно: а вдруг однажды она поймет, о чем именно они твердят с такой настойчивостью. Возвращалась Альтена на рассвете, и только тогда решалась прилечь на моховое ложе. Она закрывала глаза. Достаточно было протянуть руку, чтобы коснуться могилы Лиу. Она трогала рыхлый холмик. Это прикосновение успокаивало, и порой она засыпала. Первые несколько недель она жила в хижине совсем одна. Потом к ней присоединилось еще несколько женщин. Долгое время их было девять. Их стали называть Верными. Женщины приглядывали за хижиной и принимали паломников, которые приносили яйца чибисов, мед, дикий щавель, побеги тростника, ирисы и водяные лилии. Альтена принимала дары, не поднимая глаз, не произнося ни звука. Паломники окружали ее обожанием, в особенности женщины. Они опускались перед ней на колени и, когда Альтена с презрением их отталкивала, заходились от сладостного восторга. Так появились в Аквелоне траурные обряды.

* * *

21 июня, в день летнего солнцестояния, двенадцать высокобортных кораблей императорского флота под красными и черными парусами появились на излучине Шельды. Они тащили за собой айсберг со сверкающими на ветру башнями и шпилями. Айсберг поставили на якорь посреди реки, как раз напротив императорского дворца. Герменон сел в лодку, подплыл к айсбергу и сложил на один из его балконов рукопись и все, какие только смог найти, издания и копии своего сборника «Ответ ветру».

В Аквелоне объявили, что айсберг вместе с творениями Герменона будет к вечеру затоплен в водах Устья. А сам Император, не вдаваясь в объяснения, оповестил подданных, что решил покинуть город и удалиться в дюны Эшбодта, где он поселится в шалаше, сплетенном из диких голубых трав. Поддавшись новому порыву, все жители вслед за Императором оставили Аквелон и построили себе шалаши неподалеку от своего повелителя.

Это был настоящий праздник, но все почему-то плакали. Плакали и удивлялись, что слезы льются сами собой. «И откуда только берутся эти слезы? — спрашивали друг друга люди. — Из леса, что ли? Или из неведомого скрытого источника? Может, где-то глубоко под землей течет река и ей понадобилось пятьсот лет, чтобы достичь наших глаз?»

Город совсем опустел. Он был брошен на произвол судьбы.

Не ушли только ночные стражи — так повелел Император.

— Ну что ж, будем петь в пустоту, — решили они.

* * *

Долго ждали поэты возвращения Герменона. Вот уж и утро, и буксиры вернулись в порт — а Герменона все нет. Потом стало известно, что он отказался покинуть айсберг и предпочел исчезнуть вместе со своими творениями. Тогда все остальные поэты, по единому движению души, тоже решили уничтожить свои поэмы и придумали для этого весьма странный обряд. Они стали вырезать любимые строфы на деревянных палках и бросать их в море. Этот «плавучий лес», как его назвали, долгие годы странствовал потом в водах Устья и Северного моря. Бо льшая часть его бесследно сгинула, и вырезанные тексты пропали. Некоторые палки вынесло на берег. Они были гладкими и белесыми от разъевшей их соли, буквы на них почти стерлись. Такие деревяшки очень ценились коллекционерами, за ними охотились даже антиквары из Александрии, питавшие особое пристрастие к обломкам. Восстанавливать поэму — то есть практически писать ее заново, основываясь на обрывках слов, — какое изысканное занятие! Но больше всего ценились деревяшки, не раскрывавшие своей тайны. Белесые гладкие палочки со стершимися буквами хранили на себе следы ласкавших их бурь. Их называли «совершенством». Знатоки любили водить пальцами по их обточенной и вместе с тем шероховатой поверхности и давать волю фантазии. Это были самые надежные якоря памяти. Волшебные палочки, распахивающие горизонт и без участия слов передающие нам, замирающим в благоговении, свое послание.

* * *

Шалаш Императора стоял в двух часах ходьбы от Аквелона. Вокруг теснились искусно сплетенные из голубого ковыля шалаши его подданных. Аквелоняне только и взяли с собой что одеяла да воздушных змеев, которых привязали, как причудливые паруса, к конькам своих крыш. Из снобизма они построили себе шалаши, почти такие же крохотные, как шалаш Императора.

В погожие дни все пешком отправлялись в город, а поскольку погода плохой не бывает — пасмурно ли, ветер ли, дождь или снег, — это случалось каждый день. На Аквелон теперь смотрели с изумлением и восхищением. Световые экраны давно порвались и попадали, и солнце наполняло пространство бликами и тенями. От этого неистового мельтешения весь город словно вибрировал. Яркий свет подчеркивал обветшавшие крыши, оторвавшиеся водосточные трубы и ставни, но первые признаки распада только усиливали красоту. На карнизах зазеленели маленькие деревца, в гостиных начала пробиваться молодая травка. Однажды обвалился какой-то фасад, и взглядам предстало брошенное жилище. В нем открылись самые интимные, а значит, самые хрупкие и прекрасные тайны. Прошло еще несколько недель, и обои полиняли под ливнями, а вещи, казалось, потеряли память. Подсвечник, стоявший на ночном столике, вообразил себя туфелькой, а носовой платок решил, что он стрекоза. Город приходил в упадок — медленно и плавно, словно затихающее эхо. Каждая перемена — никто не называл их разрушениями — воспринималась с почти физическим наслаждением. Когда обвалился первый дом, это вызвало восторг, потому что его очертания отпечатались на стенах соседних домов.

Ночью пустынный, потухший город растворялся в сумеречном небе и превращался в собственный призрак. Человек чувствовал себя в нем отражением канувшей в небытие реальности. Ночные стражи пели теперь о том, что исчезало. Иногда они объявляли поразительные новости, бередившие потом воображение несколько дней подряд:

Черного Герона обрушился дом Но его отражение в канале продолжало жить Сегодня выглянула луна и унесла отражение с собой О ночь! Помоги нам не забыть то время Когда дом стоявший у самой воды Походил на отражение своего отражения

 

VI

Минуло семь лет.

Как-то сухой и светлой октябрьской ночью Герк вернулся в Аквелон. Он был поражен. Город выглядел пустым, но в нем чувствовалось чье-то незримое присутствие, словно неведомая заботливая рука направляла процесс распада. Уцелевшие портики, аркады, фасады, мосты только подчеркивали контуры исчезнувших зданий. Кому незнакома радость мысленно восстанавливать своды рухнувшей церкви, опираясь только на остов колонны или фрагмент арочного свода?

Герк шагал по городу изумленный, восхищенный, потрясенный. Улицы были пустынны. Двери домов распахивались и захлопывались сами собой, впуская и выпуская солнечный свет. Больше всего изменились запахи. Из окон портовых ресторанчиков не тянуло больше жареной рыбой, и не видно было торговок морскими улитками с тележками, пропахшими перцем и сельдереем. Повсюду царил только один запах — спящей воды и травы, пробивавшейся на улицах сквозь деревянные плиты. Совершенно случайно — или, может, его влекли воспоминания — Герк оказался возле ресторанчика, что недалеко от Пляжа Медуз. Он вошел. Под навесом стояли плетеные стулья, некоторые из них лежали, опрокинутые ветром. Герк нашел столик, за которым сидел тогда с Альтеной. Сел и стал вспоминать. Он закрыл глаза. Подул ветер, и, как тогда, сухие листья зашуршали по террасе.

Герк сидел неподвижно, стараясь ни о чем не думать, не давая подступить слезам.

Внезапно он вспомнил, зачем вернулся. Прошло ровно семь лет с тех пор, как он покинул Аквелон. Его ждут в императорском дворце.

* * *

Герк шагнул вперед меж высоких буковых колонн, которые стерегли вход в тронный зал. Пол покрылся влажным мхом и кое-где провалился. Потемневшим золотом тускло поблескивали кресла, в них свили гнезда дикие утки. Мебель покосилась, некоторые предметы опирались друг на друга. В зале хозяйничал ветер. Император не узнал Герка в крепком мужчине с тяжелыми мускулистыми руками и коротко стриженными, по римской моде, волосами. Герк стал другим. Только взгляд остался прежним — в нем Император нашел ту чарующую слабину, которая отличала мужчин Аквелона: простодушие.

— Добро пожаловать, Герк, — сказал правитель. — Я вижу, ты удивлен, что мой дворец весь порос мхом. Я ведь теперь живу в шалаше на дюнах. Но я прихожу сюда каждый день, и ко мне с визитом непременно являются утки, цапли, кулики и дикие гуси, сопровождаемые порывами ветра. Между диванами расцвели прекрасные ирисы. Вон, видишь? А там, где прогнил паркет, ко мне заходит в гости само Глубокое Озеро. Это же прелесть что такое! Голубые карпы меня уже знают и подплывают совсем близко. Я люблю смотреть, как они поднимаются на поверхность. Люблю слушать, как пускают пузыри — так они меня приветствуют. А теперь помолчим и дадим воцариться в нас тишине. Она подготовит меня к тому, что ты, после ста лет отсутствия, собираешься поведать.

Император замолчал и, не переставая улыбаться, молчал два часа, а может, больше. К тишине сначала присоединились сумерки, затем стало свежо, затем повеяло чем-то неуловимым, что предвещало дождь, и наконец вдали подал голос маленький колокольчик, чуть задетый волной. Не нарушая тишины, вошли ночные стражи с совами на плечах. Они выстроились за спиной Императора и стали ждать. И вода стала ждать. И карпы. И ветер. Герк начал терять терпение. Он привык к ритму города Рима, где приказ мгновенно превращается в действие. Но нарушить молчание он не решался. И вот, вместо того чтобы почувствовать себя счастливым и взволнованным, он закрылся для всего, что его окружало. Ему вспомнились римские дворцы с их колоннами и позолотой, сияющие мрамором лестницы, пышность и торжественность приемов. А аквелонский императорский дворец — какая-то жалкая лачуга, того гляди развалится. И он сказал:

— В Риме камни, из которых сложены стены, так тесно пригнаны друг к другу, что становятся монолитной скалой. Арки акведуков возносят высоко в небо желоба, по которым течет вода, — и так будет вечно. Мертвые у них покоятся в мраморных дворцах. Чтобы память о них жила вечно, их изречения и лица высекают в камне. Римляне поклоняются несуществующим богам, и все их деяния увековечивают в мраморе.

Снова наступила долгая тишина. Потом Герк добавил:

— Здесь все проходит.

— А ты видел, Герк, как дивно блекнут и тают изображения ирисов на стенах наших жилищ, когда их поливает дождь? — спросил Император.

Герк вдруг забеспокоился:

— Сегодня вечером я собираюсь проведать Альтену.

— Я знаю, она ждет тебя, — ответил Император. — Но ты только посмотри, ветер принес мне высохший листок!

* * *

Верные окружали хижину Альтены, точно несли караул. К первым девяти прибавилось еще около пятидесяти новеньких с горящими ненавистью глазами. Они не были похожи на нежных ночных дев, созданных, чтобы любоваться ими и любить. Герк отстранил их и вошел в хижину. Ослепленный сиянием свечей, он остановился на пороге. На него пахнуло влажным жаром, к которому примешивался тошнотворный сладковатый запах. В дрожащем мареве огней смутно прорисовывались очертания. Могила Лиу была открыта и пуста, земля разбросана по краям. Внутри ямы, сохранявшей очертания извлеченного из нее тела, стояла зеленовато-черная жижа. На ложе из папоротниковых листьев лежала обнаженная Альтена. Она почти не изменилась за эти семь лет. Возможно, прежде ее красота была более хрупкой: скорее обещание красоты, трогательное, нежное и волнующее. Теперь это была красота свершившаяся, откровенная, вызывающая и опасная. Красота бескровной статуи. Бледная красота существа, живущего мертвым прошлым. Альтена часто дышала, ее сомкнутые веки трепетали: она знала, что Герк на нее смотрит. Губы быстро двигались, точно она спешила что-то кому-то рассказать. Безмолвный монолог, который никогда не прозвучит и никогда никем не будет услышан. Нет, это не запах действовал так тягостно. Тишина.

Тело Лиу, вытащенное из могилы, лежало рядом с Альтеной.

Между костями с обрывками кожи тянулись жгуты вязкой тины, голова с ввалившимися пустыми глазницами была повернута к Альтене и смотрела на нее черными дырами.

* * *

Сколько времени стоял Герк, не в силах шелохнуться? Несколько мгновений? Сотню лет? Наконец он повернулся и вышел. Наступила ночь. Не оборачиваясь, Герк зашагал в сторону города. Издали доносились протяжные крики ночных стражей:

В Риме Струящийся поток Поднят высоко над землей Он опирается на каменные своды На прочные каменные своды Высоко над землей В Риме

Герк вошел в дом, который покинул семь лет назад. Двери и ставни были плотно закрыты, веранда, смотревшая на канал, и маленький причал не пострадали от времени. Никто в дом не заходил, никто ни к чему не прикасался. Даже коллекция раковин вместе с маленькой синей ракушкой лежали там, где Герк их оставил.

Все было на своих местах, но все безмолвствовало.

Герк бросился на свою кровать и забылся тяжелым сном. Ему хотелось не просыпаться.

* * *

В ту ночь Герку привиделся первый кошмар. Крики его были пугающими. В промежутках воцарялась леденящая душу тишина, еще более страшная, чем сами крики. Сердце замирало и не решалось биться в ожидании следующего вопля.

Едва ли мы можем представить себе, что ему снилось. Мы приручили молнию, замаскировали и приукрасили смерть, но мы напрочь забыли о ночных кошмарах, с которыми каждый остается один на один.

Прежде день и ночь в Аквелоне жили дружно. Но когда Герк принялся кричать, каждую ночь, всю ночь напролет, тьма стала набрасываться на город, как дикий зверь.

Едва начинало смеркаться, в палаточном лагере воцарялась тишина. Никто не смел войти в царство грез через врата сновидений, все сидели, боясь сомкнуть напряженные веки, и ждали. Ожидание длилось долго, ночь казалась необитаемой, как вдруг издалека доносился первый вопль ночного кошмара. Казалось, кому-то вгрызаются в горло. Подходило время второй стражи, но ночные дозорные молчали. Только Водяные Куранты чуть слышно перебирали колокола. Эта музыка, когда-то столь всеми любимая, теперь звучала зловеще.

* * *

Утром Герк не помнил сновидений. Он был единственным, кто не слышал криков. С удивлением он обнаруживал, что постель его перевернута и влажные от пота простыни разодраны в клочья, точно на кровати происходила борьба. Герк чувствовал себя смертельно уставшим, разбитым, на душу словно тяжелый камень давил. Тогда он выходил из дома и отправлялся бродить по городу. Но все, что он видел, причиняло боль. Развалины бередили в нем старые, начинавшие кровоточить раны. На пустырях валялись обломки каркасов и грязные лохмотья — все, что осталось от световых заслонов, которые он так когда-то любил за радовавшие глаз пейзажи. Пустой желудок сводило от подступавшей тошноты.

Он не мог понять, что держит его в Аквелоне. Каждый день собирался уйти и вернуться в Рим — да ноги не слушались. С утра до вечера он слонялся по улицам, чаще всего в районе порта, и ел сырую рыбу, которую издали бросали ему рыбаки. Никто не отваживался подойти к нему. Женщины обходили его стороной. Когда наступал вечер, он всякий раз думал пойти к Альтене, поговорить с ней, напомнить о данном ему когда-то слове. Но вместо того чтобы направиться к хижине Лиу, почему-то возвращался домой, падал на кровать и снова оказывался в сумрачных тисках ночи.

