1

Человеку, едва только его на небесах запланируют, тут же и навешивают два приговора.

Первый приговор приводится в исполнение через девять месяцев, и отбывать срок, если только мать аборт не сделает, теоретически положено сто двадцать лет, а на практике исключительно редко, хотя по нынешним временам до ста иной раз дотягивают. Это жизненный приговор.

А второй, смертный, откладывается. Не отменяется никогда, абортов в данном контексте не бывает, но откладывается — вот именно на эти сто двадцать теоретических лет. То есть в этих пределах, а сколько конкретно выйдет — это как кому повезет. Причем ни за хорошее поведение не накинут сроку, ни за плохое не скостят.

Когда первый приговор отбудешь — неизбежно тогда и приводится в исполнение второй. Говорят, будто бы и это там наверху запланировано, то есть конкретный срок каждому, но я думаю вряд ли, установлен только общий максимум, а в каждом отдельном случае это скорее условия отбывания срока и генетический код.

Оба приговора ни обжалованию, ни отмене не подлежат (аборты, судя по всему, тоже скоро везде прикроют), конкретные сроки не известны, поэтому я всегда считал, что всякие там размышления на тему о смерти — пустое дело. Смерть, она ведь что такое? Совершенно незначительный отрезок времени, неизмеримо малая величина между тем моментом, когда ты еще ты, и тем, когда вместо тебя хороший кусок удобрения. И что об этом размышлять? Ничего интересного не вымыслишь.

Живи пока живется, и все тут. Как гласила присказка на прежней родине, мы пить будем и гулять будем, а смерть придет, помирать будем.

И сюда же относится так называемый страх смерти. К себе лично я пока эту тему не применяю, считаю, что рано. Вот умирание — это другое дело, особенно если длинное, тут будет о чем подумать и как с ним справиться. Но к смерти оно отношения не имеет, а исключительно все к той же жизни, его ведь тоже надо пережить. Его я, конечно, боюсь и пока стараюсь не думать. Когда подойдет время, буду, конечно, мучиться и не хотеть, и как поведу себя, не известно. Наверное, как подавляющее большинство, то есть не слишком красиво.

Что же касается смерти окружающих, то в детстве, например, я ужасно боялся, чтоб мать не умерла. Мне казалось, что если вдруг умрет, то это будет просто конец всему. Мать — это единственное, что всегда было при мне и всегда должно быть. Как это — жить, если ее вдруг не станет?

Она всегда очень тихо спала, и я даже по ночам вставал иногда, проверял, дышит ли. Она раз увидела и очень растроганно восприняла, думала, бедная, это я от большой любви к ней (так-то я ей особой любви не показывал, у нас это вообще было не в ходу). Прижимала меня и целовала, что тоже была редкость. Обещала, что не умрет, но я все равно боялся и проверял иногда. И что же? Подошло время, и уехал от нее спокойно, хотя знал, что старая и что, скорее всего, умрет в моем отсутствии. Вот уж два года, как ее нет, а я даже и вспоминаю редко. Нарочно стараюсь вспоминать пореже, берегу себя, и вполне успешно. Конца света не произошло.

Таково естественное развитие жизни, и что мы думаем любовь, это чаще всего зависимость и забота о собственном эгоизме.

Поэтому за детей, например, я уже так сильно не беспокоился, что умрут. В чем дело, уход за ними всегда был прекрасный, питание нормальное, болезней особых они не проявляли. Конечно, приходится принимать в расчет теракты и несчастные случаи, но от этого не убережешься.

А уж за Татьяну я в этом отношении вообще всегда был спокоен. Даже мысли такой не приходило. Возрастом она даже моложе меня, хотя и ненамного, здоровья там — мешками таскай, характер не нервный, работа неопасная. Был спокоен, что еще меня переживет, но это тоже когда еще, и относился по-философски.

А тут стало мне совсем не до философии.

2

Когда Ирис из больницы позвонила, то первая моя мысль была… никакой вообще мысли не было. Один только жуткий холод в животе и в груди.

А вторая — как же я туда доеду? Ведь нигде ничего, ни автобуса, ни такси не вызвать, ни попутки не поймать, ничего.

Может, Кармела? Может, не побоится?

Звоню — не отвечает. Почему, почему? Она же не отключается на Йом-Кипур! И выйти ей сегодня некуда. Позвонил еще раз — не отвечает. И вспомнил, что она обычно в этот вечер засветло ложится спать для провождения пустого и голодного судного времени. И спать она сильна, затыкает уши затычками, надевает маску на глаза, и ничто ее до утра не разбудит.

Значит, идти пешком?

А что еще придумаешь. И некогда думать.

И пойду. Ходунок по лестнице мне не снести, а без ходунка вряд ли далеко уйду, свалюсь где-нибудь — и хорошо, может, все же подберут и свезут на «скорой».

В груди и животе по-прежнему глыба льда. Ничего не чувствую, только сердце посреди этого льда колотится. И мозги тоже как замороженные, и мысль в них одна: все это из-за тебя, сволочи, из-за твоих проклятых камней. Из-за них Азам появился, а из-за него они туда пошли… Судный день.

И Азам… нет, об этом сейчас не хочу…

А ведь сколько ты раз отделаться собирался! И сам знал, что надо, и разумный человек Йехезкель тебе говорил, что не будет от этого добра. И Танечка… как она подарка твоего брать не хотела, как она тебе ясно сказала — выкинь… но нет, все выжидал чего-то, никак не мог расстаться со своей жадностью. Вон они у тебя до сих пор в стенке сидят, излучают свое зловредное влияние на всю твою жизнь. Ну, и дождался.

