Георгина, 1987
Она просто не представляла себе, как ему об этом сказать. Всякий раз, когда она раздумывала на эту тему, перед ней возникало его тонкое, страдальческое лицо, она отчетливо представляла себе, как лицо это заливается краской смущения, и отказывалась от своего намерения. На протяжении первых нескольких дней после рождения ребенка она была одержима этими мыслями почти так же, как самим ребенком. Все эти дни она лежала на высокой кровати и держала ребенка на руках, или кормила его, или просто благоговейно глядела на то, как он спит — все еще в той же самой позе, в какой он рос в ее чреве; она рассматривала своего сына, великолепного сына, с его маленькими ручками, сжатыми в кулачки, с маленькими скрюченными ножками, с копенкой темных волос, с еще не сфокусированными, но такими сосредоточенными голубыми глазками; рассматривала и изучала и само это крошечное существо, и все то, что составляло пока его жизнь, — как он спит, плачет, ест. И чувствовала такую любовь, такую нежность, такое яростное желание и готовность защитить его, каких она даже не могла бы и вообразить себе еще совсем недавно. А в перерывах между приступами всех этих чувств Георгина думала о Мартине, который был столь важен для нее как часть начавшейся жизни ее ребенка, и понимала: он должен узнать, что ей все известно, должен увидеть ее ребенка, должен иметь возможность подержать его на руках, любить его, войти в его жизнь и стать ее частью, как он стал сейчас, задним числом и каким-то очень странным образом, частью ее жизни. Но она просто представить себе не могла, как сказать ему обо всем этом.
Эти размышления какое-то время не давали ей спокойно уснуть, как и плач других детей, и жадные требования ее собственного. Георгина не была даже до конца уверена в том, известно ли Мартину, что она хоть что-то знает. Она никогда не намекала на то, что в ее отношениях с Александром может быть нечто необычное; скорее, даже наоборот. Ее преданность Александру в период его болезни, казалось бы, свидетельствовала об исключительно сильных дочерних чувствах. Так что же ей делать, как поступить? Может быть, просто сказать: «Мартин, я знаю, что я ваша дочь, и мне хотелось бы поговорить об этом»?
Или: «Мартин, вот ваш внук». Или: «Мартин, можно я буду называть тебя папой?»
Нет. Как-то не так.
Все-таки это была невероятно трудная проблема. И очень деликатная.
А потом ей вдруг пришла в голову мысль назвать ребенка Джорджем. Имя было в любом случае хорошее. Оно шло малышу: он был очень похож на Джорджа. Мартин обязательно скажет что-нибудь по этому поводу. А тогда и она сможет сказать… ну, она не очень хорошо представляла себе, что скажет в этом случае, но чувствовала, что после этого разговор сам повернет в нужном направлении.
Чувство облегчения, которое она испытала при этой мысли, было столь велико, что она наконец-то заснула глубоким и сладким сном; дежурной ночной сестре пришлось долго трясти ее, чтобы разбудить, и она даже раздраженно заметила, что если Георгина хочет кормить ребенка по ночам, так надо вставать и кормить, а если нет, то они ему будут давать бутылочку.
Первой, кому она сказала, была Шарлотта. Но не о Мартине, а о том, что решила назвать ребенка Джорджем. Ей хотелось посмотреть, как Шарлотта прореагирует на эту новость. Реакция оказалась, как всегда, сильно окрашена командирскими нотками.
— Георгина, нельзя давать ребенку свое собственное имя. Нельзя этого делать.
— Можно. Очень хорошее имя.
— Но ведь начнется сплошная путаница. Ты его наверняка станешь звать Джорджи и…
— Нет, не стану, — очень твердо и решительно возразила Георгина. — Так его звать я не буду. Его имя — Джордж.
— По-моему, это очень глупо, — ответила Шарлотта.
Георгине было ужасно неловко, но все же она собралась с духом:
— Есть и другая причина.
— Какая другая причина?
— Шарлотта, я… я знаю, кто он.
— Кто «кто он»? Джорджи, перестань говорить загадками.
— Кто такой Джорджи. Кто… Шарлотта, не делай вид, будто ты ничего не понимаешь. — Она села на кровати, села очень прямо, раздраженно откинула волосы и внимательно посмотрела на сестру.
