Находясь в Софии, я дожидался результата моих переговоров с министерством экономики. Чтобы развеять скуку, я свел знакомство с Гектором Маршалом, профессором-этнологом одного немецкого университета. Это был довольно своеобразный ученый, предпочитавший живые контакты с современниками копанию в первоисточниках. «Не люблю я аборигенов, — говорил он, — зато люблю просто жителей».

Душа Гектора напоминала журчащий фонтан, и его гомеровское имя совсем ему не подходило.

Я сопровождал его в этнографический музей Софии, где он разыскивал документы, связанные с остатками дионисийского культа. Гектор показал мне любопытные фотографии: фигуры, закутанные в козлиные шкуры и увешанные бубенчиками, со свирепой маской на лице, приплясывая, входят в деревню. Это был праздник весны, который в горах Родопи, на границе с Грецией, отмечают с началом таянья снега. В софийском музее была довольно большая коллекция дионисийских масок, представлявших собой огромные страшные личины. На старых масках Гектор показал мне своего рода ex-voto, благодарственные изображения Девы Марии, святого Кирилла или героев-гайдуков, сражавшихся против турок. На современных же масках красовались фотографии Маркса, Ленина, Сталина и Димитрова.

— Это самый верный знак превращения человека в героя, — заметил Гектор. — Я называю их ex-voto, хотя на самом деле это другое. Настоящие ex-voto — своего рода приношения. А эти портреты приклеивают к маскам с целью присвоить себе силу и власть героя. Тут скорее стремление к свету, своего рода эпифания, богоявление, смысл которого нами, на Западе, утрачен. Посмотрите на медальон с Марксом: во какая бородища, лоб высоченный — как из него не сотворить миф? Ну прямо Зевс в пиджаке!

Я не мог удержаться от смеха.

— В сущности, это каннибализм, — продолжал Гектор. — Людоеды съедают половой член своего врага, чтобы мощь побежденного перешла к победителю.

* * *

Вечером в отеле, за бутылкой сливянки, мы продолжали нашу беседу.

— Существуют две разновидности героев, — заметил мой собеседник. — Герои мира живых — такие, например, как Геракл или Ленин, — и герои загробного мира. Последних мало, но они действительно великие. А самый великий из всех — Орфей, указывающий нам путь в темноте. Он устроил для нас что-то вроде репетиции того, что мы называем уходом. А потом вернулся рассказать. Это я точно знаю — один раз я уже умирал.

Я поглядел на него с любопытством. Он продолжал:

— Герои, бывает, говорят с нами во сне. А сны — это те же генеральные репетиции, их главная функция — нас подготовить. Однажды ночью мне приснилось, что я где-то на берегу Северного моря и гуляю по пляжу, по песку. Тут вдруг корабль. Огромный! Корпус вздымается, точно железная туча, трубы и мачты переплетаются где-то в поднебесье. Еще выше, над ними, реют флаги, торчат радары, нацеленные в пустоту. И вот этот корабль, вместо того чтобы плыть по воде, врезается в берег, разбрасывая вокруг песчаные валы. С кормы мне кто-то машет. Смотрю — а это мой шурин, который погиб на войне лет десять назад. И пальцем указывает мне на шлюпку, что приторочена к корме. Тут я понимаю, что он показывает мне потайной вход — вход в другой мир. Надо только прыгнуть в шлюпку — и уплывешь за горизонт. В сущности, мой шурин выступал в роли Орфея. А корабль — это смерть.

Смерть, конечно, вовсе не корабль… — продолжал Гектор, — и мой сон — не символ, я прекрасно это понимаю… И все же, в определенном смысле, я знаю теперь, как это произойдет.

Да, забыл сказать: этот сон приснился мне, когда я отдыхал на море, в Остенде. Я проснулся и никак не мог прийти в себя. Окно я оставил открытым. Был отлив, издалека доносился шум волн. Они всё повторяли и повторяли одно и то же — то, что твердят много миллионов лет подряд. Сон как будто подсказывал мне разгадку, казалось, я вот-вот пойму их язык. Волны произносят только два слова: первое слово набегает на берег и спешит к вам. Второе стремится обратно, унося то, что сказало первое… Да только напрасно я вслушивался — так ничего и не услышал, кроме невнятного бормотания.

