1

Петр Николаевич ходил по Петербургу блаженно улыбаясь. Каждый встречный был ему теперь братом, каждый дом — обиталищем добрых и верных друзей. Да и кто мог считать себя счастливее его!

Сбылась мечта, которая не покидала его с отроческих лет. Теперь он будет летать сам и сумеет разработать конструкцию своего аэроплана, пользуясь личным опытом.

«Вот научусь летать, прилечу в Нижний, посажу в аэроплан Наденьку и покатаю!.. Почувствует силу крыльев — не будет бояться за меня, поверит в мое уменье. Хорошо бы и маму поднять в воздух, да страшно за сердце ее. Посмотрим Волгу…»

Петр Николаевич шагал по набережной, ожидая приезда генерала Кованько, к которому направил его товарищ военного министра.

Петр Великий вздыбил коня на гранитной скале. Могучие копыта били в небо, и казалось, что горячий всадник хочет взлететь.

«Живи он в наше время, — подумал Петр Николаевич, — непременно летал бы. Он любил скорость. Вон как вздыбил Россию!..»

Генерал Кованько принял поручика с отменной любезностью. Оказывается, Поливанов звонил ему.

— Генерал Поливанов рекомендовал мне тебя как одного из тех удальцов, которых я отбираю для воздухоплавания, — громко проговорил Кованько, вставая из-за стола. Все было крупно и могуче в этом человеке — и рост, и плечи, и черты лица.

«Так вон он какой, знаменитый Кованько!» — удивился Петр Николаевич. Он вспомнил панихидный плач, поднимаемый газетами, когда Кованько, случалось, взлетал на воздушном шаре и садился неизвестно где и как, так что несколько недель о нем не бывало никаких известий. Газеты строили сотни предположений, одно ужасней другого: возможно, он погиб голодной смертью, возможно, его загрызли звери в невылазной тайге, есть основания считать, что воздушный шар, поднявшись на большую высоту, загорелся от грозового электрического разряда… Миллионы людей каждое утро бросались к газетам: не слышно ли о Кованько?

Обросший и изможденный, появлялся он где-нибудь у Енисея или Оби, добирался до людского жилья, и вот уже газеты гремят сенсацией: «Кованько жив и невредим!», «Енисейские рыбаки издали приняли его за медведя и едва не пристрелили», «Со своим воздушным шаром Кованько тесно на нашей старой планете!»

Петр Николаевич улыбнулся, перебирая в памяти заголовки газетных сообщений. «На планете — не знаю, а здесь, в кабинете, ему и впрямь тесно».

Круглые, соколиные глаза генерала глядели пристально, в них стояло выражение любопытства и одобрения.

«Похоже, что Кованько — простая и открытая душа», — снова подумал Петр Николаевич. Исчезла робость, охватившая его, когда он переступил порог кабинета.

— Не боишься? — спросил Кованько, окончив разглядывать молодого поручика. — Воздушная стезя неверна. Да-а… Небесный океан оборудован пока что ужасно плохо — нет ни лоцманов, ни маяков, ни карт. Так, должно быть, пускался в путь первый мореплаватель. Челн, парус, крепкие руки да отважное сердце. Больше ничего!

— Милее такой челн, нежели иной современный корабль, где капитан с мышиным сердцем, ваше превосходительство, — сказал Петр Николаевич мягко, но с внутренней убежденностью. — Интересней быть пионером.

— Верно, поручик! — воскликнул Кованько. — Высшая слава принадлежит пионерам. Они срывают завесу с неведомого. По душе сказать, завидую рязанскому писарю Крякутному. Сей первый воздухоплаватель сто восемьдесят лет назад, как утверждают летописцы, «надул шар дымом вонючим и поганым и с помощью нечистой силы полетел». Грешника хотели сжечь или живым закопать в землю, да, молодчина, вовремя унес ноги.

Петр Николаевич нигде не читал о Крякутном. Вероятно, Кованько нашел сведения о нем в старинных архивах.

— Странно, — произнес Петр Николаевич, озадаченно поглядев на генерала. — Всему свету известно, что впервые изобрели воздушный шар братья Монгольфье.

Кованько отвел глаза, нахмурился и вдруг, побагровев, стукнул огромным своим кулачищем по столу:

— Враки! Бессовестные враки! Крякутный — первый воздухоплаватель. Русский человек!..

Он резко опустился в кресло, поворошил рукой темные, густые волосы, охваченные сединой у висков и, заметно остывая, произнес:

— Садись, поручик, в ногах правды нет.

«Горяч! — подумал Петр Николаевич, садясь. — Подлинный потомок запорожцев».

— Было бы очень важно, ваше превосходительство, выступить вам в печати и исправить заблуждение. Ведь речь идет о чести русского народа!

Кованько неожиданно почувствовал, что не смеет взглянуть в глаза этому молодому человеку. Вот еще чертовщина! Ну, можно ли сказать наивному юноше о том, что когда он, генерал Кованько, обратился с подобным предложением к великому князю Петру Николаевичу, августейший шеф с раздражением ответил:

— Послушайте, генерал Кованько! И охота вам вытаскивать на свет божий сомнительную запись о каком-то рязанском писаре!

«Сомнительную запись!» Кованько задрожал тогда от негодования. Но что поделаешь!.. Теперь генерал чувствовал, что краснеет под взглядом поручика.

— Русский офицер Можайский тоже за пятьдесят лет до братьев Райт изобрел аэроплан, но пионерами считают Райтов, — заметил Петр Николаевич.

— Что это у тебя за папка, поручик? — спросил Кованько, направив разговор по новому, менее опасному руслу.

«Боится!» — удивился Петр Николаевич. Подавив вздох, он протянул папку:

— Чертежи моего аэроплана.

— Так ты, оказывается, еще и изобретатель! — весело пробасил Кованько, довольный тем, что покончено с щекотливой темой. Он рассматривал чертежи, перебирая их, впрочем, без особого интереса.

— По душе сказать, мне милее воздухоплавание. Невольно проникаешься неверием в авиацию, когда видишь, сколько трупов оставляет она позади себя!

— И все-таки, авиации принадлежит будущее, ваше превосходительство, — вставил Петр Николаевич, и в голосе его прозвучало упрямое несогласие.

— Дудки! — крикнул, стукнув пятерней по столу, Кованько, и это так не шедшее к его солидному облику восклицание и почти мальчишеское, простодушно-яростное выражение его лица вдруг рассмешили Петра Николаевича и он рассмеялся, сдерживая себя, однако, чтобы не быть неучтивым.

— Дудки! — повторил генерал, не обращая внимания на смех поручика. — Воздушный шар значительно, несравненно безопаснее, и в этом его будущее!

Петр Николаевич вспомнил, что недавно в газетах промелькнуло заявление великого князя Петра Николаевича: «В аэропланы я не верю. Во всяком случае, будущее не им принадлежит». Вероятно, великий князь заимствовал эти мысли у генерала Кованько.

— Чувствуется, ваше превосходительство, что воздушный шар вам милее. А мне по душе аэроплан.

Петр Николаевич не замечал, что держал себя с генералом свободно, как с равным.

— Послушай, поручик, про случай, которому я был свидетель. Лет двадцать с лишним тому назад приехал Дмитрий Иванович Менделеев в Клин наблюдать солнечное затмение. Русское техническое общество предложило мне подняться вместе с ученым на воздушном шаре. И вот, помню, в хмурое утро сели мы в корзину. Я подал команду, солдаты отпустили канаты, но шар оставался на месте. Оболочка, снасти, мешки с песком сильно намокли от дождя и шар отяжелел.

«Придется отменить полет, — сказал я. — Двоих сразу не поднимет». «Тогда я полечу один!» — ответил Дмитрий Иванович.

Я засмеялся и говорю: «Вы создали основной химический закон — Периодическую систему элементов, знаю и благоговею перед вами. Но это не значит, Дмитрий Иванович, что вы справитесь с воздушным шаром!»

Художник Репин, друг Менделеева, бывший при этом, взмолился: «Дмитрий Иванович, вы же никогда не летали! Подумайте, прежде чем решиться на такой рискованный шаг!»

А Менделеев пожевал губами, глядит на меня и с улыбочкой говорит: «Эк угораздило вас, подполковник (я тогда подполковником был), появиться на свет этакой стокилограммовой глыбой! Да и господа из Русского технического общества тоже хороши! Что бы им прислать пилота весом килограмм в пятьдесят. Ну что ж, делать нечего… вылезайте, господин подполковник». Я послушно вылез. И что же? Менделеев полетел один. Полетел и полетел в свинцовые тучи… Произвел все научные наблюдения и преблагополучно приземлился. О чем это говорит, господин поручик?

— О великой силе духа русского ученого! — ответил Петр Николаевич, потрясенный смелостью Менделеева.

— Да! Но и о другом: о безопасности, сравнительной, разумеется, полета на воздушном шаре. Черта с два полетел бы Менделеев на этой вашей летающей гильотине — аэроплане!

Петр Николаевич грустно усмехнулся:

— Летающая гильотина! Слабонервного человека можно запугать подобным названием. И вам, ваше превосходительство, была бы благодарна Россия, зови вы молодых людей оседлать строптивого, необъезженного небесного коня — аэроплан. Вас любят, ваше превосходительство, к вам прислушиваются, на ваш зов отзовутся.

Кованько собрал в трубочку толстые губы, потом шумно вздохнул и сказал обиженно:

— Поучаешь, отрок. Старика поучаешь. Нехорошая черта. Рано указательным перстом перед носом моим помахиваешь, рано, отрок. Своего мнения об аэроплане я не изменю!

Он помолчал, зная наперед, что обида скоро уляжется, и продолжал уже тихо и спокойно, возвратив Нестерову чертежи:

— Стало быть, решено: я отдам приказ о зачислении тебя в офицерскую воздухоплавательную школу.

— Благодарю, ваше превосходительство! Но… я стремлюсь к обучению полетам на аэроплане. И хотел прибегнуть к вашей помощи в рассмотрении проекта аэроплана моей конструкции.

Кованько встал. Поднялся и Петр Николаевич.

— Вот что: дай мне чертежи, я покажу их инженер-генералу Александрову и замолвлю за тебя словечко, раз уж ты такой настойчивый. А на воздушном шаре полетай. Понюхай, как пахнут тучи, повоюй с ветром. Аэроплан не волк, в лес не убежит. К тому же я командую только воздухоплавательной школою. Да-а… Может, и ты полюбишь шарик, как я его люблю…

«Упрямый, обидчивый, но доброй и чистой души человек!» — с восхищением думал Петр Николаевич, выходя из кабинета генерала Кованько.

2

Петр Николаевич прямо от Кованько пошел на почтамт и написал письмо в Нижний Новгород.

«Мама! Наденька! Мечта моя близка к осуществлению. Я назначен в офицерскую воздухоплавательную школу. В моменты неудач, когда, казалось, все рухнуло, я не предавался унынию и отчаянию. Напротив, какая-то особенная энергия рождалась в душе и каждая постигшая меня неудача всегда давала мне новые силы… Я готов отдать жизнь ради скорейшего достижения заветной мечты. Можете поверить, что делаю это от всего сердца.

Милые! Целую вас крепко и много, много раз, а Маргариточку и того больше!.. Наденька, родная моя, скоро ли ты принесешь нам Илью Муромца?..»

После трехмесячного теоретического курса начались полеты на воздушном шаре. Сначала Петр Николаевич летал с инструктором, а потом один. Он учился находить теплые мощные потоки воздуха, поднимавшие шар все выше и выше. В такие минуты воздушный шар напоминал Петру Николаевичу планер.

«Эх, Петра Петровича бы сюда! Поглядел бы он, как я тут с ветром и с тучами воюю…

Гордо реет буревестник, черной молнии подобный…»

Петр Николаевич усмехнулся: «Далеко мне до буревестника!..»

Свободный полет на воздушном шаре был, конечно, интересней, чем неподвижное «торчанье в небе» на привязном аэростате. Но все-таки известная скованность была и здесь. Приходилось долго искать благоприятные воздушные потоки, надоедала изнурительная и часто безуспешная возня с балластом.

«На аэроплан бы мне пересесть… К нему и только к нему душа лежит».

И грезилось Петру Николаевичу: вот он подходит к самолету, садится за управление. Солдаты держат крылья. Он заводит мотор, солдаты разбегаются и машина уносит его в небо. Дыбятся сопки, на вывернутую мехом наружу романовскую шубу походит лесистый Русский остров, голубым полукругом врезалась в сушу бухта Золотой Рог, точно глядит город в окошко на седые от вечной дымки просторы Тихого океана.

«Это будет, — шепчет Петр Николаевич. — Будет! Я окончу школу летчиков и вернусь на Дальний Восток. Там все иное — и небо, и земля, и море…»

Воздушный шар набирал высоту. Его относило на Север. Балтийское море светлой сталью отливало на горизонте. «Не дай бог, унесет в море!..» — подумал Петр Николаевич. Он вспомнил недавний трагический случай. Инструктор с курсантом поднялись на воздушном шаре и не вернулись. Моряки сообщили, что шар понесло в открытое море. Начались поиски. Отрядили для спасения воздухоплавателей военный корабль.

Только на вторые сутки моряки увидали часть оболочки воздушного шара, белевшую среди волн. Корабль подошел к остаткам оболочки, но людей под ней не было. Их поглотило море…

Мысль снова и снова возвращалась к Наденьке. Когда она родила Маргаритку, врачи обнаружили, что по счастливой случайности все обошлось благополучно. «В следующий раз роды могут кончиться только одним: смертью матери», — строго, как приговор, произнес седой профессор, известный во Владивостоке своими смелыми и почти всегда успешными операциями.

Петр Николаевич побледнел и, глядя на знаменитого врача с надеждой, смешанной со страхом, спросил:

— Неужели ее не сумеете спасти даже вы… если… если…

Профессор польщенно хохотнул:

— Да, да, даже я!.. Запомните, господин муж: спасти ее сможете только вы. И погубить можете. Понятно? Счастье не любит повторяться при одинаковых обстоятельствах!

Этот разговор Петр Николаевич вспоминал потом не раз, вспоминал с мучительным стыдом, болью и отвращением к самому себе: Наденька ждала второго ребенка. Петр Николаевич не смел взглянуть ей в глаза, был подавлен и мрачен. И удивительно: Наденька успокаивала его. Смерть грозила ей, а она удерживала его от отчаяния и говорила с ласковой грустью:

— Не тревожься, Петрусь. До этого еще далеко — целых три месяца!

Ни одной жалобы, ни одного стона не услышал от нее Петр Николаевич. Его потрясла неожиданная, ни с чем не соизмеримая сила духа Наденьки, это ее внешне спокойное самопожертвование, это скромное, тихое и величайшее бесстрашие ее.

Однажды он проснулся среди ночи: Наденька плакала. Подушка ее была мокрой от слез. У него сжалось сердце, и он не смог произнести ни единого слова утешения. С тех пор по ночам Петр Николаевич часто просыпался. Прислушивался к дыханию Наденьки, вздрагивал от нелепых и страшных видений, приходивших в полудреме, терзал свою совесть укорами…

Теперь в Петербурге ему было еще тяжелей. Как решился он оставить Наденьку в Нижнем Новгороде и в такие месяцы, которые могут стать роковыми? Пусть унесла его на своих крыльях мечта о полетах. Пусть пришел к нему успех после долгих неудач. Пусть Маргарита Викторовна всегда рядом с Надей. Все равно нет оправдания его поступку. Он вспомнил, что Наденька не одобряла его новой поездки, но потом, в день отъезда, пожелала ему успеха, и было в ее глазах только это желание, только о нем думала она, забывая о себе.

«Святая! Святая моя!» — шептал он дрожащими губами. Слезы бежали по щекам…

Каждый день он писал письма и каждый день приходило письмо от матери и Наденьки.

3

Земля уходила быстро и плавно. Дома, деревья, мосты становились крохотными, игрушечными. Новые и новые дали открывались взору. Казалось, небо отступало, приподымая голубую завесу. Глядя на эту неохватную глазом ширь, на безбрежный голубой океан, куда уносил его воздушный шар, Петр Николаевич испытывал чувство какой-то бурной, неудержимой радости. Сердцу становилось легко и свободно. Забывались горести. А их снова было немало.

Начальник Главного инженерного управления инженер-генерал Александров, холеный, пахнущий тонкими духами, с женственным личиком и близоруким прищуром зеленоватых глаз, сказал ему:

— Проект вашего аэроплана, мой друг, находится сейчас у полковника Найденова, которому поручено сообщить вам результат.

— А вы, ваше высокопревосходительство, не знакомились с проектом? — спросил Петр Николаевич, почувствовав вдруг робость и перед пышной роскошью кабинета и перед этими непроницаемыми глазами.

— Знакомился, мой друг, и мнение мое вам скажут официально. Так вот-с.

Петр Николаевич вспотел. «Фу, черт, до чего скользкий, увертливый человек!.. И глазки прикрывает, и улыбочкой ослепляет. Это, брат, не Кованько!..»

Через несколько недель полковник Найденов принял Петра Николаевича и, щурясь не то от солнца, не то оттого, что перенял привычку у своего начальника, объявил беспокойному поручику об отклонении проекта.

— Когда б вы были летчиком, — добавил Найденов с мстительной колкостью, — вы сами расстались бы без сожаления со странной идеей вашего проекта.

— И летчиком буду и с идеей своей не расстанусь! — бросил поручик запальчиво. У него покраснели уши, похожие сейчас на два петушиных гребня.

— Можете итти, поручик, — холодно сказал Найденов, но в глазах его блеснуло торжество победителя.

Петр Николаевич, сдерживаясь, чтобы не повторить скандала, возникшего при первой встрече с Найденовым, быстро вышел.

— Поручик! — услышал он чей-то глухой голос и обернулся. Худощавый пожилой офицер с участливым выражением спокойных серых глаз протягивал ему руку.

— Подполковник Ульянин. Начальник авиационного отдела.

Петр Николаевич поглядел на него еще не остывшими от гнева глазами и не торопился отвечать, словно ожидая нового подвоха.

— Ишь, как вас раскалили! — засмеялся Ульянин и, взяв Нестерова за локоть, повел его по длинному коридору. — Я знакомился с вашим проектом и приложенной к нему объяснительной запиской. Признаюсь, к проекту остался равнодушен или, быть может, мало что понял в нем. Но тронула меня объяснительная записка. Настойчивая, сильная воля, смелость, бескорыстие — вот что прочел я в ней!.. И обрывок разговора вашего с полковником Найденовым слышал. Не согласен я с Найденовым! Мне кажется, он отнесся к вам с предубеждением…

Петр Николаевич вслушивался в мягкий голос Ульянина, то и дело повертывал голову, глядя на подполковника с удивлением и неожиданной надеждой.

— Помогите мне, господин подполковник! — проговорил Петр Николаевич с доверием и теплотой в голосе. — Я вижу, вы добрый человек. А в сей земной юдоли добрые люди попадаются не часто. Все больше найденовы, господин подполковник!

Ульянин снова тихо рассмеялся.

— Хорошо, постараюсь помочь…

Через несколько дней Петр Николаевич пришел к Ульянину. Подполковник был мрачен.

— Я написал представление о переводе вас в школу летчиков, но полковник Найденов… вмешался…

— Опять Найденов! — не сдержался Петр Николаевич.

— Да… И представление оставили… без удовлетворения.

Петр Николаевич при воспоминании о Найденове сжимает кулаки…

Гондолу стало сильно раскачивать. Петр Николаевич выбросил несколько совков балласта, чтобы миновать зону «болтанки». Он наносил на карту населенные пункты, над которыми пролетал воздушный шар.

Гатчино…

Вдруг шар с большой силой подбросило вверх. Петра Николаевича откинуло в другой конец корзины и прижало к мешкам с балластом.

Сильный восходящий поток неудержимо нес шар в холодную глубину неба. Петр Николаевич вскочил на ноги, дернул за веревку предохранительного клапана. Газ вырывался где-то наверху с сердитым шипеньем, но воздушный шар даже не уменьшил стремительности подъема.

Петр Николаевич отпустил веревку: дальше выпускать газ было опасно.

«Унесет тебя, Петр, к марсианам. Может, там к твоему проекту отнесутся сочувственно и ты вернешься на землю победителем», — мысленно подшутил он сам над собою. Но тут же одернул себя: вряд ли кому-нибудь пришло бы в голову шутить в такую минуту, когда его несет черт знает куда.

Петру Николаевичу стало холодно. Он глянул вниз: земля была закрыта белыми, как снег, облаками…

4

Примечал Петр Николаевич: и удачи и беды любят приходить толпою. Бывало, как зарядят невзгоды, как посыпятся удары на твою голову, — только успевай увертываться да духом не падай, жди, когда выдохнется косматая беда.

А уж выглянет краешек надежды, блеснет лучик успеха — так и знай: как солнечный восход, рождается твое счастье и много-много добрых вестей окрылят твою душу.

Как ни усердствовал полковник Найденов в отклонении и даже осмеянии изобретения Нестерова, все-таки Воздухоплавательный комитет вызвал Петра Николаевича для защиты своего проекта.

Среди экспертов сидели Яцук и подполковник Ульянин. Петр Николаевич с благодарностью пожал им руки: без их энергичного содействия не пробиться бы ему сюда, к самим богам авиационной науки. Эксперты слушали его с интересом. В молодом, двадцатичетырехлетнем поручике чувствовался недюжинный талант исследователя. Он свободно владел законами механики.