* * *

Все семь лет Альтена была одержима одной-единственной мыслью — отомстить за Лиу. Она знала: Герк, вернувшись, потребует, чтобы она была с ним. И хотя слово она дала Лиу, а не Герку, было ясно, что Лиу все рассказал брату. Отрицать правду было невозможно. И тогда Альтена придумала чудовищную, немыслимую, непоправимую вещь. Нечто такое, что оттолкнуло бы от нее Герка. Желание осуществить задуманное наполняло ее звериной радостью, давало силы жить. Она стала заботиться о своем теле, чтобы быть прекрасней всех, когда Герк вернется. Она продумала и подготовила все до мелочей. О возвращении Герка ее предупредили шпионки. Тогда она велела вытащить из могилы и положить на постель останки Лиу, а сама легла рядом. Она не испытывала при этом отвращения — напротив, на нее снизошло такое счастье, точно Лиу — хотя от него остались только кости с лохмотьями кожи, — точно Лиу был божеством. Сладковатый запах разлагающегося трупа казался ей восхитительным. Когда Герк вошел в хижину, она прильнула к Лиу всем телом. Герк остановился как вкопанный, постоял, а потом ушел, неся в душе смертельную рану. От сознания победы радость в душе Альтены сменилась ликующим торжеством, и она, склонив голову на плечо мертвеца, забылась блаженным сном, свободным от видений.

Почитательницы Альтены упали на колени. Их губы задвигались в беззвучной молитве. Нельзя было уловить ни звука, ни вздоха, даже стук их сердец не был слышен. Так простояли они в молитвенном экстазе всю ночь. Ничто не нарушало тишины. Лишь изредка начинала невыносимо трещать свеча, и от этого звука, похожего на скрежет ногтей по стеклу, нервы натягивались до предела.

* * *

Каждую ночь Альтена ждала криков терзаемого кошмарами Герка. Когда это начиналось, она вставала, с улыбкой набрасывала одежду и отправлялась в город. Верные шли за ней. По мере того как они приближались, крики несчастного звучали все чаще. Казалось, он задыхается. Верные оставались на улице и опускались на колени. Альтена входила в дом одна. Она не поднимала глаз на стены комнаты, в которой столько раз бывала в далекие счастливые времена, когда лазила в окошко. Теперь она замирала у двери и со злобной радостью ждала очередного крика. И, будто выплевывая отравленную кровь, без устали повторяла: «Убийца Лиу, убийца Лиу».

Коленопреклоненные девы, точно слыша ее бормотание, тихо и мерно повторяли вслед за ней те же слова. Они процеживали сквозь зубы «убийца» и, выделяя «л», с силой выдыхали «Лиу», а потом возвращались к началу — и так, без устали, все твердили и твердили этот страшный приговор.

Перед рассветом Герк издавал последний крик, еще более жуткий, чем крик гибнущего и цепляющегося за жизнь человека. Про такие вопли говорят: душа с телом прощается. Разбуженный звуком собственного голоса, человек просыпается. Самое трудное — вернуться к действительности. Нас пронзает ощущение беспросветного одиночества и накатывает такой приступ дурноты, точно все нутро готово вывернуться наружу. Переходя от ночного кошмара к яви, острее всего воспринимаешь свои горести. В этот момент заново теряешь тех, кого смерть уже отняла у нас однажды. И чудится, что близкие, которых еще вчера видел здоровыми и счастливыми, в этот самый момент в страшных муках уходят из жизни.

Герк, как воскресший Лазарь, резко сел на кровати. Он открыл было рот, чтобы назвать свой кошмар, но тут увидел, как тень скользнула прочь из его комнаты. Он узнал Альтену и хотел окликнуть ее, но ни единого звука не смог выдавить из своего надорванного горла.

* * *

После первой ночи в городе начались беспорядки. Возможно, потому, что для поклонников Альтены — а их теперь было не счесть — Аквелон не был городом грез, но городом руин. Прежде всего они взялись за Скамьи Воспоминаний и разломали все до единой. В следующие ночи очередь дошла до брошенных домов: их разграбили и сожгли. Затем добрались до световых экранов и все, что от них оставалось, спалили на огромных кострах. Впервые за всю историю Аквелона в городе пылали пожары. Едва садилось солнце, к дверям Герка начинали стекаться Верные. С наступлением ночи их набиралось несколько тысяч. К часу второй стражи толпа делалась такой плотной, что выплескивалась на соседние улицы и не редела даже у Садов Любви, выживая из зарослей милующиеся парочки. Ложа из мха были грубо вытоптаны, кусты нещадно поломаны.

Потом у дома Герка появлялась Альтена. Плотная толпа поклонников расступалась и мгновенно смыкалась за ее спиной, как море за кормой корабля. И дальше, вплоть до первого крика Герка, воцарялась зловещая тишина. Когда изо рта Герка вырывался первый вопль, в толпе поднимался нарастающий гул размеренного речитатива: «Убийца Лиу!» Так продолжалось до утра. Затем начинал брезжить свет, и воздух взрезал последний крик. Тогда толпа вдруг рассыпалась и устремлялась прочь, круша все на своем пути.

Каждую ночь, как и в первый раз, Альтена уходила с пробуждением Герка. И всякий раз он успевал заметить ее тень. Гиканья несущейся прочь толпы казались ему эхом оглушительного гвалта птиц, нападавших на него во сне. Герку хотелось вскочить, но тело не слушалось его. Он растерянно оглядывался по сторонам и учился узнавать свою комнату. Пересчитывал ирисы на обоях, называл по очереди каждый предмет: стул, стол, комод, шкаф. Взгляд его останавливался на ботинках, которые, казалось, ждали его. Это немного успокаивало. Брошенная на кресле одежда говорила, что накануне была отличная погода и что ей не терпится выйти проверить, так ли хорош новый день, как был предыдущий. Герку казалось, что он спасен. Спасен наступлением дня. Он вставал, одевался, выходил на улицу. Светало. Город был безлюден. Только следы ночного разгула: дымки, сорванные двери, разбитая в щепки мебель.

Альтена, прячась, ходила за Герком, следила за каждым его движением и ждала дня, когда он проявит наконец первые признаки безумия.

* * *

Ночные бесчинства нимало не тревожили Императора. Он любил широкие песчаные пляжи с выброшенными на них ракушками. Может быть даже, ему казалось, что Аквелон — это огромная раковина, вынесенная морем на берег времени, и что в тот день, когда все дома окончательно рухнут, над руинами всплывет другой город, построенный без балок и стропил, сотканный из чистого света и подобный небесному Иерусалиму, вечно живущему в памяти. Кошмары Герка Император воспринимал как события частного порядка, не имеющие никакого отношения к делам Империи, и все же он следил за ходом событий. Крики меж тем с каждой ночью делались все громче. Это был теперь какой-то животный вой, не достигший, однако, наивысшей точки. Ничто пока не предвещало развязки.

Но однажды случилось неслыханное.

Следуя прекрасной и печальной традиции, какая-то юная дева утопилась в водах Шельды. Вместо того чтобы оставить ее спокойно плыть по течению, Верные выволокли ее тело на берег и, сопровождаемые огромной толпой, протащили по всему городу. Толпа неизвестно почему скандировала свой ночной речитатив «Убийца Лиу». Труп бросили свиньям.

Происшествие глубоко потрясло жителей и вызвало всеобщее негодование. Но все пересилил страх. С утра улицы Аквелона заполнились народом. Люди сбивались в группы, тихо обменивались несколькими словами, не имевшими, впрочем, никакого отношения к тому, что уже называли Событием. Потом все расходились, еще более озабоченные, чем прежде.

Верные, как к святому месту, стянулись к хижине Лиу. Они обступили избушку кольцом и ждали, когда появится Альтена, чтобы вразумить их пророчеством, оценить случившееся и сказать, как вести себя дальше — теперь, когда непоправимое уже свершилось. Среди них были и старые поклонницы, и новые, но так или иначе при свете дня все они видели друг друга впервые. Напуганные тем, что ночные тени обрели теперь лицо, они не решались поднять друг на друга глаза. Если мать узнавала свою дочь, то отворачивалась. Если иная женщина обнаруживала рядом подругу или соседку, то спешила отойти подальше. Или, изобразив удивление, бормотала с деланной улыбкой: «А, это ты? Привет!» — и торопилась спрятаться.

Оказалось, что среди собравшихся есть мужчины, и немало. На их лицах застыло странное выражение солдат, готовых к исполнению любого приказа. Женщины говорили с ними резко, те отвечали подобострастно.

К вечеру более тысячи человек обступили хижину Лиу, примкнув к Верным, ожидавшим пробуждения Альтены. Наконец она появилась. Не удостоив своих поклонников даже взгляда, она отправилась на Пляж Поганок и стала купаться, точно была совсем одна. Обнаженная, белая, прекрасная, она долго и старательно расчесывала свои каштановые волосы, темной волной рассыпавшиеся по плечам. Толпа смотрела на нее зачарованно. Одна из девяти Верных первого часа принесла ей одежду. Альтена стала медленно одеваться. Затем направилась к избушке. Дверь за ней закрылась.

Толпа, неожиданно повеселев, хотя все еще под впечатлением от созерцания богини, начала расходиться. Слышались разговоры, кто-то даже запел. Напряжение спало. Молчание и красота Альтены доказывали, что ничего особенного не случилось. Не было никакого преступления. Ничего не было — ночь как ночь. А тело маленькой утопленницы — и не тело вовсе, а так, мусор. Ну бросили свиньям, что такого?

* * *

Император созвал ночных стражей. Они собрались в большой зале. Утки, обиженно покрякав, удалились. Только карпы продолжали всплывать на поверхность и, сверкнув голубыми спинами, снова уходили на дно — неспешно, невозмутимо, как тысячу лет назад.

Император заговорил:

— Я все думаю: как печально! По ночам до меня доносятся крики Герка, а вашего пения я не слышу уже много месяцев. Маленькую утопленницу бросили свиньям… Я думаю, ночь теперь подобна стоячей, мертвой воде. Ваши голоса — голоса мудрецов, голоса птиц — в ней больше не звучат. Эта вода не знает волн. Не знает приливов. И блики на ней не играют. Наши мечты тоже скоро умрут, их скормят свиньям. Когда это произойдет? Я и сам не знаю. Но кажется, скоро. Никогда еще со времен Бунта Пятнадцати не случалось ничего столь ужасного. Я едва решаюсь дать этому название, это не укладывается в голове — но я чувствую, я знаю, что из-за этого преступления надо всей нашей страной нависла опасность. А тут еще Герк со своими ночными кошмарами. Люди сбегаются на его крики как на праздник. Почему все это? Что это значит? Что надо делать? Чего хочет Альтена? Чего хочет Герк? И все эти люди? И что означает эта тишина, наполненная бормотанием? Ночные крики… Сил больше нет выносить их! Хочется сбежать куда-нибудь. Стынет кровь… Я знаю: именно там вершится наша судьба. Нет, я не знаю. Может, наша судьба уже мертва и ее бросят свиньям… Что делать? Ждать? Да, будем ждать. Но крики! Отчего эти крики? Какой сон вызывает их? Говорят, Альтена приходит каждую ночь в дом Герка, стоит и слушает, как он кричит. Что значит слово «убийца»? Кто убийца? А ночные птицы, они тоже погибнут?.. Отчего так больно? Так нестерпимо больно? И каждый вечер становится все больнее?.. Мы теперь должны сохранить наше сокровище. Ночные стражи, эта задача возлагается на вас. Сокровище в ваших руках, ведь это вы каждый вечер утоляете нашу жажду памяти, вы храните все, что было и что есть.

Император помолчал немного, потом добавил:

— Если смерть хотя бы одного существа становится постыдной, то и всякая смерть вообще превращается в позор. Когда настанет время, вам предстоит уйти в леса.

В знак согласия ночные стражи отпустили своих сов и затянули прощальную песнь:

О вы, священные совы Летите обратно в лес Подальше от наших жилищ Отраженья их растворились В горькой, едкой воде Скорее прячьтесь в листве В глубоких укромных дуплах В деревьях, уходящих под землю Корнями, похожими на отраженья Деревьев в стоячей воде

И вот все триста тридцать три совы снялись и вылетели из дворца через пустые оконные проемы. Они полетели в яркую синеву, в расплавленное золото осеннего дня. Сколько всполохов! Сколько одуряющих ароматов! Какой пустынный морской берег! Но главное — главное листья, срывающиеся с деревьев и замирающие где-то между небом и землей.

Ослепленные светом дня, совы метнулись к ближайшим домам и стали прятаться в окна, надеясь найти спасительную тень, в которой можно пересидеть до вечера. Но от домов остались только стены, все этажи обрушились. Вместо полумрака комнат и расписанных ирисами стен по другую сторону фасадов их встретили только слепящее солнце да синее небо, по которому неспешно плыли ленивые облака.

Ночные стражи проводили глазами своих пернатых спутников и обратили взор на Императора.

— Что теперь будем делать? — спросил он.

Стражи посмотрели на небо, от которого делалось больно глазам, и ответили:

— Будем ждать.

Император не стал возражать. А вдруг?.. — подумал он. Вдруг однажды?.. Вдруг ответ появится сам? Вот так возьмет да и появится?

— Я не знаю, что они все ищут, — сказал Император. — Ни где именно ищут. Я не знаю даже, на какой вопрос они ищут ответ. Но я вижу, что не страдать они не могут. Странно, ведь это так просто и так сладко — думать о том, что вот есть вода.

* * *

И ответ появился — но зловещий. Впервые за всю историю Аквелона была зверски изнасилована и зарезана женщина. Город онемел от изумления. Между людьми зародилось недоверие. Женщины стали подозрительно приглядываться к мужчинам — ко всем: в ком из них прячется насильник? Этот страх был нов, но, однажды вселившись в души, он оказался неодолим. Недоверие очень скоро оправдалось: за первым насилием последовали другие. Наступила растерянность: в Аквелоне давно не было ни законов, ни судей. В придачу по городу прокатилась волна грабежей. Кто-то шарил по руинам. Но ни для воровства, ни для насилия не было названий. Воры даже не прятались — они не чувствовали за собой никакой вины. Все, что украли, они пускали в продажу. Это было сразу замечено. Из Рима в Аквелон хлынули египетские и греческие антиквары, они кинулись скупать самые красивые коллекции ракушек, перьев, воздушных змеев.

В ладонях аквелонян впервые заблестели круглые золотые монеты. Начались убийства. Убивали, чтобы украсть краденое золото.

Только все эти напасти были ничто по сравнению с тем скрытым злом, которое зрело где-то подспудно. Ночной кошмар Герка оказался заразным, как чума. Однажды ночью принялась кричать женщина. Крики ее были столь пронзительны, что сбежался народ — думали, ее насилуют и убивают. Женщину нашли сидящей на постели: она тряслась от рыданий и все твердила: «Скажите, что это неправда, скажите, что это неправда». Принялись ее расспрашивать, да все напрасно: замолчала, точно воды в рот набрала. Так никто и не узнал, что за кошмар ей привиделся. А несколько недель спустя уже несколько мужчин и женщин кричали по ночам. Еще через месяц их были сотни. Поклонники Альтены отреагировали на это жестокостью. Они стали врываться в жилища или в палатки и бить кричащих палками. Ночные кошмары от этого не прекратились, а только усилились. Теперь уже весь город вопил от страха. Верные удвоили жестокость. Иногда они забивали кричащих до смерти, а чтобы другим было неповадно, таскали труп по городу и выбрасывали его свиньям. Прохожие сначала отворачивались, но потом, из страха, как бы гнев палачей не обернулся против них, стали изображать одобрение. Прошел еще месяц, и расправам начали аплодировать. Улицы Аквелона снова наполнились народом. Плетеные хижины и палатки, напротив, пустовали: ночные кошмары и там не оставляли людей в покое.