А некоторое время спустя, — сказал Гектор, — у меня случился инфаркт. Боль накатила, как волна. Она была волной, а я — целым морем.

* * *

На следующий день Гектор повез меня в Чирипиш, местечко в ста километрах к северу от Софии. Старенький «пежо», приписанный к министерству культуры, приехал за нами в отель «Балканы». В те времена (это был 1954 год) в Болгарии было мало машин. В основном старые колымаги, брошенные немцами.

— Ну, готовьтесь! — предупредил Гектор. — Это будет незабываемое путешествие!

Когда мы выехали за черту города, асфальтированное шоссе кончилось. Перед нами лежала проселочная дорога. Ехали мы быстро, старая машина скрипела и стонала, внутри пахло пережженным маслом. Мы с Гектором сидели съежившись на заднем сиденье, оглушенные лязгом и скрежетом.

* * *

Вдруг мы остановились. Наступила тишина.

— Шина лопнула, — радостно сообщил Гектор.

Шофер, молодой болгарин в белой рубашке с широко распахнутым воротом, улыбнулся нам своей белозубой улыбкой.

— Идите пешком, — сказал он, — а я пока колесо починю.

— Понятно? — спросил Гектор. — Пошли! Через полчаса он нас догонит. Я вам гарантирую, что, пока мы доберемся до Чирипиша, таких проколов у нас будет по меньшей мере пять.

И мы побрели по тропинке, точно на загородной прогулке. После оглушительного рева мотора и запаха горелого масла это пасторальное безмолвие завораживало. Не слышно шума машин, даже вдалеке. И весь мир — как на ладони. Кругом поля, ивовые рощицы, пирамидальные тополя, плодородная, ухоженная земля. В полях, нацелив клюв в распаханную землю, неподвижно стоят аисты, множество аистов. Ждут, когда проклюнется свежая травка. Устав ждать, один из них делает несколько шагов вперед. Время от времени, будто играючи, они сгибают ногу коленкой назад. Потом замирают и снова ждут. Небо синеет. Воздух легок. Хочется петь. Ни ветерка. Запахи, обычно переносимые ветром, здесь вынуждены летать на собственных крыльях. Это крылья ангелов, а запах — аромат роз. Болгария — вообще страна роз. Мы недалеко от знаменитой розовой долины.

Чуть позже мы увидели розы своими глазами. Это произошло, когда шина лопнула в третий раз. Мы остановились на обочине дороги около обнесенной оградой часовни. Никогда я не видел ничего прекрасней. Какие садовники, какие пастыри ухаживают за этими кустами? Утром кто-то успел полить их. Земля была еще влажной. Цветы и листья, напоенные влагой, источали аромат, к которому примешивался запах мокрой пыли.

Каждая роза представляла собой полураскрытую сферу на золотом стержне.

Часовня оказалась заперта. Она выглядела не такой доступной, как розы, к себе не подпускала. Белая, оштукатуренная, со скругленными углами, она позволяла тени плавно скользить вокруг. Окон не было. Дверь замкнута на ключ. Я прильнул ухом к замочной скважине и услышал тишину; лишенную пространства и эха. Мы сели на скамейку, прислонясь спиной к теплой стене, и стали ждать… когда что-то коснется нас. Но что? Воздух, запахи… или, может быть, счастье? Если оно вдруг заглянет сюда, мы готовы его принять.

Вернувшись в розовый сад, мы обнаружили, что одна роза распустилась.

— Какая доступная, — заметил Гектор.

* * *

Потом колесо спустило в четвертый раз. Из полей донеслось пение.

— Клубнику собирают, — пояснил Гектор.

Болгария — это гигантский фруктовый сад для коммунистических стран. На огромной равнине, раскинувшейся между Балканами и Дунаем, работают бригады крестьян. Они поют старинные песни-плачи, восходящие к эпохе рабства.