Лучше поздно, чем слишком поздно. Отпихнул этажерку, отодрал ногтями крышечку, вытащил и сунул в карман. Сейчас же выкину.

Только бы все обошлось, только бы обошлось!

Клянусь, что выкину! Только бы, только…

По лестнице спустился — ничего, уже легче, чем в прошлый раз. Но идти без ходунка, с одной только палкой, совсем проблема. Сгоряча прошел шагов, наверное, сто и чувствую — нет, даже меньше пройду, чем думал. Ну и ладно. Пока могу, буду идти, а там… Остановился передохнуть и тут только вспомнил, надо же Алексею сообщить. Спасибо, мобильник у меня всегда при себе. Дозвонился, сообщил. Надеялся, может, он что придумает.

Но где там! Я всегда знал, что сын у меня слабак, хоть и славный малый. Ох, папа, ох, папа, какой ужас… что же делать, что делать… как добираться… Да еще в самой дальней больнице…

И хорошо, что в самой дальней и самой главной, она лучше оборудована, и больше специалистов. Вон как меня там починили!

Хотя какие сегодня специалисты… небось никого нет, один дежурный врач на целое отделение… неужели в реанимации тоже… да нет, там наверняка есть полный персонал…

Мне надо туда! Скорей! Добиться, чтоб вызвали, кого надо, чтоб сделали все, что можно!

И я пошел, пошел дальше, заковылял чуть не бегом, но что толку, вот уже минут десять иду и едва прошел нашу улицу, а до больницы этих улиц еще… И если свалюсь, так и помочь будет некому, на улице практически ни души. Скоро уже из синагоги обратно пойдут… может, тогда… Хотя улица в этом месте и всегда нелюдная, сейчас и подавно. И синагог поблизости вроде нет…

Решил экономить силы, снизил темп и упорно иду.

Воздух густой-густой, небо душное, низкое, темно-желтого цвета, ни облачка, ни звездочки, и видимость как в тумане, ближние высокие здания видны только до половины, а отдаленные вообще едва намечаются. Но это не туман, а мелкая желтая пыль, говорят, это из Египта несет к нам их плодородную почву, или, как говорится в шутке, земля в обмен на мир…

Про боли я сначала совсем забыл, но в процессе ходьбы сперва нога заявила о себе, а там и все прочие накинулись, как звери. Так и гнет меня к земле, а я даже ни единой таблетки с собой не взял. Даже воды не сообразил захватить, даже не напился перед уходом. А без воды в такую погоду и вовсе не много пройдешь.

Ладно тебе, думаю, Михаил, это тебе только кажется, что не пройдешь. Ириска правильно говорила, избалованный ты. Вспомни, говорю себе, что дети про армию рассказывали, как там солдатики на учениях по шестьдесят километров по дневной жаре бегают. С полной боевой выкладкой. Правда, воду с собой им велено брать, но они все равно незаметно высыхают, и некоторые не выдерживают. А ты чего несешь? Себя да мобильничек. Авось так быстро не высохнешь, иди, иди давай. Передышку небольшую сделай и ползи дальше.

А уже совсем темно стало. Вокруг фонарей мутные желтые шары света, а в промежутках темные провалы. Но ничего, иду.

Вдруг началось полное безобразие под ногами. Асфальт расковырян, новые тротуары из булыжничков маленьких мостят, выбоины, барьеры, кучки засохшего цемента на каждом шагу, видимость плохая, я начал спотыкаться. Жутко в спину отдает, и боюсь упасть.

Зря я этой дорогой пошел, можно было иначе, но кто же знал. И зря Ицика с собой не позвал — хотя вряд ли бы его родители отпустили.

Сошел на мостовую, там вроде поровнее. И сперва было ничего, гладко, а дальше все хуже и хуже. Везде все раскопано, трубы, что ли, новые прокладывают. Шел, шел, сейчас, думаю, это кончится, а вместо того забрел я в какой-то загон, слева большой темный механизм, справа загородка, а впереди яма, в последний момент заметил. Стоп. Придется выбираться назад, на тротуар. Столько зря прошел.

Повернулся спиной к свету и совсем ничего не вижу под ногами. Шагнул раз — канавка, другой бы перепрыгнул с легкостью, но не я. Хотел обойти — толстые железные прутья из земли торчат. Шагнул в другую сторону — гора асфальта, даже мягкий еще. Как в ловушку попал. Сел на штабель чего-то, и хоть плачь.

Ладно, говорю себе, нечего. Плакать будешь в других обстоятельствах. Посиди немного, отдохни и выберешься.

Тут мой телефончик запищал. Алексей.

— Папа, папа, где ты, тебя нет дома!

— Факт, что нету.

— Где ты, папа?

— По пути в больницу. А ты где?

— Я тоже по пути. Иду пешком. А ты как?

— И я пешком.

— Ты с ума сошел! Тебе же нельзя!

— Я твоего позволения не спрашивал. В больницу звонил? У меня с собой номера нет.

— Папа, не ходи! Возвращайся обратно! Я минут через сорок там буду, все тебе сообщу! Не ходи!

— Ты в больницу звонил или нет?

— Звонил, сказали, они по-прежнему в реанимации, состояние стабильное.

— Хирургов вызвали? Оперировать будут?

— Я не спросил… сказали, состояние стабильное…

— Эх ты… а туда же, «папа, папа, не ходи»…

— Папа…

— Пока, там встретимся.

И я закрыл телефончик. На него только батарейку зря переводить.

По-прежнему в реанимации… Значит, еще не оперировали? Почему тянут? Скорей надо, скорей туда…

3

Встретимся мы там с Алексеем или нет, это еще большой вопрос.