Теперь к прежнему страху добавился новый: стало страшно спать. Кто отважится лечь в постель, когда болезнь подстерегает вас во сне и набрасывается, точно злая фурия? Усталость навалилась на Аквелон. Днем все с грехом пополам дремали среди руин в специально оборудованных для этого прибежищах. Тут же торговали предметами старины, теми, что воры еще не успели разграбить, а деньги тратили на ночные кутежи — как знать, может, в последний раз. В порту снова открылись маленькие ресторанчики, в них не переводились посетители. Пили много, но веселились натужно.

Город призраков. Город утопленников. Движения у людей стали медленные, точно они плыли сквозь толщу воды, а глаза запали, как у мертвецов. Только группы Верных сновали туда-сюда, двигаясь быстро и четко. Вид у них был бодрый, щеки пылали от холодного свежего воздуха, а плотные животики свидетельствовали о том, что живется им совсем не плохо.

Альтена была как никогда уверена в себе и держалась подобно императрице. Она знала, что рано или поздно станет ею.

* * *

Пришла зима. Полуразрушенный заснеженный город поражал феерической красотой. В тихие безветренные дни, когда небо затягивалось низкими облаками, снег слоями, снежинка к снежинке, ложился на узкие горизонтальные плоскости и застывал в шатком равновесии, образуя замысловатые конструкции. Развалины замирали в неподвижности, точно боясь, что хрупкие белоснежные нагромождения вот-вот рухнут.

Чего-то все же не хватало: никто не катался на коньках, не было видно и саней под парусами. Пруды, каналы и озера были пустынны.

Когда закончились первые снегопады, жители вновь покинули город, словно забыли, что Верные могут в любой момент осквернить его первозданную белизну. Словно завораживающая неподвижность всего окружающего предвещала какое-нибудь небывалое событие.

Альтена меж тем не желала замечать предзнаменований. По ночам она приходила одна к дому Герка, не обращая внимания на другие крики. Приглушенные мягкостью снега, окутанные ночной тишиной, вопли несчастного казались еще страшней, чем прежде, тем более что им уже не вторил угрожающий речитатив Верных. А с неба все сыпались и сыпались белые хлопья. Они рождались в глубине черной бездны — тихие, бессловесные — и спускались на землю медленно и упрямо, словно даже самая маленькая снежинка несла в себе память обо всем, что было. Они облепляли каждый выступ окна, укутывали каждую веточку, каждую травинку и на всем выстраивали свои немыслимые чертоги.

В тот момент, когда Альтена вошла в дом Герка, тучи на небе разорвались, в прогал выглянула луна. Она безжалостно осветила снег, моментально сделавшийся зловещим. Альтена замерла на пороге. Из комнаты послышался шум. Альтена приблизилась на цыпочках и заглянула в дверь. Лунный свет косо падал из окна и рисовал на полу слепящий белый прямоугольник. Герк сидел на кровати. Спал ли он еще или кошмар уже отступил? Глаза его глядели растерянно, в них застыл ужас. Герк ждал, когда тело само подскажет, что надо делать и куда идти.

Альтена спряталась в угол. Она слышала только дыхание Герка, да издалека, из темных улиц Аквелона доносились приглушенные снежной периной отчаянные вопли.

Герк поднялся и, как был, едва одетый, босиком вышел на улицу. Альтена последовала за ним. Сердце ее яростно колотилось. Наконец-то она узнает его тайну.

* * *

С первых шагов она уже догадалась, куда он идет. Тень Герка бежала впереди. То ли она тянула его за собой, то ли, наоборот, Герк подталкивал ее вперед? Он шагал торопливо. Земля была припорошена девственным снегом, по которому еще не ступала ничья нога. Вот уже и город остался позади. Крики спящих постепенно затихли вдали.

Теперь Альтена шла за Герком не таясь. Она знала: он все равно не обернется. Она чувствовала, что скоро все разрешится. Его следы на снегу были неровными. Иногда они сбивались на сторону, точно он нес на плечах тяжелую ношу. Вот он споткнулся — как будто косматый зверь вцепился ему в затылок.

Глядя на Герка, сломленного, едва держащегося на ногах, Альтена злорадствовала. Ей хотелось, чтобы он упал и умер у нее на глазах. А она будет мучить его до последнего вздоха. Она расскажет ему, что каждую ночь, весь год напролет и даже больше, она приходила слушать, как он кричит во сне, и шептала ему на ухо, что он убийца собственного брата. Что она приуготовила ему медленную смерть и будет нарочно поддерживать в нем едва теплящуюся жизнь, чтобы побольнее его помучить. Она старалась затоптать следы Герка на снегу, будто это была последняя ниточка, связывающая его с этим миром.

Дорогу, ведущую к Пляжу Поганок, совсем занесло снегом. Перед ними расстилалась огромная равнина — пространство без каких бы то ни было ориентиров. Слепая пелена. Герк в нерешительности остановился. В десяти шагах за его спиной Альтена тоже остановилась. Он был всецело в ее власти. Герк пошатнулся, вот-вот упадет… Она желала этого всеми силами души. Сердце ее колотилось. Тело сводило от напряжения. Но Герк не упал. Он снова пустился в путь, на этот раз уверенно и быстро. Альтена последовала за ним. Так они пришли к хижине. Альтена и не думала прятаться. Герк замер на пороге и как зачарованный смотрел на то, что предстало его взору.

Горящие свечи наполняли хижину влажным жаром, к которому примешивался сладковатый запах плесени и гниения. Герк ожидал увидеть Альтену в объятиях мертвеца, но моховое ложе было пусто, а могила Лиу засыпана землей.

Герк стоял и ждал. Ждал долго. Альтена не двигалась. Ничто не ожило в пустой хижине, даже воспоминания. Сделав над собой громадное усилие, Герк повернулся и вышел. Альтена последовала за ним. Она знала, что в ее власти спасти его, но не сделала для этого ни малейшего движения. Не сказала ему ни единого слова.

Снег повалил густыми хлопьями, и Альтена потеряла Герка из виду.

Тело его нашли в порту на куче гниющих отбросов. На него тут же набросились орды Верных, собравшиеся его линчевать. Они орали и бросали в него мусор. Некоторые — в особенности женщины — норовили разодрать его ногтями.

Кто-то предупредил Альтену. Она прибежала в порт, вырвала бесчувственное тело из рук Верных и велела отнести его в хижину. Лиу снова вытащили из могилы и положили рядом со старшим братом на моховое ложе. Так они и остались лежать, держась за руки.

* * *

На месте дома, где жил Герк, Альтена затеяла строительство мавзолея. Она выписала из Рима архитектора и снабдила его тайными указаниями. Памятник предполагалось соорудить из мрамора. Два массивных саркофага будут украшены барельефами, изображающими Поединок Достойных. Они будут накрыты тяжелыми мраморными плитами, чуть сдвинутыми, как будто братья встали из своих могил. На плитах будут лежать два обнаженных изваяния, с величайшей точностью воспроизводящие полуразложившееся тело Лиу и разодранное тело Герка: Герк повернул голову и смотрит на брата, Лиу смотрит в пустоту.

Однажды вечером Император вышел в город посмотреть на работы. Дом Герка снесли, участок выровняли и на пространстве площадью около гектара устроили гранитную эспланаду. На этих полированных плитах и должен был вырасти мавзолей. У стройки дежурили бригады Верных, они неустанно подметали гранит, чтобы ни одна снежинка не нарушила его зеркальную поверхность.

Император задумчиво вернулся на дюны и сел у входа в свою палатку. Его охватила глубокая печаль.

* * *

Ночные стражи собрались вокруг Императора. Тьма, которая обычно опускается на землю с неба, в этот раз поднималась от земли вместе с сыростью и туманом. Даже крики мечущихся во сне смолкли. Стук каменотесов вот уже несколько дней как прекратился. Стояла гробовая тишина.

Император сказал:

— Вот все и кончилось. Голос, направлявший меня, смолк. Посреди города теперь господствует мрамор. Настала и мне пора искать смертную восприемницу. Когда тронется лед, я уйду вместе с другими morituri. А вам после этого надобно будет спрятаться в леса. Вы унесете с собой память об Аквелоне. Затаитесь и будете ждать, пока в империи вновь не восстановятся мир и покой. Тех, кто помнит старый Аквелон, будут жестоко преследовать. Императрицей, как вы и сами догадываетесь, станет Альтена. Она будет безжалостной. Убивая других, она будет стараться в себе самой победить старые привязанности и воспоминания. Вместе с камнем в город придут показное величие и натужный оптимизм. Императрица не захочет больше выносить взгляды своих бывших возлюбленных и велит всех казнить. Она велит пресечь ночные крики, потому что кошмары являются плодом страха и стыда. Впрочем, нынче ночью крики прекратились сами собой: Альтена велела отдать живьем на съедение свиньям пятерых своих ближайших помощниц, которые кричали по ночам. Кто будет видеть дурные сны, последует за ними. Моя последняя императорская воля состоит в следующем: вы уйдете в леса и свои ночные истории будете рассказывать деревьям. Пусть капли дождя, что в нерешительности замирают на кончиках листьев, слушают наши пронизанные водяной пылью грезы.

* * *

И ушли ночные стражи жить в леса, и позабыли все свои поэмы — так стройно звучат голоса леса.

* * *

В городе осталась одна-единственная скамейка — та, на которой сидел Герк, когда вернулся из Рима. Все остальные были уничтожены.

Сел Император на эту скамейку и стал ждать. Но прохожие не смотрели в его сторону, с ним даже не здоровались. Одни принимали рассеянный вид, другие насвистывали, глядя в небо, в котором уже не кружились птицы. Кто-то, осознавая собственную трусость, смущенно отворачивался. А Император, положив чемоданчик смертника рядом с собой на скамейку, сидел и ждал. Только никто не останавливался, как это было принято с давних времен, чтобы поинтересоваться, что в этом чемоданчике. Люди знали, что бывший Император приходит сюда каждый день, и старались обходить это место стороной. Прилегающие улицы вскоре совсем опустели.

Но вот в один прекрасный день к скамейке подошла молодая девушка в венке из дубовых листьев.

— Я сестра той водяной девы, которую бросили свиньям, — сказала она. — Хотите, я стану вашей смертной восприемницей?

* * *

Зима близилась к концу, скоро должна была вскрыться река. Император ждал, когда с оглушительным грохотом полопается глубинный слой льда, и, как только это произошло, отправился на большую дамбу, традиционное место свершения всех древних ритуалов. Он думал найти там толпу родных и близких, которые обычно провожают тех, кто отправляется умирать. Но не нашел никого, даже самих morituri. Ни одной живой души. Только его смертная восприемница одиноко стояла на дамбе. А всего лишь год назад тут было море народу…

К месту прощания Император приплыл в брезентовом челне и посадил в него свою Маленькую Наследницу. На льдинах — никого, кругом только бескрайняя Шельда. Колокола молчали — они еще оставались пленниками льда. Моросил дождик. Вяло клубился туман. Огромные льдины лениво трогались с места. Начинался ледоход.

Император и его восприемница высадились на большую льдину. Девушка держала своего подопечного за руку, а он улыбался. Когда они достигли отмели, где произошел Поединок Достойных, Император сказал:

— Дальше я поплыву один. Возвращайся на берег и не оборачивайся. Ступай в лес и рассказывай историю Аквелона всякому, кого встретишь. Да будь осторожна, ведь новая императрица запретила читать стихи и рассказывать легенды.

Девушка села в ялик и стала смотреть вслед уплывающей льдине. Император стоял на ней во весь рост и улыбался. Когда его силуэт растворился в тумане, девушка начала грести. Час спустя она причалила к берегу в том месте, где деревья склонились к воде напиться. Девушка оттолкнула ялик и пошла прочь, не оглядываясь назад. Она вступила в лес. Кругом было совсем темно. И вот, как в сказке, она увидела сквозь ветви мерцающий огонек и пришла к домику, в котором светилось окно. У огня, окруженная двенадцатью сыновьями, сидела женщина.

— Входи, — сказала она, — да смотри не спугни пламя.

Конец

 

РЕКВИЕМ ПО ХЛЕБУ

— Хлеб резать нельзя, — сказала бабушка. — Его надо ломать.

И забрала у меня из рук нож. Я промолчал. Мы всегда молчим, когда слышим сокровенные слова.

Что эти слова значат, я спросил у двоюродной сестры. Ей было двенадцать. Я доверял ей, потому что у нее были необыкновенные глаза. Большие, с синеватыми белками, а радужка — влажная и блестящая. По вечерам эти глаза делались чернильно-черными.

Кузина задумалась.

Казалось, она собирается открыть мне страшную тайну— одну из тех, которые в сказках стережет дракон.

Она сказала:

— Когда нож касается хлеба, хлеб кричит.

* * *

Какое-то время спустя мы с кузиной играли — свешивались из окна четвертого этажа. Вдруг она поскользнулась и вскрикнула. Вскрикнула тихонько. Но я сразу понял, что это предсмертный крик. Она упала на тротуар и разбилась.

После этого, когда я вечером ложился спать, стоило мне закрыть глаза, как я снова видел ее падение. Оно никогда не кончалось. Кузина медленно кружилась, зависала в воздухе, замирала над тротуаром, но так и не долетала до земли. Это было невыносимо. Я вскрикивал, тихо-тихо, чтобы не разбудить бабушку, — меня укладывали в ее комнате. Но бабушка все равно вскакивала, подбегала, испуганная, садилась ко мне на кровать.

— Спи, это ничего, ничего, — говорила она шепотом. — Сестричка твоя в раю. Ты спи, спи.

Рай — это было где-то далеко. Моя сестра… Почему она больше не играет со мной? И никогда больше я не прибегу к ней утром, чтобы увидеть, как по-новому сверкают ее влажные, блестящие глаза.

— Ты поплачь, — тихо говорила бабушка. — Поплачь — и заснешь. А заснешь — забудешь. Поплачешь — тебе легче станет. И ей тоже. Ей там лучше будет спаться, если ты поплачешь.

Но я не мог. У меня перед глазами все время была моя кузина. Она падала и не падала, кружилась на месте, умирала и никак не могла умереть.

Однажды вечером бабушка наконец нашла слова, которые меня успокоили. Она объяснила, что рай не один, их много, что они повсюду, некоторые — совсем рядом. Для моей кузины, сказала она, устроили свой собственный рай, особенный. И скоро ее пошлют на море, в Остенде, в замечательный семейный пансион для маленьких мертвых девочек. И тогда я перестал видеть, как она падает. Но плакать все равно не мог.

Моя бабушка умерла месяц спустя. Она лежала бледная-бледная на своем смертном ложе и улыбалась. Я знал, что это она мне улыбается, будто говорит тихонечко:

— Это все ничего, это все не страшно. Ты сегодня спи, спи. Мне от этого будет покойно, и я тоже усну.