— Помянешь мое слово, как только он дойдет до обоснования боковой устойчивости, настроение комитета изменится в худшую сторону, — шепотом сказал Яцук подполковнику Ульянину.

Тот утвердительно кивнул и вздохнул:

— Да, крены, крены…

Так и случилось. Против изложенной Нестеровым теории управления своим аэропланом никто не возразил, она была ясна.

Но освещая боковую устойчивость, Нестеров большое значение придавал кренам. Лица экспертов стали скучными. Некоторые глядели уже теперь на поручика с нескрываемым неодобрением.

После короткого обсуждения председательствующий инженер-генерал Александров объявил Нестерову решение:

— Денег мы вам не дадим, поручик. В проекте вашем еще много… э-э… сырого, а некоторые положения его неверны. Подробно ознакомитесь с нашим заключением завтра, когда оно будет отпечатано. Одновременно… учитывая ваши склонности, мы ходатайствуем о назначении вас в авиационный отдел Воздухоплавательной школы.

Петр Николаевич, вначале приунывший и уже готовый ринуться в сражение за свое несчастливое детище, теперь весь залучился от радости.

— Спасибо! — произнес он, звякнув шпорами.

— И вот еще что, — добавил инженер-генерал, сощурив глаза. — Горячий вы. Это от молодости, вероятно. А конструктору надобен ум холодный.

Поднялся начальник школы Императорского аэроклуба.

— Вы хотите что-то сказать? — спросил инженер-генерал.

— Да! — ответил Яцук. — Я хочу сказать, что у иных конструкторов и ум холодный и сердце холодное. У поручика Нестерова то преимущество, что у него горячее сердце. Я бы сказал — мятежное сердце. И это хорошо!.. Я отношусь к противникам проекта его аэроплана вследствие того, что проект зиждется на ошибочной и опасной теории кренов. Но я вижу, однако, что поручик Нестеров способен сделать немалый вклад в русскую авиацию, и я твердо верю в этот вклад!

Он сел, шумно отдуваясь и смахивая платком пот с покрасневшего лица…

Не успел Петр Николаевич нарадоваться поступлению в авиационный отдел Воздухоплавательной школы, как из Нижнего Новгорода пришло письмо, написанное рукою Наденьки.

«Петрусь, здравствуй!

Спешу уведомить тебя, что с минувшего воскресенья ты стал отцом двух детей. Я родила тебе Илью Муромца — сына!..

Сероглазенький, беленький, с твоими прямыми бровями и твоим упрямым лбом. Ручонки крохотные, а уже цепкие; вчера схватил мой палец, так едва освободила. Маргарита Викторовна смеется: „В отца пошел. Цепкий!“

Ты знаешь как мы его назвали? Петром! В честь тебя! Это мама предложила, Петрусь! Об одном прошу: теперь ты должен быть вдвойне осмотрительнее. Береги себя!»

Внизу твердым мужским почерком было написано: «Петруша! Поздравляю! Появился у тебя свой Петр Петрович. Был я приглашен крестным отцом его. Горжусь и радуюсь. Петр Петрович Соколов».

Взыграло сердце у Петра Николаевича. В глазах круги красные пошли. «Стало быть, враки, враки ученейшие предсказания знаменитого профессора… Слава богу! Наденька жива, здорова!»

Он глядел на письмо, и умиление, восторг, нежность лучили его лицо…

В вагоне пригородного поезда стояла привычная скука недальней дороги. Две элегантных молодых дамы, таясь друг от друга, посматривали на интересного поручика и, наконец, отчаявшись привлечь его внимание, принялись за чтение романов. Пожилой господин в пенсне рассказывал сухонькой старушке о знакомом докторе, любившем перечислять своим пациентам покойников, которых он лечил.

«Милые, милые мои!» — шептал Петр Николаевич, занятый своими мыслями. Он жалел, что под руками нет клавишей пианино. Хотелось сыграть что-нибудь бурное, торжественное и слышать, как музыка сливается со звучанием сердца.

Сын! Петр Нестеров! Весь мир наполнялся радужными, весенними красками, все казалось праздничным: и грязный, с облупившейся краскою стен вагон, и плывшая за окном земля, недавно освобожденная от снега, и две дамы, сидевшие напротив, которым очень быстро наскучили их романы в сафьяновых переплетах, и теперь оживленно толковавшие о пророческой силе сновидений, ценах на молоко и новых французских винах, выставленных на Невском у Елисеева, и еще бог знает о чем.

Перестук колес, долгий гудок паровоза, непрерывное дребезжание двери в тамбуре — все сливалось в удивительную мелодию могучей, нарастающей, словно морской вал, симфонии. Будь под руками пианино, Петр Николаевич исполнил бы эту вдохновенную музыку.

Сын!.. «Сероглазенький, беленький, с твоими прямыми бровями и упрямым лбом…» — мысленно повторял он снова и снова…

Поезд остановился. Еще весь во власти грез, Петр Николаевич вышел на перрон Гатчино. Холодный ветер сердито рванул полу шинели. Низкие серые облака с темными обводами сеяли мелким дождем. Стоял один из тех хмурых дней, когда апрель не отличишь от октября.

Петр Николаевич ступил на окраинную улицу тихого городка и вдруг остановился. Военный оркестр заиграл траурный марш Бетховена. Четыре офицера с обнаженными головами, по древнему русскому обычаю, на длинных полотенцах несли гроб. У покойника было совсем юное лицо с припухлыми, по-детски обиженно сложенными губами. Петр Николаевич быстро отвел глаза, так не вязалось это молодое лицо, эти обиженные губы с гробом, с похоронной процессией.

За гробом, по четыре человека в ряд, шли офицеры-летчики. Шествие замыкал взвод солдат с винтовками «на плечо». «Летчика хоронят!» — догадался Петр Николаевич и присоединился к процессии.

Плакали трубы. Плакало небо. Слезы-капли бежали по темным веткам раскидистых ветел. Петр Николаевич испытывал такое чувство, будто на солнце, которое несколько минут ярко и весело светило ему, набежала тяжелая черная туча.

— Сегодня разбился Федя Волков, — сказал кто-то обреченно, — а через неделю, глядишь, кого-нибудь из нас вот так понесут…

— Что ты, Алексей! — зашикали на него со всех сторон.

— Накаркаешь еще…

— И без тебя тошно!

Вдруг недалеко от себя Петр Николаевич услышал нагловато-небрежный голос:

— …Когда муж внезапно вернулся, она сказалась больной. Лежит с мокрым полотенцем на лбу, стонет, а под кроватью… выглядывает сапог Александра…

«Где я слышал этот голос?» — подумал Петр Николаевич, стараясь припомнить и одновременно морщась оттого, что рассказчик, хороня товарища, рассказывает анекдоты.

Офицер закашлялся и обернулся. На его лице на мгновенье застыл испуг, потом заблестела притворная улыбка.

— Ба! Нестеров!.. Петька, ч-черт, поди сюда!

То был Николай Зарайский.

— Князь, знакомься: мой однокашник по корпусу и Михайловскому училищу, — громко рекомендовал он Петра Николаевича своему спутнику. Тот дружески улыбнулся, показывая белые, с голубоватым отливом зубы и тихо проговорил:

— Князь Георгий Вачнадзе.

— Для меня он просто Жоржик! — вставил Зарайский.

— Это, должно быть, потому, что ты тоже князь, — сказал Петр Николаевич.

— Разумеется, — самодовольно ответил Зарайский, не поняв иронии Нестерова. Николай всюду козырял своим княжеским титулом.

— Ну, рассказывай, — небрежно хлопнул Николай Нестерова по плечу. — Где ты был в эти годы, где служишь сейчас? Помнится, ты уехал на Дальний Восток вслед за хорошенькой, если не ошибаюсь, мадмуазелью Наденькой. Но почему ты здесь? Или ты тоже решил вступить в общество самоубийц?

— Каких самоубийц? — не понял Петр Николаевич.

— Авиаторов. Так нас называют некоторые газеты. А одно французское страховое общество считает, что пользование летательным аппаратом является высшим видом самоубийства!

— Страховое общество можно понять: оно боится связываться с авиаторами, — сказал Петр Николаевич холодно, — но тебя я что-то не пойму. Ты разделяешь мнение страхового общества?

— Этот покойник убеждает в справедливости мнения французов! — продолжал Зарайский. — Третьего дня Федька Волков пил с нами в «Яре» и плясал с цыганочками, а нынче вот… со святыми упокой!..

Петра Николаевича всего передернуло от нагловато-пошлого тона, с каким Зарайский говорил о покойном товарище и от той рисовки «избранников смерти», к которой прибегали, чаще, впрочем, перед дамами, подобные авиаторы.

— Зачем же летать, когда боишься… Пошел бы опять в гусары! — едко заметил Петр Николаевич. В нем проснулась давняя неприязнь к Зарайскому.

На лице Вачнадзе блеснула одобрительная усмешка…

— Это не твое дело! — бросил Зарайский и обиженно отвернулся. Больше он не проронил ни слова.

«Встретил дружка!» — вздохнул Петр Николаевич.

На кладбище под сенью плакучих берез тут и там блестели алые воздушные винты аэропланов на могилах погибших летчиков. Одни концы лопастей были устремлены в небо, а другие зарылись в землю, словно напоминая о трагическом мгновении, оборвавшем молодую и смелую жизнь.

В ступицы винтов были вклеены фотографии погибших. И странно, к какому бы винту Петр Николаевич не подошел, на него смотрели улыбающиеся лица, веселые, приветливые глаза.

Они улыбались, точно приветствуя его, пришедшего им на смену, и кому суждено, быть может, разделить их участь. Горькое чувство, сжало сердце Петра Николаевича.

«Да, не розами усеян путь авиатора. Как Змей Горыныч, сторожит его смерть, не пуская в небо. И все-таки… Все-таки никогда не пожалею я, что пришел на смену этим молодым, дерзким и прекрасным людям. Небо надо отвоевать у Змея Горыныча!..»

Ему понравилась мысль о Змее Горыныче. Сказка, услышанная в детстве, спустя много лет блеснет вдруг новыми красками, и человек благодарно улыбнется ей: она помогает разобраться в сложном лабиринте жизни.

5

Учебные группы еще не были укомплектованы, и вновь прибывшим офицерам разрешили заняться устройством личных дел. На тихой, усаженной липами Люцевской улице Петр Николаевич снял большую комнату с широкими окнами, выходящими в сад. Ветки яблонь мягко стучали по стеклу, на стенах солнечные зайчики прыгали по длинным теням от веток.

Но больше всего прельстило его старенькое фортепиано, стоявшее у стены возле двери. Фортепиано было совершенно расстроено, что-то в нем дребезжало и шипело, но Петр Николаевич с волнением и какой-то необыкновенной радостью сыграл любимых своих «лебедят». Нежная, ласкающая душу мелодия полилась свободно, легко, точно она была рождена этим солнечным, светлым утром, этим синим будоражащим чувства весенним небом…

Ярко-белые зайчики качались на отражениях веток. Длинные пальцы Петра Николаевича бегали по клавишам, он играл долго и жадно, истосковавшись по музыке. Потом к нему постучались. Вошел старый еврей. Нестеров осоловело глядел на него, словно внезапно разбуженный, все еще во власти сновидений. Ах, книги!.. Он купил у букиниста две связки книг.

Хозяйка квартиры удивленно рассказывала соседям:

— Чудной офицер мне попался. Право, чудной!.. Прежние жильцы все больше бражничали, из-за девок дрались, шум стоял на всю улицу. А этот — молодой, красивый, в летчики готовится, а сам тихий, ласковый, обходительный, ну, чистый агнец божий, ей право. Все больше с книжками сидит да пишет, пишет… Давеча вхожу к нему, а он… птиц рисует. Много-много птиц, да все кувыркаются они у него, будто играют… чудно! По вечерам долго сидит, не зажигая лампы, сумерничать любит. Потом вдруг заиграет на фортепиано, ах, как чувствительно заиграет!..

Наконец начались занятия в учебных группах. Изучали теорию авиации, метеорологию, моторы. Петра Николаевича определили к инструктору поручику Стоякину. Этого угрюмого, уже немолодого офицера звали «богом аэродрома», и многие гатчинские жители по вечерам ходили любоваться его полетами.

Петр Николаевич был в восторге. «Хорошо, что попал к Стоякину. Летчик отменный, я слышал о нем еще в Петербурге». Он даже не успел удивиться тому, что в группе из семи человек оказалось четыре офицера из одного кадетского корпуса — он, Зарайский, Ленька Митин и Васька Лузгин.

Поручик Стоякин, коренастый, смуглый, с твердыми, энергичными чертами лица, в кожаной тужурке, из-под полы которой выглядывал офицерский кортик, и в кожаном шлеме с большими овальными очками, молча разглядывал учеников. В его черных, строгих глазах читалось, примерно, следующее: «Ну-ка, какой народец попал ко мне? Похоже, что половина из них будет отсеяна».

Многим становилось не по себе под его пытливым, недоверчивым взглядом. Только два князя — Зарайский и Вачнадзе, — держали себя непринужденно. В ангаре тянуло сладковатым, поначалу очень приятным запахом эмалита — специальным лаком, которым покрывалась обтяжка крыльев и хвостового оперения аэроплана.

Стоякин, по слухам, не отличался многословием, и теперь Петр Николаевич в этом убедился.

— Господа офицеры! — сказал Стоякин резким голосом, будто остался недоволен осмотром своих учеников. — Запомните правило: летчик должен быть бесстрашным и осторожным. Если только осторожен — скверно, если только бесстрашен — плохо!.. А теперь перейдем к изучению аппарата. Это «Фарман-4»…

Петр Николаевич внимательно всматривался в самолет и сравнивал его с «Райтом». Он густо был опутан тросами и проволокой. Позади крыльев, на четырех стальных трубках, как обычно, находились стабилизатор и руль поворота, зато руль глубины оказался впереди, у верхнего крыла, как козырек. На нижнем крыле помещалось плетеное сиденье летчика, сзади на брусках — мотор.

«Каракатица! — неодобрительно окрестил его Петр Николаевич. — Право, каракатица!»

— Кстати, господа… Иные летчики зовут «Фарман-4» высокомерно-пренебрежительно — «Фармашкой», будто имеют дело со своим денщиком или с лакеем. Упаси вас бог от этого! «Фарман» рано или поздно отомстит за неуважение к себе…

Петр Николаевич покраснел, словно Стоякин мог прочитать его мысли. В словах инструктора слышался суеверный страх, но Нестерова удивило и глубоко тронуло другое: «Аэроплан надо любить, ведь у тебя с ним одна судьба, и не раз он спасет тебя, может быть, от верной гибели. Очень верная мысль! Не полюбив, нельзя до конца понять ни человека, ни аппарата…»

Теперь уже по-иному смотрел Петр Николаевич на «Каракатицу». Ему даже понравилось весьма любопытное крепление мотора. «Можно позаимствовать и для моей конструкции…»

В перерывах между занятиями Стоякин уходил в глубь аэродрома — курить. Уходил один и, жадно затягиваясь, выкуривал по две папиросы кряду.

Зарайский громко рассказывал про злоключения «князя Жоржа».

— Пригласила нас с ним на вечер дочь генерала Лебедева, хорошенькая Лили. Ну-с, пришли. Князь Жорж — ты меня простишь, мон ами? — на виду у всех гостей поскользнулся на паркете и, падая, зацепил старуху генеральшу, сбив ее с ног. С генеральшей сделалось дурно и она, по милости князя Жоржа, на весь вечер была водворена в спальню.

Затем принесли вазу с пирожными. Князь Жорж взял у слуги вазу и вместо того, чтобы обойти с нею дам, преспокойно взял пирожное и поставил вазу на стол. Дамы подарили нас взглядами, от которых у меня заныли зубы.

Но дальше получилось еще веселей. На стене висел «Орден де Танц», свежая краска еще не обсохла. Князь Жорж, как известно, одним глазам не доверяет и прибегает к помощи пальцев. Надо ли говорить, что вся пятерня мон ами вскоре отпечаталась на стене?.. Кончилось тем, что мадемуазелле Лили плакала, генерал топал ногами, а князя Жоржа на самом быстром аллюре вынесло на улицу…

Офицеры смеялись, подтрунивая над князем Вачнадзе. Он стоял полуопустив голову, с рассеянной улыбкой на лице…

«Что он за человек? — думал Петр Николаевич. — Временами кажется, что он неглупый, добрый и только по стародавней дурной привычке, что ли, позволяет Зарайскому корчить из него шута. По крайней мере, в случайно перехваченном взгляде его видится совсем другое, не шутовское».

Зарайский оглянулся на спину Стоякина, курившего в глубине аэродрома, и, понизив голос, будто инструктор мог его услышать, продолжал:

— Господа, только прошу оставить между нами… У меня с поручиком Стоякиным предвидятся серьезные осложнения… Как бы он не отставил меня от полетов…

— Что такое? За что? — полюбопытствовали офицеры.

Зарайский замялся:

— Видите ли… У меня с его женой… И уже давно. И самое скверное — Стоякин об этом знает. Веронике Петровне скучно с ним. Вы ведь знаете, он молчун и отшельник. А она любит бывать в обществе, танцевать, кружить головы. Ах, что это за женщина, господа!

Нагловато-красивые глаза Зарайского были сладко прищурены, и что-то обнаженно чувственное было в его полураскрытых красных губах.

«Вероника… — вспомнил Петр Николаевич, — неужели та самая, что лет десять назад гостила в имении у Зарайских? Десять лет. И вот где встретилась она снова с Николаем…» С ней была тогда Сашенька, тоненькая девушка, в которую Петр Николаевич чуть не влюбился. «Неужели и она стала… такою же, что и Вероника?»

Зарайский придал своему голосу циничную игривость (эту манеру особенно не терпел в Зарайском Петр Николаевич) и перешел к таким подробностям, что Лузгин и Митин похохатывали, как от щекотки.

Петр Николаевич, почувствовал ту хорошо знакомую ему тошноту, волной подступавшую к груди, когда рушились все перегородки, и, обычно сдержанный, он не мог предотвратить вспышки гнева. Он вознамерился было отойти прочь, чтобы не слышать ни самоуверенно-пошлой болтовни Зарайского, ни повизгивающего смеха купеческих сынков. Но вдруг прозвучал чей-то негодующий напряженный голос:

— Эт-то подлость! Да, подлость!.. За спиной поручика Стоякина рассказывать о связи с его женой и потом глядеть ему в глаза… и улыбаться… Черт! Я не умею это выразить… Но так отзываться о женщине, которая… доверила тебе свою любовь, которая…

Зарайский побагровел. Офицеры засмеялись:

— Ха-ха! «Женщина, которая доверила свою любовь!» Ты поэт, Миша.

— Ему еще никто не делал таких подарков!

— Дамы на вечерах в Собрании доверяют ему лишь свои перчатки и шляпы, не более!

Петр Николаевич посмотрел на того, кого звали Мишей. Маленький, даже хрупкий на первый взгляд юноша с круглыми щеками и детски припухлыми губами на побелевшем лице. Но в смелом разлете бровей, в гневном выражении темно-серых глаз сказывался уже мужчина, который умеет постоять не только за себя, а и за других.

«Как я его не заметил прежде? — думал Петр Николаевич. — А ведь молодец, право, молодец!»

— Ты! — бросил Зарайский, презрительно прищурясь. — Берешься судить о вещах, не имея о них ни малейшего понятия! С тобой ни одна…

— Вот-вот! — сжимая кулаки, воскликнул Миша. — Вероника Петровна для тебя вещь! Носовой платок! А поручик Стоякин, может быть, страдает…

— Господа, господа! — успокаивал князь Вачнадзе. — Горячая голова да язык — предатели, никогда не доверяйтесь им. Кстати, сюда идет поручик Стоякин.

Все стали с преувеличенной старательностью рассматривать «Фарман».

6

Полеты начались неожиданно. Стоякин долго ходил по аэродрому, выбирая место, где земля подсохла после весенней распутицы. Потом окликнул Петра Николаевича и сказал обыденным, даже скучным голосом:

— Пойдете со мной в воздух. Осмотрите аэроплан и доложите о готовности его к полету.

Петр Николаевич вытянулся, звякнул шпорами.

— Слушаюсь, господин поручик!

Стоякин глянул на ноги Нестерова и поморщился:

— С этими… бубенцами… придется расстаться. Они будут мешать управлять аппаратом.

— Слушаюсь, — улыбнулся Петр Николаевич и, нагнувшись, стал отстегивать шпоры.

Захолонуло сердце от радости. Он осматривал аэроплан и, по правде сказать, мало что видел: волненье не давало сосредоточиться. Механик Нелидов, маленький, смуглый, как цыган, унтер-офицер, ободряюще похлопал Петра Николаевича по плечу:

— Порядок! За Нелидова краснеть не будете, ваше благородие!

Петр Николаевич благодарно улыбнулся, ему понравилось излюбленное нелидовское словечко — «порядок!» Он услышал, как в десяти шагах от самолета Нелидов докладывал Стоякину:

— Ваше благородие! «Фарман» номер три к полету готов. Мотор проверен.

Петр Николаевич тоже направился к Стоякину, но тот остановил его:

— Первый полет я сделаю один.

Он отстегивает кортик. Садится в аэроплан. Твердое лицо его с плотно сжатыми губами непроницаемо.

«Бог!» — с уважением подумал Петр Николаевич.