Не надо было мне садиться. И сидел-то всего несколько минут, но нога затекла так, что держать не хочет. И рука, которая с палкой, набрякла и болит до самого плеча. Про шею и говорить нечего. Едва встал, а уж идти…

Куда ни ткнусь, везде либо канава, либо барьер, либо механизм. Как же я сюда забрался? Значит, должен быть проход, но где он?

И ведь не то чтобы я куда-то далеко ушел, в незнакомые дебри. Все та же улица, вон там где-то то место, где я с тротуара сошел, метров всего сто, не больше, но вот, как-то я незаметно сюда залез, а обратно — сплошные препятствия. И время уходит…

Слава Богу, по тротуару идут люди. Разглядеть их толком в хамсине не могу, но слышу голоса.

— Алё! — кричу.

Отвечают весело и с типичным русским произношением:

— Алё-алё!

— Помогите мне пожалуйста отсюда выбраться!

— Откуда? — Не видят меня, улица в этом месте широкая, в середине совсем темно.

— Здесь я, на мостовой.

Слышу, смеются и переговариваются между собой:

— Псих какой-то… Не, верно пьяный… Или удолбанный…

— Не пьяный я! И не у… У меня нога больная!

Хохочут, гады.

— Йом-Кипур сегодня, дядя! Какого же ты хера шляешься ночью с больной ногой?

— Да я…

— Ничего, как забрался, так и выберешься.

Плечо той руки, где палка, прямо отрывается. Попробовал взять в другую, шагнул, нарушил равновесие и чуть не упал. Лед в груди и в голове весь растаял, осталось одно головокружение.

Может, и лучше бы упасть. Не упасть, конечно, а осторожно так опуститься наземь, и все. Нога никак не отходит, подламывается, дрожит крупной дрожью. И четко дает мне понять, зря надрываешься. Ты знаешь, сколько еще идти? Ты и десятой части не прошел. И не дойдешь никогда. Туда на автобусе чуть не час ехать, а ты на палке своей с четырьмя лапками думал доскакать… Послушай лучше, чего хочет весь организм. Приляг. Прямо вот тут, вон между кучами ровное местечко, песочком присыпано, мягко. Никто сюда не придет, никто тебя не тронет…

А что, в самом деле.

Почему бы и не прилечь.

Я ведь больной. И слабый еще. Какой с меня спрос? Разве кто-нибудь требует, чтобы я шел в больницу? Кто-нибудь ожидает этого от меня? Да смешно даже подумать. И чего я туда поперся? Чего мне там нужно в этот судный вечер? Это ведь я инвалид, это за мной надо ухаживать, меня надо навещать в больнице… Хотя нет… Меня уже выписали, и я успешно выздоравливаю, в больнице мне делать совершенно нечего. Значит, и не надо никуда идти. Дома мне надо находиться, лежать в чистой постели и капать капельки под язык, а не крутиться ночью среди ям и труб…

И Татьяна будет сердиться, что я один ушел… нет, не сердиться, моя Танечка на меня никогда не сердится, а беспокоиться будет. Она вообще теперь боится, чтоб я по вечерам один выходил, да я и сам не стремлюсь… Предпочитаю дома сидеть, плести свои коврики и ее поджидать. Мне и дома хорошо, куда я пойду, да еще один, да ночью… Надо бы ей позвонить, чтоб не беспокоилась. Сейчас позвоню. Вот он, телефончик, в кармане под боком, почему он так давит на больное бедро? Шевелиться только неохота, а надо бы вытащить и позвонить…

4

Ну, не дурья ли голова?

Потому и давит, идиот, что ты на нем лежишь! Разлегся посреди улицы и мечтаешь, будто тебе и спешить некуда!

Надо вставать. Попробовал — жуткая боль в бедре. А уж спина… Эх, Ириску бы сюда, она бы меня с минимумом боли подняла! Но про Ириску можешь вообще забыть, а тут тем более. Хотя… вот позвонила же… Ну, чрезвычайное положение, вот и позвонила.

Не думать, не думать ни о чем, полностью сконцентрироваться на вставании. Повернулся на другой бок, снова попытался. Еще больнее, и никак.

Без паники. Рассмотрим создавшееся положение спокойно. Срочно нужно добраться до больницы, а ты упал и лежишь посреди раскопанной мостовой, и людей вокруг почти нет. Вполне можно пролежать до утра, ничего не случится, а утром кто-нибудь поможет. К тому времени, возможно, и в больницу незачем будет идти. И живи после этого.

Надо встать.

Не можешь? Не могу.

Больно? Трудно?

Очень больно и трудно.

И что? А сила воли человеку зачем дана? Затем и дана, чтобы преодолевать трудности и действовать через не могу. Напряги ее и вставай.

Опять слышу, где-то близко проходят люди. Но звать никого не буду, позориться только.

Вот рядом какая-то нетолстая труба торчит из земли, а из нее висят провода. Взялся за нее обеими руками, избегая проводов. Стал подтягиваться, постепенно подтянулся до сидячего положения. Переждал основную боль, подтянулся еще немного и встал на здоровое колено. Больная нога орет: больно, больно! — и отказывается сгибаться. Напряг усилие воли и согнул. Одновременно слежу, чтобы самому не кричать. Вместо этого произвожу гудение в груди, как тогда в приемном покое. Немного помогает.

Стою на коленях, держусь за трубу. Теперь вопрос, какую ногу выдвинуть вперед и встать. Если попробовать на больную, она меня не подымет. А если на здоровую, то, пока начну подыматься, вся тяжесть на колено больной, может не выдержать.