И вместо того чтобы плакать, я тоже ей улыбался. И отвечал так, как отвечают мертвым — молча.

— Бабушка, — говорил я, — поезжай в Остенде, в замечательный семейный пансион для маленьких мертвых девочек, и скажи ей, чтобы она меня не забывала.

* * *

На пасхальные каникулы я попросил отправить меня в Остенде.

До войны Остенде буквально плавал на воде. Во время прилива волны бились в широкие окна отеля. Море бушевало, исчерканное лиловыми полосами. Небо тоже было как море, только опрокинутое, и исчеркано такими же полосами, как вода. Тридцать тысяч позолоченных флюгеров, составлявших гордость Остенде, все смотрели в одну сторону, по ветру, и были похожи на косяк рыб, повернувших против течения.

Утром, когда я выходил на улицу, город выплывал из моря, в которое его погружала ночь. По нему стекала вода. Фасады домов на дамбе, украшенные морскими мотивами, хранили следы морской пены. Соляные кариатиды подпирали балконы с коваными железными решетками, изображавшими водоросли.

Даже губы у меня были соленые.

Я бродил по дамбе, подставляя лицо ветрам, прилетавшим из-за моря. Останавливался у каждого семейного пансиона, но входить не решался: а вдруг я встречу там маленьких мертвых девочек.

* * *

В душе моей настал покой. Я знал, что кузина в одном из этих морских домов, вместе с бабушкой. Мне этого было довольно. Это мог быть пансион «Бриз», или «Прибой», или «Альбатрос», а может, «Дюны»… Я быстро выучил названия и повторял их перед сном как молитву. А потом засыпал, и Остенде погружался в пучину.

* * *

Теперь я останавливаюсь в дорогих отелях. По утрам горничная прикатывает столик с завтраком. Нет ничего тоскливей катающихся столиков, заставленных металлической посудой под серебро с крышками, напоминающими церковные купола. Поднимаешь такой и находишь под ним яичницу, сало, ветчину и всякую другую жирную и горячую снедь.

Однажды в Париже, в «Гранд-отеле», на церемонии завтрака появились два продолговатых хлебца. Они не были накрыты куполом, просто лежали рядышком на фарфоровой тapeлке, голые и золотистые. Я хотел было разрезать один пополам, но мой нож соскользнул, проскрежетав по корке, и хлеб как будто вскрикнул. Я порезал палец. Ранка была неглубокая, но кровь текла ручьем и запачкала хлеб. Чтобы остановить кровотечение, я замотал палец платком. И вызвал горничную.

— Ой! Кровь на хлебе! — ахнула она и глянула на меня блестящими чернильными глазами.

— Принесите мне бинт, — попросил я, показывая палец.

Когда она вышла, я взял хлеб, завернул его в газету и спрятал в чемодан.

* * *

Горничнам отвела меня в ванную, ловко промыла порез и наложила бинт.

Наши пальцы сплелись. Она сказала:

— Подождите! Подождите, пока руки высохнут. — А потом добавила, опустив глаза: — Вы очень похожи на одного человека, которого я знала в детстве.

И замолчала, глядя на меня. Ее влажные глаза с голубоватыми белками не моргали. Я привлек ее к себе и стал ласкать. Изо всех сил я прижимал ее к себе, чтобы не дать ей упасть и разбиться где-то там, в моем далеком детстве.

Вдруг она сказала, побледнев:

— Смотрите! Вы испачкали меня кровью.

Ранка моя снова открылась, и блузка, которую она не стала снимать, была вся в кровавых пятнах.

— Это к несчастью, — сказала она.

Я стал уверять ее, что вовсе нет. Наоборот, красный цвет — это цвет счастья.

— Нет, к несчастью, — твердила она. — Это знак смерти.

Я почувствовал, что она вот-вот вырвется, и постарался удержать ее силой. Девушка испугалась, закричала и стала отбиваться.

Она высвободилась из моих объятий, и мы долго смотрели друг на друга, не произнося ни слова. Она первая нарушила молчание и пробормотала:

— Простите… вид крови… не могу.

* * *

В тот же день я уехал из отеля и сел на поезд до Остенде.

* * *

Приехал я к вечеру.

Город, разрушенный во время войны, теперь застроен гладкостенными домами.

Ни пены резного камня, ни флюгеров. В полированных зеркальных фасадах отражается потрепанное море.

На дамбе все еще существует пансион «Бриз», но соляные статуи и балконы с водорослями заменены стандартными окнами.

Я зашел в «Бриз» и взял номер. Хозяин говорил тихо, точно у него кто-то умер, а у горничной были потухшие глаза. Я спросил, почему большое зеркало в холле занавешено. Хозяин деланно засмеялся и ответил фальшивым голосом:

— Разбилось! Я заказал новое.

Моя комната выглядела холодной и опрятной. Чересчур опрятной. В ней пахло воском и эфиром, как в клинике, где ничто не может заглушить запах небытия.

Распаковав чемодан, я нашел два окровавленных хлебца, запеленутых в бумагу. Подумав немного, я перевязал сверток бечевкой, найденной в ящике стола. Она как будто специально лежала там и ждала меня.

* * *

В Остенде дамба на сваях представляет собой впечатляющее деревянное сооружение. Доски и балки перекрещиваются, образуя замысловатой конструкции гигантское крыло. Высокие дубовые столбы увенчаны белыми шарами, на которые любят садиться чайки. Я дошел до оконечности деревянного настила, выступающего далеко в море. Это место мне нравится, оно напоминает палубу старинных парусников. Вокруг ни души. Я бросил сверток в воду. Он поплыл, уносимый течением, покачиваясь в такт дыханию волн. Бумага намокла, и очертания хлеба под ней проступили явственней. Потом сверток стал медленно размокать и разваливаться.

Вдруг я почувствовал, что плачу. Это были слезы забвения. Тридцать лет спустя, сам того не ведая, я понял загадочные слова бабушки. У меня было чувство, что я освободил наконец кузину, пленницу моих кошмаров. Забвение. Единственное утешение, которое нам дано.

 

ПУТЕШЕСТВИЕ НА СЕВЕРНЫЙ ПОЛЮС

15 декабря я оказался по делам в Хельсинки. Люблю гулять один по незнакомым городам. Люблю ходить один по улицам, название которых никогда не узнаю. И вот в витрине дорогого шляпного магазина я вдруг увидел меховую ушанку. Это была диковинная вещь из редкого золотистого выпухоля. Уши ее были подняты и завязаны на макушке шнуром цвета старого золота. Настоящий выпухоль в наши дни — большая редкость. Поэтому я не удержался и зашел в магазин. Впрочем, я ни на что особо не рассчитывал: у меня огромная голова и шапку на меня подобрать — проблема. Но о чудо! Шапка пришлась мне впору! И я с радостью выложил за нее баснословную сумму.

Продавец поспешил осведомиться, в какой гостинице я остановился.

Немедленно нахлобучив на себя шапку, я вышел на улицу. К моей великой радости, валил снег.

Я смотрел на собственное отражение в витрине: снежинки аккуратно садились на роскошный мех. Я отправился бродить по городу, втягивал носом ветер и чувствовал, что где-то там, далеко, раскинулись бескрайние северные леса, запорошенные снегом.

Ближе к вечеру я вернулся в гостиницу. Портье вручил мне письмо:

« Сударь,
Граф Казаала »

Следуя моим инструкциям, хозяин шляпного магазина сообщил мне ваше имя.

Хотя я не являюсь потомком Филеаса Фогга [4]  (а принадлежу к старинному финскому роду), десять лет назад я заключил пари. Безумное пари — хотя кое-кто мог бы назвать его ребяческим.

Один из моих друзей утверждал, что старую шапку (которую я получил в наследство от деда) из траченного молью барана — имитация выпухоля, да к тому же еще для головы окружностью 65 сантиметров — продать невозможно.

Мой друг считал, что никогда и ни за что не соединятся в одном человеке огромных размеров голова и полное неумение разбираться в мехах, а значит, шапка никогда не найдет покупателя. Даже шляпник, которому я поручил это дело, перестал верить в успех. И тут появились вы! Мой друг проиграл пари и разорился. Так ему и надо. Я же стал еще богаче, но мне на это наплевать. У меня такая же большая голова, как у вас, и я желал бы с вами познакомиться. Моя жена тоже «загорает от нетерпения» (так ведь, кажется, это звучит по-французски?) вас увидеть.

Не откажите в любезности пожаловать сегодня вечером ко мне на ужин .

Письмо мне несказанно понравилось. Много лет я мечтал получить что-нибудь подобное. Я взял новую шапку из псевдовыпухоля и отправился к графу.

* * *

Граф и его жена жили в огромной современной квартире. Они ждали меня в гостиной. Стены были обшиты белыми деревянными панелями и украшены белыми картинами в белых рамах: прямо-таки узор инея по инею. Единственное цветное пятно — внушительных размеров картина в огненно-красных тонах, помещенная в камин.

Когда я вошел, граф стоял спиной к этой картине, как будто греясь у огня. Он беседовал с высоким человеком, державшемся так, точно он на отдыхе.

— Я и в самом деле отдыхаю. От своего состояния, — признался гость с довольным видом.

Это был Эрнст Амунсен, разорившийся друг хозяина дома.

Граф пожелал немедленно сравнить свою голову с моей. Впрочем, он немного жульничал — у него была стрижка ежиком, и во все стороны торчали пряди взъерошенных черных волос. Однако, с очаровательной детской улыбкой, он все же признал, что моя голова на размер больше. После чего госпожа Казаала пригласила нас за стол.

Это была женщина с бледно-матовым лицом, длинными узкими ладонями и длинными тонкими ступнями ног. Волосы у нее были белее снега, а голос напоминал звуки леса: нерастопимая купина заснеженных кустов, мох, влажная глушь.

Я поднялся.

— Нет-нет, — сказала она. — Столовая сама пожалует к нам.

Граф нажал какую-то кнопку. Белые панели беззвучно отъехали в сторону, и на их место встали панели из желтой березы, украшенные картинами в желтых тонах и в желтых рамах. Из стены бесшумно выплыл заставленный угощениями стол и остановился перед нами.

* * *

Я пил аквавит и поглядывал на хозяйку. Все вокруг мне ужасно нравилось.

— Вы необыкновенный человек, — сказал я другу дома. — Разорились — и смеетесь, как ни в чем не бывало.

— Наконец-то я свободен! — отвечал тот. — А жить буду у друзей.

— Гостеприимство у нас — старинная традиция, — пояснил граф. — Чем дальше на север — тем щедрее люди. Эскимосы — те вообще предоставляют гостю свою жену, а сами тем временем идут на медведя.

Я взглянул на графиню. Она подняла веки и обратила на меня свои глаза, невозмутимые, но очень влажные… И улыбнулась простой естественной улыбкой, безо всякого намека на двусмысленность. Я понял, что мы не у эскимосов.

Потом граф принялся за восхитительную розовую ветчину, свернутую в трубочки и начиненную смородиновым вареньем, похожим на капельки крови северных пунцовых рыб. Эрнст, разорившийся богач, налег на рагу из сибирского зайца, а я стал лакомиться серой икрой.

Прежде чем подлить нам аквавита, граф встряхнул бутыль и сказал:

— Danziger Goldwasser. Золотая вода. Из Данцига.

Тысячи золотых чешуек всколыхнулись в бутылке, точно рождественские снежинки в лучах солнца.

Я вспомнил, как в детстве — мне было лет двенадцать — я получил к Рождеству стеклянный шар: внутри была запаяна ель, над ней кружился снег. Во мне проснулась давняя мечта, и, неожиданно для себя, я произнес вслух:

— Увидеть северные леса… Ночь в засыпанном снегом лесу…

— Это можно, — сказала графиня по-русски.

Граф, сияя улыбкой, повернулся ко мне:

— Моя жена очень любит русский. Она употребила замечательное русское слово, не имеющее аналога во французском. Оно означает «возможно», «почему бы нет», «если вам угодно» — и все это с дружеским участием.

— К тому же, — добавил граф, — на севере у меня есть что-то вроде замка, из бревен. Завтра же летим туда. У меня самолет.

На следующее утро мы вчетвером загрузились в самолет и через пару часов были уже в самом сердце полярной ночи, в Тамаландии.

— Средь бела дня — тьма, хоть глаз выколи! — вскричал я вне себя от восторга.

Мне объяснили, что полярная ночь продлится еще два месяца.

Затем мы надели лыжи, и граф повел меня в лес.

Вскоре мы выбрались на поляну. Посреди поляны на красном турецком ковре стояло странное сооружение на четырех медных ножках. Парадное ложе!

— Ловлю вас на слове! — со смехом заявил граф. — Вы мечтали провести ночь в лесу? Что ж, я распорядился, чтобы сюда доставили кровать. Это лучший из моих лесов.

И граф оставил меня одного.

* * *

И вот я на кровати посреди леса. Перины застелены шкурами белых медведей и мягкими покрывалами из лосиной кожи. Простыня — мягчайший ворсистый фетр, а подушки — из гагачьего пуха. По четырем углам кровати — украшения: медные шары.

По моему телу разлилось блаженное тепло: дело в том, что граф распорядился поместить под кроватью разогретые камни в огромных баках.

Ночной столик был уставлен и набит всевозможной снедью и бутылками с аквавитом.

Я налил себе полный стакан, опустил уши выпухолевой шапки и ухнул в перины.

* * *

Не скрою, я был в восторге. Лес, снег, огромный красный ковер… Я воображал себя архимандритом, который на ковре-самолете отправился на Северный полюс инспектировать свои владения и приземлился на отдых, намереваясь перекусить, а пока что прилег на свое архимандритское ложе. Вокруг меня, само собой, стояли ели. Они были похожи на монахов в белых капюшонах, пришедших подивиться на неслыханную роскошь своего прелата.

И тишина. Тишина. В необъятном соборе северного леса не звучит «алилуйя». Не разносится запах ладана. Все неподвижно. Воздух смерзается в огромные кубы черного гагата.

Вскоре мои восторги поутихли, превратились в спокойную радость и ожидание чего-то. В душе воцарился покой, готовый вобрать в себя безмолвие ночи.

Впервые в жизни я смотрел на звезды. Названий я не знал и потому стал давать им имена моих любимых поэтов: Аполлинер, Дюбийяр, Макс Жакоб, Поль Нёхёйс, Ли-Чжу (он начертил мне однажды стих в форме белого змея), Макс Эльскамп, Хэвенит… Самую яркую звезду, стоявшую в зените (вероятно, это была Полярная), я назвал твоим именем, Луи Верне, засыпая, мурлыкал себе под нос «Поэмы ночи».

— Можно? — услышал я голос нерастопимой купины и лесного мха. Я открыл глаза и не мог сдержать улыбку: в ногах моей кровати стояла графиня Казаала. Не дожидаясь ответа, она откинула шкуры и легла подле меня.

— Муж отправился на медведя, — сообщила она.

* * *

Графиня знала множество прелестных секретов.

Когда с секретами было покончено, мы стали пить аквавит, и я прочел ей стихотворение Луи Верне:

Ночью все волки розовы Они тайны хранят огневые. Днем солнце огнедышит грозное И волки опять голубые.

— Только у нас солнце не огнедышит, — сказала она. — И даже звезд уже не видать. Посмотрите, Аполлинера и Дюбийяра затянуло облаками. А волки у нас белые. Сейчас снег пойдет. Давайте откроем снеговой зонт.