Нелидов дернул за винт. Раздался оглушительный треск «вертушки» — все шесть цилиндров мотора «Гном» вертелись в кожухе, напоминая точило. Четыре велосипедных колеса дрожали под тяжестью биплана…

Стоякин махнул рукой, и солдаты отпустили крылья. Аэроплан, подпрыгивая, порулил по полю, потом приподнял хвост и побежал вперед. Шум мотора исчез, будто растворился в широком просторе аэродрома. И вот аэроплан уже висит в небе. Стоякин «пробует» воздух.

Офицеры с завистью и некоторым страхом одновременно, посматривают на Нестерова.

— Везет тебе, Петр! — проговорил Зарайский с напускным дружелюбием; но тут же сорвался на обиду. — Нет, ты скажи, отчего он начал именно с тебя?

— Надо же с кого-нибудь начинать, господа, — отозвался Петр Николаевич, неотрывно следя за аэропланом.

— И потом, — лукаво прищурясь, почти пропел князь Георгий Вачнадзе. — Уж что-нибудь одно, мон ами: пользоваться благосклонностью поручика Стоякина или… мадам Вероники. Раз ты предпочел последнее, не жалуйся.

— Замолчи, Жоржик! — вспылил Зарайский.

Все рассмеялись. Только один Петр Николаевич был серьезен. «Как поведу себя на аэроплане? Не даст ли себя знать малокровие, от которого не могу избавиться с детства?»

Мысли, одна тревожней другой, теснились в голове. Столько преград преодолел он, и вот теперь, когда через несколько минут аэроплан поднимет его в небо, Петра Николаевича со всех сторон обступили сомнения. «Сумею ли собрать всю свою волю в кулак? Я где-то читал про знаменитого римского оратора, который был в юности заикой, но предельным напряжением воли исправил физический недостаток… Да, сила воли — могучее оружие!»

Тем временем Стоякин приземлился и подрулил к группе офицеров.

— Летать можно! — сказал он под тонкое верещанье работавшего на малых оборотах мотора. — Поручик Нестеров, приготовиться к полету!

Механик Нелидов подает Петру Николаевичу свой старый замасленный шлем с очками и, тщательно вытерев руки, осторожно берет его офицерскую фуражку.

Быстро подавив волненье (римский оратор, преодолев тысячелетние расстояния, положил ему руку на плечо), Петр Николаевич забрался на жердочки, втиснувшись между спиною инструктора и бензиновым баком.

Стоякин порулил к посадочному знаку из двух белых полотнищ, выложенных на траве в виде буквы «т» строго против ветра. Солдат, стоявший неподалеку от знака — стартер, взмахнул белым флажком.

Мотор громко затрещал за спиною Петра Николаевича. Самолет побежал по молодой траве, еще плохо прикрывшей землю. Петр Николаевич поглядел вниз и инстинктивно схватился левой рукой за стойку, а ногами сжал спину Стоякина: они были уже в воздухе.

Петр Николаевич крепко стиснул зубы, борясь с предательской тошнотой. Кружилась голова. «Почему со мной не было такого на воздушном шаре? — спрашивал он и сам себе отвечал: „Там ты сидел в добротной гондоле и шар нес тебя мягко и плавно. А здесь висишь на жердочках, как цыпленок в когтях у коршуна!“»

Он поймал себя на том, что боится глянуть вниз и сосредоточенно разглядывает затылок Стоякина. «Фу, дьявол! Как же я буду летать?..»

И вдруг увидал насмешливый и острый взгляд поручика Стоякина в круглом зеркале, привязанном к стойке аэроплана. «Он наблюдает, как я веду себя в воздухе… как я трушу…»

Петру Николаевичу стало душно, несмотря на то, что прохладный воздух обдувал его со всех сторон. Он встретился в зеркале с глазами Стоякина и независимо улыбнулся.

Петр Николаевич осторожно осматривался. Он заметил, как дрожали тросы и концы крыльев в полете, оглядывался назад на мотор со сверкающим перламутром круга от разрезающего воздух винта, но на землю все-таки не глядел, боясь приступа головокружения.

Стойка все время мелко-мелко дрожала и оттого нестерпимо ныла рука, которой Петр Николаевич держался за стойку, чтобы не выпасть из аэроплана.

Внизу зловеще раскачивалась земля, и горизонт то исчезал, то подпрыгивал к верхнему крылу аппарата. «Как море при шторме… — подумал Петр Николаевич. — Здесь всегда шторм… Всегда!»

Временами аппарат вдруг проваливался, словно падал в пропасть, и у Петра Николаевича невольно замирало дыхание и к горлу подступала тошнота. Через несколько мгновений аэроплан вновь приобретал прежнюю устойчивость и словно катился на санях по ровной дорожке.

«Пронесло! — облегченно вздыхал Петр Николаевич. — И как спокоен, как величественно спокоен Стоякин! Воистину — бог аэродрома! Бог!..»

Мотор чихнул и перешел на негромкое добродушное бормотание. Стало слышно, как свистят расчалки и дребезжат троса. В глазах потемнело от подступавшей со всех сторон земли. Легкий толчок колесами, и костыль зацарапал травянистую почву посадочной полосы, издавая глухие, прерывистые звуки, будто где-то поблизости тупой пилой пилили дрова…

Стоякин подрулил к группе офицеров и позвал:

— Поручик Зарайский!

Петр Николаевич с трудом вылез из аэроплана. Ныло все тело. В ушах стояла острая боль.

— Валерьянки не надо, господин воздухоплаватель? — расстегивая и снимая с Нестерова шлем, намеренно громко — чтоб Стоякин услышал! — спросил Зарайский.

Никто не засмеялся. Каждый думал: «Бог весть, как почувствую себя в воздухе я сам…» Стоякин, как обычно, был непроницаем.

«Фарман» снова поднялся в небо…

Офицеры обступили Нестерова.

— Ну, как там, наверху? Небось сердце в пятки ушло?

— Что Стоякин? Не кричал?

— В воздухе… ветер… не того… не сдует?

Петр Николаевич поглядел в полные тревоги и любопытства лица товарищей и негромко ответил:

— По правде сказать… страшновато! Думаю, что с непривычки это.

Офицеры возбужденно заговорили, поглядывая на снижающийся аэроплан:

— Держись, братцы!

— Нестеров воздухоплаватель и тому страшно, а нам и вовсе пропадать!

— Миша! Комплект белья захвати непременно, пригодится!

Стоякин сел, и пока аэроплан подруливал к ангару, было слышно, как Зарайский громко пел:

— Тор-реадор, смелее в бой!.. Тор-реадор…

Когда аэроплан остановился, князь Вачнадзе многозначительно пропел в тон Зарайскому:

— …И ждет тебя лю-юбовь!

Стоякин нахмурился и резко позвал:

— Подпоручик Передков!

Миша вздрогнул и подбежал к Зарайскому за шлемом.

— Ну, как ты себя чувствовал? — спросил он с улыбкой.

— Превосходно! — с бравадой ответил Зарайский. — Словно на балу в собрании!

Но он был бледен, как мел, и у него дрожали губы.

«Как глупо я вел себя в полете! — молчаливо терзался Петр Николаевич. — Надо было смотреть, как управляет аппаратом Стоякин, а я считал волосы на его затылке. Струсил! Струсил самым постыдным образом! Что подумает обо мне Стоякин?..»

Почему-то вспомнился студенческий митинг в Петербурге, жандармский ротмистр с тараканьими усами и холодок, сочившийся по спине, когда вместе с Данилкой уходил он из актового зала университета, вобрав голову в плечи и с трудом преодолевая отвращение к самому себе… Чего испугался он тогда? Ареста? Тюрьмы? Нет! Его привела в трепет возможность исключения из Михайловского училища. В опасности была мечта об офицерской службе. Другой жизни он не мыслил себе. Офицером был отец, в офицеры произведены братья.

Сегодня он испугался того же: гибели своей мечты, такой близкой к осуществлению. Потеряй он сознание от головокружения, от душившей его тошноты — и никогда не быть ему летчиком! О том, что он мог вывалиться из аппарата, Петр Николаевич не думал.

«И все-таки мерзко, мерзко я вел себя в воздухе! Как тогда в университете. Нисколько не лучше!..»

Петр Николаевич был в прескверном настроении, когда Миша Передков выпрыгнул из аэроплана и передал шлем «князю Жоржику». Прекрасные глаза юного подпоручика горели восторгом.

— Господа! Я сочинил стихи! — сказал он громко, с нервною ноткою в голосе.

— Неужели? — удивились офицеры.

— В воздухе? Ну и Миша!

Стоякин повернулся так, что скрипнула корзина-сиденье и попросил:

— Прочтите-ка!

Винт вращался на малых оборотах, тонко и ласково высвистывая.

Передков поднял руку и нараспев продекламировал:

Один поэт поднялся в небо… О, сколько сердцу в нем замет! И тот, кто там с поэтом не был, Беднее сердцем, чем поэт.

— Хорошо! — коротко похвалил Стоякин. Товарищи шумно приветствовали Передкова:

— Молодец, Миша!

— Ты — первый небесный поэт!

Зарайский скривил рот в ехидной ухмылке:

— Очень милые стихи, конечно. Но вторые две строчки я бы изменил так:

И тот, кто там с поэтом не был, Не знает, как дрожал поэт!

Все засмеялись. Только Стоякин метнул неодобрительный взгляд на Зарайского и резко прибавил обороты мотору…

7

После трех бессонных ночей, опасений, тревожных раздумий, которые измучили Петра Николаевича, наступил, наконец, второй полет.

— Поручик! Вам разрешается класть руку сверху на рычаг управления. Чувствуйте, что я делаю, но не мешайте управлять, — быстро сказал Стоякин, не оглядываясь, словно был убежден, что каждое его слово будет «на лету» подхвачено учеником.

Стоякин порулил к стартеру.

— Следите за горизонтом! — пересиливая шум мотора, кричал он, отодвигаясь влево, чтобы Петру Николаевичу можно было взяться за ручку управления. — В этом ключ полета! Горизонт!

Петр Николаевич усердно кивал головой. Он собрал в кулак всю свою волю.

Аэроплан побежал. Горизонт подпрыгнул, качнулся и остановился у верхнего края руля глубины на носу самолета. Петр Николаевич вспотел. Нужно было успевать следить за горизонтом, который, как морская волна, то плавно взмывал вверх, то падал, «чувствовать» ручку, смотреть на альтиметр, показывавший высоту, прислушиваться к тарахтенью мотора, запоминать, как отклоняются рули глубины и элероны.

Петра Николаевича сначала удивило, что Стоякин делает небольшие, почти незаметные движения ручкой, а аэроплан слегка наклоняется и поворачивается влево или вправо, либо клюет носом. Но постепенно он стал улавливать и понимать движения штурвала. Он попытался было сам повернуть ручку вниз, но Стоякин держал ее крепко.

Теперь страха уже не было. И тошнота подступала лишь тогда, когда аэроплан проваливался в нисходящий воздушный поток.

Петр Николаевич торопливо озирался, точно стремясь как можно больше наглядеться.

«Ничего, Петр. Мы еще с тобой полетаем. И не хуже других!» — звучал в нем ликующий голос.

— Полетаем! — крикнул он громко, откликаясь своим чувствам. Стоякин не понял, покачал головой и повел аэроплан на посадку…

На земле ждала Петра Николаевича новая радость: пришла телеграмма от Наденьки о выезде из Нижнего Новгорода. Он сам, несмотря на протесты хозяйки квартиры, вымыл пол и прибрал в комнате, купил большую куклу для Маргаритки и погремушку для Петеньки, принес букет ландышей и сирени.

В цветочном магазине произошла встреча, которая его поразила необычайно. У стойкие цветами стоял Вачнадзе и говорил какой-то даме, склонившейся над корзиной с ландышами:

— Полюбуйтесь, Ксения Ивановна, какой матовый налет росы на сирени.

Дама засмеялась, и Петр Николаевич вздрогнул, до того знакомыми были и смех и голос спутницы Вачнадзе.

— Полно, Жорж! На сирени обыкновенная вода из чайника, а вовсе не роса.

Дама выпрямилась и, повернув голову, встретилась глазами с Петром Николаевичем.

— Ле-на… — невольно прошептали губы Петра Николаевича, но шепот оборвался и растаял под ее взглядом, в одно мгновение сменившем несколько выражений — и приветливость, и испуг, и радость, и тревогу.

— Здравствуйте, Петр Николаевич! — звонко проговорила она с явным намерением не дать ему говорить первому. Он поцеловал ее руку, почувствовав, как дрожат пальцы. — Я очень довольна, что вас встретила, — продолжала она. — Представьте, я уже давно здесь учительствую и как же это мы с вами не видались?

— Очень просто, — ответил Петр Николаевич сдержанно, — потому что я стал здесь обитать совсем недавно.

«Боже, как хороша она!» — думал он, любуясь ее лицом, фигурой и всем обликом ее в расцвете щедрой женской красоты.

«Значит, она приехала с Дальнего Востока и снова в опасности, в страшной опасности… Вот у кого надо учиться мужеству! Интересно, догадывается ли она, что я знаю о ней больше, чем она того желает? Догадывается. Иначе испуг не исказил бы так ее прекрасных черт в первую минуту неожиданной встречи. Но князь Вачнадзе! Почему он здесь с ней? Что общего между ними? Роман? Нет, Лена на это не пойдет. Он знает ее. Знает о ее любви к Даниле. Значит… и Вачнадзе тоже… Нет, не может быть!»

Вачнадзе сделал обиженную гримасу, что очень скрадывало смущение, разлившееся багровой краской на его лице, и произнес хрипловатым голосом:

— Представь, какая досада, Нестеров!.. Мы собрались с мадемуазелие Ксенией в Петербург на концерт Собинова. Приходим на вокзал, а нам говорят: «Извините, господа, поезда больше не ходят». «Это почему не ходят? По какому случаю?» — спрашиваем. «По случаю забастовки. Всеобщей. Сейчас по всей Руси пассажиры сидят на чемоданах и ногти грызут с досады». Ну, как тебе это нравится?

Петр Николаевич побледнел. Наденька с детьми сидит, верно, на какой-нибудь станции и дожидается, покуда окончится забастовка.

— Вот незадача! — вздохнул Петр Николаевич. — И угораздило же начать забастовку в тот самый день, когда ко мне жена с детьми выехала!..

И Лена и Вачнадзе невольно засмеялись, до того неожиданно наивно прозвучало это сетование Нестерова.

— Не спросились? — не сводя с Петра Николаевича внимательных глаз, проговорила Лена. — Впрочем, вам и вправду не до смеха.

— До свиданья! — бросил вдруг Нестеров и быстро вышел из цветочного магазина.

— Постойте, Петр Николаевич! — крикнула вдогонку Лена, но Нестеров уже захлопнул дверь.

Вачнадзе расплатился за цветы, и они вышли на улицу.

— Получилось скверно, — сказал Вачнадзе вполголоса. — Я не думал, что он знает ваше настоящее имя.

— Ничего ужасного, — ответила Лена. — Во-первых, такому легкомысленному офицеру, как вы, даме вовсе не обязательно открывать свое настоящее имя. Насколько мне известно, так поступают многие дамы при случайных знакомствах. Во-вторых, Нестеров — умный и честный человек. К тому же, мне известны его демократические настроения. Такие офицеры будут на стороне народа. Вам надо сойтись с ним ближе.

— Это верно, — задумчиво произнес Вачнадзе. — Человек он настоящий…

В это время Петр Николаевич уже выпрашивал коня у гатчинского военного коменданта. После долгих увещеваний комендант, наконец, сдался, и Нестерову подвели каурую широкозадую кобылу. Он мигом влетел в седло, и лошадь тяжело затопала копытами по дороге.

Петр Николаевич торопился попасть в Петербург засветло. Может быть, Наденька уже приехала… Нельзя же, чтобы забастовка заставила пассажиров сидеть посередине пути!

Забастовка… Теперь уже он не наблюдал ее со стороны, как некогда в сумерки у завода Лесснера на Выборгской стороне. Сейчас забастовка прикоснулась и к нему своей шершавой железной рукой.

Вспомнились недавно прочитанные стихи Блока:

…Век Девятнадцатый, железный, Воистину жестокий век!.. …Двадцатый век… Еще бездомней, Еще страшнее жизни мгла (Еще чернее и огромней Тень люциферова крыла.)

Слева и справа расстилалась голая равнина с приземистыми северными березками, с грустными погостами у молчаливых деревенек, с тихими озерами, в которые гляделись темные облака.

Ах, Русь! Матушка Русь! Какая буря ждет тебя впереди, если уже сегодня лютый ветер гуляет по твоим просторам? Ветер, обжигающий людские души. Уже пришло в волнение, грозно рокочет народное море… Не ходят поезда. Не дымят трубы заводов. Забастовка…

Рабочие забастовали… «Мало в пятом году плетей отведали!» — вспомнил он слова гатчинского военного коменданта, толстого, краснолицего подполковника с обозленными и вместе испуганными глазами.

Странно, но даже и теперь, когда рабочие с их непонятной, ужасной забастовкой поставили в трудное положение его Наденьку, его детей, даже и теперь у него не было к ним никакой злобы.

Его ошеломило открытие, подсказанное самой жизнью: рабочие забастовали — и все остановилось, все замерло. Рабочие… С детства знал он о них только то, что это плохо одетые, угрюмые люди. Пожилые — молчаливые. Молодые — бойкие и драчливые. По воскресеньям пили водку, били жен, орали песни. Никогда не задумывался Петр Николаевич над тем, что именно на этих задавленных нуждой людях держится вся жизнь с бесчисленными ее удовольствиями и щедрыми радостями для немногих. Не знал этого Петр Николаевич. Он был страшно далек от рабочих. Он тоже относился к тем немногим, ради удовольствий которых трудятся и терпят лишения эти простые люди.

Мысль эта потрясла его своей обнаженной и ужасающей правдой. «Быть буре… Ой, быть буре!.. Уже летают буревестники…»

Петр Николаевич подумал о Петре Петровиче и Лене. Они и есть те из буревестников, кого он знает. А сколько таких на Руси!.. Но чем это все кончится? Революцией? Прогонят царя? Сладкоречивые адвокаты удобно усядутся в Государственной Думе, как в санках, и бросят народу-вознице: Поше-ол! Или, как некогда во Франции, широкой рекой польется кровь, самые отчаянные штурмом возьмут Бастилию, а через год-другой победители станут узниками той же Бастилии?

Кто знает, что ждет Россию?.. Петр Петрович, Лена… Как людей хорошо их знаю. Чистые и сильные души. А каковы из них буревестники? Что придет вслед за бурей, которую они предвещают?..

Лошадь устало храпела, мотала головой, точно оглядываясь на нетерпеливого седока, гнавшего ее бог весть в какую даль.

Со стороны Петербурга выплывали тяжелые тучи. Густели сумерки.

О чем бы ни думал Петр Николаевич, куда бы ни устремлялся душою, Наденька стояла рядом, он чувствовал горячее плечо ее, видел темно-карие, смелые и добрые глаза.

Для Петра Николаевича мало было бы сказать, что он любит жену. Она с детства была рядом, с детства светила ему ее ясная, немного своенравная улыбка, и он не мог бы представить свою жизнь без Наденьки.

Вот и сейчас, пришпоривая коня, Петр Николаевич предвосхищал встречу с Наденькой, с детьми и нежно, задумчиво улыбался.

«Каков-то мой Петенька? Скорей бы поглядеть на него… Нечего сказать, отец: не имеет никакого представления о сыне… А Маргаритка уж, верно, прожужжала матери уши: „Где папа? И чего он, злой-презлой, не идет?“» Петр Николаевич вспомнил это присловье дочурки и представил себе ее милое, обиженное личико…

В Петербург он прискакал, когда было уже темно. Шел дождь, и отсветы фонарей прыгали на мостовой, дробясь на мелкие золотые брызги. Петр Николаевич оставил лошадь у военного коменданта на Инженерной, а сам отправился на Николаевский вокзал.

В городе было неспокойно. То и дело попадались кавалькады казаков и конных жандармов. Городовые ходили группами. На Невском проспекте не наблюдалось обычного оживления.

Вокзал оцепили солдаты. Петр Николаевич с трудом пробрался в зал ожидания. Пассажиры дремали на скамейках и узлах. Крестьяне и солдаты спали прямо на грязном цементном полу. Стоял тяжелый запах человечьего пота, пыли и дыма. Все кассы были наглухо закрыты.

Петр Николаевич обошел все залы ожидания, ища Наденьку. Нет, все чужие, незнакомые лица.

Вдруг кто-то окликнул его. Петр Николаевич обернулся и увидал Яцука с женой. Он подошел к ним, поцеловал руку Анны Сергеевны.

— Кого вы здесь потеряли, господин поручик? Или у вас встреча тет-а-тет? — игриво спросила Анна Сергеевна.

— Позавчера жена с детьми выехала из Нижнего Новгорода. И вот нет их еще, — мрачно ответил Нестеров.

— Уже третьи сутки как из Москвы нет поезда. За-бас-тов-ка! — неожиданно высоким и злым голосом проговорил Яцук.

— Ожидают со дня на день окончания забастовки, — грустно произнесла Анна Сергеевна. — Мамо моя с ума сойдет от тревоги. Представьте, она уже несколько дней и ночей сидит в Москве на вокзале.

— Такого никогда в России не бывало! — скрипнул зубами Петр Николаевич.