Сел на пятки, подтянулся немного на трубе и перешел в позицию на корточках. А как же палка? Руки заняты, палка останется на земле, мне потом не поднять?

А на то у нее четыре лапки. Отпустил одну руку, поднял ее и поставил стоймя — стоит как миленькая.

Набрал в грудь воздуху, запер дыхание и пустил в ход силу воли. Перебрал руками по трубе и подтянулся сколько мог. Приготовиться к боли, раз, два!

М-ма-ам-м!

И встал.

Постоял, переждал, пока боль слегка уляжется, взял палку и сделал шаг. И еще один.

Ну, больно, подумаешь, новость.

И еще шаг, и еще, а дальше уже полегче. И почти сразу нашел тропинку, по которой сюда забрел, и постепенно вышел на тротуар. На тротуаре плохо, но с мостовой не сравнить. И света больше.

Видишь, Михаил, человек всегда может больше, чем думает.

5

Иду, тороплюсь, дыхания тоже начинает не хватать. Сколько времени зря потерял!

А в больнице кто их знает, вызвали они кого надо или вообще не шевелятся. Судный день, Судный день.

Что же это Алексей не звонит? Неужели еще не дошел? Молодой, здоровый, и так медленно. А я вообще хорошо, если к утру дойду… На Алексея вообще надежда плоха. Самому надо, самому. Уж я бы добился, чтобы вызвали доктора Сегева.

А может, он и дежурит? Сразу бы легче на душе…

И почему я, идиот, не записал в мобильник номера больницы! Поискал — нет, нету.

Но зато Сегев есть!

— Доктор, вас беспокоит Чериковер Михаэль.

— Кто-кто?

Нет, не на дежурстве он. Голос хриплый, сердитый. Наверно, и он пораньше спать залег, врачи ведь всегда недоспанные ходят…

— Михаэль! Спондилайтис! Шейка бедра!

— А, герой… как дела…

— Я вас разбудил, простите…

— Не совестно тебе в такой вечер звонить? Не мог сутки подождать?

— Не мог, доктор! Вас, значит, в больницу не вызывали?

— И не вызовут, слава Богу. Сегодня не я на подхвате. Да ты чего так сипишь?

— Нет, это я просто дышу так.

— Плохо дышишь. Простудился, что ли?

— Не простудился, а иду в больницу.

— Как это — идешь?

— Вот так, ногами.

— Сдурел, спондилайтис? Всю мою работу хочешь испортить? Чего тебе там понадобилось в такое время? Что с тобой стряслось?

— Не со мной.

Кое-как объяснил ему.

— Так вы приедете, доктор? Там же сегодня никого нет!

Слышу, зевает. Длинный-длинный зевок, из самого нутра.

— Там есть врачи… — бормочет. — И мы не знаем характера травм… может, не по моей части…

— Доктор! — кричу. — Умоляю! Это их кто попало будет резать! Студенты какие-нибудь! А вы все умеете, я знаю!

— Ладно, — опять зевает. — Сейчас позвоню в реанимацию.

— И приедете?

— Увидим. Пока.

Только я закрыл телефончик, только начал отчаиваться, что не приедет, — звонок. Сегев обратно звонит:

— Эй! Да ты где находишься?

— Вот сейчас подхожу к центральной автостанции.

— Ничего себе! Как есть герой. Как же ты дошел?

— Потихоньку…

— Ты вот что. Стой где стоишь, никуда больше не ходи. Я тебя подберу.

6

A-зам… A-а-зам…

Это Галина. Вчера она весь день почти проспала, скажет только: «Азам… Азам…» — ей сразу укол, успокоится и опять закрывает глаза.

И Таня по большей части спала. Доктор Сегев оперировал ее полночи, потом сказал мне — теперь молись. Ну, я и молился весь день, как мог, да просто говорил ей все время: Таня, живи, Таня, живи. Танечка, я здесь, не уходи, Таня. Так и пропостился возле нее весь Йом-Кипур, воду, правда, пил.

А теперь Йом-Кипур, слава Тебе Господи, позади, и доктор Сегев сказал, обе будут жить. Выздоравливать будут долго и трудно, но самая страшная опасность миновала.

Как хорошо, что я его вызвал. А он другого самого лучшего хирурга привлек, и оба всю ночь трудились, и им это будет записано там наверху, я уверен!

Изругал он меня последними словами, не мог, говорит, идиот, прямо из дому мне позвонить, не представляю себе, как ты сумел столько пройти, теперь тебя самого надо сюда класть. Подумать даже, говорит, страшно, что ты себе там этой ходьбой натворил, иди делай рентген. А мне его ругань слаще всякой музыки.

И я ничуть не жалею, что пошел. Если б не тащился бы я по городу со своей недозажившей шейкой бедра, он, может, и не поехал бы никуда, а спал бы дальше, поскольку не его очередь. И рентген я сделаю, но не сейчас.

Около Тани теперь полно народу, с утра пораньше Кармела прикатила, потом позвонил Йехезкель, почему Танин мобильник не отвечает, где она. Не мог не сказать ему, и он тут же примчался и очень робко просил позволить ему побыть. Мне не до него, сказал ему, пусть делает, что хочет, и теперь он сидит около нее и молится по-настоящему.

То и дело заходит Ирис, целует мою Танечку, а то просто стоит и смотрит на нее с тревожным лицом. Потом спохватится и начинает проверять приборы. Со мной поздоровалась и даже вопросы какие-то задала, но как с незнакомым человеком. Надо же, какая чувствительная оказалась.