— Прости меня, Георгина, я не… — И тут Шарлотта вдруг тоже уставилась на сестру с каким-то благоговейным страхом в глазах, как будто боясь произнести хоть слово, любое слово, какое угодно. Наконец она проговорила: — Ты хочешь сказать, ты знаешь, кто… кто твой отец?
Шарлотта произнесла эту фразу шепотом, косясь через плечо на соседнюю кровать; но там лежала какая-то индианка, которую постоянно окружала невероятная толпа родственников, и казалось очень маловероятным, чтобы кто-нибудь из этой толпы слушал их разговор.
— Да. Да, знаю. — Георгина улыбнулась, испытывая при этом точно такое же ощущение, какое уже пережила однажды, когда, придя как-то из школы, бегом помчалась наверх сообщить маме, что получила награду за отличный рисунок. — Я знаю. И это… Шарлотта, ты не поверишь, но… нет, обещай мне, что не будешь спорить, потому что я точно знаю…
— Джорджи, да говори же ты, бога ради! А то я тебя ударю.
— Это Мартин.
— Мартин?! Мартин Данбар?! Чепуха, Георгина. Не может этого быть. Это просто невозможно. Мартин, он же такой…
— Какой «такой»?
— Ну, он такой… застенчивый.
— И я тоже. И он тоже высокий, ужасно худой и сутулится.
— Масса людей сутулятся.
— Знаю, знаю. Но есть и еще кое-что. Вот послушай.
И она рассказала Шарлотте. О проявленной Мартином чуткости и заботе, о невероятнейшем мужестве, которое он обнаружил, приехав навестить ее в больнице, о предложенной им помощи, о том, что он вообще относился к ней чем дальше, тем все более по-отцовски.
— Да, но, дорогая…
И тогда она рассказала о гораздо более важных вещах: об имени, об убежденности Энджи, что Мартин любил их мать.
— Не смотри на меня так, Шарлотта. Я знаю, понимаешь? Я просто это знаю. Передай ему, пожалуйста, что ребенок родился. Скажи, что это мальчик, но не говори, как я его назвала.
Максу Георгина решила ничего не объяснять. Для этого у нее не было ни сил, ни мужества. Так уж и быть, пусть он ей заявит, что назвать малыша Джорджем — глупейшая идея, и на этом все и кончится.
Она была почти уверена, что у Няни были как минимум свои серьезные подозрения. Когда Георгина сказала ей, как назвала сына, Няня в ответ лишь сурово кивнула и уронила: «В самый раз». А с другой стороны, возможно, такой ответ был просто еще одним проявлением обычных ее лаконичности и логики.
* * *
Георгину тревожило, не сможет ли Энджи сопоставить некоторые достаточно очевидные вещи и все вычислить: она ведь все подмечает, схватывает и отличается большой проницательностью. Но если Энджи что-то и вычислила, то ничем этого не показала. Узнав имя малыша, она только одобрительно кивнула: «Хорошее имя» — и предложила Георгине воспользоваться на несколько дней услугами ее няни или просто приехать пожить первое время у нее. В те дни Георгину не раз мучили угрызения совести из-за того, что прежде она относилась к Энджи с недостаточной симпатией.
Когда в больничной палате, где она лежала, появился Александр, Георгина была так рада и тронута, что даже расплакалась. Он пришел с огромным букетом цветов, заключил ее в объятия, расцеловал, сказал, что любит ее, что сожалеет о том, как глупо себя вел, что она умница и он умоляет ее вернуться в Хартест и жить вместе с ребенком там. Она ответила, что тоже его любит, но хочет остаться жить в Лондоне, однако обещала приезжать в Хартест каждые выходные. Ей было любопытно, прореагирует ли как-нибудь Александр на имя ребенка; но нет, никакой особой реакции он не выказал. Лишь заявил, что находит весьма очаровательным, до какой степени нравится ей ее собственное имя, раз она даже решила передать его по наследству.