Она протянула мне огромный зонт из натурального монгольского шелка с прожектором на куполе. Мы стали смотреть, как в лучах прожектора бесшумно падают с неба снежинки. Деловито и бесхитростно они нагромождали свои белые невесомые конструкции. Все происходило очень просто, без напыщенности, без экзальтации, не оставляя ни малейшего сомнения в бессмысленности всего происходящего, — так, точно никогда не случится оттепели и все эти чертоги никогда не растают.

И турецкий ковер, и медвежьи шкуры — все пропало под белым покровом. Даже воздух стал белым. Даже сама тишина. Графиня прильнула ко мне, а снежные хлопья все сыпались и сыпались. От этого непрекращающегося скольжения сверху вниз у меня голова пошла кругом. И уже казалось, что снежные хлопья висят в воздухе, а мы вместе с кроватью взмываем в небо.

— Летим, — шептала графиня.

* * *

Вот так и случилось, что у финнов в Тамаландии я летал по небу. Правда, до золотых ворот мы не долетели, потому что неожиданно госпожа Казаала сказала:

— Нам пора. Согласно обычаю, мы должны быть дома до возвращения мужа с медвежьей охоты.

 

ЧИРИПИШ

[6]

Находясь в Софии, я дожидался результата моих переговоров с министерством экономики. Чтобы развеять скуку, я свел знакомство с Гектором Маршалом, профессором-этнологом одного немецкого университета. Это был довольно своеобразный ученый, предпочитавший живые контакты с современниками копанию в первоисточниках. «Не люблю я аборигенов, — говорил он, — зато люблю просто жителей».

Душа Гектора напоминала журчащий фонтан, и его гомеровское имя совсем ему не подходило.

Я сопровождал его в этнографический музей Софии, где он разыскивал документы, связанные с остатками дионисийского культа. Гектор показал мне любопытные фотографии: фигуры, закутанные в козлиные шкуры и увешанные бубенчиками, со свирепой маской на лице, приплясывая, входят в деревню. Это был праздник весны, который в горах Родопи, на границе с Грецией, отмечают с началом таянья снега. В софийском музее была довольно большая коллекция дионисийских масок, представлявших собой огромные страшные личины. На старых масках Гектор показал мне своего рода ex-voto, благодарственные изображения Девы Марии, святого Кирилла или героев-гайдуков, сражавшихся против турок. На современных же масках красовались фотографии Маркса, Ленина, Сталина и Димитрова.

— Это самый верный знак превращения человека в героя, — заметил Гектор. — Я называю их ex-voto, хотя на самом деле это другое. Настоящие ex-voto — своего рода приношения. А эти портреты приклеивают к маскам с целью присвоить себе силу и власть героя. Тут скорее стремление к свету, своего рода эпифания, богоявление, смысл которого нами, на Западе, утрачен. Посмотрите на медальон с Марксом: во какая бородища, лоб высоченный — как из него не сотворить миф? Ну прямо Зевс в пиджаке!

Я не мог удержаться от смеха.

— В сущности, это каннибализм, — продолжал Гектор. — Людоеды съедают половой член своего врага, чтобы мощь побежденного перешла к победителю.

* * *

Вечером в отеле, за бутылкой сливянки, мы продолжали нашу беседу.

— Существуют две разновидности героев, — заметил мой собеседник. — Герои мира живых — такие, например, как Геракл или Ленин, — и герои загробного мира. Последних мало, но они действительно великие. А самый великий из всех — Орфей, указывающий нам путь в темноте. Он устроил для нас что-то вроде репетиции того, что мы называем уходом. А потом вернулся рассказать. Это я точно знаю — один раз я уже умирал.

Я поглядел на него с любопытством. Он продолжал:

— Герои, бывает, говорят с нами во сне. А сны — это те же генеральные репетиции, их главная функция — нас подготовить. Однажды ночью мне приснилось, что я где-то на берегу Северного моря и гуляю по пляжу, по песку. Тут вдруг корабль. Огромный! Корпус вздымается, точно железная туча, трубы и мачты переплетаются где-то в поднебесье. Еще выше, над ними, реют флаги, торчат радары, нацеленные в пустоту. И вот этот корабль, вместо того чтобы плыть по воде, врезается в берег, разбрасывая вокруг песчаные валы. С кормы мне кто-то машет. Смотрю — а это мой шурин, который погиб на войне лет десять назад. И пальцем указывает мне на шлюпку, что приторочена к корме. Тут я понимаю, что он показывает мне потайной вход — вход в другой мир. Надо только прыгнуть в шлюпку — и уплывешь за горизонт. В сущности, мой шурин выступал в роли Орфея. А корабль — это смерть.

Смерть, конечно, вовсе не корабль… — продолжал Гектор, — и мой сон — не символ, я прекрасно это понимаю… И все же, в определенном смысле, я знаю теперь, как это произойдет.

Да, забыл сказать: этот сон приснился мне, когда я отдыхал на море, в Остенде. Я проснулся и никак не мог прийти в себя. Окно я оставил открытым. Был отлив, издалека доносился шум волн. Они всё повторяли и повторяли одно и то же — то, что твердят много миллионов лет подряд. Сон как будто подсказывал мне разгадку, казалось, я вот-вот пойму их язык. Волны произносят только два слова: первое слово набегает на берег и спешит к вам. Второе стремится обратно, унося то, что сказало первое… Да только напрасно я вслушивался — так ничего и не услышал, кроме невнятного бормотания.

А некоторое время спустя, — сказал Гектор, — у меня случился инфаркт. Боль накатила, как волна. Она была волной, а я — целым морем.

* * *

На следующий день Гектор повез меня в Чирипиш, местечко в ста километрах к северу от Софии. Старенький «пежо», приписанный к министерству культуры, приехал за нами в отель «Балканы». В те времена (это был 1954 год) в Болгарии было мало машин. В основном старые колымаги, брошенные немцами.

— Ну, готовьтесь! — предупредил Гектор. — Это будет незабываемое путешествие!

Когда мы выехали за черту города, асфальтированное шоссе кончилось. Перед нами лежала проселочная дорога. Ехали мы быстро, старая машина скрипела и стонала, внутри пахло пережженным маслом. Мы с Гектором сидели съежившись на заднем сиденье, оглушенные лязгом и скрежетом.

* * *

Вдруг мы остановились. Наступила тишина.

— Шина лопнула, — радостно сообщил Гектор.

Шофер, молодой болгарин в белой рубашке с широко распахнутым воротом, улыбнулся нам своей белозубой улыбкой.

— Идите пешком, — сказал он, — а я пока колесо починю.

— Понятно? — спросил Гектор. — Пошли! Через полчаса он нас догонит. Я вам гарантирую, что, пока мы доберемся до Чирипиша, таких проколов у нас будет по меньшей мере пять.

И мы побрели по тропинке, точно на загородной прогулке. После оглушительного рева мотора и запаха горелого масла это пасторальное безмолвие завораживало. Не слышно шума машин, даже вдалеке. И весь мир — как на ладони. Кругом поля, ивовые рощицы, пирамидальные тополя, плодородная, ухоженная земля. В полях, нацелив клюв в распаханную землю, неподвижно стоят аисты, множество аистов. Ждут, когда проклюнется свежая травка. Устав ждать, один из них делает несколько шагов вперед. Время от времени, будто играючи, они сгибают ногу коленкой назад. Потом замирают и снова ждут. Небо синеет. Воздух легок. Хочется петь. Ни ветерка. Запахи, обычно переносимые ветром, здесь вынуждены летать на собственных крыльях. Это крылья ангелов, а запах — аромат роз. Болгария — вообще страна роз. Мы недалеко от знаменитой розовой долины.

Чуть позже мы увидели розы своими глазами. Это произошло, когда шина лопнула в третий раз. Мы остановились на обочине дороги около обнесенной оградой часовни. Никогда я не видел ничего прекрасней. Какие садовники, какие пастыри ухаживают за этими кустами? Утром кто-то успел полить их. Земля была еще влажной. Цветы и листья, напоенные влагой, источали аромат, к которому примешивался запах мокрой пыли.

Каждая роза представляла собой полураскрытую сферу на золотом стержне.

Часовня оказалась заперта. Она выглядела не такой доступной, как розы, к себе не подпускала. Белая, оштукатуренная, со скругленными углами, она позволяла тени плавно скользить вокруг. Окон не было. Дверь замкнута на ключ. Я прильнул ухом к замочной скважине и услышал тишину; лишенную пространства и эха. Мы сели на скамейку, прислонясь спиной к теплой стене, и стали ждать… когда что-то коснется нас. Но что? Воздух, запахи… или, может быть, счастье? Если оно вдруг заглянет сюда, мы готовы его принять.

Вернувшись в розовый сад, мы обнаружили, что одна роза распустилась.

— Какая доступная, — заметил Гектор.

* * *

Потом колесо спустило в четвертый раз. Из полей донеслось пение.

— Клубнику собирают, — пояснил Гектор.

Болгария — это гигантский фруктовый сад для коммунистических стран. На огромной равнине, раскинувшейся между Балканами и Дунаем, работают бригады крестьян. Они поют старинные песни-плачи, восходящие к эпохе рабства.

Где-то недалеко раздается песенный вскрик, он гудит в воздухе, подобно органу. Или низкоголосому хору византийского церковного распева.

Крик взмывает ввысь.

Равнина слушает.

Аисты поднимают голову.

Мы с Гектором замираем, боимся дышать.

Песнь-крик пролетает над нами на золотых крыльях, уносится вдаль, превращается в гул… С другого конца равнины, издалека, доносится другой крик — это отвечает другая бригада. Глубокий и печальный вибрирующий звук.

В ответ первая бригада затягивает новый крик, он выше и протяжней, он надрывает душу.

Теперь два или три хора вторят зачину, их голос летит к нам. Последний доносится и вовсе непонятно откуда, он почти белый, как небо над неровной линией горизонта. Едва различимое эхо. Снова плач, снова жалоба. Звук повисает в воздухе.

Все замерло, потому что песнь говорит о том, что повсюду, по всему свету, чуть ли не за пределами его, множится страдание. Потом следует долгое молчание, а за ним новый вскрик. И все они повторяют то, что твердили и твердят вот уже тысячу лет.

— В тот вечер это тоже было как волна, — вдруг сказал Гектор.

— В какой вечер?

— В тот вечер, когда я… — Гектор встряхнулся и заставил себя улыбнуться. — Когда я умер.

* * *

На пятом проколе мы встретили пастуха. Один, без овец и коз, он шагал по пыльной дороге, легко и быстро ступая. Можно было подумать, что все его стадо — это невесомый воздух. Высокая меховая шапка была откинута за плечи, а на поясе, подобно шпаге, висела длинная дудочка из розового дерева. Флейта Орфея.

Гектор попросил его сыграть нам.

Сначала звук был неуверенным, потом, нащупав верный путь, он окреп и замер на высокой ноте. Сразу стало ясно, что это главная нота, к которой тяготеет мелодия. В моих ушах она звучит до сих пор, протяжная и неизменная. Этот звук мог бы тянуться тысячу лет, но вот он дрогнул, рыдая, спустился вниз и замер на низкой, едва различимой ноте. Слух воспринимал ее как пульсацию, как отчаянный трепет где-то у самого уха. Потом, безо всяких переходов новая высокая нота пронзила воздух и в свою очередь спустилась в преисподнюю.

* * *

Мы приближались к первым бастионам Балканских гор. Машина, радостно рыча, взбиралась по немыслимым подъемам. Ни одной поломки! Новый автомобиль давно бы развалился, а старенькому «пежо» с лысыми шинами все нипочем! Преодолев перевал, мы начали спускаться по узкой, усеянной острыми камнями дороге. Еще через полчаса остановились в ложбине, заросшей дубами. Речушка, мостик, низкое строение — монастырь, — при нем церквушка. Два невообразимо грязных бородатых монаха вышли нам навстречу. Мы заглянули в церковь. Деревянный иконостас, отделявший алтарь от остальной церкви, представлял собой огромный ажурный крест. Резьба изображала виноградные листья и грозди, а еще аистов, столь же задумчивых, как те, что мы видели утром. В золотистом полумраке церкви это дивное творение сверкало, точно было вырезано из старого потемневшего куска солнца. Раньше, когда я смотрел, как над морем встает солнце, я всегда представлял себе, что от него откалываются куски и падают в воду. И я подумал, уж не является ли этот иконостас таким осколком, найденным среди мусора и белесых от соли коряг, которые море выбрасывает на берег.

Этот крест походил на такой обломок: позолота на старом дереве ярко горела и превращала обветшалую, замшелую церковь в драгоценное произведение искусства.

* * *

Один из монахов, говоривший только по-болгарски и немного по-русски, пригласил нас посетить музей. Мы вошли в небольшую беленую комнату, посреди которой стоял стол из светлого дерева. На столе были выложены различные предметы: кривая сабля в узорчатых ножнах с когда-то красными, наверное, шишечками; два седельных пистолета; кривой кинжал в чехле и сосуд для пороха, сделанный из калебасы, схваченной серебряным обручем. И наконец греческая феска с длинной кисточкой и красный разорванный пояс.

— Это реликвии. Они принадлежали героям.

— Каким героям?

— Один гайдук и шестеро его товарищей были зарезаны турками, тут неподалеку, на поляне. Произошло это в год Великого Бунта. Позднее, в тысяча восемьсот тридцатом, здесь построили монастырь, чтобы хранить реликвии.

* * *

Тайное значение этого места мы смогли оценить лишь несколько часов спустя. Обогнув монастырь, Гектор показал мне высоко на склоне горы изящный портик: фронтон, опирающийся на колонны. Несмотря на расстояние, разглядеть его было легко. Похоже на какой-нибудь «Храм Дружбы» или место романтических свиданий.

— Его поставили итальянские рабочие, — пояснил наш монах. — Они работали неподалеку, строили мост для Восточного экспресса. Монахи носили им еду. А они в благодарность соорудили этот портик.

— Что же это за портик?

Вместо ответа монах повел нас по тропе, вьющейся вдоль горной речки, потом мы углубились в дубовую рощу. Это был северный склон горы, и в тени было прохладно. Выйдя из рощи, мы оказались на краю обрыва. Портик прильнул к нагромождению скал и казался еще более хрупким и невесомым, чем издалека. Он был сделан из светлого мрамора. За колоннами оказалась решетка с толстыми грубыми прутьями. Монах снял с пояса увесистый ключ, отомкнул решетку и впустил нас внутрь. Нас окутала темно-лиловая тьма, сырая, душная и промозглая.

* * *

Наши глаза быстро привыкли к темноте пещеры. Мы увидели груду костей.

Немыслимое скопище человеческих останков, сваленных в кучу. Эта куча выступала из кромешной тьмы и никак не вязалась с восхитительной гармонией итальянского портика. У наших ног можно было смутно разглядеть цвета: зеленел мох, белели тяжи плесени, желтели и розовели черепа, были даже различимы тонкие сочленения костей. Дальше тьма делалась непроглядной, хоть глаз выколи. Чернота, в которой невозможно угадать, есть ли у пещеры задняя стена.

Вязкое беззвучие. Запах тления.

Мы стояли, боясь шелохнуться. Я вздрогнул от непонятного звука. Какое-то приглушенное звяканье, словно завернутый в мех бубенчик. Звук повторился, но эха не последовало. Это капля упала со свода пещеры и потерялась в пустоте.

Мы вышли наружу.