А мы с Алексеем сидим между их двумя кроватями, и я то к одной, то к другой, а от Алексея толку мало, потому что каждый раз, когда Галка начинает: «A-зам! Аа-зам!» — он зажимает уши, кривит губы, как маленький, и убегает из палаты.

Утром приходили двое из полиции. Ни с Таней, ни с Галкой поговорить им не удалось и удастся не раньше вечера, а скорее завтра, если все пойдет нормально. Дежурный врач очень строго попросил их из палаты, и они послушно ушли, а с ними и я вышел на минутку и тогда только узнал в общих чертах, как это произошло.

7

Более подробно мне Танечка потом рассказала.

У арабов, говорит, было очень симпатично. Никаких разговоров про взаимный конфликт и теракты и в помине не было, зато началось с того, что мои трое делали все не так, как принято у арабов в таких случаях, и братья Азама очень деликатно им шепотом подсказывали. Галка этой деликатности, конечно, долго не выдержала и начала смеяться, мальчишки за ней, ее вообще подростки раннего возраста любят, и эти тоже сразу расположились.

Дядя из Рамаллы был не очень-то доволен, улыбался вежливо, но заметно было, что от всей этой ситуации совсем не в восторге. Еще бы ему быть в восторге, какие у нас основания считать его дураком, если мы с Татьяной сами с ума сходили.

Зато мать приняла их с распростертыми объятиями. И мать, Таня говорит, у них очень красивая, и даже с голубыми глазами, Азам был весь в нее, кроме глаз. Я Тане объяснил, что глаза — это от крестоносцев. И одета, говорит, совсем не по-арабски, а нормально, потому что преподает географию в школе. Ишь ты, учительница, надо же! А уж еда, Татьяна говорит, была такая, пальчики облизать, самая твоя любимая, с массой приправ. Только сладости, говорит, есть невозможно, сплошной сахар, жир и мука. Но мы ели, даже Алексей, хотя он сахара в рот не берет, но Галка цыкнула, и ел. И мы, говорит, тебе всего взяли, она нам еще больше хотела дать, но мы и так едва унесли. Но видишь, не донесли…

Поговорили немного про Лондон, дядя всецело за и даже сказал, что готов выделить кое-какие средства, а Галка сказала, не нужно, мы отлично справимся сами. Алексей говорит ей тихо — ты чего? А она ему — сиди, потом скажу. Алексей ведь про камни ничего не знает.

И про тебя, говорит Татьяна, они внимательно расспрашивали и сочувствовали, очень жалели, что ты не пришел. И я обещала, что в ближайшее же время, как только поправишься.

Потом Алексей ушел, чтоб успеть пока транспорт ходит, а мальчишки стали демонстрировать, как они знают английский язык, и снова было много смеху.

То есть общий настрой там был положительный и всецело за переселение.

А потом, говорит, дядя уехал в свою Рамаллу, и я тоже стала прощаться.

И пошла, и Галина с Азамом пошли меня провожать. Азам мне говорит: я так рад, что вы познакомились, и вы моей матери очень понравились, и даже дяде… Я ему говорю: и мне твоя мать очень понравилась, и братишки… они оба даже засмеялись от радости. Галка мне говорит: вот придем домой, какой я вам с отцом секрет преподнесу… И опять оба смеются. Все время они держались за руки и смеялись, ни от чего, просто им весело было, и я даже подумала, а может, и ничего…

А дальше она начала плакать, и рассказывать ей было трудно, но я и не требовал, потому что уже знал от полицейских, да и по телевизору было в новостях.

В канун Судного дня в Старом городе Иерусалима очередью из автомата был убит местный житель Азам такой-то. В происшествии пострадали также находившиеся поблизости две гражданки Израиля, мать и дочь. В критическом состоянии обе были доставлены в больницу. По сведениям полиции, причина убийства — подозрение в сотрудничестве с израильскими властями. Погибший часто и много находился в еврейской части города, тесно общался с израильтянами и высказывался за мирный процесс. На данный момент преступник или преступники не обнаружены, ни одна из известных палестинских террористических организаций до сих пор не взяла на себя ответственности за преступный акт. Ведется расследование.

8

Татьяна, едва немного пришла в себя, стала спрашивать про дочь.

Галка лежит рядом, но Танечка даже головы повернуть не может. У нее ранение в шею и в грудь. Кто стрелял, даже и целиться особо не стал, а просто прошелся по всем по ним тремя очередями, выше, ниже и еще ниже. Азаму, самому высокому, досталось от всех трех, в том числе прямо в лоб. Галина ростом чуть меньше и получила в грудь и в живот, а Татьяна еще поменьше, вот и вышло такое распределение.

А Галку колоть стали реже, но полностью проснуться не дают. Вот она шевельнулась и открыла запухшие глаза. Я к ней наклонился, но она меня не видит и шепчет что-то. Еще ниже наклонился и слышу опять:

— А-зам…

— Галочка, — говорю, — доченька…

— A-зам… Ааа-з-з-зам…

И как я ей скажу? Она же и так едва дышит. Смазал ей губы влажной ваткой на палочке, она закусила ватку зубами, и сквозь ватку слышу — з-з-з…

Алексей, конечно, тут же удалился в коридор.

Татьяна с соседней койки стонет:

— Галочка… детонька моя… как ты…

— Все будет нормально, — говорю, — лежи, Танюша, спокойно.

— Аа-зза…

Кармела тоже исчезла куда-то, я и не видел когда. Может, на работу ушла. А Йехезкель сидит у стенки и не вмешивается, тихо-тихо читает по книжке свои псалмы.

— Галочка…

— Здесь она, Танюша, здесь.

Таня шевельнула рукой на одеяле и пальцем мне показывает, чтобы я наклонился.