Когда Георгина в конце концов — вряд ли здесь уместно выражение «в конце концов», поскольку она выдержала только три дня самостоятельной жизни, — капитулировала и вернулась домой, Александр был заметно тронут. Как-то раз она в библиотеке, возле зажженного камина, кормила ребенка; Александр сидел напротив, смотрел на нее, и глаза у него были необыкновенно нежные и, пожалуй, немного грустные.
— Жаль, что твоя мама этого не видит, — проговорил он.
Георгина сильно удивилась: он почти никогда не вспоминал о Вирджинии.
Няня приняла Георгину и ее ребенка с чувством невыразимого облегчения; Георгина не успела оглянуться, как бумажные пеленки малыша были выброшены и заменены на добротные и прочные байковые, его цветастые одеяния — на подобающую детскую одежду, и Джордж, плотно спеленутый и переодетый, уже лежал в колыбельке.
— Я очень рада, что ты здесь, — заявила Няня, — я так переживала, что он там в Лондоне с этой женщиной.
Георгина даже не сразу сообразила, что Няня говорит о миссис Викс: фраза была сказана таким тоном, будто Джордж занимался в Лондоне какими-то сомнительными и буйными похождениями.
Мартин в госпиталь к Георгине не приехал. Она уговаривала себя, что от него невозможно ожидать решимости больше чем на одну поездку в Лондон за десять лет, тем более когда речь идет о визите в родильное отделение; но ей все-таки было больно и обидно. Потом, за день до того, как ее должны были выписать, ей принесли огромный букет; цветы были от Мартина и Катрионы, и к ним была приложена визитка Мартина со словами: «Дорогая Георгина, мы оба очень рады. Жду с нетерпением, когда ты приедешь в Хартест и я смогу тебя увидеть. Обязательно свяжись со мной». Учитывая все обстоятельства, со стороны Мартина это был очень знаменательный жест.
Они увиделись только после того, как Георгина возвратилась в Хартест и уже прожила там дня три. Она сидела в детской, распеленав Джорджа и давая ему полежать немного на воздухе, когда вдруг услышала, что к дому подъезжает машина; она выглянула в окно и увидела, что это «лендровер» Мартина.
Георгине стало как-то не по себе, как если бы приехавший был ее любовником. Она в последний раз ласково пошлепала малыша по спинке, потом спеленала его, завернула в одеяльце и медленно спустилась с ним по лестнице. Однако Мартина нигде внизу видно не было. Чувствуя себя довольно глупо, Георгина направилась в сторону холла возле входной двери и тут услышала, что Мартин разговаривал с Александром в коридоре. Она пошла на их голоса.
— Привет, — сказала она. — Здравствуйте, Мартин.
— Георгина, дорогая, мы сейчас не можем отвлекаться, — проговорил Александр, — на ферме проблемы. Две коровы заболели. Мартин приехал сказать мне об этом. Мартин, погоди здесь минутку, я пойду позвоню Биллу Визерсу, может быть, он сможет приехать.
Александр скрылся в оружейной комнате; Георгина несколько смущенно смотрела на Мартина.
— Здравствуйте, — повторила она.
— Здравствуй, Георгина. Как ты?
— О-о… намного лучше. Чувствую еще некоторую усталость, но в общем хорошо. Вот, посмотрите, это мой сын и наследник. Правда красавец?
Мартин посмотрел на малыша, и на лице его появилось какое-то странное выражение: одновременно и нежности, и счастья, и чего-то близкого к благоговению, но сильнее всего был заметен искренний и жгучий интерес, с которым Мартин разглядывал ребенка, изучал внимательно, почти ревностно черты его лица, его особенности, всю его крошечную фигурку. Именно этот интерес больше, чем что-либо друroe, окончательно убедил Георгину в том, что она права в своих предположениях.
Наконец Мартин поднял на нее глаза и спросил:
— А как ты хочешь его назвать?
— Ну, — ответила она, чувствуя, как сильно, почти до боли, заколотилось у нее сердце, — я бы хотела назвать его…
Но тут снова появился Александр, взволнованный, нетерпеливый.
— Пойдем, — перебил он, — Визерс подъедет прямо на ферму.
И Мартин ушел.