* * *

Монах не стал ничего объяснять. Мы с Гектором предположили, что кости погибших гайдуков-мучеников были сброшены в это очень древнее, судя по всему, хранилище как в склеп.

* * *

Мы начали спускаться к монастырю.

— Прислушайтесь! — сказал Гектор.

В долине заливались соловьи: сто, двести… нет, пятьсот!

Я бросился по тропе бегом. Соловьи! Это же соловьи! Камни сыпались у меня из-под ног, ручей звенел своими курантами — но, перекрывая все вокруг, над дубовой рощей поднималось, летело соловьиное пение.

* * *

Наш шофер, с неизменной улыбкой на устах, все такой же чистый и свежий, точно успел переодеться, сообщил нам, что старенький «пежо» приболел и заночевать придется в монастыре. Пастух отправился пешком по горным тропам, чтобы к утру доставить необходимые запчасти.

Монахи накрыли стол в монастырском дворике. Угощали брынзой, жаренным на огне мясом, хлебом, клубникой. И еще поставили на стол большие жбаны белого вина, охлажденного в горной реке. Пока мы молча ели, совсем стемнело.

Я пил вино и слушал соловьев.

Что же меня так взволновало? Литературные образы? Стихи, которые я когда-то любил? Или всамделишная красота соловьиного пения?

Мало-помалу мое волнение приняло форму воспоминаний… Мне было тогда восемнадцать, а может, двадцать… Возраст первых ночей, проведенных вне дома. Жили мы в предместье Антверпена, где тоже пели соловьи. Нередко, опоздав на последний трамвай, я возвращался домой пешком. Когда кончались городские кварталы и я попадал в район садов, до меня долетал шепот ветра в листве деревьев. Иногда я гулял с девушкой. Я держал ее за руку и ловил ее дыхание, обещавшее неземное счастье, а соловей заливался в любовном упоении.

Только вот уже двадцать лет, как все соловьи вымерли в предместьях Антверпена.

* * *

— Ну это уж слишком, — сказал Гектор, указывая на месяц, поднявшийся над горой. — Какой пепельный у него свет!

Острый серп зажимал в тисках темный лунный диск, на котором смутно различался отсвет земли.

Гектор поднял стакан и залпом опорожнил его.

— За тебя, Селена, — провозгласил он и пролил несколько капель на землю, как это делали древние.

Монахи и шофер последовали его примеру. После этого мы пили за Болгарию, за героев-гайдуков, за Орфея, за соловьев, за родителей, за наших жен и детей.

* * *

В тот же вечер, вернее, уже совсем ночью Гектор поведал мне о своей жизни.

Мы растянулись на парапете моста. Широкие камни еще хранили солнечное тепло. Охмелев от вина и соловьиного пения, глядя на звезды, я чувствовал себя счастливым.

Гектор говорил о себе, как о постороннем. Он женат, но они с женой как-то отдалились друг от друга. Она его не любит, хотя и нельзя сказать, чтобы ненавидела. Близость ушла, а нежность так и не пришла. У него двое сыновей, о которых он ничего не знает, кроме разве того, что один блондин, а другой — брюнет. Иногда вечером он слышит, как жена и дети что-то обсуждают, и ему кажется, что он им совсем чужой. Он не смог подарить им тепло — то тепло, которое нам дарили камни моста под нашими спинами. Еще Гектор рассказал про свою работу в университете. Он опубликовал несколько трудов, но никто не обратил на них внимания… В сущности, жизнь его бессмысленна. И никакой гайдук не позвал его за собой на поле брани. Главное прошло стороной. Но все это он понял, только когда у него случился инфаркт. Со смертью обычно смиряются. Или борются за жизнь — в том случае, если жизнь имеет смысл. А если смысла нет? Но как же можно умереть, не пережив своего богоявления? (Он во второй раз употребил это слово.) На поиски осталось совсем немного времени… Именно поэтому он с таким отчаянием ищет ответа в мифах, которые, подобно снам, являются генеральной репетицией. Возможно, ответ грядет. Если бы только заглянуть в будущее! Как сегодня, когда мы вплотную подошли к вратам в небытие.

* * *

Рассвет застал нас на парапете. Камень остыл. Мы были похожи на лежащие надгробные изваяния, омытые росой.

Соловьи, утомившись, смолкли незадолго до восхода солнца. Мы наблюдали, как бледнеют звезды.

Подошли монахи пожелать нам доброго утра и удивились, что мы не спали на приготовленном диване. На завтрак они предложили нам простоквашу, и мы выпили ее, искупавшись в горной реке.

С гор вернулся пастух. Он принес деталь для нашей машины. В изолированном виде, в руках пастуха, за всю жизнь не прикасавшегося ни к чему, кроме женщин, ветра и животных, диковинный предмет походил на железное сердце, которое этот человек ночью вырвал у самой смерти. Это был тот самый пастух, которого мы встретили на пятом проколе колеса.

На поясе у него по-прежнему висела флейта Орфея.

* * *

В скором времени я покинул Софию… Гектор обещал писать. Но забыл.

Прошло два года, и я получил письмо от его жены. Она сообщала, что Гектора не стало. Перед смертью он просил ее написать мне: «Скажи ему, что я так и не нашел… Но может быть, ответа просто нет…»

Письмо было страстное и отчаянное. «Гектор подарил мне долгие годы счастья. Рядом с ним все приобретало особый смысл. Мне будет очень трудно без него. К счастью, мне кажется, он знал, насколько мы с детьми его любили. Но что означает фраза, которую он просил передать вам?.. Я не совсем ее понимаю. Раз он сумел сделать меня счастливой, значит, он нашел ответ. Ведь дать можно только то, что сам имеешь».

 

КОНСКИЙ ГЛАЗ

Это было в 1961-м. Я отправился на Дальний Восток.

В самолете, который показался мне огромным, нас оказалось двое. Познакомились. Моего спутника звали Сергей. Он был из Советской России, но говорил по-французски и, как полагается, играл в шахматы. Я проиграл ему партию, и мы разговорились.

— Во время войны меня отправили к конигам.

— Инженером?

— Ну да, инженером. Дорога к ним — по горам, да такая, что берегись! Аж дух захватывает. И тропинка — все вверх, все вверх, по краю обрыва. Средь облаков. И так — километры, километры! Над пропастью. А напротив, вдалеке — другой край пропасти. Синеватая такая стена. И там — враг. Они-то нас видят! Воздух прозрачный-прозрачный! Мы для них, с нашими мулами — куколки в тире, точнехонько на мушке. Стреляют. Пули — что пчелы, только свистят. И — рикошетом от скал. Наши падать начали, с мулами вместе.

— Долгий протяжный крик…

— Никакого крика. Полная тишина. Мы останавливались, молчали. Человек падал… неподвижно. Только кувыркался, кувыркался в воздухе вместе с мулом. И ни звука. Гробовая тишина. Он становился все меньше… исчезал совсем. Мы продолжали путь. Сидели, как амазонки, боком, спиной к скале, а ноги — над бездной. Ноги очень мерзли. Потом снова кто-нибудь падал. И снова остановка. Постоим — и снова вперед. А потом наползли облака, толстые добрые феи. Спрятали нас в складках своих юбок. А уж когда вышли из облаков, оказались у конигов.

Кониги живут на высоких плато, ровных, как море. Красное море, потому что трава у них цвета запекшейся крови. И ни деревца. Одна равнина. Ветер приносит запах — красный запах выжженной травы. Я пробыл у них больше двух лет. Под конец готов был отдать ухо, левую ногу и четыре пальца правой руки, лишь бы увидеть зеленое деревце. Но у них только красная равнина. И живут они в суконных шатрах вместе со своими лошадьми. На равнине они ставят диковинные памятники, высеченные из черного камня, похожего на мрамор. Эти стелы напоминают фигуру человека. А нужны они для слов. Если какое-нибудь слово из обихода устаревает, кониги вырезают его на черной стеле и ставят посреди поля. Палит солнце, дует ветер, скачут мимо всадники, видят вырезанное слово — и придумывают ему новое значение. И слово живет дальше. Их язык не стареет. Вот ведь как получается: у нас вечнозеленые леса, а у них — слова вечнозеленые. Я видел это сам. Своими глазами. Скачет всадник. Стоит камень. На нем выбито слово. Всадник останавливается, читает. Произносит вслух, медленно, нараспев:

— Скакун.

Потом он собирается с силами и выкрикивает:

— Скакун! Я дарю тебе стремительность моей души!

И так каждый — вдыхает в слово частичку своей силы. Как дерево, которое поливают все проходящие.

* * *

Если стелы у конигов служат для того, чтобы сохранять живой язык, то лошади — для передачи идеи. Любая идея религиозного или социального порядка выражается с помощью «лошадиного» слова. Сергей привел несколько примеров. Так, например, сочетание «конь в шатре» означает намерение двинуться в путь. «Грива дыбом» — бой. А «свободный галоп» — смерть.

Иногда слово может иметь несколько значений. «Грива», например, помимо «боя», означает еще «отъезд», «любовь» или «осень».

А однажды Сергею довелось присутствовать на церемонии заглядывания в глаза.

Происходит это так. Всадники становятся посреди равнины и поворачивают своих скакунов таким образом, чтобы заходящее солнце отражалось у них в одном глазу. Кониги считают, что глаз коня — единственное зеркало, в которое смотрятся боги.

Церемония происходит в полной тишине. Один только ветер пробегает по траве и сухо шелестит, шепча свою тайну. Солнце пьет пурпурную кровь плоскогорья и зловеще и безмолвно катится к горизонту.

В тот вечер кониги увидели своего бога, но, должно быть, это был недобрый бог, потому что они торопливо заслонили ладонями глаза своим коням, как будто хотели спрятать что-то страшное.

— Свободный галоп, — тихо проговорил один всадник.

К вечеру шатры были сложены, и весь народ снялся и двинулся в путь, заметая следы, чтобы бог, которого они видели, не нашел их.

А три недели спустя у них случилась эпидемия оспы, унесшая много жизней.

* * *

— С тех пор жизнь слов не дает мне покоя, — продолжал Сергей. — Слова стареют. Хуже того — они приходят в негодность. Возьмите, к примеру, те, что мы видим ежедневно в газетах. Это же старые ржавые машины. Но что тут поделаешь? Слишком поздно. Мы тоже состарились и износились, и нет у нас плоскогорья, на котором поставить черные стелы. Меня это очень угнетает с тех пор, как я потерял мою Машу. Это была моя дочь. Маленькая. Ей было двенадцать. У меня мало слов, чтобы рассказывать о ней самому себе. Поэтому я придумал для нее язык. Тайный. Даже скорее… священный. Вот, смотрите, — и он вытащил из кармана продолговатый черный камень. — Это стела, я сам ее вырезал и написал на ней слова. Я всегда ношу ее с собой. Потому что у меня в душе есть такое плоскогорье, на котором я могу поставить стелу — вот этот камень. Чтобы помнить Машу.

И голосом хриплым и прозрачным, как ручей, он прочел:

— Машу, луку сакуша, дусу хаби.

Он продолжал рассказывать мне о своей дочери на таинственном языке. Это был язык плачущий и воздушный, и паузы, разделявшие слова, были темно-красного, почти черного цвета. Сквозь рассказ пробегало дуновение ветра, и как будто начинали шелестеть бумажные колокольчики и рокотать тугие барабаны. Не понимая значения слов, я понимал все, что Сергей хотел сказать: «Ночь, трава, голубой цветок, благоухание реки. Машу, отзовись. Дитя, плыви сюда из далекой страны, вдоль берегов реки Альтеоны. Заставь звонить колокола церквей, наполни ветром паруса кораблей. Поднимись на высокие крыши и зажги огнем золотые шпили. Дохни на деревья, чтобы они раскрыли спящие листья. А потом — ляг и усни подле меня, прижав свои синие губы к моему горячему рту».

* * *

Самолет все летит. В иллюминаторах темно. Сергей молчит. Мы засыпаем.

* * *

Прошло несколько часов. Меня растолкал Сергей.

— Смотри, — сказал он, неожиданно переходя на «ты». — Ты посмотри!

Рассвело. Белый солнечный диск, похожий на круглую льдину, сидел на макушке красной горы. Вокруг вздымались тысячи таких гор! Красных, как спекшаяся кровь. В сухом прозрачном воздухе они лежали перед нами, словно на ладони. Ни дерева, ни озерца. Одна только высохшая корка на незатянувшейся ране мира.

Сергей проговорил тихо:

— Когда мы умрем, все будет именно так. Я знаю. Я уже видел это в зрачке коня. А потом я увидел то же в глазах моей Маши, когда она умерла. Человек неподвижен. Он просто медленно кружится, переворачивается. И становится маленьким-маленьким. И белый солнечный диск обязательно сидит на троне красной, как кровь, горы.

Солнце! — произнес Сергей торжественно, как будто читал надпись на стеле.

Потом он выпрямился, собрался с духом и провозгласил:

— Солнце! Я отдаю моей дочери огонь моей души!

 

ДВОРЕЦ ПУСТОТЫ

Виктор жил, как воздушный змей, — на привязи. Бури — он играл с ними до двадцати пяти лет натягивали, но не обрывали нить, соединявшую его с детством. Он получил образование архитектора и женился на Мишлин. Но так и не познал восторг самозабвения.

Его мать умерла. Он без сожаления смотрел на ее маленькое сморщенное личико, которое вдруг сделалось совсем гладким. Без сожаления, потому что оставался еще отец. Год спустя пришел черед отца. Старик погрузился в предсмертную агонию и один шел навстречу таинственному преображению. Вместо прощания он вытянулся на смертном ложе и за несколько часов превратился в торжественно улыбающуюся мраморную статую. Но это прощание и эта улыбка не обращались ни к кому, даже к сыну. И Виктор почувствовал себя брошенным.

Он стал вымещать злобу на жене, как ребенок, который замахивается на мать, потому что на улице пошел дождь.

Мишлин страшно удивилась и сперва не реагировала. Потом начала огрызаться. Чем больше она отвечала, тем больше он свирепел. Это ожесточенное противостояние длилось несколько недель и совершенно измучило обоих… Однажды вечером Виктор ее ударил. Мишлин вскрикнула и посмотрела на мужа с испугом. Тогда он избил ее в кровь. Она рыдала, прижимая к глазам кулачки. Ярость Виктора сменилась безудержным желанием, и он утолил его, воспользовавшись Мишлин.

* * *

Утром она ушла — к Луи, своему любовнику. Луи, человек мягкий, был потрясен видом покрытого синяками и ссадинами тела возлюбленной. Несколько часов подряд он целовал и лечил ее раны. А она все плакала… Сначала это были слезы ярости, но вскоре они сменились слезами томной неги.

Наступили сладостные дни.

* * *

Виктор ничего не сделал, чтобы вернуть Мишлин. Он не запил, потому что не переносил спиртного, зато целиком ушел в работу. Вечером, возвращаясь из конторы, он снова усаживался за чертежный станок и рисовал проекты «дворца пустоты». На головокружительной высоте были перекинуты воздушные мостки, тысячи легчайших стальных лестниц, упирающихся в небо, расчерчивали пространство листа, образуя гигантские, наполненные воздухом залы. Собственно говоря, дворец в целом представлял собой пустоту, дыру, окруженную переплетением линий, бездну, уходящую в небо.