— Никогда! — горячо подхватил Яцук, однако продолжал вполголоса: — Сейчас народ почитывает тайные прокламации, слушает на митингах социал-демократов, анархистов. Искры летят и летят, а кругом горы пороху, и, бог весть, во что это выльется. Давеча я слушал одного такого — анархиста. Плечи саженные, глаза разбойные, голова вихрастая, а голос — что иерихонская труба: «Николай Гаврилович Чернышевский полвека назад писал Герцену: „Зовите Русь к топору!“ Тогда не пришло еще для этого время. Теперь мы говорим: роковой час наступил. К топору, Русь! К топору!»

— И никто не оттащил его за вихры? — все больше мрачнея, спросил Петр Николаевич.

— Что вы! Аплодировали! — возмущенно вскричал Яцук. — Топор — национальное оружие русского, как у испанца наваха, или у грузина кинжал.

— Будет вам! — всполошилась Анна Сергеевна. — Вы тут сами митинг открыли. Вы где остановились, Петр Николаевич?

— Нигде. Коня пристроил у коменданта.

— Так вы — на лошади? Из Гатчино? — удивился Яцук.

Нестеров кивнул.

— Горяч! — восхищенно протянула Анна Сергеевна. — Мы вас теперь не выпустим. Пойдемте к нам. А завтра все вместе — снова на вокзал.

— Да, да! Я недавно принял участие в работе Второго воздухоплавательного съезда. Он был созван в Москве. Очень много любопытного. Особенно для вас!

В глазах Яцука блеснул хитренький огонек: он знал, чем можно завлечь Нестерова.

— Простите, — сказал Петр Николаевич. — Я еще раз обойду залы… Может быть, они здесь…

— Да нет же, чудак-человек! — засмеялся Яцук. — Здесь одни транзитные пассажиры, которые пережидают забастовку, как тропический дождь.

Анна Сергеевна взяла мужчин под руку и они прошлись по всем залам.

— Теперь ведите меня к себе. Чай пить, — глухо сказал Петр Николаевич. Его знобило. Кружилась голова. Хотелось скорее расстаться с этой постылой ночью. «Может быть, завтра придет поезд? Может быть…»

По дороге Яцук рассказывал о работе съезда, о жарких спорах ученых по вопросу автоматической устойчивости аэропланов. Петр Николаевич плохо слушал: думою он был в Москве, на вокзале, с Наденькой и детьми…

Анна Сергеевна напоила гостя чаем с малиновым вареньем, постелила постель в кабинете мужа и строго распорядилась:

— Спать! А не то вы завтра расклеитесь.

Петр Николаевич поблагодарил, поцеловал руку Анне Сергеевне и прошел с хозяином в кабинет.

— Извините меня, дорогой Николай Андреевич… Я сегодня не похож на себя… Расскажите, пожалуйста, о работе съезда.

Яцук изумленно вытаращил глаза:

— Я же вам всю дорогу рассказывал!

— Расскажите, прошу вас. Я не мог сосредоточиться…

Яцук сел, побарабанил пальцами по столу.

— Вкратце, дело обстояло так, — начал Яцук. — Николай Егорович Жуковский сделал два доклада по главному вопросу — об устойчивости аэроплана. Он предложил испытываемый им новый способ: обеспечивать устойчивость с помощью струй сжатого воздуха или потока от вентилятора. Понимаете? Он предлагает выправлять нарушенное равновесие путем прямой реакции или воздействием на рули посредством вводимых маятниковых устройств. Ну, после докладов началось настоящее мамаево побоище!

Теперь на лице Петра Николаевича не было и тени усталости. Он весь подался вперед, подперев подбородок обеими руками.

— Ботезат, — продолжал Яцук, — вы знакомы с его исследованиями?

Петр Николаевич утвердительно кивнул.

— Так вот… Ботезат не согласился с Жуковским. «Главный вопрос, — утверждал он, — о продольной устойчивости достаточно надежно решен хвостом-стабилизатором». Тут и пошло!

Летчик Лебедев набросился и на Николая Егоровича и на Ботезата: «Всем авиаторам хорошо известно, что хвост не только не сохраняет устойчивости в ветреную погоду, но часто нарушает ее, и нам приходится вести борьбу рулями против неподвижной части хвоста. Вспомните, что сто сорок человек разбилось на аэропланах, из которых каждый был снабжен хвостом-стабилизатором!» Потом поднялся Сикорский. Слышали о таком?

— Нет, не слышал, — признался Петр Николаевич.

— И не мудрено. Он выступает впервые. Но, между прочим, недавно облетал — и весьма успешно! — два аэроплана своей конструкции. Так вот… Возражая Лебедеву, Сикорский привел слова французского рекордиста скорости Ведрина: «На быстроходном аэроплане не ветер гонит меня, а я гоню ветер!»

Анна Сергеевна забарабанила в дверь:

— Спать, полуночники!

Яцук быстро поднялся:

— Спокойной ночи, Петр Николаевич!

— Спокойной ночи, — ответил он тихо.

Сон не мог побороть Петра Николаевича. Мысли о Наденьке и детях перемежались с раздумьями над спорами ученых об устойчивости аэроплана.

Кто из них прав? Выступление Сикорского перекликалось с его собственными догадками. С увеличением скорости аэропланы будут меньше зависеть от ветра. Но разрешит ли это целиком проблему устойчивости и безопасности?

В предложении профессора Жуковского, пожалуй, больше интересного. Ведь аэроплан — не артиллерийский снаряд. Скорость увеличишь, а как сядешь?..

Медленно брезжил рассвет. Тишина была до того густой, что слышалось тиканье карманных часов, лежавших на столе…

8

Новый день не принес ничего утешительного. Начальник вокзала, тучный старик с важной осанкой и длинной бородой, расчесанной на две стороны, напоминавший адмирала Макарова, сказал доверительно Петру Николаевичу:

— Угомонятся. Живот действует исправней полиции. Как жрать нечего станет, так и угомонятся.

— Когда же все-таки можно ждать поезда из Москвы? — спросил Петр Николаевич.

Начальник вокзала пожал плечами:

— Не скажу, голубчик. Сам в потемках. Об этом не худо бы спросить у большевиков, которые всю эту кашу заварили. Так ведь не скажут. Пошлют нас с вами к чертовой бабушке!

Он засмеялся, довольный собственной шуткой.

Петр Николаевич молча поглядел на его трясущуюся от смеха адмиральскую бороду и быстро вышел. Яцук и Анна Сергеевна с нетерпением дожидались его у дверей.

— Есть надежда, — сказал он, отводя глаза. — Судя по тону начальника вокзала, поезд возможен.

— По вашему лицу не видно, чтобы эта надежда была близкой, — заметила Анна Сергеевна.

— До Луны — четыреста тысяч километров, и то человек не теряет надежды до нее добраться! — засмеялся Яцук.

Они прождали до обеда и хотели уже уходить, но тут возникло неожиданное происшествие. Петр Николаевич приметил, как прошла мимо него невысокая молоденькая девушка в потертом бархатном салопчике, в повязанном по-деревенски синем платке. На курносеньком розовом лице ее сверкнули горячие и пристальные глаза.

Чем-то напомнила она ему Наденьку. Он долго следил за ней взглядом. Ему показалось, будто девушка что-то украдкой раздавала людям. Анна Сергеевна тоже обратила внимание на девушку.

— Смотрите, как толпится возле одной девицы народ. Николай, сходи узнай, может, она продает дрожжи, в Петербурге не стало дрожжей.

— Теперь все возможно, — недовольно проворчал Яцук и направился в другой конец зала.

Через несколько минут он вернулся, зажав что-то в кулаке.

— Дрожжи! — сказал он с горькой усмешкой. — Да не те, что ты думаешь, Ганна.

Яцук разжал кулак, открывая скомканную бумажку, и, оглянувшись, шепнул:

— Прокламация!

Петр Николаевич молча взял листок и стал читать. Анна Сергеевна вырвала прокламацию и спрятала в свою сумочку.

— Вы с ума сошли, Петр Николаевич! — испуганно зашептала она. — Если вас увидят с прокламацией…

В это время среди пассажиров началось необычное движение. Блеснули погоны жандармов.

— Стой!

— Держите ее!

— Перехватывайте! — раздалось в зале.

Свистки, крики, усилившийся гул огромного зала — все это наполнило Петра Николаевича тревогой. Громко билось сердце. Где девушка? Где эта смелая буревестница? Успеет ли она скрыться от жандармов?

Петр Николаевич оглянулся: Яцук и Анна Сергеевна тоже напряженно и ожидающе глядели перед собой.

— Боже! Ее схватят, схватят! — дрожа всем телом, в страхе бормотала Анна Сергеевна.

Вдруг из толпы вихрем выметнулась та, за которой гнались. Она была без косынки. Русые волосы разметались, закрывая лицо.

Она бежала прямо на Петра Николаевича, стоявшего недалеко от входной двери.

— Держи-и! — ревели жандармы.

— Поручи-ик!..

Он стоял стиснув зубы. Кружилась голова от волненья. Девушка на бегу заметила Нестерова. Шарахнулась от него, как от огня, и скрылась за дверью. Пять жандармов тяжело топали следом…

«Она испугалась меня… Испугалась!» — с невольной обидой думал Петр Николаевич.

На улице толпа надежно укрыла девушку, и жандармы растерянно и безнадежно работали локтями, протискиваясь среди людей, которые были удивительно недогадливы и не торопились расступиться.

Яцук и Анна Сергеевна повеселели.

— Обедать, обедать! — заладили они, переглядываясь с Петром Николаевичем. Он тоже был доволен удачей безвестной девушки, но радость омрачал молчаливый укор:

«Она испугалась меня…»

Пока Анна Сергеевна подавала на стол, Петр Николаевич прочел прокламацию. На Ленских золотых приисках по приказу жандармского офицера Терещенко было убито и ранено пятьсот рабочих. Они мирно шли к администрации — чиновникам англо-русской компании просить о повышении заработной платы.

Петр Николаевич почувствовал приступ мучительной тошноты, как в свой первый полет, когда он глянул вниз, в пропасть, на дне которой лежала земля. «Куда ведет Россию полковник Преображенского полка, сидящий на троне? В какую пропасть хотят нас столкнуть? Расстреляли… Пятьсот человек… Человек!..»

Яцук что-то рассказывал о предстоящем конкурсе аэропланов в Петербурге, Анна Сергеевна мягко вышучивала растерянность Петра Николаевича при встрече на вокзале с «русской Жанной д’Арк», но он не откликался на речи своих собеседников. «Боже, как страшно, как сиротливо жить стало на Руси! И неужто не забрезжит рассвет в этой мгле? Нет, так долго продолжаться не может!..»

Глухо, словно верещанье сверчка, донесся голос Анны Сергеевны:

— Петр Николаевич! Поглядите в зеркало, на вас лица нет. Встряхнитесь! Вы же мужчина, авиатор! Хотите, пойдем сегодня слушать Собинова?

— Непременно, Ганночка! — заторопился Яцук и подмигнул Петру Николаевичу. — Собинов в Петербурге редкий гость.

…На вокзале было по-прежнему томительно. Только и нового, что заметно прибавилось жандармов. Начальник вокзала не показывался на глаза, и это обстоятельство не предвещало поезда и сегодня…

Вечером Яцуки все-таки затащили Нестерова в Мариинку. Ярко горели люстры. Сверкали золотом ложи и ярусы. Таинственно колыхался тяжелый бархат занавеса. Сколько не был здесь Петр Николаевич? Месяца два, не более. А кажется — целую вечность!

Последний раз он слушал известного московского певца Хохлова в партии князя Игоря. В памяти еще стоял могучий и мелодичный, полный боли и раздумий голос князя Игоря, томившегося в плену у хана Кончака.

Любил эту арию Петр Николаевич. Чем-то перекликалась она и с его думами о Родине, о судьбе своей.

Партер пестрел яркими платьями дам, золотыми офицерскими погонами, жирными затылками, отполированными лысинами.

Здесь все ведут себя так, будто ничего не случилось. Смеются, флиртуют с дамами, говорят пошлости под покровом туманных намеков и французских каламбуров.

А там, за стенами театра, глухая, копящаяся ненависть забастовщиков, напряженная тишина предгрозья.

Анна Сергеевна и Яцук занимали Петра Николаевича рассказами о различных забавных историях, приключавшихся с ними, но он слушал рассеянно, думая о своем…

Наконец поднялся занавес. На сцену вышел стройный мужчина в строгом черном фраке и с достоинством поклонился публике. В театре все закипело, задрожало от приветственных криков и аплодисментов.

— Собинов! — взволнованно проговорил Яцук. — И между прочим, интересная деталь: совсем недавно он был адвокатом и сам Плевако благоволил к нему!

Петр Николаевич много читал о Собинове, но ему не приходилось слышать его. Собинову на вид было лет тридцать пять, не более. Широко расставленные умные глаза под прямыми длинными бровями смотрели на публику задумчиво и, как показалось Петру Николаевичу, печально. Казалось, шумные восторги многочисленных поклонников наскучили ему и он с грустной покорностью дожидался тишины, как обыкновенно пережидают в укрытии нахлынувший ливень.

Когда все стихло, Собинов запел:

Растворил я окно,                стало душно невмочь,                        опустился пред ним                               на колени, И в лицо мне пахнула               весенняя ночь                       благовонным дыханьем сирени…

Петр Николаевич в годы юнкерства увлекался оперой, но такого чистого, глубокого голоса он не слыхал. Сам того не замечая, Петр Николаевич был целиком захвачен пением и доверчиво следовал душою за голосом певца.

Кончив петь, Собинов не поклонился публике и не дал ей пошевельнуться пока не утихли последние звуки рояля. Нестеров долго и увлеченно аплодировал.

— Оттаивает наш Петр Николаевич, — шепнула Анна Сергеевна мужу.

А Собинов запел снова:

Средь шумного бала, Случайно, В тревоге мирской суеты Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты…

Петру Николаевичу пришла вдруг в голову мысль, что слушая Собинова, он открывает в душе своей горячие ключи новых, неизведанных чувств. Прав Миша Передков в своем коротком «небесном» стихотворении:

…И тот, кто там с поэтом не был, Беднее сердцем, чем поэт.

Именно! Беднее сердцем!

Хотелось упиваться чудесными звуками. Голос Собинова переливался, как алмаз на солнце, вспышками разноцветных огней. То блеснет вдруг мягкая улыбка воспоминанья, задрожит светлая слеза грусти, то проснется не остывшая под леденящим ветром лет страсть, то забрезжит нежная и робкая, как проблеск зари, любовь…

В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь. Я вижу печальные очи, Я слышу веселую речь… Люблю ли тебя я не знаю, Но кажется мне, что люблю-ю…

В антракте, выйдя в фойе, Петр Николаевич увидал Зарайского, прогуливавшегося с какой-то дамой. Зарайский тоже заметил его и громко позвал:

— Месье Нестеров! На одну минуточку!

Петр Николаевич подошел, поклонился даме.

— С тобой, месье, хочет познакомиться Вероника… Супруга нашего «бога», а, стало быть, «богиня».

Госпожа Стоякина капризно прикрыла рот Зарайскому своим надушенным веером и, протянув руку Нестерову, проговорила лениво и с какой-то кокетливой таинственностью растягивая слова:

— Вероника Петровна…

Петр Николаевич поцеловал ее руку.

— По-моему, мы уже давно знакомы. Помните Воскресенское?

— Неужели? — округлила глаза Вероника. — Неужели вы тот самый кадет, что освободил меня из плена у взбунтовавшихся мужиков?

— Тот самый! — подтвердил Зарайский.

— Судя по тому, как вы возмужали, это было очень давно, — проговорила она, играя темными, с поволокой глазами, и продолжала понизив голос, словно подчеркивая конфиденциальность: — Стоякин говорил мне о вас как об одном из своих лучших учеников.

Петр Николаевич покраснел.

— Я очень благодарен ему, но, право, не заслуживаю столь высокой похвалы.

— Вероника, если бы ты знала, как поет месье Нестеров, о, чармант! — закатил глаза Зарайский.

— Это интересно! Оч-чень интересно-о! — произнесла Вероника вполголоса и поглядела на Петра Николаевича так, что он безошибочно мог прочитать в ее взгляде сумасшедшее желанье интимной близости с ним.

— Как она изменилась! — молча удивлялся Нестеров.

Во всей ее гибкой фигуре, в миловидном лице с выразительными, томно прищуриваемыми глазами, в красиво очерченных губах, то и дело открывавших острые белые зубки, виделось Петру Николаевичу что-то лисье и вместе с тем в ней было много привлекательного.

Зарайский держал себя с подчеркнутой независимостью, точно афишируя свою близость с ней.

— Да! — вспомнил вдруг Зарайский. — Где ты пропадаешь, мон шер? Стоякин сказал, что отпустил тебя только на одни сутки.

Петру Николаевичу не хотелось давать Зарайскому объяснений и он коротко ответил:

— Я завтра буду в Гатчино.

Госпожа Стоякина подарила Нестерова откровенно влюбленным взглядом. Да, это была ее слабость: влюбляться часто и всякий раз верить в искренность и свежесть своего чувства.

— Не беспокойтесь Петр Николаевич, — проговорила она полушепотом и покраснела. — Я закину за вас словечко Стоякину.

— Благодарю вас, — улыбнулся Нестеров. — Вы очень милы. Но, право же, я достаточно храбр для того, чтобы говорить с поручиком Стоякиным не прячась за спину его супруги.

— Однако, вы колетесь! — с шутливой обидой произнесла она и взяла мужчин под руки.

— Что вы скажете о Собинове? Прелесть, не правда ли? — спросила она, помолчав. Вопрос был обращен к Нестерову, и Зарайский обиженно насупился.

— Одно могу сказать, — горячо отозвался Петр Николаевич, словно давно ждал, когда его спросят об этом. — Завидую москвичам: они могут слушать Собинова едва ли не ежедневно!

Искусство было давней страстью Петра Николаевича, а сегодня Собинов воскресил в нем прежние увлечения, и он говорил долго и проникновенно о русской музыке, о Глинке, Чайковском, Римском-Корсакове…

Вероника Петровна слушала его с непривычно серьезным выражением. «Какой начитанный, умный мальчик!.. И интересный притом… Не то что князь Никола. Банальные анекдоты, рассказы о повадках лошадей, сплетни про офицерских жен, грубые домогания в любви… И все, что бы он ни делал и что бы ни говорил, все с сознанием собственного превосходства!.. Только и всего у Никола, что красив он. Да, красив, ничего не скажешь!

Но у этого мальчика, у Нестерова, красота иная. Мужественная, умная. И какая досада: женат!.. Впрочем, это не столь уж непреодолимое препятствие…»

После концерта Вероника Петровна долго не покидала ложу: ждала поручика Нестерова. Но он не пришел.

— Напрасны ваши совершенства! — со злорадством засмеялся Зарайский. — Нестеров не из тех, кто может по достоинству оценить святые чувства женщины.

Он мягко взял ее за талию и, придав голосу торопливую заботливость, сказал:

— Ма шере, нас ждет автомобиль.

Она устало зевнула и вдруг решительно поднялась:

— Вези, Никола! Вези хоть на край света!

— Ну зачем же так далеко? — усмехнулся Зарайский, целуя ей руку. — Всего лишь две улицы отсюда: отель «Савой»…

9

Забастовка окончилась наутро. Ярко светило майское солнце. Кудрявились чистой, молодой зеленью листьев стройные липы. В синей дымке плыла в другом конце Невского проспекта золотая игла Адмиралтейства. Разноголосый птичий гам радостной музыкой сопровождал это необыкновенное утро. Люди не замечали его, как не замечают тиканья часов в комнате во время оживленной беседы. Но стоит часам остановиться, и вас сразу охватывает ощущение пустоты, чего-то не хватает в мире.

«Боже мой, да ведь это вернулась жизнь!» — удивленно воскликнул про себя Петр Николаевич.

На вокзале все пришло в движение: послышались веселые гудки паровозов, засветились лампочки в кассах, засновали носильщики в белых фартуках.

Петр Николаевич с нетерпением ожидал московского поезда, и когда, наконец, объявили о его прибытии, он выбежал на перрон, увлекая за собой чету Яцуков.

В окошко предпоследнего вагона быстро-быстро застучали. Петр Николаевич глянул и увидал Наденьку.

В вагон доступа не было, оттуда валом валили люди. Наденька пыталась открыть окошко, тужилась, смешно высунув кончик языка, но ничего не получалось. Петр Николаевич искал взглядом детей. Наденька поняла его и подняла на руки сына, завернутого в пеленки. Розовое безбровое личико широко улыбалось. У Петра Николаевича задрожало сердце.

Он так прижался лицом к стеклу, что нос его выглядел лепешкой, и выскочившая вдруг откуда-то снизу Маргаритка, громко хохоча, через стекло целовала его в «пятак», и было слышно, как она изумленно восклицала:

— Смотри! Ведь это папа! Всамделишный папа!

Наденька кусала губы и глядела на него повлажневшими глазами…

Все-таки у Петра Николаевича недостало терпения дожидаться, пока иссякнет эта ужасающая прорва выходящих из вагона пассажиров, и он ринулся в неласковые людские волны против течения. Кто-то громко возмущался, кто-то пребольно толкнул его острым углом сундучка, но он продвигался вперед… Через несколько минут он уже крепко обнимал и целовал детей, Наденьку…

Никогда так безоблачно не было у него на душе. «Теперь — летать!.. Ничто мне теперь не помешает…»

Утром, на полетах, Стоякин вызвал Нестерова первым. После традиционного круга над аэродромом, Стоякин произвел довольно грубую посадку и остановил аппарат у старта.