Только неделю спустя Георгина увидела его снова; она приобрела себе специальное приспособление, в котором ребенок мог сидеть, как в рюкзачке, у нее на груди во время пеших прогулок (покупка эта потребовала от нее немалой смелости, поскольку Няня относилась к такому приспособлению весьма неодобрительно, считая его противоестественным); она как раз гуляла так с ребенком, направляясь вниз по склону холма в сторону конюшен, и тут увидела, что навстречу ей, по направлению к дому, торопливо шагает Мартин.
— Здравствуй, — сказал он, — а сегодня ты выглядишь лучше.
— Спасибо Няне. Она меня почти не подпускает к малышу. Так что теперь я сплю вдоволь.
— Можно мне немного с тобой пройтись? — спросил он несколько смущенно.
— Конечно. Я думала, вы куда-то торопитесь.
— Да нет… никуда. Честно говоря, я надеялся, что увижу тебя. Дома. У меня около часа свободного времени.
— Вот как. — Она улыбнулась и тоже смутилась, чувствуя, что краснеет. Какие глупости; опять она ведет себя так, словно Мартин ее любовник. — Ну что ж, тогда пошли с нами. А мы отправились погулять к конюшням. Можно и на озеро сходить.
— На озеро дальше. Пошли на озеро. Если ты не против.
— Конечно, не против.
— Ты мне в тот раз собиралась сказать, как ты решила его назвать, — проговорил Мартин.
— Да, собиралась, — ответила она. Наступила пауза. «Ну, давай, Георгина, выкладывай», — приказала она себе и твердо посмотрела в глаза Мартину. — Его зовут Джордж.
— А-а, — протянул он, а потом спросил с каким-то неясным выражением: — В честь тебя?
— Ну… отчасти. Хорошее имя. А потом… — Тут мужество окончательно покинуло ее. — Я не знаю… Вам нравится?
Мартин Данбар остановился. Он повернулся лицом к Георгине, выражение у него было одновременно и невероятно грустное, и какое-то странно довольное.
— Мне очень нравится. Очень и очень нравится.
Наступило долгое-предолгое молчание. Георгина стояла и смотрела на него, сердце ее стучало изо всех сил. Наконец Мартин произнес спокойным, равнодушным голосом, так, будто бы высказывался о погоде:
— Никто об этом не знает, но твоя мама обычно звала меня Джорджи.
— Да, — кивнула Георгина. — Я знаю, я так и вычислила. Вот поэтому-то я его так и назвала. Если уж говорить честно.
Мартин ничего не ответил, только посмотрел на нее пристально, испытующе, потом вдруг улыбнулся широкой, радостной, бесшабашной улыбкой и мягко обнял Георгину одной рукой за плечи.
— Горжусь тобой, очень горжусь, — только и сказал он.
Они гуляли тогда почти целый час и непрерывно говорили, говорили. Общаться им было очень легко. Мартин не задавал ей идиотских вопросов типа того, как давно она уже все знает или как она догадалась; а Георгина не спрашивала его о том, как это все когда-то произошло. Мартин просто рассказывал ей о Вирджинии, говорил о том, как сильно он ее любил, каким она была незаурядным человеком, добрым другом; сказал, что, разумеется, Александр и Катриона никогда не знали и даже не подозревали о его с Вирджинией близости, и лучше всего будет, если они так никогда ничего и не узнают. Он говорил о том, какую радость ему доставляло наблюдать, как Георгина росла, и что она всегда была его любимицей.
А она говорила ему о том, как ей приятно, что он здесь, рядом с ней, особенно теперь, когда у нее появился Джордж; как она рада, что вернулась домой, в Хартест. Она надеется, сказала Георгина, что отныне они будут чаще и больше видеться друг с другом: очень ведь глупо, добавила она, жить с кем-то рядом и не встречаться по целым неделям подряд. Она спросила Мартина, не станет ли Катриона возражать, если она будет иногда приходить к ним с ребенком, и он ответил, что, напротив, Катриона будет только рада этому. Она очень переживала из-за того, что у нее никогда не было детей, и Мартин относился к ней весьма сочувственно; правда, сама-то она всю жизнь считала, что вина за это лежит на Мартине. Никаких проверок и анализов, признался он со смущенной улыбкой, они никогда не делали — сама эта процедура представлялась им ужасной; просто решили смириться с положением дел и так и жили.