Когда проект был закончен, Виктор принялся за чертеж склепа. Пустые погребальные камеры примыкали одна к другой, но были замкнуты и никак между собой не сообщались. По размеру и взаимному расположению они повторяли пропорции человеческого тела. Только не было камеры, соответствующей голове. Сама голова, представленная в виде расщепленного бронзового шара, покоилась в центральной камере, где должен находиться живот.

Виктор закончил склеп и принялся за проект дома терпимости. Номера, гостиные, коридоры были разделены стеклянными стенами, заполненными водой. Полы были устланы широкими мягкими матрасами. В воде, колышемой легким течением, плавали предметы и картинки. От эротической символики Виктор отказался. Чернильницы, шкафчики, тюбики с краской, бидоны с молоком медленно перемещались в толще воды, опрокидывались и выливали наружу свое содержимое, которое растекалось широким облаком, напоминающим черную сперму. В проекте присутствовали также величественные человеческие изображения, они плавали подобно утопленникам. Их Виктор вырисовывал с особой тщательностью. Это были персонажи, увиденные им когда-то в детских книжках. Они навсегда застыли в той позе, в которой их зафиксировала память. Один, например, входил в церковь, другой шагал по пустынной улице, женщина опиралась на перила балкона, а две маленькие девочки в коротких платьицах танцевали перед носом у собаки. Были там существа неведомой породы, полубоги, полузвери, которым Виктор дал имена. Кроме прочих, имелись златовласые Миллозы, Малипорты с зелеными глазами и еще огромные Базилуфы, глотатели ветра. Виктор нарисовал несколько десятков картинок, которые явились из прошлого с такой готовностью, точно рады были плавать в доме терпимости, чтобы их там насиловали и заливали чернилами.

* * *

Все это время Мишлин переживала медовые недели. От ее ран не осталось и следа, но, чтобы вновь испытать сладостные ощущения первого вечера, она обклеивала себя пластырем и, когда Луи возвращался с работы, просила его медленно отдирать пластырь от тела и смазывать эти места мазью. Только плакать у нее больше не получалось. Но все равно эти процедуры были столь сладостно-томительными, что она не могла удержаться и скрежетала зубами. Однажды она вырвала склянку с мазью из рук Луи и укусила его до крови. Тот, ничего не понимая, раскрыл рот и посмотрел на нее своими большими, влажными от нежности глазами.

— Прости, — сказал он на всякий случай.

Не проронив ни слова, она оделась и побежала к Виктору.

* * *

Виктор очень переменился за последние два месяца, сильно похудел. Все лицо его покрылось морщинами — так бывает у людей, которые давно не разговаривали. Морщины собирались вокруг глаз и сходились к наполненным синевой орбитам.

Увидев Мишлин, он понял, что победил. Трудясь ночь за ночью, он сделал огромную работу, и стены его квартиры были теперь увешаны чертежами и картинками. Это было похоже на колдовство: Мишлин вместе с ним вошла во Дворец Пустоты. Теперь он завлечет ее в дом терпимости, возьмет ее силой, а потом засунет в склеп — и, мертвая, она будет принадлежать ему безраздельно.

Мишлин почувствовала, что стала добычей. Она тихо подошла к Виктору и, ничего не говоря, прижалась головой к его плечу, заранее принимая боль, без которой не могла уже обходиться.

 

ХРАМ ТУМАНА

Случилось так, что архитектор В., весьма известный в Бельгии до Первой мировой войны, пресытился бетоном и воспылал ненавистью к граниту. Он заметил, что камень, как его ни обрабатывай, все равно не раскрывает своих возможностей. Камень крайне неподатлив, и единственное его назначение — долговечность. Свою монолитную силу он сосредотачивает внутри себя. И сколько его ни теши, сколько ни двигай — он сопротивляется всей своей инертной массой. Ему чуждо стремление ввысь, к которому его принуждают церковные шпили. Камню ненавистно все, что имеет крылья. Ветер для него — мука. Если его поднимают над землей и делают из него фронтон храма, он всеми способами стремится вниз. В результате колонны заваливаются, а памятники, которые выглядят нерушимыми, медленно уходят в землю, где камень вновь оказывается в объятиях любезной ему тьмы.

И архитектор В. отказался строить дома из камня. Много лет он посвятил размышлениям, а потом решил воздвигнуть собор из тумана.

Замысел был прост. Стены и колокольня должны быть не из камня, а из тумана, то есть из пара. Но поскольку туман нельзя ни обработать, ни скрепить цементом, осуществить такую задумку на практике было нелегко. Однако архитектор В. знал, что туман струится по токам воздуха точно так же, как вода струится по руслу реки. Он установил мехи, которые снизу вверх нагнетали теплые токи воздуха и задавали форму стен и колонн. Эти токи смыкались на высоте тридцати пяти метров, образуя своды. Пар производился специальным генератором, спрятанным под землей, и струился вверх по проложенному руслу.

Для осуществления своего замысла архитектор выбрал изумительное место: большую поляну в лесу Хаутхёльст. Еще выше, чем своды храма, здесь тянули свои ветви дубы и буки. На этой поляне и был построен диковинный памятник. Он стоял, чуть покачиваясь в неподвижном воздухе. Контуры его были четкими и одновременно зыбкими, потому что пар, струясь по руслу разогретого воздуха, чуть подрагивал под воздействием других воздушных токов. Собор словно дышал.

Перед путником эта необыкновенная громада вырастала внезапно, на извороте лесной тропинки, за старым дубом. Человек в изумлении останавливался, долго созерцал сооружение, не в состоянии понять, что именно его поразило. Потом осознавал, что собор не имеет ни окон, ни дверей. Человек несколько раз обходил вокруг, полагая, что какой-нибудь потайной вход все же имеется.

В конце концов он уходил, разочарованный и раздраженный, потому что чувствовал тайну, проникнуть в которую ему не дано. Но некоторым нравилась такая игра в «Сезам, откройся». Они попадали внутрь храма, пройдя сквозь толщу туманных стен.

Центральный неф был великолепен. Сто пятьдесят четыре колонны из тумана медленно струились вверх и сходились в семи замках свода. Там пар конденсировался в капли, которые одна за другой, с разным ритмом, падали вниз. В точности под ними были помещены изящной работы ирисы, изготовленные Вольфером, мастером по драгоценным металлам. Лепестки этих темно-синих ирисов были сделаны из тончайших листов упругой и звонкой стали, которая на каждый удар капли отвечала долгой мелодичной вибрацией. Эта музыка, которую все, согласно моде того времени, считали лиловой, заменяла колокольный звон, потому что архитектор В. не сумел придумать, как на туманной колокольне подвесить колокола. Но звон ирисов, вместо того чтобы лететь вдаль, как звон колоколов, проникал прямо в уши человека, стоявшего в соборе, и доходил до самых глубин его существа. И тогда у слушающего возникало впечатление, что это позвякивает колокольчик на лошади, запряженной в сани и бредущей куда-то в темноте, которую мы носим внутри себя. Этот звук достигал самых дальних границ нашего внутреннего пространства и затем умирал, постепенно стихая.

Отовсюду — сверху, с боков — к собору тянулись ветви окружавших поляну деревьев. Они пронзали туманные своды, и создавалось впечатление, что собор подвешен на них между небом и землей. Это впечатление усиливалось оттого, что разросшийся кругом плющ, не имея за что зацепиться, стелился по земле плотным ковром и от разлитого вокруг серого сияния казался жемчужно-зеленым.

Хотя лес заслонял поляну от ветра, в ненастные дни собор рассеивался. И только когда буря стихала, уже в сумерках, вновь обретал прежние очертания. В такие моменты в нем было лучше всего молиться — как будто архангел, пролетая над лесом, махнул своими необъятными крыльями и нагнал бурю, а потом, в вечеру, присел отдохнуть неподалеку на вековой дуб.

Отец говорил, что молитва в том соборе была выспренней, потому что не облекалась в слова. Стоишь на ковре из плюща, и музыка ирисов входит в тебя помимо воли, и дух захватывает от немого восторга. И ты теряешь дар речи. Никакой голос не звучит в сознании, даже в самых потаенных его глубинах. Все существо в страстном порыве устремляется к чему-то… вот только к чему? Это не цель, которую можно сформулировать, не осуществление желания, не жажда борьбы, не поиск утешения. Душа стремится к чему-то неведомому. Ко всему сразу. Ни к чему в отдельности. И радость, переполняющая нас в этот миг, тоже не имеет названия. Выходя в такие вечера из сбора и шагая прочь по лесной тропе, человек не может ни с кем говорить. Он даже с собой не в состоянии беседовать, потому что несет в душе блаженную пустоту — как если бы некто, живущий у него внутри, постоянно ведущий с ним беседы и его судящий, вдруг взял да и вышел. Мой отец рассказывал, что понял тогда: ответы на вопросы никогда не даются нам в объяснениях, ответ — в приятии боли и отчаяния.

Чтобы добраться до собора, надо было идти по широкой протоптанной дороге, где в ряд свободно помещалось три-четыре человека. Но обратно (особенно после молитвы или, скорее… медитации) человек шел по узкой тропинке, в полном одиночестве, потому что хотелось тишины, а еще потому, что из посетителя он превращался в паломника.

Мой отец ходил к этому Храму Тумана не раз. Он рассказывал, что в 1909-м вместе с друзьями провел там рождественскую ночь. К походу готовились тщательно. Чтобы не нарушать таинственности ночного леса, решено было не брать фонарей, ни каких-либо других огней. Даже трубки и сигареты оставили дома, решив, что всполохи спичек потревожат темноту. Вспомнив, что придумал Мальчик-с-пальчик, они днем отправили к собору кого-то из их компании, чтобы тот белыми камушками обозначил дорогу.

В путь они тронулась около одиннадцати вечера, с тем чтобы к полуночи прийти на место. Все были обуты в сапоги и тепло укутаны, как будто предстояло пробираться сквозь бескрайние северные чащобы, ревниво стерегущие свои тайны. Вокруг стояла ошеломляющая тишина Хаутхёльтского леса, нарушаемая только хрустом шагов. Морозные сухие листья звонко потрескивали под ногами: так лопается тонкое стекло. Путники шли по белым камушкам, слабо светящимся в темноте, похожим на бледные умирающие звезды.

Выйдя на поляну, они начали различать темные, будто ватные контуры собора. Собор был гуще и мягче, чем жесткая чернота окружающего леса. На ощупь друзья проникли сквозь толщу туманных стен и тут же оказались в кромешной тьме. Ковер плюща под ногами распространял горький запах. Паломники догадались, что находятся в центральном нефе. Кто-то из них задел ногой ирис, и его стальные лепестки издали протяжный стон, пугающий посреди безмолвия и непроглядной ночи. Словно где-то рядом маленькое жалкое существо испустило предсмертный крик.

Оказалось, что от холода замерзли капли на сводах, и стальная музыка смолкла.

Никто не решался шевельнуться.

* * *

Отец рассказывал, что так, бездвижно, они простояли много часов подряд. Даже мысли в их головах, казалось, застыли.

— Странно, — говорил отец, — притупились все ощущения, дыхание сделалось еле заметным, словно воздух боялся выходить из груди. У нас было чувство, что вот-вот свершится чудо. Например, мы увидим собственную смерть. А может, что-нибудь более простое, но еще более диковинное. Поэтому мы стояли и не двигались. Казалось, шевельни мы хоть пальцем — и сломается гигантский механизм Неподвижности и Тишины, в котором происходило что-то небывалое.

— Ты не поверишь, — продолжал отец, — в результате мы простояли без малого семь часов. Они тянулись очень долго и вместе с тем пролетели, как один миг.

И вот, в тот момент, когда холод пробрал нас до костей, свод собора вдруг раскрылся и над нами распахнулось небо, иссиня-черное. На нем висел лунный серп и безжалостно сверкали мириады звезд.

В этом месте своего рассказа отец обычно замолкал, чтобы дать мне возможность представить огромное застывшее озеро неба, в черный лед которого вмерзли месяц и звезды.

— И тут, — продолжал отец, — случилось невероятное. Только происходило все медленно-медленно — так медленно, как движутся стрелки часов. Поглотив своды храма, мороз принялся за стены и колонны. Заледеневшие сопла перестали давать пар, и собор окончательно растворился в темноте.

Когда же наконец встало солнце, отец и его друзья ахнули от восхищения. Кто-то упал на колени, кто-то принялся по-детски плясать на месте, а некоторые замерли с поднятой рукой, в картинных позах — так на некоторых романтических полотнах персонажи, обращаясь в вечность, указывают на гору, с которой неподвижно сходит ледник.

— Но то, что предстало нашему взору, — продолжал отец, — был вовсе не хаос снежной лавины. Ничего прекрасней я в жизни не видел. Это была награда за наше долготерпение. Туман кристаллами инея осел на окружавших поляну огромных дубах и буках, на тысячах крошечных веточек. Иней сверкал на солнце. Архитектура храма была узнаваема до мельчайших деталей. Мне казалось, что я вижу ее отражение в одном из сказочных зеркал, в которых зима навеки замораживает прекрасные воспоминания. Некоторые из моих товарищей — те, что стояли на коленях, — утверждали, что собор отделился от собственных стен, колонн и сводов, что он отдал свои очертания деревьям, а сам перенесся к волхвам, чтобы подарить младенцу Иисусу церковь, о которой Он мечтал.

Пока мы выражали свои восторги, — продолжал отец, — ветер резко переменился и подул с запада, погода смягчилась, крупными густыми хлопьями повалил снег. Спустя четверть часа белое сооружение из инея пропало за бесшумно скользящими белыми пятнами. Ветви склонились под гнетом легких белых снежинок. Безмолвие снега совсем не похоже на безмолвие мороза. Оно поглощает все вокруг — очертания предметов, самого человека. Изменился даже звук наших голосов — он стал еле слышным, почти утонув в окружающей белой тишине, а пушистые хлопья тем временем ложились сугробами на нашу одежду и шапки. И вот, не сговариваясь, мы двинулись прочь по тропинке паломников, которая еще смутно угадывалась под белым пологом по едва заметному прогибу. Я в последний раз обернулся. Белые хлопья кружились с беззвучным шепотом, стараясь засыпать отпечатки наших шагов, чтобы никто никогда не смог вернуться этой дорогой на поляну и обнаружить свидетельства того, что там произошло. Впрочем, иней и следы шагов на снегу так или иначе принадлежат к миру Мимолетного. И все равно невозможно достаточно быстро стереть вещественные доказательства чуда, длящегося одно мгновение, но оставляющего долгий след в памяти.

Всю свою жизнь, — с волнением признавался отец, — я хранил образ этого собора из инея в своем сердце, и теперь пытаюсь передать его тебе. Никогда не ходи в Хаутхёльстский лес. Впрочем, от него почти ничего не осталось после тысяча девятьсот восемнадцатогого, когда там шли бои с немцами. Механизм, нагнетавший пар, тоже не сохранился. Архитектор В. не пережил гибели своего творения. Говорят, когда он умер, друзья решили увековечить его память. Им пришла в голову нелепая мысль похоронить его в лесу. Но, поскольку леса больше нет, они вырыли ему могилу в маленькой рощице размером в несколько гектаров — все, что осталось от былых лесных массивов, которые тысячу лет назад являлись частью гигантского Угольного леса.