— Как она? — шепчет.

— Доктор Сегев сказал, операция прошла успешно, — шепчу ей. — И у тебя тоже.

— Куда ей… попало…

— В грудь, как у тебя. И в живот…

— И в живот… — Лицо у Тани сморщилось, хочет плакать, но не может, боль, и дыхания не хватает с простреленным легким. — А… Азам…

— Танечка, — шепчу, — тебе нельзя разговаривать.

— Где… он…

— Ш-шш, — говорю, — ни о чем не думай.

— Его… нету…

— Мм-м…

— Она… знает…

— Нет еще…

— Не говори… не… говори…

— Не скажу, Танечка, не скажу, — заверяю ее, а с соседней кровати опять:

— А… зам… А-а…

Вернулась Кармела, привезла всякие женские принадлежности — ну, им еще нескоро понадобится. А также соки, минеральную воду, из еды кое-что. И главное — вот молодец баба! — мой ходунок. Я даже попросить не сообразил, сама догадалась. Очень кстати я с ней помирился!

Девочки мои вроде бы спят, обе дышат тяжело, с помощью приборов. Мы с Алексеем поели немного, и я даже сходил на лестницу покурить.

Пришел доктор Сегев, быстро посмотрел на графики, что у них в ногах висят, проверил капельницы, заглянул каждой в лицо, а так осматривать не стал. Я испугался, неужели дело так плохо, что даже и осматривать не стоит? Успокойся, говорит, все идет, как должно, а осматривать их нечего, я и так знаю, что с ними происходит. Конечно, пока что плохо, а ты чего ждал? Еще долго будет плохо. Теперь только время и время. Ты скажи лучше, что с тобой происходит, рентген почему не сделал? Сделаю, говорю, доктор, сделаю. А он мне:

— Болит сильно?

— Не знаю, доктор, — говорю.

— Ясно. Вот тебе рецепт на перкосет, пусть кто-нибудь потом сходит, а пока возьми парочку у сестры, я ей скажу. И делать тебе тут сейчас нечего. Вот эти двое, — кивает на сына и на Йехезкеля, — посидят, а ты марш домой. Отдохни, прими душ, поспи, а то сам свалишься, тебе это надо?

Я сказал: ладно. Но сперва решил, что никуда не пойду, поспать и здесь в кресле можно, а уж душ — это лишняя роскошь, тем более я сейчас и не управлюсь один.

А потом передумал и решил попросить Кармелу, чтобы отвезла меня все-таки домой. И правильно, она говорит, отдохни немного, а я съезжу на работу и потом тебя обратно привезу.

9

Дело в том, что денег теперь понадобится много.

И не для глупостей каких-нибудь вроде переселения в Лондон — это полностью сходит с повестки дня. Нет, надо будет лечить, кормить, ухаживать и выхаживать, и кто знает, до какой степени удастся вылечить и выходить, да вдруг осложнения, при таких-то травмах… а что, если инвалидами останутся? Мало нам одного инвалида в семье… Что, если работать не смогут? О Господи, только бы выжили, остальное не важно… только бы оправились… Танечка моя… Галка, девчонка неразумная, бедный мой ребенок…

И однако. Расходов тут не оберешься. Кто-то должен думать о практической стороне создавшейся ситуации, и кроме меня некому. Совсем это не в моем стиле, нести такую ответственность — ну, а все прочее происходящее в моем стиле?

Что-то, вероятно, даст государство, посочувствует — в конце концов, они же пострадали от теракта. Но ведь бюрократия посильнее будет всякого сочувствия, как начнут выяснять все обстоятельства, как начнут тянуть, а в конце могут и ничего не дать. Или гроши какие-нибудь.

Йехезкель, возможно, захочет помочь. Или вообще заберет Татьяну к себе… нет, в этом направлении сейчас нельзя даже думать. Это меня размагничивает.

Короче, подавляющее большинство проблем падает на меня.

А я, как известно, принял во внимание только свои собственные чувства, что очень уж немцев терпеть не переношу и денег их за возврат камней не желаю как гордый еврей. А также поддался невежественному предрассудку, будто эти неживые блестящие побрякушки могут оказывать отрицательное влияние на мою жизнь. Оказать-то они оказали, но это не они, а через мои действия. Но кто же мог знать.

На самом же деле вижу теперь, что начхать мне на немцев, а надо было содрать с них все, что только можно, и как можно быстрее. А теперь времени осталось сколько? Что там в объявлении было сказано, когда этот ихний «период грации выдыхает»? Меньше двух недель.

И все равно вполне можно было бы успеть.

Дело не в этом.

А в том, что я ведь клятву свою исполнил.

Лежал я тогда ночью на мостовой, встать никак не мог, и все думал, как же это я дошел до жизни такой.

Я, Михаэль Чериковер, человек с собственным достоинством, инвалид к тому же, валяюсь, как придавленный таракан, посреди темной раскопанной улицы в канун Судного дня и едва лапками шевелю, а жена моя и дочь, может быть, кончаются там в больнице.

Как это могло случиться, причем со мной, с кем такие ситуации вообще никак происходить не должны, в полном противоречии со всеми моими установками и предшествующим жизненным опытом.

И вспомнил, что вся причина у меня в кармане. Вспомнил, что поклялся выкинуть, лишь бы они жили.

И тут же я тогда клятву свою исполнил. Вытащил пакетик, положил его рядом собой прямо на камень в раскопанной земле и слегка песочком присыпал. После Йом-Кипура начнут опять работать и, скорее всего, заасфальтируют проклятые стекляшки намертво, а если когда опять разворотят, подумают — и впрямь клад нашли. И флаг им в руки. В любом случае — все, с рук долой из сердца вон.