— Поменяемся местами! — бросил Стоякин недовольно, будто жалел, что приходится уступать удобное сиденье пилота.

Петр Николаевич взобрался на сиденье. Стоякин приспособился сзади и, жарко дыша в затылок, сказал:

— Запускайте! И чувствуйте себя так, будто вы один в аппарате!

Петр Николаевич продел ноги в педали, открыл бензин и запустил мотор.

— На взлете выдерживай направление! Заюлишь педалями — гроб! — кричал Стоякин. Петр Николаевич поморщился: от инструктора страшно несло перегаром водки.

«Пьян! И как я с ним полечу? Что делать? Отказаться? Сослаться на боль в ноге? Нет! Примут за трусость. Эх, Стоякин, Стоякин!..»

У Петра Николаевича под мундиром намокла рубашка.

— Пошел! — крикнул Стоякин, берясь за ручку. Мотор затрещал на полных оборотах. «Фарман», приподняв хвост, побежал. Нестеров боялся, чтоб не «заюлить» педалями. От напряжения у него заныли ноги, а пальцы правой ноги свела судорога.

Наконец аэроплан взлетел, и у Петра Николаевича отлегло от сердца. «У-у… Тяжела ты, шапка мономаха!» — вздохнут он и осторожно развернулся…

В детстве, еще в первом классе корпуса читал он сказку о царе Салтане. Изумила легкая, летучая певучесть стиха:

Ветер на море гуляет И кораблик подгоняет. Он бежит себе в волнах На раздутых парусах…

Хотелось лететь следом за этим корабликом из далекого детства.

«Летать бы так… — думал Петр Николаевич, — как Пушкин стихи слагал… певуче и свободно!.. Не заложить ли мне крен? Сколько летаю, на земле веду горячие споры, а сам в воздухе не попробовал…»

Нужно было обмануть внимание Стоякина и дать крен в то мгновение, когда инструктор отпустит ручку управления. «Страшно. На земле доказывать куда легче…»

И вдруг Петр Николаевич двинул педаль влево и в ту же сторону наклонил ручку управления. Стоякин вскрикнул и ухватился за ручку, но аэроплан уже успел сделать глубокий крен и быстро развернуться влево.

— Сади-ись!! С-сво-о-лочь! — ревел Стоякин.

Петр Николаевич блаженно улыбался. Он сделал глубокий крен, которого так боятся и летчики и ученые! Глубокий крен! И как быстро и легко аэроплан развернулся! Бранись, Стоякин, бранись, сколько влезет… Земля вертится!

Он сбавил обороты, а Стоякин, плавно отдав ручку, повел аэроплан на посадку. На земле Стоякин выпрыгнул из аппарата, подозвал Нестерова к себе и заглянул в глаза.

— Вы сумасшедший, — сказал он убежденно и вдруг истово перекрестился…

Рукописный альманах Гатчинской школы отозвался на это событие так.

Целую страницу заполнило изображение круто накренившегося аэроплана. Нестеров сидел в нем в одном белье и с безумным выражением лица, напоминая самоубийцу. Под рисунком стояла подпись:

Запомни: дважды это не случится, За упокой твоей души Придется нам молиться!

Петр Николаевич хохотал вместе с другими над этим дружеским шаржем и, попросив у дежурного по аэродрому ручку с чернилами, добавил свое четверостишие:

Друзья! Отвечу коротко и просто: Поэзия сия достойна лишь погоста. Летать без кренов — все равно Что в дом входить через окно!

Стоякин собрал всю учебную группу. Он был мрачнее тучи. Сорвал с головы шлем и мял его в руках.

— Господа! — сказал он хрипло. — Поручик Нестеров, летая сегодня со мной, позволил себе… вырвать у меня ручку управления и ввести аэроплан в крутой вираж… Это могло стоить… — И вдруг, поймав усмешку на лице Нестерова, закричал гневно и визгливо: — Кто вам дал право нарушать инструкцию?! Она кровью писана! Кровью!

Петр Николаевич вздрогнул. «Эк его разобрало! Еще, чего доброго, отставит от полетов…»

— Поручик Нестеров изобретает свою теорию! — ехидно вставил Зарайский.

— Мне плевать на его теорию! — кричал Стоякин. — От теорий не умирают. А аэроплан вон сколько уволок на погост!

Нестеров вспыхнул и сделал движение рукой, собираясь возразить Стоякину, но в это время кто-то сдавил его плечо, и он услышал шепот Вачнадзе:

— Выдержка, друг мой. Помните правило: язык глуп, когда голова горяча.

Петр Николаевич послушался. Он почему-то вспомнил встречу с Леной и Вачнадзе в цветочном магазине, осветившей необычным светом «князя Жоржика».

Бывает же так: ходим мы возле человека, как мимо знакомого, ничем не примечательного дома, сплошь серого, с облупившейся тут и там штукатуркой. Но вот случайно, в сотый раз встречаясь, поднимем мы голову, приглядимся внимательней и с изумлением откроем в нем неожиданную красоту: гордую строгость линий, необычайную прелесть фрески.

Петр Николаевич глядел на Стоякина, но думал о Вачнадзе, стоявшем за спиной. «Глупо, конечно сравнивать человека с домом… Но в Вачнадзе и впрямь открылась для меня новая сторона… Или, быть может, я ошибаюсь…»

Стоякин, набранившись, вскоре остыл. Но все-таки для острастки и в назидание другим бросил, свирепо взглянув на Нестерова:

— Отстраняю вас от полетов… на неделю!

Позвав Зарайского, он забрался с ним в «Фарман», запустил мотор и порулил к старту.

Миша Передков проследил взглядом за дымком пыли, поднимаемым костылем аэроплана, потом обернулся к Нестерову и участливо сказал:

— Попало? Не отчаивайся!

— Ты теперь присоединился к таким мученикам науки, как Галилео Галилей, Коперник, Джордано Бруно, — засмеялся Лузгин, по-женски вздрагивая плечами.

— Да, только тех, кажется, сожгли, а Нестерова отставили от полетов! — уточнил Митин с серьезной миной, на которую он был большой мастак при подтрунивании.

Петр Николаевич поискал глазами вокруг себя и поднял острый камень.

— Спасайтесь! Сейчас драться будет! — взвизгнул Лузгин.

— Прежде чем смеяться, вспомните физику, — сказал Нестеров, не обращая внимания на Лузгина. Он камнем начертил на земле полукруг.

— Центробежная сила образуется при всяком криволинейном движении тела. Я убедился сегодня в полете, что крен удерживает аэроплан от падения. То есть как раз противное тому, чему учит нас Непорочная Дева Инструкция!

— Ну, подожди, — остановил его Миша Передков. — Давай сначала научимся летать по инструкции.

— Вот именно! — горячо подхватили все. — Научимся обыкновенному полету, а там видно будет!

Петр Николаевич с сердцем отшвырнул камень.

— Да это не обыкновенный, эт-то… неграмотный полет! Не заклинания инструкции, а центробежная сила нужна нам!

Офицеры испуганно умолкли. Нестеров осуждает самого «бога аэродрома» Стоякина.

— Не слишком ли круто забираешь, Петька? — спросил Митин, не моргая.

— Сокол, вот и взлетает круто! — сказал Вачнадзе, и нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез…

10

В Петербурге разбился известный русский авиатор капитан Мациевич. Газеты оплакивали его гибель сотнями статей. «Авиация, словно рождающееся из морской пены божество Эллады, восхищает и влечет к себе внимание всех. И даже сообщения о катастрофах не омрачают лика прекрасной богини. Гибнут летчики очень часто, и ореолом подвига и мученичества окутано слово „авиатор“».

Петр Николаевич скомкал газету.

— Мы не так летаем! Не так! — сказал он громким шепотом.

Вчера, перед полетом, Стоякин кричал над ухом:

— Сейчас вы должны как можно параллельнее плоскости земли провести аппарат! Поняли? Летите так, словно боитесь расплескать стакан с водой!

С каждым новым полетом все более убеждался Петр Николаевич в том, что инструктор не прав. Таинственный туман божества, которым до сих пор был окутан поручик Стоякин, быстро рассеивался.

«Бог аэродрома» все чаще приходил на полеты пьяным. На стойке аэроплана, выше зеркала, появилась маленькая иконка Николая-чудотворца, и Стоякин перед каждым полетом украдкой крестился.

— Господин поручик, — спросил его однажды Нестеров, — почему вы так строго осуждаете крены? Я сам убедился, что они помогают в управлении аэропланом.

Стоякин нахмурился, посопел носом и ответил, чтобы вся группа слышала:

— Вот скоро будешь летать один, тогда и экспериментируй на своей шее! А меня убеждает лес винтов на кладбище! Все, кто покоится там, сорвались на вираже, и я прошу это запомнить!

— Они сорвались потому, что боялись кренов… Вернее, их учили бояться таких положений в воздухе, — возразил Нестеров.

Все офицеры внимательно прислушивались к спору. «Черт возьми, а ведь стоит поразмыслить над тем, отчего погибли твои предшественники! — думали при этом они. — Кто прав — Стоякин или Нестеров?»

Большинство офицеров склонялось на сторону инструктора. «Все-таки он — бог аэродрома и ему видней», — вздыхали они.

— Нет, поручик, — с жестокой усмешкой отвечал Стоякин. — Они погибли потому, что забыли простую истину: у каждого человека всего лишь одна голова и, прежде чем рисковать, следует это принять в расчет.

— Вы видали в цирке «Чертовы петли»? — спросил Петр Николаевич, распалясь. — То же самое можно сделать и на аэроплане!

Это сравнение показалось всем настолько невероятным и диким, что многие покатились со смеху. Даже Стоякин улыбался уголками рта.

— Ничего нет смешного! — обидчиво проговорил Петр Николаевич. — Все тела подчиняются законам механики!

— А вы, Нестеров, все-таки подчиняйтесь инструкции, — уже миролюбивей улыбнулся Стоякин.

Миша Передков обнял Нестерова, шепнул:

— Ты слышал? Он сказал: «Вот скоро будешь летать один…» Значит он намерен выпустить в самостоятельный полет тебя первого!..

Петр Николаевич понял, что Миша стремится хоть чем-нибудь рассеять мрачное настроение его, и оттого, что рядом с ним была эта юная добрая душа, хотелось полететь сегодня же, доказать свое убеждение «на собственной шее», как говорит Стоякин.

Но первым вылетел не он. На следующий день Стоякин вызвал Зарайского и предложил лететь, а сам небрежно развалился на траве.

— Как?.. Один? — спросил Зарайский, нахмурясь.

— Да!..

В глазах Стоякина вспыхнул и тотчас же погас тот страшный огонек, которого все время настороженно ожидал и боялся Зарайский.

«Вот когда он отомстил мне за Веронику… Что делать? Господи!..»

Все, чему учил его Стоякин, забыл в эту минуту Зарайский, и ему показалось, будто впервые видит он аэроплан, страшное и непонятное чудовище, на котором ему предлагают лететь…

«Нестеров, тот все время спрашивает, спорит, якшается с мотористами, а я не задал, кажется, ни одного вопроса, словно не мне, а черту лысому предстоит когда-нибудь лететь одному. И вот она, роковая минута!.. Свалюсь, чует сердце, свалюсь… Или лучше отказаться? Сказать, что ничего не понял, ничего не знаю?..»

Он представил себе, как усмехнется Стоякин, как смерит его холодным взглядом его давний недруг Петька Нестеров, как поползет молва о его трусости…

— Н-нет! — не то вслух, не то про себя сказал Зарайский и, застегнув шлем непослушными пальцами, шагнул к аэроплану.

Плетеное сиденье жалобно скрипнуло под ним, аэроплан вздрогнул, и что-то похожее на стон почудилось Зарайскому в звоне расчалок и тросов.

Моторист Нелидов ухватился за лопасть винта, крикнул:

— Контакт!

Зарайский, не отвечая, включил контакт и открыл бензин. Мотор загудел. Стоякин поднялся с травы, подошел к аэроплану.

— Высота — двести метров. Один круг и — на посадку!

Зарайский кивнул и порулил. Все настороженно провожали аппарат глазами.

На старте Зарайский вдруг расстегнул ремни, подтянулся к подкосу, на котором висела иконка и, поцеловав ее, трижды перекрестился. Потом сел, застегнул привязные ремни. Двинул вперед бензиновый сектор. Мотор заревел с бешеной силой, и аэроплан побежал…

Губы Зарайского непрерывно шептали молитву. Деревья привокзального сада набегали с ужасающей быстротой.

— Господи, спаси и помилуй… — быстро-быстро шептал Зарайский слова молитвы и едва ли сознавая, что делает, он стал все больше и больше передвигать бензиновый сектор назад…

Мотор утихал. Аэроплан замедлил бег. Зарайский опустил хвост аппарата и выключил бензин. Мотор остановился.

От ангаров бежали люди. У Зарайского дрожали колени. «Что теперь будет? Что будет!..»

Впереди всех бежали Стоякин и маленький Нелидов, похожий на подростка. Стоякин поддерживал кортик и что-то кричал.

Зарайский увидал его свирепое лицо и невольно поежился: «Выгонит… Выгонит, как собаку!»

Взгляд Зарайского неожиданно упал на Нелидова и задержался на нем. Лицо механика было теперь необыкновенно бледным. Темные хохлацкие усы и густые нависшие брови еще больше подчеркивали бледность. Что-то испуганное и виноватое было в этом лице.

Зарайский решительно сузил глаза.

Первый подбежал Нелидов и, ухватившись за стойку, вскочил на нижнее крыло.

— Что стряслось, ваше…

Зарайский выждал, покуда подбежал Стоякин, а за ним и все офицеры группы, медленно отстегнул привязные ремни и вдруг с размаху ударил Нелидова сначала по одной щеке, потом по другой.

— Вот тебе, сволочь! Вот! — зычно, с ненавистью, в которую уже поверил сам, крикнул Зарайский и, повернув голову к Стоякину, доложил:

— На взлете обрезал мотор… Должно быть, засорена подводящая бензиновая трубка.

Петр Николаевич поглядел на Нелидова. Уши и щеки механика горели. В обвислых усах блестела слеза.

— Ваше благо… Ваше… — шептал он дрожащими губами.

За время обучения в школе Нестеров хорошо узнал механика Геннашу Нелидова. Это был удивительно работящий, скромный и честный человек. Теперь Нелидов плакал, кусал губы, и весь облик его выражал такое горе, что у Петра Николаевича дрогнуло сердце.

Да, может быть, Нелидов ошибся, не доглядел. Нельзя ошибаться механику. И без того смерть вырывает авиаторов одного за другим. Нельзя ошибаться… Но как посмел Зарайский бить Нелидова!

Все эти мысли и наблюдения пронеслись в голове Нестерова в какую-нибудь долю мгновенья. Его словно ветром подхватило и подняло на крыло аэроплана.

— Я не хотел с тобой… связываться. Но если ты еще раз посмеешь…

Зарайский не успел ответить.

— Прочь! — закричал Стоякин. Пересекая его лоб, набрякла синяя жила. Крутые желваки на щеках делали его лицо скуластым и страшным.

Зарайский выбрался из аэроплана. Стоякин сел на его место.

— Контакт! — крикнул Нелидов и дернул за винт. Мотор не заводился.

— Видите! — заторопился Зарайский. — Мотор неисправен, это же ясно!

— Он перегрелся и потому не заводится, — заметил Петр Николаевич. — Продуй его, Нелидов!

Механик стал вращать винт против хода и снова крикнул:

— Контакт!

Мотор чихнул, винт сделал один оборот и остановился.

— Пойдет, пойдет, Нелидов!

— Только сильнее дергай за пропеллер!

— Не мешало бы в клапана подлить бензинчику! — советовали со всех сторон механику. Гимнастерка Нелидова на спине стала темной от пота.

— Контакт!

Мотор чихнул снова и затрещал на малых оборотах.

— Держать крылья! — крикнул Стоякин. Все уперлись плечами в голубоватую снизу обшивку крыльев.

Стоякин давал мотору максимальные обороты, резко убирал и выдвигал бензиновый сектор.

Мотор был удивительно послушен и на больших оборотах ревел с неистовой силой.

Стоякин поднял руки и взмахнул ими. Офицеры, державшие аэроплан за крылья, отбежали в сторону. Через несколько минут Стоякин был уже в воздухе. В этот день он летал смелее и красивее обычного…

11

Случай с Зарайским вызвал немало пересудов. Лузгин и Митин говорили, что мотор вполне мог дать перебои и что на взлете нет ничего более опасного.

Нестеров откровенно считал Зарайского трусом и подлецом вдобавок: избиение Нелидова — не что иное, как попытка отвести от себя подозрение в малодушии.

Миша Передков сетовал на торопливость Стоякина, который задался, видимо, целью первым выпустить в самостоятельный полет своих желторотых птенцов.

Один лишь князь Вачнадзе молчал и внимательно прислушивался к горячим спорам.

Зарайский сначала оправдывался, угрожал Нестерову судом общества офицеров за оскорбление, потом притих и то и дело срывал стебельки травы и нервно кусал их зубами…

— Что скажет князь Вачнадзе? — спросил Миша, подмигнув товарищам.

— Я скажу, господа, одно: нельзя судить о черте, не побывав в его шкуре.

Петр Николаевич улыбнулся. Ай да Вачнадзе! Молчит-молчит, а скажет слово — и выходит, что именно его-то и не доставало. Зарайский подлец, конечно, но ведь никто из нас и впрямь не побывал еще в «шкуре черта». Бог знает, как поведет себя каждый из нас!..

Стоякин совершил посадку, вылез из аэроплана и, ничего не объясняя, позвал Вачнадзе.

— Взлететь и сесть. Больше ничего. С богом!

Больше ничего! Но если бы Вачнадзе знал достоверно, что он сумеет взлететь и сесть!..

Винт вращался на малых оборотах, издавая скрипящие звуки, почему-то похожие на слова Стоякина:

«Боль-ше ни-че-го, боль-ше ни-че-го!»

Нестеров с волнением следил за лицом Вачнадзе: оно было, как обычно, непроницаемо, только вплотную сошлись густые брови на переносье да твердыми, будто из камня высеченными казались его сомкнутые губы.

«Этот взлетит, — убежденно подумал Петр Николаевич, — непременно взлетит!»

Вачнадзе сел в аэроплан и порулил. Все обратили внимание, что, почти не задерживаясь возле стартера, «Фарман» приподнял хвост и понесся по полю. Казалось, что он бежит необыкновенно долго и вот-вот винт замедлит обороты.

Но Вачнадзе взлетел. Расстояние между землей и аэропланом становилось все больше.

— Молодец, Вачнадзе! — воскликнул Нестеров.

Все офицеры, кроме Зарайского, повеселели.

«Значит, и я смогу… Не боги горшки обжигают!» — так, примерно, думал каждый.

«Фарман» плавно развернулся и сделал круг над аэродромом. Потом стал снижаться для посадки. Когда оставалось метров пять до земли, неожиданно заревел мотор и аэроплан полетел на второй круг.

— Боится! — вырвалось у Зарайского.

— Волнуется! — поправил Нестеров.

— Главное — взлететь, а на земле уж как-нибудь окажешься! — сделал попытку пошутить Митин, но тут же нахмурился, следя за аэропланом.

Аппарат снижался медленно, неуверенно, будто крадучись. Перед самой землей Вачнадзе почему-то вдруг прибавил обороты мотору. «Фарман» стукнулся колесами о землю, подпрыгнул, потом ударился снова, что-то треснуло.

«Фарман» ткнулся в землю и замер с поднятым к небу хвостом.

Петр Николаевич побежал первый. Цел ли Вачнадзе? Жив ли? Его страшило что-то еще… Смутное, неопределенное, но имеющее отношение к той необыкновенной и странной встрече в цветочном магазине, когда Вачнадзе назвал Лену Мозжухину чужим именем.

Стоякин и другие офицеры бежали далеко позади.

Петр Николаевич достиг аэроплана и увидал Вачнадзе, который свисал с плетеного сиденья вниз головой. Он отстегнул привязные ремни, подпирая плечом обмякшее тело товарища, осторожно опустил его на траву.

На белом, как мел, лице Вачнадзе были крепко смежены глаза, из опухших, разбитых губ сочилась кровь… Петр Николаевич расстегнул сюртук Вачнадзе и приник ухом к его груди. Сердце билось глухо, но ровно. Жив!

— Эй! — закричал Нестеров. — Фельдшера сюда! — И в тот же миг увидал аккуратно сложенную синюю пачку бумаг, валявшуюся на траве: «Обронил!»

Он поднял пачку и незаметно сунул ее к себе в карман. Он не мог сказать точно, но каким-то подсознательным чувством угадывал, что с содержимым этой пачки связана опасность для Вачнадзе.

— Что? — спросил Стоякин, задыхаясь и на бегу придерживая фуражку.

— Цел! Полагаю, обморок у него. Фельдшер где? Фельдшер! — кричал Нестеров.

Стоякин с облегчением разразился длинным ругательством.

На легком тарантасе, в который была запряжена каурая кобыла, подкатил фельдшер — важный господин в котелке, с усами «а ля Вильгельм», степенный и медлительный до такой степени, что у Петра Николаевича возникло желание огреть его крепким нелестным словом.

Все-таки фельдшер привел Вачнадзе в чувство. Князь молча оглядел склонившихся над ним офицеров, будто припоминая, что же с ним такое приключилось, и недоумевая, отчего все собрались глазеть на него, как на диковину. Потом, окончательно придя в себя, он ощупал грудь. Петру Николаевичу показалось, что он ищет ту самую пачку, которую выронил при падении, и чтобы успокоить товарища, ласково пожал его руку, выразительно поглядев на него, проговорил:

— Не беспокойтесь.