Где-то недалеко раздается песенный вскрик, он гудит в воздухе, подобно органу. Или низкоголосому хору византийского церковного распева.

Крик взмывает ввысь.

Равнина слушает.

Аисты поднимают голову.

Мы с Гектором замираем, боимся дышать.

Песнь-крик пролетает над нами на золотых крыльях, уносится вдаль, превращается в гул… С другого конца равнины, издалека, доносится другой крик — это отвечает другая бригада. Глубокий и печальный вибрирующий звук.

В ответ первая бригада затягивает новый крик, он выше и протяжней, он надрывает душу.

Теперь два или три хора вторят зачину, их голос летит к нам. Последний доносится и вовсе непонятно откуда, он почти белый, как небо над неровной линией горизонта. Едва различимое эхо. Снова плач, снова жалоба. Звук повисает в воздухе.

Все замерло, потому что песнь говорит о том, что повсюду, по всему свету, чуть ли не за пределами его, множится страдание. Потом следует долгое молчание, а за ним новый вскрик. И все они повторяют то, что твердили и твердят вот уже тысячу лет.

— В тот вечер это тоже было как волна, — вдруг сказал Гектор.

— В какой вечер?

— В тот вечер, когда я… — Гектор встряхнулся и заставил себя улыбнуться. — Когда я умер.

* * *

На пятом проколе мы встретили пастуха. Один, без овец и коз, он шагал по пыльной дороге, легко и быстро ступая. Можно было подумать, что все его стадо — это невесомый воздух. Высокая меховая шапка была откинута за плечи, а на поясе, подобно шпаге, висела длинная дудочка из розового дерева. Флейта Орфея.

Гектор попросил его сыграть нам.

Сначала звук был неуверенным, потом, нащупав верный путь, он окреп и замер на высокой ноте. Сразу стало ясно, что это главная нота, к которой тяготеет мелодия. В моих ушах она звучит до сих пор, протяжная и неизменная. Этот звук мог бы тянуться тысячу лет, но вот он дрогнул, рыдая, спустился вниз и замер на низкой, едва различимой ноте. Слух воспринимал ее как пульсацию, как отчаянный трепет где-то у самого уха. Потом, безо всяких переходов новая высокая нота пронзила воздух и в свою очередь спустилась в преисподнюю.

* * *

Мы приближались к первым бастионам Балканских гор. Машина, радостно рыча, взбиралась по немыслимым подъемам. Ни одной поломки! Новый автомобиль давно бы развалился, а старенькому «пежо» с лысыми шинами все нипочем! Преодолев перевал, мы начали спускаться по узкой, усеянной острыми камнями дороге. Еще через полчаса остановились в ложбине, заросшей дубами. Речушка, мостик, низкое строение — монастырь, — при нем церквушка. Два невообразимо грязных бородатых монаха вышли нам навстречу. Мы заглянули в церковь. Деревянный иконостас, отделявший алтарь от остальной церкви, представлял собой огромный ажурный крест. Резьба изображала виноградные листья и грозди, а еще аистов, столь же задумчивых, как те, что мы видели утром. В золотистом полумраке церкви это дивное творение сверкало, точно было вырезано из старого потемневшего куска солнца. Раньше, когда я смотрел, как над морем встает солнце, я всегда представлял себе, что от него откалываются куски и падают в воду. И я подумал, уж не является ли этот иконостас таким осколком, найденным среди мусора и белесых от соли коряг, которые море выбрасывает на берег.

Этот крест походил на такой обломок: позолота на старом дереве ярко горела и превращала обветшалую, замшелую церковь в драгоценное произведение искусства.

* * *

Один из монахов, говоривший только по-болгарски и немного по-русски, пригласил нас посетить музей. Мы вошли в небольшую беленую комнату, посреди которой стоял стол из светлого дерева. На столе были выложены различные предметы: кривая сабля в узорчатых ножнах с когда-то красными, наверное, шишечками; два седельных пистолета; кривой кинжал в чехле и сосуд для пороха, сделанный из калебасы, схваченной серебряным обручем. И наконец греческая феска с длинной кисточкой и красный разорванный пояс.