— Я тоже очень рад, что ты вернулась в Хартест, — сказал Мартин Георгине, — нам это всем очень приятно. Я так боялся, что уже никогда не увижу тебя.
На протяжении нескольких последующих недель они сблизились еще больше. Часто гуляли вместе; иногда сидели и беседовали друг с другом в доме — когда, например, Мартину приходилось дожидаться, пока Александр его примет, или же когда сам Александр бывал в отъезде; несколько раз она заходила к Мартину и Катрионе домой, принося с собой Джорджа. А раз или два даже набиралась мужества и встречалась с Мартином в Мальборо, они шли в паб и там обедали. «Для меня огромная честь и удовольствие, что я могу хоть чем-нибудь тебя побаловать», — говорил ей в таких случаях Мартин. Он безоговорочно принял и считал совершенно правильными и ее решение сохранить ребенка, и нежелание говорить об этом Кендрику. «Если уж отношения не сложились, то гораздо лучше оставаться абсолютно самостоятельной».
Поначалу ее несколько озадачило, как подобная философия уживалась с его собственным браком; но потом Георгина пришла к заключению, что, вопреки всему, отношения между Мартином и Катрионой действительно сложились и их брак был по-своему вполне счастливым.
Георгина обнаружила, что Мартину нравились, его интересовали во многом те же самые вещи, что и ее, — музыка, живопись, красивые дома.
— Не обращай внимания на то, что наш дом внешне столь безобразен. Когда мы сюда только переехали, мне поначалу было очень трудно примириться с этим; но Катрионе дом понравился, и я со временем тоже привык к его внешнему виду.
Мартин рассказывал ей о Вирджинии; рассказывал то, о чем Георгина раньше не знала, и слушать его было ей приятно: о том, с какой страстью она их всех любила, как всегда сохраняла лояльность Александру («Она никогда не допускала сама и не желала выслушивать от других ни одного, буквально ни одного критического слова в его адрес»), какой она была смелой и мужественной. Когда Георгина возразила, что Вирджиния постоянно отсутствовала, бросала их одних, Мартин встал на ее защиту: работа, заявил он, была для Вирджинии очень важна, у нее был огромный талант, и этот талант придавал ей силы, помогал постоянно бороться с алкоголизмом, с ощущением себя как неудачницы в жизни, помогал преодолевать чувства, возникавшие у нее из-за того, что ее отец был всегда недоволен ею.
Мартин рассказывал ей трогательные истории, иллюстрировавшие мамино обаяние и обходительность, ее способность делать небольшие, но исполненные чуткости и внимания жесты («Катриона однажды призналась ей, что очень любит шотландские танцы, и с тех пор каждый год в день ее рождения твоя мама устраивала небольшую вечеринку, и после ужина мы все танцевали, ты обычно бывала в это время в школе»), много говорил о ее красоте («Люди останавливались и смотрели на нее, Георгина, люди, которые ее даже не знали, такая она была красавица»).
Георгина никогда не спрашивала Мартина о том, когда и как у них все началось; она не рассказала ему о Чарльзе Сейнт-Маллине и Томми и ни разу ни в какой форме не говорила с ним о Шарлотте и Максе. Отчасти потому, что ей мешали сделать это ее застенчивость и щепетильность, отчасти же потому, что ни она, ни Мартин не видели необходимости нарушать те незримые, но очень прочные рамки, которые сами же установили в своих взаимоотношениях. Находясь в их пределах, Георгина чувствовала себя в безопасности, уверенной и счастливой; эти рамки позволяли ей узнавать все то, что ее интересовало, в то же время не нанося никакого ущерба Александру. Она сознавала, что с ее стороны несколько странно ограничиваться подобными рамками там, где большинство людей на ее месте были бы одержимы чувством любопытства; но она была благодарна судьбе за эту свою способность. За пределами этих рамок лежала опасность, и Георгина не испытывала никакого желания навлекать какими-либо своими действиями эту опасность на себя.
Но лучше всего, пожалуй, было то, что Александр совершенно не догадывался ни о том, что она нашла своего второго отца, разрешила для себя загадку своего появления на свет, ни о том, насколько счастливой сделало ее это открытие.