И представь себе, — усмехнулся отец, — чтобы почтить память великого мастера, чтобы его имя осталось в веках, они не придумали ничего лучше стопудовой могильной плиты, придавленной сверху неподъемной гранитной глыбой с эпитафией, выбитой здоровенными тяжелыми буквами. На ней написано:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ

АРХИТЕКТОР В.,

ПОСТРОИВШИЙ

ХРАМ ТУМАНА

Само собой, — не скрывая радости, заключил отец, — никто эту могилу не навещает, и она медленно уходит в землю, где камень обретет наконец дорогую ему тьму.

 

БЛИКИ И ОБЛИКИ ПОЛЯ ВИЛЛЕМСА

У вас в руках первая книга бельгийского классика XX века Поля Вилле мса, переведенная на русский язык.

Это имя не то чтобы совсем не известно в России — скорее прочно забыто. В советское время писатель дважды официально приезжал в Союз (в 1953-м, а потом в 1959-м годах) в качестве генерального директора брюссельского Дворца изящных искусств и организатора культурных встреч. Он путешествовал по России, общался с известными музыкальными и театральными деятелями — хотя то, что он сочинял как писатель и драматург, было глубоко чуждо моральному облику строителя коммунизма. Потом, в 70-е годы, он приезжал неофициально и общался в основном с литераторами и переводчиками — но переводить Виллемса на русский и в голову не могло прийти.

Франкоязычная критика относится к этому автору с почтением и расценивает его как «второго Метерлинка, приправленного поэтикой Мюссе». На родине он был неоднократно удостоен литературных наград: в 1962-м — Государственной премии, присуждаемой раз в три года, а в 1966 году — премии Мардзотто. В 1975-м писатель был избран членом Королевской академии французского языка и французской литературы, а в 1980-м получил еще одну государственную литературную награду за свое творчество в целом. Его книги и пьесы переведены на многие европейские языки.

Жизнь Виллемса уложилась в рамки XX века: родившись в 1912 году, классик покинул этот мир в 1997-м, успев создать свой собственный мир, необыкновенный и волшебный, который до сих пор с успехом воспроизводят на сцене европейские театры.

О ДЕТСТВЕ И ЮНОСТИ ПИСАТЕЛЯ

Поль Виллемс появился на свет и вырос в живописном имении близ Антверпена, на берегу Шельды, широко разливающейся, перед тем как раствориться в Северном море. Мать Поля, Мари Жеверс, была известной писательницей и поэтессой, и к тому же матерью троих детей. Отец увлекался музыкой и живописью, по вечерам играл на фортепьяно и, работая на пленэре, учил сына смотреть на мир глазами художника — этот взгляд Поль Виллемс применит впоследствии в литературе. Бабушка преподавала внуку французский и латынь, ухаживала за ним, когда он болел (у ребенка была астма), — а тот, как водится, слушал гудки кораблей и мечтал о дальних странствиях. Однажды семнадцатилетний Поль сбежал из дома, пересек вплавь холодную Шельду и устроился юнгой на судно, отплывавшее в Америку. Как отреагировала семья на эту выходку, неизвестно, но, вернувшись из странствий, Виллемс принялся изучать философию и филологию, завершил среднее гуманитарное образование, а затем поступил на юридический факультет Брюссельского университета. Впрочем, юристом ему работать почти не пришлось, семейная традиция и непобедимая любовь к природе влекли его к романтическим приключениям. Он на лодке путешествовал в низовья Шельды, плавал на паруснике по озерам, гонял на коньках по заледенелым каналам, незаконно охотился на тюленя, а в ледоход перебирался пешком на другой берег широкой реки. Он объездил на велосипеде пол-Франции, наведался к французскому писателю Жану Жионо, одиноко жившему среди холмов в деревеньке Маноск; потом поселился в Германии, в лесной избушке, где обучал хозяев латыни; а в годы становления нацизма несколько месяцев гостил у опального немецкого писателя Вильгельма Хаузенштайна…

Другой страстью Поля было чтение — он читал много, методично. «Я читаю так, как другие, я думаю, молятся», — признавался Виллемс.

К двадцати годам юноша и сам начал сочинять. Он с благодарностью вспоминал своих лицейских преподавателей, которые научили его «писать так, как надо думать, а думать — как писать». Его первое (неопубликованное) творение было посвящено воде. В дальнейшем эта тема скрыто или явно всегда будет присутствовать в творчестве писателя — в его романах, пьесах, новеллах: в виде реки или моря, дождя или снега, а иногда — в виде тумана или свежего ветра. Вода — животворящая стихия, антитеза жестокости и жесткости.

О СОСТАВЕ СБОРНИКА

Ядром настоящего сборника является сказочная повесть «Между небом и водой», которую можно отнести к разряду философских сказок для взрослых. Место, где разворачивается действие, — даже не город, а целая империя, на манер древних, и стоит она в низовьях Шельды. Утопический город носит странное название Аквелон: по созвучию с «аквилоном», северным ветром у римлян, и «акведуком» — вода же! «Утопический» он в силу того, что, во-первых, почти утопает в водах Устья: «Там нет границы между небом и водой. И непонятно, откуда льется свет, потому что этот свет повсюду… Зыбкий мир, лишенный тверди и опоры, весь — мерцание, блики, превращения…» А во-вторых, это идеальный город, где все счастливы и где нет иных законов, кроме закона свободной любви. Правит городом прекраснодушный Император, больше всего любящий молчать и слушать, как струится вода. Но созданный им мир непрочен и недолговечен. В людях неожиданно просыпается звериная жажда крови, и Императора сменяет новая правительница, молодая и безжалостная. Она учреждает культ героев, строит гранитный мавзолей, вселяет в подданных страх неповиновения и казнит своих бывших помощников. Сбывается горькое предсказание Императора: «Вместе с камнем в город придут показное величие и натужный оптимизм» (урок, который Поль Виллемс вынес из своих визитов в Советский Союз).

Новеллы (как и все тексты Виллемса) можно поделить на фантастические — и внешне реалистические. Некоторые из них по стилю и духу созвучны сказке о водяном городе — но они раскиданы по двум книгам и изданы не только в разных издательствах, но и в разных странах (одна в Бельгии, другая — во Франции). В основу «реалистических» новелл легло какое-нибудь реальное событие или исторический факт — недаром писатель много путешествовал. Но то, что у Виллемса кажется реализмом, на самом деле лишь внешний атрибут повествования, за которым скрывается глубинный, мистический смысл. Да и реализм этот весьма сомнительный, в любой момент в него может вклиниться какая-нибудь небывальщина. Мы постарались представить в нашем сборнике разные грани творческой личности писателя. Шесть новелл, вошедшие в эту книгу, были опубликованы в 1983 году под одной обложкой, сборник получил название «Дворец пустоты».

О СКАЗОЧНОСТИ ВИЛЛЕМСА

Остановлюсь подробней на текстах, замешанных на фантазии и элементах сказки. Те из русских читателей, кто поверхностно пробежал водяную феерию Виллемса, увидели в нем бельгийского Александра Грина: вымышленный печальный мир, придуманные, диковинные имена, корабли, вода… Но это обманчивое впечатление, потому что в Виллемсе есть не только это. Если это Грин — то Грин, вывернутый наизнанку. При всей своей разочарованности и поэтичности автор умеет быть и жестоким, и жутким, и прозаичным, и острым, и даже вызывать отвращение. В нем видятся ростки многих литературных течений XX века. При этом Виллемс легко вписывается в плеяду величайших сказочников от братьев Гримм и Андерсена до… Томмазо Ландольфи. Правда, это сказки для взрослых, потому что в них много эротики. Да какой! Например, любовная сцена между женщиной и восточным ветром — в одном из романов. (Напомним, что у Ландольфи в «Тараканьем море» любовником становится маленький голубой червячок.) А вот другой пример из Виллемса: юные девы испытывают такое влечение к воде, что идут и топятся, а потом, нагие, плывут по воле волн, смущая покой заморских принцев.

На эротике у Виллемса построены многие сюжеты, причем любовные отношения неразрывно связаны с изменой и с жестокостью. Тронуты эротикой и родственные отношения — с сестрой, с дочерью… Любопытно, что жестокость нередко исходит именно от женщин. Женщины у Виллемса прекрасны и решительны, отлично знают, чего хотят, и командуют мужчинами. Они коварны и беспощадны в любви. Мужчина, напротив, наивен и беспомощен, мечтателен и инфантилен, он с готовностью подчиняется женщине.

Мир Виллемса — печальный мир. Именно своей грустной, безысходной беззащитностью он и напоминает Андерсена. Идеал неосуществим, желанное недостижимо, а кто слишком далеко протянет руку и коснется мечты, всю жизнь потом этим мучается; тот же, кто не дотянулся, тоскует по невозможному. Но мечта потому и прекрасна, что эфемерна и не может стать реальностью.

И журавль в небе нужней синицы.

О РЕАЛЬНОМ НЕРЕАЛЬНОМ

С какой легкостью Виллемс создает миры! Реально существующие географические названия запросто соседствуют с придуманными. Иностранцу трудно догадаться, где там правда, а где вымысел. Так, берега Шельды носят диковинные названия: Пляж Медуз, Пляж Поганок… Что это, если не вымысел? А вот и нет! В архивах хранятся фотографии, запечатлевшие Поля Виллемса на одном из этих «пляжей» (представляющих собой, увы, всего лишь замусоренные, каменистые сходы к воде). Как сказка звучат названия «Паал», «низинная местность Сафтинген», «Валькенисские отмели»… Но и они существуют. А вот Тамаландии нет (разве что сайт в Интернете). И Чирипиша нет. И народа, носящего имя «кониги» (что-то вроде «лошадиной фамилии»), тоже нет. Зато есть волшебный лес Хаутхёльст, где стоял собор, сотворенный из тумана, и даже улица в Брюсселе имеется, названная именем этого леса. Никто никогда не встречал меха «выпухоль» («kloupki» во французском тексте), зато водку с чешуйками чистого золота пьют даже в России (нечасто, правда).

Вообще, вопрос о том, что диковинно, а что буднично, — спорный. Нам, например, кажутся фантастическими айсберги и водяные куранты, Болгария же вполне обычна. А для Виллемса сказочное — и в розовых плантациях, и в соловьином хоре, и в полях клубники, и в густом снегопаде. Да и вообще диковинное может оказаться привычной вещью — как посмотреть: кто из нас увидит чудо в копеечном «глазке» на замерзшем стекле российской электрички? Виллемс увидел. Или вспомните световые экраны Аквелона, расписанные пейзажами в духе Магритта: полет фантазии! Но, оказавшись в Брюсселе в одном из отелей, я увидела в холле фреску во всю стену: пейзаж, «который не манил за горизонт, а спокойно приближался к вам» — и мгновенно вспомнила Виллемса.

Писатель придумывает не только географию, реальность, народы — он придумывает народный эпос, мифологию (в которой Геракл существует бок о бок с Лениным), культуру и даже литературных персонажей. Вспомните глотателей ветра Базилуфов или зеленоглазых Малипорт из «Дворца пустоты» — новеллы, которая могла бы очень заинтересовать психоаналитиков. Виллемс создает и язык, на котором говорят между собой герои, носящие благозвучные славянские имена: «Macha, loucou saquilha, dousse haby».

ОБ ИМЕНАХ

С именами у Виллемса особые отношения. В некоторых новеллах, для придания повествованию экзотического оттенка, писатель может назвать героев «редкими» русскими именами — например, Маша или Сергей. Но иногда он идет по более сложному пути. Так, в сказке про затопленный город главную героиню зовут Альтена. Если анализировать этимологию этого имени, то можно опереться на латинское «alta» — высокая (в Аквелоне говорят на латыни), на французское «hautaine» — высокомерная, и на итальянское «altano» — южный ветер. Кроме того, во французской транскрипции Althéna лишь одной буквой отличается от Athéna, «Афина». Это важно, потому что Альтена как раз и претендует на роль богини. Ее любят два брата: большой и сильный — его зовут Герк, и младший, нежный и деликатный — его зовут Лиу. Очевидно, что Герк (Herk) образован от Геркулеса (Hercule), а вот имя младшего, анаграмма имени Луи, — скорее фонетически выражает что-то женственное и тягучее.

О НАВАЖДЕНИЯХ

Считается, что каждый писатель всю жизнь пишет одну и ту же книгу. Иногда так оно и есть. Виллемс, пожалуй, писал несколько книг, хотя темы — или, скорее, наваждения — в них повторяются. Так, во всех текстах в том или ином виде непременно присутствует вода — море, туман, дождь, лед, снег… В особенности снег. Вообще-то в Бельгии снег не редкость, но таких сугробов и снегопадов, как в России и Финляндии, писатель, похоже, нигде не видел. Снег для него — это волшебство, таинство, мистическое преображение мира. Волшебный полог, укрывающий неприглядную реальность. Получив от отца уроки живописи и унаследовав от матери любовь к природе, Виллемс проявил себя как великолепный мастер описаний:

«Пришла зима. Полуразрушенный заснеженный город поражал феерической красотой. В тихие безветренные дни, когда небо затягивалось низкими облаками, снег слоями, снежинка к снежинке, ложился на узкие горизонтальные плоскости и застывал в шатком равновесии, образуя замысловатые конструкции. Развалины замирали в неподвижности, точно боясь, что хрупкие белоснежные нагромождения вот-вот рухнут».

Или так:

«Однажды обвалился какой-то фасад, и взглядам предстало брошенное жилище. В нем открылись самые интимные, а значит, самые хрупкие и прекрасные тайны. Прошло еще несколько недель, и обои полиняли под ливнями, а вещи, казалось, потеряли память. Подсвечник, стоявший на ночном столике, вообразил себя туфелькой, а носовой платок решил, что он стрекоза. Город приходил в упадок — медленно и плавно, словно затихающее эхо».

Другое наваждение Виллемса — падение. Где и когда писатель наблюдал падающую с высоты фигуру, неизвестно, но видение стремящегося вниз и кружащегося в воздухе тела явно его преследует. В нашем сборнике этот образ встречается в новеллах «Реквием по хлебу» и «Конский глаз», но есть еще и другие рассказы, не вошедшие в этот сборник, — в них снова автора преследует страшная картина.

Наконец, почти везде постоянной темой является боль. Боль разлуки, боль потери, боль одиночества, недостижимости мечты, невозможности счастья, недолговечности мига или мира… Боль можно воспринимать по-разному. Она может вызывать протест или сопротивление, ненависть или жалость к себе. Ничего подобного нет у Виллемса. Он принимает боль покорно и беззлобно, как неотъемлемую часть бытия. Она-то и есть для него бытие.

А мы всё ждем от жизни счастья…

Ссылки

[1] Veni, vidi, vici ( лат .) — «Пришел, увидел, победил», слова, сказанные Цезарем после победы над Фарнаком. (Здесь и далее примеч. переводчика.)

[2] Ордалия — средневековый способ определения виновности или невиновности через «суд Божий» — пытки или поединок; тот, кто выдерживал пытки или побеждал, считался невиновным.

[3] Руртрукс и Вальдо— герои воображаемого аквелонского эпоса.

[4] Персонаж романа Жюля Верна «Вокруг света за 80 дней», богатый и загадочный англичанин.

[5] Наряду с именами реально существующих поэтов П. Виллемс называет вымышленных или неизвестных поэтов, чьи имена не зафиксированы в энциклопедиях.

[6] В северо-западной части Болгарии, в местечке Черепиш (а не Чирипиш, как у Виллемса), действительно есть монастырь XIV века; он стоит у подножия скалы на реке Искър.

[7] Знаменитая розовая долина в действительности находится в районе Казалныка, в центральной части Болгарии.