Глаза Вачнадзе потеплели.

— Ну, что, брат? — спросил вдруг Стоякин, и в голосе его послышалась неожиданная мягкость. — Поцарапала малость земля? Меня она мяла не раз. Многие неба боятся… дураки!.. Небо, оно ласковей матери. А земля — у этой когти острые! Летчику нужно выбирать момент для посадки тогда, когда она когти убирает. Так-то!.. Неласково с тобой обошлась земля, неласково. Ну, ничего, брат! Зато ты нрав ее узнал, земли-то! Как себя чувствуешь, голубчик? Ноги, руки не болят?

— Кажется… все ц-цело, — заикаясь, ответил Вачнадзе. Потом блеснул в улыбке зубами, с трудом раздвигая разбитые губы: — Говорят… за битого… двух небитых дают.

— Верно! Ну и слава богу! — отозвался Стоякин. — Господин фельдшер, что сейчас делать прикажете?

— Я отвезу его в околоток. Полежать пару дней требуется.

Офицеры подняли Вачнадзе на руки и бережно усадили в тарантас.

— Ничего, брат, — крещение!

— Отлежишься — и снова штурмовать небо!

— Ты первый в нашей группе взлетел, — это много значит, князь! — провожали его дружескими напутствиями.

Когда приблизился Нестеров, Вачнадзе глянул на него в упор и тихо спросил:

— У вас?

— У меня, — быстро ответил Петр Николаевич и, взяв руку Вачнадзе, почувствовал, как тот слабо пожал ее.

Фельдшер взял вожжи.

— Н-но, Клеопатра! — важно сказал он и, придерживая котелок, зашагал рядом с тарантасом.

Под командой Стоякина поставили аэроплан в нормальное положение. У него был начисто снесен руль глубины, подмято шасси. Инструктор стал объяснять причину неудачной посадки Вачнадзе:

— Сначала поторопился, не погасил скорость, потом упустил ручку. А ручка, знаете ли, что уздечка у необъезженного коня: надо знать, когда держать, когда отпустить. Каверзная штука, ручка, господа!..

«У Стоякина — все каверзное, — думал Петр Николаевич, — и ручка, и педали, и мотор, и земля… Впрочем, он прав. Летчику надо глядеть в оба! Не по Невскому проспекту ходим».

Он старался внимательно слушать Стоякина, но то и дело отвлекали тревожные мысли о Вачнадзе, о той синей пачке, что искал он, как только пришел в себя…

Придя домой, Петр Николаевич с нетерпением развернул странную пачку. На маленьких белых листочках величиной с почтовую открытку было напечатано:

«К трудовому народу России.

Ленские выстрелы разбили лед молчания, и — тронулась река народного движения. Тронулась!.. Все, что было злого и пагубного в современном режиме, все, чем болела многострадальная Россия, — все это собралось в одном факте, в событиях на Лене. Вот почему именно Ленские выстрелы послужили сигналом забастовок и демонстраций…»

Пальцы Петра Николаевича дрожали.

Значит, он не ошибся, и встреча в цветочном магазине не была случайностью. Вачнадзе… тоже буревестник! Что произошло бы, найди эту пачку кто-нибудь другой? Тюрьма, каторга… Еще бы! Государственный преступник!..

Странно, Вачнадзе — князь и распространяет листовки «К трудовому народу…» Что между ними общего? Впрочем, Зарайский в отсутствие Вачнадзе как-то шутил: «У грузин так: две овечки есть — и уже князь, пять куриц завелось — княгиня!»

Так вот почему трудно было Петру Николаевичу определить, что за человек Вачнадзе! Он живет двойной жизнью…

Вспомнилась юная девушка, распространявшая прокламации на Николаевском вокзале. Вот кому трудно, чудовищно трудно. А он полагал, что труднее его ни у кого судьбы нет… Вот у кого учиться надо бесстрашию!..

Он бережно сложил листовки и спрятал пачку в письменный стол. Потом передумал и, разложив листовки на несколько тонких стопок, упрятал их в книжный шкаф между страниц словаря Брокгауза и Ефрона…

12

Ремонт «Фармана» продолжался всю неделю. Нелидову помогал один Нестеров. Будто заправский столяр, выстругивал он рубанком нервюры и рейки, разводил казеин.

— Паевой вы человек, Петр Николаевич, — сказал Нелидов.

— Отчего же — паевой? — спросил Нестеров.

— Во всякое дело свой пай вложите, стороной не пройдете. Не похожи на офицера!

— Ой-ой, — шутливо поморщился Нестеров, — от такой похвалы недалеко и до хулы, Геннадий Матвеевич!

— Нет, не то… На других офицеров не похожи. Они вон на травке лежат да анекдотами, верно, забавляются, а вы трудитесь. Руль глубины смастерили так, что мне ни в жисть не сделать!

— Зря ропщете на офицеров, Геннадий Матвеевич. Они хорошие люди.

— И Зарайский хороший? — быстро спросил Нелидов.

— Ну, в семье не без урода.

— А Стоякин? Ежели хотите знать, жизнь его в моих руках не раз была. Мотор и аэроплан когда смотришь, — душой изболеешься: нет ли где трещины в бензиновом проводе, целы ли троса, не отошли ли гайки в цилиндрах… А Стоякин что? По морде бьет не хуже Зарайского.

В голосе Нелидова звучала застарелая обида. Петр Николаевич промолчал. Да и что скажешь? Немало наблюдал он в жизни пренебрежения и даже ненависти к простым людям. Не раз открыто противился он этому. Да, видно, и впрямь плетью обуха не перешибешь. Жизнь устроена так, что в ней запутаешься, как муха в паутине… Подумать только! Его, Петра Николаевича, солдаты считают «хорошим» только за то, что он не дерется, относится к ним с уважением. Вот и Нелидов одобрительно отозвался о нем… Горько от такого одобрения, больно сердцу…

Петр Николаевич поделился с механиком своим замыслом:

— Понимаешь, Геннадий Матвеевич, недавно я вычертил на бумаге «мертвую петлю»… И рассчитал с помощью логарифмической линейки каждую деталь ее… Получается нечто неслыханно новое, опрокидывающее все «новейшие» толкования ученых о теории устойчивости аэропланов.

Нелидов смотрел на Нестерова с любовью.

— Понять мне трудно, Петр Николаевич… Из церковно-приходской школы, кроме закона божия, почитай, что ничего не вынес… Налегке вышел. Однако чую сердцем: у вас получится. Да еще как получится, Петр Николаевич!

— Сердце — советчик плохой. Оно глупо, — задумчиво усмехнулся Нестеров.

— Ой нет, Петр Николаевич. У иных лоботрясов, может, оно и глупое. А у тех, кто прожил трудную жизнь, — сердце вещее.

Петр Николаевич вспомнил насмешки офицеров:

— У тебя тяготение к цирку. Построй маленький аэропланчик и по проволоке носись над головами людей под устрашающий грохот барабана.

— Только непременно закажи пострашнее афиши. Ну, вроде — «Полет смерти» или «Акробат-самоубийца».

— И костюм в таком же роде: на спине череп с костями, на груди — пиковая девятка, восьмерка и туз.

С кем ни делился Петр Николаевич своей идеей, — все смеются. Только Нелидов поверил в него. Может быть, он и прав, Нелидов: у человека, прожившего трудную жизнь, — сердце вещее. Может быть…

Вечером в офицерском собрании у стены, где на шнурке висел рукописный «Альманах», толпились офицеры школы. Зарайский звонким голосом читал эпиграммы и стихотворные шутки под веселый смех собравшихся.

Когда Петр Николаевич подошел к этой группе офицеров, Зарайский придал своему голосу изумление:

— Господа! Обратите внимание на стихотворение-загадку. Называется оно «Кто он?»

Ненавидящий банальность, Полупризнанный герой, Бьет он на оригинальность Своею «мертвою петлей».

Вспыхнул смех. Некоторые обернулись, ища глазами Нестерова. Миша Передков бросил негодующий взгляд на Зарайского. Ему было обидно за своего друга.

— Шарада идиотская! — отозвался он дрожащим голосом. — Нестеров не из тех, кто «бьет на оригинальность». Пожалуй, это определение больше относится к автору стишка!

— О, верный Санчо Панса ринулся защищать благородного Дон-Кихота! — возвестил Зарайский. Раздался новый всплеск смеха.

— Ничего, Миша, — проговорил Петр Николаевич. — Эта «загадка» не обижает меня. Я сам отвечу на нее!

Он подошел к «Альманаху», обмакнул ручку в чернила и стал писать. Офицеры заглядывали через плечо, читали:

Коль написано: «Петля», То, конечно, это я. Но ручаюсь вам, друзья, На «петлю» осмелюсь я!

Насмешки утихли, уступая место молчаливому удивлению не тому, что Нестеров писал стихи экспромтом, а его твердому убеждению в осуществлении смелой мечты.

Одного хочу лишь я, Свою «петлю» осуществляя: Чтобы «мертвая петля» Была бы в воздухе живая. Не мир я жажду удивить, Не для забавы иль задора. А вас хочу лишь убедить, Что в воздухе везде опора.

Миша взобрался на стул и прочел вслух стихотворный ответ Петра Николаевича. Он все время глядел в сторону Зарайского, и в блеске его глаз, в торжествующем выражении заалевшего лица читалось:

«Что, господин хороший? И мы не лаптем щи хлебаем!»

Появился Стоякин. Он кого-то искал. Передков спрыгнул со стула, подбежал к инструктору:

— Вы кого ищете, господин поручик?

— Нестерова.

Петр Николаевич подошел к Стоякину.

— Поручик, отправляйтесь-ка, голубчик, спать. Завтра вам вылетать самостоятельно.

Стоякин произнес эти слова тем особенным хрипловатым голосом, в котором было что-то отцовское, заботливое. Петр Николаевич вытянулся и, хоть голова закружилась от острой радости и появилось сумасшедшее желание тут же на паркете заплясать лихо и безудержно, с достоинством ответил:

— Слушаюсь, господин поручик! Благодарю!

— Благодарить будешь, когда взлетишь и сядешь, — улыбнулся Стоякин и ласково подтолкнул Нестерова к выходу.

Миша выбежал на улицу вслед за другом.

— Петруша! — воскликнул он, обнимая Петра Николаевича. — Как я рад, дружище!.. Признаюсь тебе: когда Стоякин начал с «князьков», мне было обидно за тебя. Ты летаешь лучше нас всех, а в самостоятельный полет тебя не выпускали.

— Ну, хватил ты, брат! — смущенно заметил Петр Николаевич. — Пока Стоякин сидит за спиной, — мы все летчики, а как останешься один — так и душа в пятки:

— Нет, не поверю! — горячо сказал Передков. — Я убежден, что ты ничего-ничего не боишься. И случись война, я хотел бы быть вместе с тобой. Мы бы совершили подвиг, уверяю тебя!..

Петр Николаевич расхохотался. Ах, юноша, юноша! Он еще совсем ребенок. Но какая, все-таки, восторженная и чистая душа!

Давно прошли светлые белые ночи, но и сейчас стоял тот своеобразный серебристый полумрак, так характерный для северных ночей. Луна ныряла в белые, как снег, сугробы облаков. Ветер шумел в тугой листве кленов и лип. В привокзальном парке играл полковой оркестр, наполняя тихие улицы задорными и веселыми звуками мазурки.

— Пойдем ко мне, Мишутка! — пригласил Петр Николаевич. — Попьем чайку. А может, что-нибудь и погорячей найдется. Послушаешь, как мы с Надей музицируем.

Передков молча принял приглашение…

На крыльце, обхватив руками колени, сидела Наденька. Миша всегда испытывал странное чувство, разговаривая с женой Петра Николаевича. Она была с ним одних лет, и это давало ему основание держаться с ней довольно непринужденно. Но одновременно она стала матерью двоих детей, и тут уж дистанция была изрядной.

У него не повернулся бы язык назвать ее по имени, как обращались к ней другие.

— Надежда Рафаиловна, — довольно твердо сказал Миша, и Наденька сразу уловила в его тоне волненье, смешанное с гордостью.

— Завтра Петруша полетит один! Понимаете? Один!

Наденька прижала к груди руки, спросила срывающимся голосом:

— Как же это? Так скоро…

Петр Николаевич пожалел, что не предупредил Мишу не говорить о предстоящем полете. Теперь Наденька вся измучится, дожидаясь утра.

— Полетим. Дело нехитрое, — сказал он как можно спокойнее.

— А теперь, Надежда Рафаиловна, уложите Петрушу спать! — вдруг выпалил Передков. — А то он собирается — да минуют меня небесные громы! — выпить нечто погорячее чаю.

— Послушай, Мишка, — почти всерьез разозлился Петр Николаевич, — это называется на чистом русском языке предательством!

— За оскорбление расквитаюсь завтра, а пока — спокойной ночи! — смеясь проговорил Миша и быстро зашагал по улице.

Ночь была бессонной. Петр Николаевич знал, что и Наденька не спит, с тревогой и страхом думает о первом его полете. Он перебирал в памяти каждое замечание Стоякина, каждое движение ручкой и педалями.

Что труднее всего давалось ему? Посадка… Всякий раз, как идешь на посадку, — волнуешься. Миша даже сочинил шутливые стихи о том, что земля ревнует летчиков к небу и потому то и дело ставит синяки тем из них, кто зазевается.

— Почему Стоякин предупредил тебя о полете заранее? — неожиданно спросила Наденька голосом, в котором не было и тени сонливости.

Да, почему? Ведь и он совершал когда-то свой первый самостоятельный полет и знал, какие с этим связаны сомнения и переживания. Знал, несомненно. И все-таки предупредил… Чтобы не застать меня врасплох.

— Теперь ты не уснешь. Какой из тебя завтра будет летчик? — шептала Наденька.

— Спи, Дина. Стоякин — добрый человек, он хочет, чтобы я все основательно продумал.

Протяжно заливались петухи. «Третьи, должно быть», — думал Петр Николаевич в полудреме…

Стоякин опробовал аэроплан в воздухе, сделал два круга над аэродромом и сел.

— После ремонта «Фарман» стал строже на посадке, — сказал он, ни к кому не обращаясь, но это предназначалось для Нестерова.

«Догадывается, что у меня с посадкой не все благополучно», — нахмурился Петр Николаевич. Передков с тревожным недоумением наблюдал за своим другом. «Что это с Петром? Бледен, невесел…»

— Поручик Нестеров! — вызвал Стоякин. — Один круг!

Он отошел на несколько шагов от аэроплана, словно подчеркивая, что теперь аппарат переходит в полное распоряжение Нестерова.

У Петра Николаевича захватило дух от неожиданного и острого сознания сиротливости, покинутости всеми в эту решающую минуту. Такое чувство испытывал он малым ребенком, когда мать оставляла его одного поздно вечером в пустой квартире.

Офицеры не спускали придирчивых глаз с Нестерова. «Как поведет себя наш „полупризнанный герой?“ Похоже, что и он боится подняться…»

В это время к Стоякину подошел Нелидов. Отдал честь. Смуглое усатое лицо его улыбалось подобострастно и просительно.

— Ваше благородие! Дозвольте полететь… вместе с господином поручиком…

Петр Николаевич вздрогнул. «Нелидов поверил в меня. Жизнь свою доверяет!..»

Он решительно застегнул шлем и взобрался на сиденье. Краем глаза следил за Стоякиным и Нелидовым.

— Вот еще надумал! — недовольно бросил Стоякин. — По земле ходить надоело…

— Очень прошу, ваше благородие, — твердил Нелидов весь изогнувшись, и в каждой морщинке его лица дрожала мольба, будто от ответа поручика зависела сама судьба механика.

— Пускай полетит! — смеясь поддержали офицеры.

— Поможет Нестерову за воздух держаться!

Стоякин поглядел на Нестерова, напряженно застывшего на сиденье, потом на механика и махнул рукой:

— Ступай.

Нелидов как-то сразу преобразился, сверкая зубами, побежал к аэроплану.

— Готово, ваше благородие? — спросил он, берясь рукой за лопасть винта. В голосе механика почудилась Петру Николаевичу озабоченность друга — «не подведешь ли?»

«Не подведу, добрая, мужественная ты душа!» — хотелось ответить Нелидову, но Нестеров бросил взгляд влево — на бензиновый сектор и контакт, правой рукой взялся за ручку управления и крикнул сдавленным, каким-то не своим голосом:

— К запуску!

— Контакт!

— Есть контакт! — ответил Петр Николаевич, включая контакт и открывая бензин. Мотор стрельнул, будто над ухом ударили бумажной хлопушкой, и заработал.

Нелидов примостился сзади. Выруливая, Петр Николаевич услышал, как механик загудел над ухом:

— Ого-о-го-о! Не Зарайские мы, чать! Придет время, Пётра, мы и на Луну заберемся! Ого-о-го!

Аэроплан побежал. Все быстрее и быстрее. Петр Николаевич до боли сжимал ручку, до рези и слез в глазах всматривался в горизонт.

«Успею ли взлететь до деревьев? И что за дьявол посадил их здесь, будто назло летчикам?!»

Петр Николаевич не дышал. Ждал, когда аэроплан оторвется от земли… Наконец-то! Он облегченно вздохнул. Теперь пора отпускать ручку, чтобы аппарат полез вверх. Впрочем, нет, рано! Еще потеряешь скорость… От напряжения заныла рука. Но деревья, деревья! Не дай бог врезаться…

Петр Николаевич ослабил ручку управления, и аэроплан быстро пошел на подъем.

Нелидов притих. Он держался руками за подкосы с такой силой, что побелели ногти. «Случись чего… Костей не соберешь!»

Его охватило острое чувство страха и удивила широта простора, открывавшегося взору. Дома превратились в зеленые, красные и бурые пятна крыш, дороги обернулись белыми лентами.

Нелидов молча дивился этим превращениям и с надеждой посматривал на спину Нестерова.

«Держись, Пётра! Держись, родимый!»

Нелидов не был суеверен, но сейчас истово молился Иисусу Христу, выпрашивая благополучную посадку.

Петр Николаевич только сейчас заметил, что альтиметр показывал девятьсот метров. «Вот так забрался!» Он осторожно убавил бензин, выровнял аэроплан и полетел по горизонтали…

«Полдела сделано — взлетел благополучно»! — с уже пробивающейся сквозь опасения и заботы гордостью подумал Петр Николаевич. Почему-то вспомнился банальный анекдот об одном влюбленном в жену губернатора семинаристе, который обнадеживал себя тем, что, мол, полдела сделано: он влюблен.

Петр Николаевич, снова затая дыхание, подвинул правую ногу вперед… Еще чуточку. Еще… Чуть-чуть наклонил ручку вправо. Аэроплан едва заметно наклонился и стал поворачивать вправо. Петр Николаевич выровнял его и все движения повторил сначала. Аэроплан слушался. Слушался! Бурная волна счастья подкатила к сердцу.

— Ого-о-го-о! — кричал он, подражая Нелидову. — Ого-о-го-о!

Механик понял его, но сидел безучастно: его немилосердно тошнило, особенно в те мгновенья, когда аэроплан проваливался в невидимые и таинственные «воздушные ямы».

Петр Николаевич посмотрел вниз слева, потом справа. Где же аэродром? Дал левую ногу и наклонил ручку влево. Аэроплан повернул влево. Вдали показалось здание Балтийского вокзала. Вон он где! Стоякин, верно, ругается, поминая всех святых и чертей.

Нестеров взял курс на вокзал. Страх снова начал просачиваться в душу. «Сяду как?..»

Перед глазами встало лицо Вачнадзе с окровавленным ртом…

Вот и аэродром с белыми проплешинами взлетной и посадочной полос. Петр Николаевич медленно-медленно убавил газ — не дай бог заглохнет мотор! — и пошел на снижение.

Раздался протяжный и противный свист. Петр Николаевич сообразил, что снижается с большой скоростью и убавил угол. Свист прекратился. Нестеров почувствовал, как прилипла к спине рубашка. В шею жарко дышал Нелидов.

Слева мелькнуло белое посадочное полотнище. Мотор гудел по-шмелиному ровно и глухо. С присвистом стрекотал на малых оборотах винт.

Петр Николаевич замер: вот-вот аэроплан должен коснуться земли колесами. Плавно выбрал ручку на себя. Толчок. Аэроплан катится по земле… Сел!

— Ого-о-го-о! — протяжно и ликующе протянул Нестеров. — Ого-о-го-о!

Ему нравится самому этот могучий, лихой, торжествующий возглас. Он похож на музыкальную гамму. До-ре-ми-фа!

Петр Николаевич отстегнул привязные ремни, выключил мотор. Аэроплан окружили офицеры.

— Спасибо, поручик! — сказал Стоякин, пожимая руку Нестерову. — Не подвел. Сел на три точки!

Нелидов с трудом выбрался из «Фармана» и пошел шатаясь, как пьяный.

— Укачало! — смеялись офицеры.

Петр Николаевич смотрел ему вслед с ласковой задумчивостью…

13

По вечерам, когда солнце медленно клонилось к закату и в воздухе стояла необыкновенно безмятежная, задумчивая тишина, любили жители Гатчины наблюдать полеты авиаторов. Аварии и катастрофы были столь часты, что люди расценивали каждый полет единоборством гордого человеческого духа с неукротимой и капризной стихией неба.

Перрон Балтийского вокзала и привокзальный сквер заполняли густые толпы народа.