— Это реликвии. Они принадлежали героям.

— Каким героям?

— Один гайдук и шестеро его товарищей были зарезаны турками, тут неподалеку, на поляне. Произошло это в год Великого Бунта. Позднее, в тысяча восемьсот тридцатом, здесь построили монастырь, чтобы хранить реликвии.

* * *

Тайное значение этого места мы смогли оценить лишь несколько часов спустя. Обогнув монастырь, Гектор показал мне высоко на склоне горы изящный портик: фронтон, опирающийся на колонны. Несмотря на расстояние, разглядеть его было легко. Похоже на какой-нибудь «Храм Дружбы» или место романтических свиданий.

— Его поставили итальянские рабочие, — пояснил наш монах. — Они работали неподалеку, строили мост для Восточного экспресса. Монахи носили им еду. А они в благодарность соорудили этот портик.

— Что же это за портик?

Вместо ответа монах повел нас по тропе, вьющейся вдоль горной речки, потом мы углубились в дубовую рощу. Это был северный склон горы, и в тени было прохладно. Выйдя из рощи, мы оказались на краю обрыва. Портик прильнул к нагромождению скал и казался еще более хрупким и невесомым, чем издалека. Он был сделан из светлого мрамора. За колоннами оказалась решетка с толстыми грубыми прутьями. Монах снял с пояса увесистый ключ, отомкнул решетку и впустил нас внутрь. Нас окутала темно-лиловая тьма, сырая, душная и промозглая.

* * *

Наши глаза быстро привыкли к темноте пещеры. Мы увидели груду костей.

Немыслимое скопище человеческих останков, сваленных в кучу. Эта куча выступала из кромешной тьмы и никак не вязалась с восхитительной гармонией итальянского портика. У наших ног можно было смутно разглядеть цвета: зеленел мох, белели тяжи плесени, желтели и розовели черепа, были даже различимы тонкие сочленения костей. Дальше тьма делалась непроглядной, хоть глаз выколи. Чернота, в которой невозможно угадать, есть ли у пещеры задняя стена.

Вязкое беззвучие. Запах тления.

Мы стояли, боясь шелохнуться. Я вздрогнул от непонятного звука. Какое-то приглушенное звяканье, словно завернутый в мех бубенчик. Звук повторился, но эха не последовало. Это капля упала со свода пещеры и потерялась в пустоте.

Мы вышли наружу.

* * *

Монах не стал ничего объяснять. Мы с Гектором предположили, что кости погибших гайдуков-мучеников были сброшены в это очень древнее, судя по всему, хранилище как в склеп.

* * *

Мы начали спускаться к монастырю.

— Прислушайтесь! — сказал Гектор.

В долине заливались соловьи: сто, двести… нет, пятьсот!

Я бросился по тропе бегом. Соловьи! Это же соловьи! Камни сыпались у меня из-под ног, ручей звенел своими курантами — но, перекрывая все вокруг, над дубовой рощей поднималось, летело соловьиное пение.

* * *

Наш шофер, с неизменной улыбкой на устах, все такой же чистый и свежий, точно успел переодеться, сообщил нам, что старенький «пежо» приболел и заночевать придется в монастыре. Пастух отправился пешком по горным тропам, чтобы к утру доставить необходимые запчасти.

Монахи накрыли стол в монастырском дворике. Угощали брынзой, жаренным на огне мясом, хлебом, клубникой. И еще поставили на стол большие жбаны белого вина, охлажденного в горной реке. Пока мы молча ели, совсем стемнело.

Я пил вино и слушал соловьев.

Что же меня так взволновало? Литературные образы? Стихи, которые я когда-то любил? Или всамделишная красота соловьиного пения?

Мало-помалу мое волнение приняло форму воспоминаний… Мне было тогда восемнадцать, а может, двадцать… Возраст первых ночей, проведенных вне дома. Жили мы в предместье Антверпена, где тоже пели соловьи. Нередко, опоздав на последний трамвай, я возвращался домой пешком. Когда кончались городские кварталы и я попадал в район садов, до меня долетал шепот ветра в листве деревьев. Иногда я гулял с девушкой. Я держал ее за руку и ловил ее дыхание, обещавшее неземное счастье, а соловей заливался в любовном упоении.