И тут же забыл про них, потому что главное было встать на ноги и идти.

Но теперь немного пришел в себя и вижу, что камни ни в чем не виноваты, а женщины будут жить, и деньги очень нужны.

10

Кармела начала было спорить, когда я велел ехать по этому именно маршруту, а не по другому. Тут, говорит, все раскопано и сплошные пробки, а там гораздо быстрее. Но я настоял, и она даже ругаться не стала, не та ситуация.

В целом нужный участок мостовой я опознал легко, тем более ехали мы черепашьим шагом, там для движения остался только узкий проезд, и мы больше в пробках стояли, чем ехали. Кармела скрипела зубами, но молчала.

Но конкретно тот загон, где я лежал, выделить труднее. Людей там не видно, но по всему участку ездит мощный каток, верно, тот самый, возле которого я лежал. Важнейший опознавательный ориентир сошел с места. И где та яма, где тот штабель, те трубы и тот барьер — поди угадай. Много их там. И днем все выглядит иначе.

Самое правильное будет вылезть из машины, перебраться на другую сторону, найти то место, где я с тротуара сошел, его-то я помню, и оттуда искать. Говорю Кармеле:

— Останови на минутку.

Она мрачно ухмыляется:

— Да мы и так стоим. Чего тебе?

И в самом деле.

Ничего не отвечаю, хватаю свою палку и открываю дверцу. Она цап меня за шкирку:

— Куда, куда! Думаешь, доползешь скорее?

И трогается с места, я едва успел захлопнуть дверцу.

— Кармела, — говорю жестко, — как только опять остановимся, выпустишь меня из машины, а затем остановишься, где сможешь, и будешь меня ждать. Я скоро приду.

Она глянула на меня с каким-то даже страхом, отпустила мой ворот и говорит:

— Мишен-ка, не переживай так, все будет хорошо, я уверена.

И вдруг издали еще вижу горку асфальта! Ту самую! Вон и труба с проводами, моя спасительница, торчит рядом из земли. Загона там теперь никакого нет, загородку убрали, но место абсолютно то!

И как раз она начала опять тормозить.

— Я тебе все потом объясню! — говорю и выкарабкался из машины.

И тут же ей пришлось опять тронуться, поскольку сзади напирают и сигналят как сумасшедшие.

А я сделал два шага и стою у барьера, который отделяет проезжую часть от разрытой. С одной стороны от меня стадо автомобилей рычит, едва ползет, с другой большое разрытое пространство, по нему грохочет каток, а я торчу посередине, как пугало огородное.

На мое счастье, барьер состоит из секций, а секции красного пластика объемные, но легкие. Двинул одну прямо животом и протиснулся в просвет. И стал пробираться между препятствиями. Днем, конечно, гораздо легче, но все равно тут же облился потом, хотя хамсин разбился, то есть кончился.

Ножки совсем отказывают, перкосета я у сестры так и не взял. Надо же, так стремился к нему, так мучился, а теперь пожалуйста, сколько угодно, и даже не вспомнил.

Ох, боюсь, опять брякнусь. Вот сейчас будет уж совсем некстати, хотя знаю, что сразу найдется кто-нибудь, выскочит из машины и будет меня спасать — здешний народ это любит.

Уже совсем близко, по прямой всего шагов пять, но передо мной на земле очередная толстенная труба, пока обойду.

Тем временем вижу, с катка водитель машет мне яростно из своего окошка, убирайся, мол. Не обращаю внимания и двигаюсь.

А каток двигается прямо на меня.

Ничего, авось остановится, не будет же он трубу давить.

Не останавливается! Орет мне что-то, ясно, что ругается.

Я остановился, но назад не пошел. И он остановился, у самой трубы. Соскочил вниз и гонит меня руками и криком, я даже разобрать не могу что. Надвинулся на меня, но не прикасается, боится тронуть инвалида. Поднимаю руку и тихо-тихо говорю:

— Прости, пожалуйста, мне необходимо найти… Я здесь потерял…

— Чего?! — Каток свой он не выключил, и тот грохочет и дрожит весь, рвется продолжать трудовую вахту.

Я приклонился совсем близко и говорю:

— Я здесь потерял… Пусти меня вон туда…

— Мозги свои ты потерял! — орет и слегка начинает меня поталкивать. Дело плохо.

Но я недооценил Кармелу. Откуда ни возьмись, налетела как орлица, отпихнула его от меня и орет — куда ему:

— Не смей его трогать! Отвали!

Он сразу успокоился и спрашивает мирно:

— Это твой? Он что, из Эзрат-Нашим сбежал? — из здешней психушки то есть.

— Не твое дело! Пойдем отсюда, Мишен-ка. — И берет меня за руку.

— Погоди, — говорю, — Кармела. Мне здесь надо найти…

— Что тебе надо? Я машину посреди дороги бросила!

— Я здесь потерял… позавчера ночью… — Что бы такое существенное? А, вот: — Я здесь свое удостоверение личности выронил.

— Позавчера ночью? В Эрев Йом-Кипур? Здесь?

Парень начал смеяться, и даже Кармела улыбнулась. Пришлось сказать им, как шел и зачем, в самых общих чертах, конечно. Упал, мол, стал телефончик из кармана вынимать и, верно, заодно выронил. Парень проникся моей ситуацией, выключил мотор и говорит, ладно, пойдем поищем. Но мне их помощь совсем некстати. Говорю им:

— Тут пространство большое, я точно не помню, давайте, ты, Кармела, иди вправо, а ты влево, а я тут посерединке поищу.