Прежде с уст не сходило имя «бога аэродрома» поручика Стоякина. Теперь появился у публики новый кумир — поручик Нестеров.

Мотористы во главе с Нелидовым к своим восторженным рассказам о поручике Нестерове примешивали немало фантазии, и вот, подобно волнам от брошенного в воду камня, разбегалась, множилась, обрастала самыми невероятными подробностями стоустая людская молва…

Передавали, будто из Петербурга приезжал какой-то фабрикант, слезно молил заключить с ним контракт на любых условиях — только согласись, мол, летать за плату над одним из столичных ипподромов. И будто Нестеров ответил ему так:

«Вы сказали — на любых условиях? Хорошо! Тогда вот мое условие: раздайте рабочим весь свой капитал, тогда я, может, и стану иметь с вами дело!»

Вачнадзе передал однажды этот ходивший в народе рассказ Нестерову. Тот польщенно рассмеялся, потом задумался.

— Пожалуй, так… — сказал он тихо.

— Что «так»? — не понял Вачнадзе.

— Полезно запомнить, говорю, на будущее. Теперь я знаю, что ответить, если…

— А-а… — улыбнулся Вачнадзе.

…В этот мягкий субботний вечер публики собралось больше обычного: питомцы Стоякина после тренировочных полетов сдавали экзамены на звание «пилота-авиатора». Посторонние люди бродили у ангаров, подходили к аэропланам и с опаской щупали крылья…

У крайнего ангара стояли Зарайский и жена Стоякина.

— Благослови, Вероника, — произнес он тихо. — Сейчас мне лететь…

Он сказал это неожиданно просто, без обычной рисовки, и Вероника Петровна настороженно улыбнулась:

— Что же… Желаю тебе удачи, Ника.

— Удачи! — вздохнул он. — Она неуловима, как дерзкая и хитрая птица.

— Плохой из тебя птицелов! Нестеров, вон, держит уже ее за крылья.

Зарайский со злобной проницательностью заглянул в ее прищуренные глаза.

— Когда ты кончишь охотиться на птицеловов! — сказал он раздраженно. — Ты думаешь — я летаю хуже этого нижегородского голубятника?

— Я ничего не думаю, — ответила она с небрежностью, в которой сквозил сарказм. — Я только помню, как месяца два тому назад ты струсил, побоявшись взлететь, и все свалил на механика.

— Ложь! — вскрикнул Зарайский с болезненной гримасой, словно его ущипнули. — Это выдумал Нестеров, а Стоякин поверил ему.

— Во всяком случае, ты должен благодарить меня, — ее губы изогнулись не то жалостливо, не то брезгливо. — Стоякин намеревался тебя выгнать…

Зарайский задумался. Что влекло его к этой изрядно помятой чувственными излишествами даме?.. Красота? Он мот найти женщину в стократ красивее. Острый, кокетливый, временами безжалостный ум? Отчасти так. Поначалу ему было только забавно, не более, что Вероника Петровна затеяла с ним игру, чем-то напоминавшую забаву кошки с мышью, но только с той разницею, что трудно было сказать, кто у кого чаще бывал в зубах.

Потом он стал испытывать неодолимую потребность встречаться с ней, слушать ее милые колкости и временами украдкой заманивать ее, как в силки, на вечер в отель. Он приохотился к этой любви в украдку, хотя ни для кого, в том числе и для Стоякина, связь Зарайского с Вероникой Петровной не была тайной.

Подумать только, что Вероника, которую он знал еще девушкой, наивной и взбалмошной, превратилась теперь в женщину, владеющую колдовством непонятной и прямо-таки царственной власти над ним!

— Мне смешны потуги принудить меня любить тебя! — сказала она однажды Зарайскому.

— Как? — удивился он вполне искренне. — Разве у нас не любовь?

Она долго хохотала, ероша его старательно уложенную прическу.

Теперь Вероника Петровна словно продолжала начатый давно разговор.

— Ах, юноша!.. Ты никогда не сумеешь любить, потому что у тебя холодное сердце эгоиста. Когда любят, отдают своей любви все и не жалуются на лишения. Стоякин, тот любит, да!.. Сколько я… мы доставили ему терзаний, — а терпит! О себе не говорю. Я не отношусь к тем женщинам, которые отдают любви все, что имеют, а потом жалуются, что их обокрали!..

Она стояла против него — стройная, гибкая, насмешливо-недоступная. Такою она всегда нравилась ему, возбуждая желание сломить эту недоступность, погасить эту усмешку превосходства победительницы.

— И все-таки, Вероника, в твоих словах слышится жалоба, — тихонько ужалил ее Зарайский.

— Ошибаешься. Сегодня, может быть, последний раз подвергаю я испытанию чувство твое…

— Чего же ты от меня требуешь? — спросил он, нервно теребя ремешок, отчего все время подпрыгивал кортик.

Вероника Петровна понизила голос до шепота:

— Ты должен сегодня доказать, что летаешь не хуже, а лучше Нестерова. До сих пор твою удаль видели лишь в ресторанах. Иной раз приходит в голову мысль: не научиться ли мне летать? Я бы показала тебе, что такое храбрость!..

— Кабы не «бы», то и мухомор годился б в грибы! — засмеялся Зарайский.

Вероника Петровна обиженно отвернулась. Он быстро взял ее напудренную, пахнущую ландышем руку и, поцеловав, проговорил тем хорошо знакомым ей бархатистым голосом, который появлялся у него всегда, когда ему самому казалось, что он вовсе не напускает на себя храбрость:

— Обещаю, Вероника. Я утру нос этому… этому…

Он не докончил. Подбежал коренастый солдат с рыжими прокуренными усами и, вытянувшись, доложил:

— Ваше благородие! Господин поручик просют вас до себе!

Зарайский кивнул Веронике Петровне и побежал, задыхаясь от волнения…

Члены экзаменационной комиссии стояли возле посадочных полотнищ. Среди них был и начальник школы подполковник Ульянин. На маленьком раскладном стульчике сидел приехавший из Петербурга председатель комиссии полковник Найденов.

Стоякин быстро подошел к полковнику Найденову и, отдав честь, доложил:

— Первым держит экзамен на звание пилота-авиатора поручик Нестеров!

— Начинайте, начинайте! — заторопил Найденов. — А то, не дай господь, поднимется ветер… Погода нынче капризна, что женщина.

Стоякин взмахнул флажком, и Петр Николаевич, ждавший сигнала в «Фармане» с работающим на малых оборотах мотором, порулил к старту. Он уже хорошо освоился с аэропланом, и каждый полет имел свою неповторимую прелесть.

И все-таки он волновался. Такое же состояние испытывал он, когда пел на людях любимые романсы или народные песни. Сердцу было легко, вольготно, и вместе с тем брала оторопь: «А вдруг сорвусь?»

Стоякин, заменяя стартера, взмахнул флажком снова. Нестеров подвинул бензиновый сектор. Мотор затрещал, унося аэроплан вперед.

Петр Николаевич оторвал машину от земли, в сотый раз кляня дурацкое упрямство высокого начальства, не позволявшего срубать деревья. Говорили, что эти березы были посажены по велению императрицы Александры Федоровны.

Почувствовав по теплым потокам воздуха, бившим в лицо, что скорость достаточная, сделал глубокий крен и развернулся с той плавной и быстрой легкостью, по которой гатчинцы уже безошибочно узнавали пилота.

Полковник Найденов отодвинул на затылок фуражку с овальными летными очками над козырьком и, вынув надушенный носовой платок, вытер белый, с залысинами лоб.

— Он у вас сорвется, если не через пять, то через десять минут, — сказал он с раздражительностью высокого начальственного лица, которое, случись сегодня кому-нибудь разбиться, будет иметь неприятное объяснение с самим военным министром. — Теперь я вспоминаю этого безумца, приносившего ко мне преглупый проект своего аэроплана.

— Не извольте беспокоиться, господин полковник, — заметил Ульянин. — Нестеров зарекомендовал себя у нас отличным учлетом.

Петр Николаевич сделал предусмотренные программой десять восьмерок с набором высоты сто метров. Оставался получасовой полет. «Что же, я и буду полчаса на людей скуку нагонять?» — подумал он, приметив, как густеют толпы зрителей на аэродроме и на перроне вокзала. Он вспомнил, как недавно на Корпусном аэродроме в Петербурге летали русский летчик Абрамович и молодой голландец Фоккер. Они делали не допустимые по инструкциям виражи, и Петр Николаевич долго рукоплескал от восторга. Это было именно то, что проповедовал в школе он сам и за что подвергался постоянным насмешкам.

Он набрал высоту пятьсот метров и заложил крутой левый вираж. Потом выровнял машину и подвинул правой ногой, одновременно ручку наклонив вправо. Попеременно врезались в небо то правое, то левое крыло.

Не видали еще гатчинцы подобных полетов! Обычно аэроплан медленно, почти незаметно для наблюдающих с земли, поворачивался и, казалось, не летел, а висел в небе. И это было понятно: аэроплан не велосипед, с которого, если упадешь, через минуту поднимешься и, отряхнув пыль, поедешь дальше. На аэроплане летчик все время балансирует над пропастью…

Но сейчас «Фарман» словно бы превратился в большую и ловкую птицу, свободно и смело чертившую небо. И потому, что люди знали — аэропланом управляет человек, полет казался им песней без слов, той песней, что слушаешь, затая дыхание…

Полковник Найденов вскочил, отшвырнул ногой раскидной стульчик.

— Что он делает?! Что делает! С-самоубийца! — закричал он, уронив фуражку. Начальник школы побледнел и переглянулся с поручиком Стоякиным, у которого в глазах были тревога и растерянность.

Между тем аэроплан начал терять высоту и плавно заскользил на посадку. Как только жиденькие велосипедные колеса коснулись земли, шумная людская толпа ринулась навстречу. Прерывистый разноголосый крик дрожал над аэродромом.

— Что это? Что они кричат?! — гневно и испуганно спросил полковник Найденов.

— Кричат: «Ура, Нестеров! Ура!» — с ликующим, счастливым лицом ответил выскочивший откуда-то Нелидов и, подбрасывая вверх свою фуражку, побежал вслед за толпой.

— Черт знает, что такое! — процедил сквозь зубы Найденов. — Господин начальник школы! Не находите ли вы, что это скорее напоминает балаган, нежели военную школу летчиков?

— Поручика Нестерова проверял в воздухе прибывший вместе с вами капитан Разумов и остался доволен, — проговорил подполковник Ульянин и не то виновато, не то обиженно насупился.

А Нестерова, покрасневшего от смущения, людская волна высоко подбрасывала в воздух и бережно подхватывала, чтобы через минуту взметнуть снова.

Полковник Найденов некоторое время молча исподлобья глядел на взлетавшего над толпою Нестерова, потом сказал с холодной, отчетливо слышимой враждебностью:

— Арестуйте его на трое суток…

Наконец, восторг толпы угомонился. Петр Николаевич очутился на земле, но десятки рук цепко держали его, не отпуская ни на шаг. Он задыхался от усталости, смущения и медленно копившегося раздражения. Толпа давила со всех сторон.

— Господа, господа! Отпустите, ради Христа, — просил он с полуулыбкой, составляя планы освобождения из своеобразного плена. — Я не знаменитый тенор, не святой и даже не глотатель шпаг. Обыкновенный учлет, то есть ученик-летчик…

— Необыкновенный! — кричали из толпы.

— Орел!

— Учителей за пояс заткнул!

— Ура, Нестеров!

— Ура-а!

Петр Николаевич перестал улыбаться. Появилась обида на этих будто сошедших с ума людей, которые не слушались никаких резонов…

В это время раздался тонкий женский голос:

— Петр Николаевич! Господин Нестеров! К начальнику школы!

Нестеров узнал голос Вероники Петровны и ухватился за него, словно за брошенный ему спасательный круг.

— Пустите, господа! К начальнику школы вызывают. Да отпустите же наконец!..

Потный и обессиленный, Петр Николаевич все-таки избавился от жарких объятий толпы. Солдаты откатили аэроплан к ангару.

— Фу, черт! — вздохнул он, утирая лицо носовым платком. — Умаялся!

Смех Вероники Петровны рассыпался тоненьким звоночком:

— Ну что, слава похожа на розу, не правда ли? Вслед за ароматом испытываешь уколы ее шипов!

— Верно, Вероника Петровна! Теперь я понял, отчего Собинов в антрактах запирается от поклонников на два замка, а после концерта ускользает через запасный выход, низко надвинув на глаза шляпу и закутавшись в плащ.

— К начальнику школы вас не звали, — сказала Вероника Петровна. — Вас спасла я и, право же, не бескорыстно.

Ее обычно узкие глаза были теперь расширены и глядели с таким откровенным призывом и сладкою истомою, что Петр Николаевич невольно подумал:

«Кажется, я попал из огня в полымя!..»

— Благодарю вас, — сказал он, целуя ей руку. — Прошу прощения, мне необходимо доложить поручику о выполнении задания.

— Обещайте, что вечером придете в парк. Я буду ждать на второй скамейке слева от музыкальной беседки.

— Простите… Вечером… я не смогу, — пробормотал он смущенно.

— Боитесь? — Вероника Петровна коротко и с колючей иронией рассмеялась. — Герой неба боится кроткого земного существа!..

Петр Николаевич увидал, как сверкнули ее острые зубки и от углов рта побежали волны морщинок. Он хотел тоже ответить ей дерзостью, но сдержался и, буркнув: «Простите!» — побежал к поручику Стоякину.

Николай Зарайский взлетел с твердой решимостью доказать свое уменье виражить не хуже «нижегородского голубятника». Он с гнетущей завистью наблюдал, как приветствовали гатчинцы Нестерова, как метнулась к нему Вероника…

Ревность, обида, злоба копошились в душе Зарайского, и в эти минуты не было такого безумного и отчаянного шага, на который он не дерзнул бы. Хотелось подойти к Веронике Петровне, взять ее за белые, не раз ласканные плечи и крикнуть, как самой последней распутной бабенке:

— Будет тебе бродить возле мужчин, словно кошке у горшков со сметаной!

Офицеры рассказывали о ней анекдоты, но, заметил Николай, завидовали его связи с ней.

Нет, все-таки он любил ее. Пусть она старше, пусть замужем, пусть распутна, но Зарайский был уверен, что нигде не найдется еще такой женщины, в которой было бы столько нежного лукавства, неистощимой изощренности ласк, остроумия и какой-то врожденной, постоянно возбуждающей его игривости.

Несмотря на молодость, у него было уже много романов, но после Вероники все женщины казались скучными, серыми, как прошлогодние газеты.

Теперь, при взлете, в Зарайском еще держалась решимость исполнить обещание, данное Веронике. Аэроплан перемахнул через деревья. В моторе что-то захлопало. Зарайский хотел перекреститься, но правая рука была занята ручкой управления, а левая — бензиновым сектором.

«Спаси, господи…»

Всякий раз, взлетая, он молился, выпрашивая у бога благополучный исход полета и веря, что ему не будет отказа. Зарайский знал немало летчиков, которые пристраивали в кабинах аэропланов иконки Николая-чудотворца или божьей матери. Другие брали на борт талисманы в виде ладанок, медальонов, золотых нашейных крестиков, прядок волос жен либо возлюбленных, не летали тринадцатого числа и в понедельник, а также в те дни, когда случалось встретить покойника или попа.

Альтиметр показывал шестьсот метров. «Пора виражить!» — подумал Зарайский и стал легонечко накренять аппарат. Вдруг порывом ветра подбросило правую полукоробку крыльев, и аэроплан круто накренился влево.

Зарайский панически ухватился за упущенную на мгновенье ручку управления и выровнял аппарат. Лицо покрылось испариной. Сердце стучало громко и часто, словно напоминая Зарайскому, что второй раз из такого крена вывести аэроплан не удастся.

Именно при таких неожиданных кренах и срывались многие авиаторы. Вспомнился последний покойник Федя Волков и фотокарточка его, вклеенная в ступицу винта, уже успевшая пожелтеть и покоробиться от дождей и солнца…

— К черту Нестерова! К черту этого безумца, который бредит о «мертвой петле»! Она захлестнет его и задушит. Да, да, задушит! — кричал Зарайский под ровный треск мотора.

Он и сам теперь походил на безумного. «А как же обещание, данное Веронике?» — уколол его внутренний голос.

Стоит ли ради Вероники рисковать головой? Не-ет! Он сумеет убедить ее, что он ей нужнее живой. Зарайский совсем успокоился и стал выполнять «восьмерки».

На аэродроме поредело. Гатчинцы расходились, смутно предчувствуя, что теперь, после Нестерова, в небе не произойдет ничего интересного…

Вероника Петровна все-таки дождалась Нестерова. Он шел к ангару, опустив голову: ему уже объявили об аресте.

— Петр Николаевич! Я вижу, начальство приветствовало вас с меньшим восторгом, нежели гатчинские зеваки.

— Найденов размахивал перед моим носом инструкцией и кричал: «Читайте, поручи-ик: „Максимально допустимый крен для аэропланов — двадцать градусов!“»

— Ну и летали бы себе по инструкции, не тревожа начальства, — сказала Вероника Петровна, глядя на него с насмешливой проницательностью.

— Но ветер дует не по инструкции! — воскликнул Петр Николаевич.

Вероника Петровна расхохоталась.

— Открою вам одну тайну. Зарайский обещал сегодня, простите, «утереть нос Нестерову», а летал так, что тошно было смотреть.

— В детстве, в корпусе, его звали «мозолекусом», — с грустной усмешкой проговорил Петр Николаевич. — Удивительно, как у некоторых людей характер проявляется еще в юном возрасте, он как бы заявляет о себе: «Глядите, каким я буду, когда стану взрослым! Только тогда вы меня не сразу узнаете, так как я чаще буду ходить в маске».

— Сегодня я увидала Зарайского без маски. Впрочем, не только сегодня… — В тоне ее не было и тени досады, скорее злорадство, смешанное с иронией.

— Ах, Петр Николаевич, — проговорила она с отчаяньем, хрустнув пальцами. — Если бы вы знали, как я устала в этой Гатчине! Мне надоело здесь все, наскучили люди… Уехать бы куда-нибудь на необитаемый остров, что ли… Ведь остались, наверно, такие острова?

— Такие острова еще есть. Но вы, разумеется, собираетесь туда не одна? — спросил он вкрадчиво. Ему было забавно наблюдать, как эта томная дама начинает очередной роман.

Вероника Петровна игриво-капризно надула губы.

— Вы смеетесь… Но если бы вы знали, как я… люблю вас!.. Понимаю, что это, должно быть, безумие… Скоро вы оперитесь, как говорит Стоякин, и улетите в далекие края. Вот почему я отважилась признаться в своем чувстве…

Она нервно комкала в руках платочек. В глазах блестели слезы.

Петр Николаевич нахмурился. Ну и актриса! Ну и старая… шалунья! Не слишком ли далеко зашла она в своей игре…

— Поймите, мне ничего от вас не надо, Петр Николаевич. Я хочу лишь сказать вам, что никогда не забуду вас…

— Послушайте, Вероника Петровна, — резко прервал ее Нестеров. У него запрыгала правая бровь, и это предвещало вспышку гнева. — Все, что вы говорите сейчас, выглядело бы очень забавным, если бы не имело отношения… к Стоякину. Извините, я буду откровенен и, может быть, резок… Своими любовными шашнями вы увечите душу мужественного, хорошего человека. Стоякин все чаще приходит на полеты пьяным. Вы понимаете, чем это может кончиться? Оставьте же вашу связь с Зарайским, единственное, о чем прошу вас!

Вероника Петровна выпрямилась. Гнев и обида перекосили ее лицо, ставшее вдруг некрасивым, злым, старым…

— Благодарю вас, — прошептала она и, отвернувшись, быстро зашагала, почти побежала к воротам аэродрома.

— Объяснился! — невесело усмехнулся Петр Николаевич, проводив ее взглядом…

14

С приездом Наденьки и здесь, в Гатчине, «дом Нестеровых» приобрел то же значение, что и на Дальнем Востоке.

Это был своеобразный маленький клуб, где по вечерам офицеры-летчики до хрипоты спорили о полетах, о новых конструкциях аэропланов, об искусстве, о происках немцев на Балканах.

В воскресенье сюда приходила целая ватага мотористов во главе с Нелидовым. Располагались прямо на траве в саду. Петр Николаевич изучал с ними магнето, карбюратор, масляную и бензиновые помпы — самые сложные агрегаты мотора. Он объяснял им законы механики, электротехники, сопротивления материалов. Мотористы вспоминали разные случаи, когда мотор выбрасывал черный дым из патрубков, «стрелял» в карбюратор, недодавал оборотов или перегревался и стрелка термометра ползла к красной черте.

Эти занятия обогащали и самого Нестерова: по крупицам собирал он их наблюдения, которые не вычитаешь ни в одном учебнике.

Потом Наденька выносила в сад самовар, и открывалось чаепитие. Начинались рассказы о всяких историях и приключениях. Однажды Нелидов рассказал смешную историю про своего деда Онуфрия:

— Напился как-то дед Онуфрий и лег на печке спать. Среди ночи просыпается, и кажется ему, что заблудился он в дремучем лесу. Воет вьюга. Ни зги не видать. «В такую ночь только ведьмам да чертям раздолье, а христианской душе погибель!» — думает дед Онуфрий, и так ему себя жалко стало, что заплакал горькими слезами. Плутал он по лесу, из сил выбился. Вдруг увидал избушку. Подошел к ней и стучит в ставни:

— Хозяйка! Эй, хозяйка!