Только вот уже двадцать лет, как все соловьи вымерли в предместьях Антверпена.

* * *

— Ну это уж слишком, — сказал Гектор, указывая на месяц, поднявшийся над горой. — Какой пепельный у него свет!

Острый серп зажимал в тисках темный лунный диск, на котором смутно различался отсвет земли.

Гектор поднял стакан и залпом опорожнил его.

— За тебя, Селена, — провозгласил он и пролил несколько капель на землю, как это делали древние.

Монахи и шофер последовали его примеру. После этого мы пили за Болгарию, за героев-гайдуков, за Орфея, за соловьев, за родителей, за наших жен и детей.

* * *

В тот же вечер, вернее, уже совсем ночью Гектор поведал мне о своей жизни.

Мы растянулись на парапете моста. Широкие камни еще хранили солнечное тепло. Охмелев от вина и соловьиного пения, глядя на звезды, я чувствовал себя счастливым.

Гектор говорил о себе, как о постороннем. Он женат, но они с женой как-то отдалились друг от друга. Она его не любит, хотя и нельзя сказать, чтобы ненавидела. Близость ушла, а нежность так и не пришла. У него двое сыновей, о которых он ничего не знает, кроме разве того, что один блондин, а другой — брюнет. Иногда вечером он слышит, как жена и дети что-то обсуждают, и ему кажется, что он им совсем чужой. Он не смог подарить им тепло — то тепло, которое нам дарили камни моста под нашими спинами. Еще Гектор рассказал про свою работу в университете. Он опубликовал несколько трудов, но никто не обратил на них внимания… В сущности, жизнь его бессмысленна. И никакой гайдук не позвал его за собой на поле брани. Главное прошло стороной. Но все это он понял, только когда у него случился инфаркт. Со смертью обычно смиряются. Или борются за жизнь — в том случае, если жизнь имеет смысл. А если смысла нет? Но как же можно умереть, не пережив своего богоявления? (Он во второй раз употребил это слово.) На поиски осталось совсем немного времени… Именно поэтому он с таким отчаянием ищет ответа в мифах, которые, подобно снам, являются генеральной репетицией. Возможно, ответ грядет. Если бы только заглянуть в будущее! Как сегодня, когда мы вплотную подошли к вратам в небытие.

* * *

Рассвет застал нас на парапете. Камень остыл. Мы были похожи на лежащие надгробные изваяния, омытые росой.

Соловьи, утомившись, смолкли незадолго до восхода солнца. Мы наблюдали, как бледнеют звезды.

Подошли монахи пожелать нам доброго утра и удивились, что мы не спали на приготовленном диване. На завтрак они предложили нам простоквашу, и мы выпили ее, искупавшись в горной реке.

С гор вернулся пастух. Он принес деталь для нашей машины. В изолированном виде, в руках пастуха, за всю жизнь не прикасавшегося ни к чему, кроме женщин, ветра и животных, диковинный предмет походил на железное сердце, которое этот человек ночью вырвал у самой смерти. Это был тот самый пастух, которого мы встретили на пятом проколе колеса.

На поясе у него по-прежнему висела флейта Орфея.

* * *

В скором времени я покинул Софию… Гектор обещал писать. Но забыл.

Прошло два года, и я получил письмо от его жены. Она сообщала, что Гектора не стало. Перед смертью он просил ее написать мне: «Скажи ему, что я так и не нашел… Но может быть, ответа просто нет…»

Письмо было страстное и отчаянное. «Гектор подарил мне долгие годы счастья. Рядом с ним все приобретало особый смысл. Мне будет очень трудно без него. К счастью, мне кажется, он знал, насколько мы с детьми его любили. Но что означает фраза, которую он просил передать вам?.. Я не совсем ее понимаю. Раз он сумел сделать меня счастливой, значит, он нашел ответ. Ведь дать можно только то, что сам имеешь».