Все в избе проснулись. Жена Онуфрия полезла на печку и видит: дед колотит кулаком по печке и кричит:

— Хозяйка! Люди! Пустите в хату, замерзаю!

Жена Онуфрия зажгла лучину и давай бранить мужа:

— Дьявол окаянный! Нализался и теперь детей пугаешь!

Дед Онуфрий увидал свою избу, свою старуху и облегченно сплюнул:

— Тьфу! На собственной печи заблудился!..

Петр Николаевич хохотал раскатисто и неудержно, закинув назад голову, а мотористы улыбались с самодовольной снисходительностью:

— У нас и не то припасено, глядите только, Петр Николаевич, не распаяйтесь, как самовар без воды…

Под конец долго, до сумерек, пели песни. Тенор Нестерова лился чистой и сильной струей. К ней присоединялась светлая и нежная Наденькина запевка. Исподволь, тихо вступал хор мужских голосов — задумчивых, густых, и вот уже разлилась песня широкою, могучею рекою…

Чумазая любопытная гатчинская детвора усеяла забор сада, и казалось, стоит взмахнуть рукою, как они вспорхнут и разлетятся, будто воробьи.

Любил вот так сумерничать Петр Николаевич.

Песня трогала, согревала сердце. Она была доброй, как мать, и хотелось вверять ей самые сокровенные думы…

Сегодня Наденька была особенно оживлена. Через час должны собраться гости, а ей еще предстоят немалые дела — расставить посуду, положить на блюдо поросенка и водрузить на его розовую голову разноцветный венок из моркови, капусты и соленых огурцов, нарезать тонкие ломтики ветчины, раскупорить бутылки с вином, уложить в вазы печенье и конфеты, надеть только что принесенное портнихой платье с ажурным кружевным воротничком, — господи, мало ли дел у молодой хозяйки, когда она ждет гостей!..

Петр Николаевич писал письмо матери.

«Мама, пишу тебе, и слезы капают на бумагу из глаз моих. Не волнуйся: я только что кончил натирать хрен. Торжество превеликое: после усиленной тренировки твой Петушок сдал последний экзамен на звание военного летчика! Пришел домой и дотемна играл на фортепиано „Жаворонка“. Хоть на дворе и поздняя осень, а у меня в душе нынче распустились все почки. Весна, мама, и какая весна!

Помнишь, ведь совсем недавно, погрузив на себя пудовый планер, бежал я за „мотором“, которого нахлестывал кнутом любезный Петр Петрович. А теперь тридцать лошадей мчат меня в небо!

Хорошо, мама, в воздушном океане: кругом такие светлые дали, такое широкое раздолье, что и сам становишься светлее, чище.

Третьего дня летал ночью. Взлетел с тревогою: ни зги не было видно, только слева мигали выставленные в одну линию фонари „летучая мышь“. Возникало ощущение, немного похожее на то, с каким прыгал я в детстве с высокого обрыва в Волгу.

Я поднялся, набрал высоту, и от сердца отлегло. Внизу — золотые строчки огней Гатчины, а вдали — светлое зарево Петербурга. Вспомнился Лермонтов:

По небу полуночи ангел летел…

Стало самому смешно: „ангел“ только что отбыл трое суток домашнего ареста. Не бойся, мама! Не за пьянство, не за буянство. Просто летал чуточку не так, как предусмотрено правилами. На мою беду, мне открылась ужасающая глупость этих правил…»

В дверь постучались. Петр Николаевич с сожалением отложил письмо. С детства он любил беседовать с матерью. И теперь, когда ему минуло двадцать пять лет (другие в этом возрасте разговаривают с матерями с ласковой покровительственностью и преимущественно не выходят за пределы семейной темы), он писал ей как старому и верному другу о своих замыслах, неудачах и радостях…

Дверь отворилась, и гости, бог весть каким образом успевшие собраться все вместе, один за другим стали входить в комнату и, конечно же, начинали с того, что прикладывались к ручке Наденьки.

Здесь была вся учебная группа, кроме Зарайского: он не разговаривал с Нестеровым после их столкновения из-за Нелидова. Все были в парадной форме, при кортиках, а Вачнадзе даже надел шпоры, и по комнате плыл их нежный звон.

— Что это ты, князь, про старое вспомнил? — спросил Петр Николаевич, кивнув на шпоры.

— Не могу отвыкнуть. Музыка! Мой папа писал сонаты, а сын пристрастился к звону шпор. Я где-то слышал, что однажды на царском смотру, когда оркестр заиграл гимн «Боже, царя храни», под императором Александром закружилась в вальсе лошадь. Конфуз был страшный. Государь пришел в неистовый гнев и приказал строжайше расследовать этот случай. Оказалось, интенданты проглядели родословную лошади: ее мать когда-то принадлежала дрессировщику и выступала в цирке.

Все расхохотались. Митин и Лузгин смеялись, взявшись за руки. Они все делали вместе: бранились, гуляли с девицами, кутили в ресторанах. Однажды Митин совершил неудачную посадку и подломал консоль левого нижнего крыла. Товарищи советовали Лузгину: не летай. Тот печально улыбался в ответ и молчал. Через два дня Лузгин на посадке боковым ударом срезал начисто правую ногу шасси и поломал правое нижнее крыло.

— Еще одна поломка, — кричал на него Стоякин, — и я выгоню вас вместе с Митиным!

Теперь и Лузгин и Митин, оба побагровев одинаково, дружески хлопали Вачнадзе по плечу:

— Князь Жоржик скажет!

— Его только слушайте!

Миша Передков, сняв фуражку, воскликнул:

— Господа! Вы читали сегодня «Русское слово?»

Но в это время дверь отворилась снова, пропуская Стоякина и Веронику Петровну.

Петр Николаевич шагнул к Веронике Петровне и, целуя ей руку, услышал, как она шепнула:

— Видите, я великодушна. Пришла, несмотря на недавний наш с вами разговор о необитаемых островах.

— Простите, Вероника Петровна, — пробормотал он смущенно.

Наденька увидела, как покраснел Петр Николаевич, и ей показалось, будто он дольше, чем это принято, целовал руку гостье. Глухая неприязнь шевельнулась в сердце Наденьки: она немало была наслышана о любовных интригах этой гатчинской львицы.

Вероника Петровна расцеловала Наденьку в одну и другую щеки и проговорила, певуче растягивая слова:

— Боже, как вы обворожительны в этом платье, Надин! Вы выглядите в нем совсем девочкой, эдакой, знаете ли, гимназисточкой в пору первой любви… Восхитительно!

Наденька вспыхнула. Ей было противно и это банальное сравнение с гимназисточкой, и приторно-сладкие, с затаенной насмешкой глаза Вероники Петровны.

— Вы раздаете комплименты, как вяземские пряники! — шутливо погрозила ей пальцем Наденька и пригласила гостей к столу.

В последнюю минуту пришел Нелидов. Он долго ходил вокруг дома, брался за ручку двери и опять возвращался и, наконец, решился: Нестеров сказал ему, что если он не придет — дружбе конец!

Стоякин, увидав Нелидова, недовольно нахмурился. Нелидов смущенно топтался на месте, не смея сесть к столу.

Петр Николаевич порывисто поднялся и усадил механика рядом с собой.

— Дорогие друзья! — сказал он, побледнев и оглядывая всех гостей. — Мы собрались в знаменательный вечер. Окончена школа, и завтра нам прочтут приказ — куда ехать каждому из нас. Позвольте же поднять тост за того, кто остается, за того, кто дал нам крылья, за поручика Стоякина!

Все поднялись. Тонко зазвенели бокалы. Стоякин почувствовал, как дрогнула его рука и вино потекло по пальцам. Он выпил залпом и, не закусывая, ответил Нестерову:

— Спасибо, поручик! Спасибо, господа! Я был с вами строг, много бранился, простите меня за это.

Офицеры зашумели:

— Полно, господин поручик!

— Мы знаем, у вас доброе сердце!

— Закусывайте!

Гости принялись за поросенка, и вскоре от него остался лишь один хвостик, закрученный в виде штопора.

Вероника Петровна сидела напротив Петра Николаевича, часто поглядывая на него с улыбкой.

Наденьку злила эта лукавая, таившая в себе что-то одной ей, госпоже Стоякиной, известное, улыбка.

«Ревнуешь?» — молчаливо спрашивала себя Наденька и тут же отвечала: «Нет! Просто… противно глядеть, как старая, уже порядком облезлая кошка набивается в любовницы. И хоть бы капелька стыда была в этой женщине!»

Петр Николаевич беспрестанно наливал бокал за бокалом и вместо тоста каждый раз запевал одну и ту же фразу из «Дубинушки»:

— Еще-е ра-азик… Еще да-а раз!

— Куда ты торопишься, Петр? — увещевал его Вачнадзе. — Неужели под столом интересней?

Уж ты пей до дна, коли хошь добра, А не хошь добра, так не пей до дна!

отвечал Петр Николаевич.

Он сегодня был не похож на себя. Пил, не пьянея. Начинался новый этап его жизни, может быть, самый значительный и яркий.

Теперь он владеет тем самым оружием, которое было заперто за семью замками. Оружием… Впрочем, можно ли считать оружием уменье взлететь, продержаться в воздухе и сесть? Нет! Военному летчику надо овладеть маневром в воздухе, нужно быть изворотливее противника. Вот-вот, изворотливее! Хорошее слово!

— Господа! — громко сказал Петр Николаевич, но его никто не слушал. Гости захмелели, и шум за столом стоял невообразимый. Стоякин рассказывал что-то Наденьке; Вероника Петровна, то и дело раскатисто смеясь, слушала, как слева и справа балагурили Митин и Лузгин. Миша нараспев читал Блока, и Вачнадзе просил, хлопая его по плечу:

— Еще читай, Мишенька! Люблю стихи, черт возьми! Когда-нибудь, когда жизнь станет красивой и свободной, как птица в полете, люди будут говорить стихами!

Нелидов барабанил ножом по тарелке.

«Да что это они с ума посходили все? Не хотят человека выслушать!» — огорчился Петр Николаевич и вдруг, осененный новой мыслью, выбежал из-за стола и подсел к фортепиано.

Пальцы забегали по клавишам. Петр Николаевич сыграл победный марш из «Аиды», потом взял новый аккорд и, аккомпанируя самому себе, запел:

Долго не сдавалась любушка-соседка, Наконец шепнула. «Есть в саду беседка…»

Все повернулись в сторону Петра Николаевича. Шум утих. Вероника Петровна выпрямилась и вся словно бы застыла, только полумесяцы сережек дрожали у алых мочек ушей.

Небо обложилось тучами кругом… Полил дождь ручьями, прокатился гром!

В голосе Петра Николаевича, как блестки невидимых снежинок в предвесенний солнечный день, светились грусть и нетерпеливое кипенье молодой крови, и торжество любви…

Да зато с той ночи я бровей не хмурю, Только усмехаюсь, как заслышу бурю…

— Браво! — закричали Митин и Лузгин и захлопали в ладоши.

Вероника Петровна подошла с сияющими глазами:

— Поздравляю, Петр Николаевич! У вас чудесный голос! Мне кажется, вы учитесь у Собинова. Помните концерт в Петербурге?

Нестеров поблагодарил.

— Спой еще, Петр!

— Спой! — просили гости.

Петр Николаевич подошел к столу.

— Я спою, господа, — сказал он, строго сдвигая брови, — но только позвольте прежде сказать то, что волнует больше всего… Представьте себе военный корабль, который, движется медленно и неуклюже, едва разворачивается для боя… Грустное зрелище, не правда ли?

Нестеров в упор глядел на Стоякина, и тот утвердительно кивнул, потом улыбнулся и ответил:

— Это будет скорее мишень, чем корабль. Мишень для стрельбы матросов первого года службы!

— Так почему же вы, — не сдерживая огромного волненья, продолжал Петр Николаевич, — почему вы позволяете кораблю воздушному — аэроплану — оставаться мишенью?.. Мы — военные матросы того моря, которое зовется небом Родины. Как защищаться будем, когда придут с чужого моря чужие корабли?

— Глядите, как бы и впрямь, вместо неба, не очутиться вам под столом! — засмеялся Стоякин. Смех его был злым не то оттого, что он не соглашался с Нестеровым, не то оттого, что чуял он в нем уже новый предмет для любовной игры Вероники Петровны.

— Я нисколько не пьян! — продолжал Петр Николаевич. Его лицо покрылось розовыми пятнами. — Политическая атмосфера в мире накалена. На Балканах уже идет война. Это значит, завтра ее пламя может перекинуться и к нам!.. Готовы ли мы, господа, к драке с противником, мы, авиаторы? Нет! Мы — летающие мишени!

— Вы хороший офицер, Нестеров, — сказал Стоякин, — но у вас серьезный недостаток: слишком далеко забегаете вперед. Сегодня большая война в воздухе еще относится к области фантастики, поймите это, друг мой. Никто ни в одной стране еще и не помышляет об этом!

Петр Николаевич откинул упавшую на лоб прядь русых волос.

— Если и помышляют, то ни вам, ни мне не доложат! Всем известно, что и немцы, и англичане спешно готовятся к войне. Нам и только нам следует думать о том, как защитить русское небо!.. Не убаюкивать, не обзывать фантазерами и чудаками надо нас, а учить! Учить летать смело, овладеть маневром — глубоким креном, разворотом и, может быть, петлей!

— Вон оно что! — теперь уже не сдерживаясь более, захохотал Стоякин, оборачиваясь к гостям. — Он протаскивает свои крены и петлю!..

Наденька со странным чувством вслушивалась в спор мужа с поручиком Стоякиным. С тех пор, как выбрал Петр беспокойную судьбу авиатора, она жила в постоянной настороженности. Ее радовало, что вот уже и среди летчиков Петруша слывет самым смелым, «отчаянным», а шумные восторги гатчинцев, когда он кружился в небе, как кречет, приносили немалое удовлетворение.

Однажды, проходя по улице, Наденька наблюдала, как двое чумазых мальчишек лет десяти, не более, подрались из-за того, что каждый хотел быть Нестеровым.

— Я — Нестеров! — кричал один, по-петушиному выставляя грудь и идя на противника.

— Врешь, я — Нестеров! — отвечал другой, широко расставив ноги и показывая всем своим видом, что он никогда не уступит. — Какой из тебя Нестеров, когда ты мышей боишься? Сам же мне говорил!

Наденька улыбнулась и прошла мимо. Да, она гордилась Петром, понимала теперь, что его увлечение полетами не было ни прихотью, ни чудачеством, а подлинным призванием.

Но как боялась она за него, каким ледяным дыханием обдавало ее, когда часто (боже, как часто!) провожали летчики своих товарищей в последний путь!

«И Петюшу так могут…» — шептали ее губы.

Наденька, вся трепеща, прогоняла прочь эту страшную, ненавистную мысль, но она возвращалась снова и снова. У Наденьки начинала нестерпимо болеть голова, все тело холодело, и стучали зубы от озноба. Кто знает, как нелегко быть женою авиатора!

Казалось бы, пора привыкнуть, втянуться в опасную и тревожную жизнь, не терзаться страхом от каждого стука двери, от всякого посвиста ветра. Усилием воли Наденька заставляла себя поверить во вздорность своих страхов.

Но как бы ни была спокойна и безмятежна ее душа, где-то глубоко-глубоко таилось постоянное ожиданье чего-то тяжелого.

Иной раз она просыпалась ночью, будила мужа и говорила, замирая от страха:

— Стучат, Петюша!

Он чмокал губами и, ответив: «Тебе приснилось. Никто не стучит», — засыпал снова. А она не спала, прислушивалась с какой-то болезненной надеждой на чудо, которое не пустит в их дом несчастья…

И самое трудное — надо таить в себе эти страхи, бороться с ними одной, молча, стиснув зубы: не дай бог, если узнает о них Петр!

Наденька вспомнила слова Маргариты Викторовны: «Петюша верит в нас с тобой. И если мы зароним в его сердце сомнение, погубим его!»

Теперь, слушая Петра, Наденька и гордилась им, и не одобряла его стремленья совершить мертвую петлю. Это были два страшных слова, которые леденили губы, когда их шепотом произносила Наденька. «Стоякин прав, — думала она, — Петюшка слишком далеко забегает вперед. Таким он был в детских играх, таким он остался и сейчас…»

— Господа! — вмешался в спор Передков. — Я прочитал сегодня в «Русском слове» любопытное заявление великого князя Александра Михайловича. Мне кажется, оно имеет отношение к нашему разговору.

— Ну, ну, расскажи, — благодушно разрешил Стоякин.

— Недавно в деревне Сализи, неподалеку от Гатчины, состоялись испытания авиационного парашюта, изобретенного Глебом Котельниковым. С аэроплана был сброшен манекен, туго набитый песком, парашют раскрылся и плавно опустил на землю пятипудовое изображение человека.

— Ура! — в один голос закричали Митин и Лузгин. — Нам брошен спасательный круг!

Стоякин пристально взглянул на Нестерова. «Кому-кому, а Нестерову известна эта история!» — подумал он, вспомнив, как летом Нестеров и его друг Дмитрий Николаев взялись испытать парашют Котельникова. Готовились, волновались, всю ночь не спали, а когда наутро приехали в деревню Сализи, чтобы начать испытания, их немедленно отправили под арест на гауптвахту.

Митин и Лузгин налили бокалы, готовясь произнести тост за парашют — орудие спасения летчиков.

— Погодите! — остановил их Передков. — Парашют на снабжение не принят. Генерал Кованько утверждает, что если вместо манекена с песком спрыгнет живой человек, то у него оторвутся ноги… А верховный начальник воздушного флота великий князь Александр Михайлович заявил сегодня: «Парашют — вещь вредная, так как при малейшей опасности со стороны неприятеля летчики будут выпрыгивать, предоставляя самолеты гибели».

У Петра Николаевича задергалась правая бровь.

— Вы слышали? — спросил он с мрачной обидой в голосе. — Великий князь не верит в нас, русских летчиков! Он считает, что в бою мы будем спасать свою шкуру! Оттого и связывают нам руки инструкциями: не смей кренить аэроплан круче двадцати градусов!

Поручик Стоякин не знал, как себя дальше держать в этой компании: речи Нестерова слишком… неуважительны к верховному командованию.

— Крой их, Петр Николаевич! — крикнул Нелидов, стукнув по столу так, что зазвенела посуда и опрокинулся бокал, разлив вино по скатерти. Он был сильно пьян и с трудом держал голову. — Крой, спр-раведливый человек!

Стоякин брезгливо поморщился, бросил сквозь зубы:

— Пустили хама за стол…

Наденька и Вачнадзе вывели Нелидова из-за стола и уложили спать на кушетке.

Петр Николаевич стоял бледный, взъерошенный. Вачнадзе начал рассказывать смешную историю о похождениях одного гусара. Митин тихонько шепнул Веронике Петровне:

— Развеселите, ради бога, Петра Николаевича. Поглядите, какой он стал кислый.

— Он колется, как еж, — ответила она, и вдруг какое-то дерзкое чувство заставило ее подняться и подойти к Нестерову.

Наденька принесла из кухни весело шипящий, увенчанный белыми султанами пара самовар.

— Что вы не заведете себе прислуги? — спросила Вероника Петровна. — Ведь Надежде Рафаиловне тяжело…

— Вы правы, но она и слышать не хочет о прислуге. Все делает сама, — ответил Петр Николаевич.

За столом сразу повеселело. Митин и Лузгин радостно потирали руки:

— Самовар — купеческая отрада!

— Батюшка мой говаривал: «Перед смертью завещаю тебе наш трехведерный самовар…»

Наденька, разливая чай, ошпарила руку. Никто не заметил, как она закусила губы от боли. Вероника Петровна о чем-то мило разговаривала с Петром, небрежно положив руку на его плечо…

Чем больше мрачнела Наденька, тем чаще и вкрадчивей вспыхивал кокетливый хохоток Вероники Петровны.

— В медаме Стоякиной сидит сам дьявол, — шепнул Митин Лузгину.

Тот прыснул.

— Вероника Петровна, — громко, чуть дрожащим голосом сказала Наденька. — Вам надо бы заказать брошь с высеченными на ней тремя буквами: «СОС»!

— Что эти буквы означают? — спросила Вероника Петровна, растягивая слова и не подозревая болезненного укола.

— Разве вы не знаете? — удивленно спросил Лузгин.

Митин стал разъяснять тоном учителя, толкующего ученикам тысячелетнюю истину:

— Когда корабль терпит бедствие, он подает сигнал «СОС», что означает: «Спасите наши души!»

— Ха-ха-ха! — зло рассмеялся поручик Стоякин; он был пьян и не скрывал горькой обиды на свою неугомонную супругу. — При знакомстве с Вероникой мужчинам надо поднимать сигнал бедствия — спасите наши души!

— Согласитесь, Надежда Рафаиловна, что морские термины здесь совершенно неуместны! — вся дрожа от негодования, проговорила Вероника Петровна.

Наденька выпрямилась и, с вызовом глядя ей в глаза, сказала:

— Я имею в виду вовсе не морской термин, а дамский. «СОС» — «Спасите от старости»!

Вероника Петровна несколько мгновений сидела неподвижно — бледная, с перекошенным лицом. Потом поднялась и побежала в прихожую одеваться. Петр Николаевич бросился за ней следом — резкость Наденьки испугала его самого.

Поручик Стоякин хохотал долго и до слез: Наденькин удар был меток…