Кармела еще вякнула типа того, что, мол, брось, новый документ сделаем, но я подтолкнул ее вправо, а парень уже пошел, ну, и она тоже. Отошли они, бродят, под ноги смотрят, а я трубу обошел и прямым ходом к своей кучке асфальта.

11

Иду по ровному, каток здесь хорошо прошелся.

И вижу, что и ложбинку эту, где я лежал, он тоже прокатал и ее больше нету, все гладко. Однако труба с проводами торчит. Где-то здесь был тот камень, на который я пакетик свой положил, но и камня этого не видно. Топчусь на месте, ковыряю палкой песок, везде гладко, но мягко.

Наконец натыкаюсь палкой на твердое. Каток этот камень просто в землю вдавил и песком завалил. Ковыряюсь быстро, а то увидят, что стою и делаю что-то, и прибегут помогать.

Есть! Ура! Вижу краешек пластикового мешочка, синий с зеленой надписью, в который было завернуто.

Стал скрести, чтобы сверток наружу выковырнуть, резко задел его своей четырехлапой палкой, а он весь и раскрылся передо мной, как цветок.

Кармела кричит:

— Михаэль! Нашел? Что у тебя там?

— Да нет, — отвечаю, — так… показалось.

— Брось ты это, ей-богу! Не стоит оно того, пошли!

— Ищи, ищи! — кричу.

А оно и впрямь того не стоит.

Лежит в рваном сине-зеленом пластике кучка крупитчатого белого вещества, блестит на солнце, цветными искрами поигрывает. Вроде толченого сахара-рафинада, только еще белее и ярче… Красиво…

Ну и вот тебе.

Черт попутал — черт и распутал… Проехался катком многотонным, точно как камешки эти легкие проехались по твоей жизни… Были — и нету, один порошок… Успели, однако, и тебя, Мишенька, прокатать, была у тебя простая, удовлетворительная жизнь рядового инвалида, а что стало… Не камней жалко, а что не может черт теперешнюю твою ситуацию так же легко распутать, не может он вернуть все, как было, пусть даже и с рестораном…

Стоп.

Рассуждать и себя жалеть некогда, потому что порошок весь ярко-белый. Весь порошок белого цвета!

А должен быть с примесью красного! Красного должно быть порядочно, а нету. Где же оно?

Скорее разметал палкой сахарный песок — нету! Весь насквозь белый!

А как же Красный Адамант? Где из него порошок? Нигде нет!

Это может означать только одно: Красный мой Адамант выжил. Уцелел! И должен быть где-то тут. Завалился в какую-нибудь ямку и спасся!

Тыкаю палкой, щупаю, ищу везде — и не нахожу. Но ведь не может быть далеко, только тут же, рядом с бывшим свертком, да где же он? Руками надо бы пощупать, тогда и видно лучше, но нагнуться я не могу.

Нагнуться не могу, но могу упасть. Теперь будет кому поднять.

Правда, в теперешнем сознательном состоянии прямо взять и упасть тоже не смогу, это ночью тогда я свалился и даже не заметил, а теперь тело не позволит, знает, какая будет боль и какая опасность.

Но рядом твердо торчит кверху моя родимая труба с проводами. Как я с ее помощью тогда поднялся, так же теперь и опущусь.

Только не торопиться, хотя надо торопиться, сейчас они меня увидят и прибегут. Не касаться проводов, черт ведь их знает. Бросил палку, уцепился за трубу обеими руками, подержал тело на весу. Перехватил руками вниз по трубе, подогнул здоровую ногу, больную выпрямил и положил наземь плашмя — и сел. Ух, больно!

Больно, больно — только от тебя и слышно. Придумай что-нибудь поинтереснее.

Завалился на бок, носом прямо в сахар, и стал ощупывать вокруг подряд каждый сантиметр.

А Кармела уже увидела и бежит. Точное повторение, как тогда у нее в туалете! И даже кричит то же самое: ой, Мишен-ка, ты упал! Только теперь никакой сантехник не поможет.

Если сию секунду не найду, то все.

Кармела подбежала и хватает меня под мышки поднимать, параллельно костерит меня на чем свет стоит. А я издаю беспомощные стоны и скребу ногтями песок.

— Подожди минутку… сейчас… больно, не тяни…

Тут и парень с катка подошел, тоже стал помогать. И подняли. И держат под руки с обеих сторон. А я повис у них на руках, как кукла, никаких сил нет, только и хватает на то, чтобы кулак покрепче сжимать. Потому что выскреб-таки я его из песка, выскреб в последнее мгновение.

Удостоверения личности мы, ясное дело, не нашли.

12

— А… зам… А-а…

— Галочка!

— Папа… это ты? Ты здесь…

— Здесь я, здесь. Как ты себя чувствуешь?

— О-о… Где Азам?

— Нехорошо тебе? Ты чего-нибудь хочешь?

— Пить…

— Нет, пить нельзя. Вот. — Выдавил ей на губы несколько капель из ватки.

— Где Азам…

— Он не здесь.

— Где он…

— В другой палате.

— Что с ним… Ты его видел…

— Тихо, девочка, не разговаривай, тебе нельзя.

— Ты его видел…

— Нет еще…

— Почему… Сходи, папа… сходи… сейчас… Или Алексей… пусть сходит…

— Он в реанимации… нас не пустят.

— До сих пор в реа… почему…

— Не знаю, Галочка.

— А что… врачи… спроси… ему операцию…

— У вас у обеих успешно прошло, и твоя, и мамина, все будет в порядке.

— Мама…

— Мама отдыхает, и ты отдыхай… теперь нужно тихонько лежать и выздоравливать.

— Не… хочу я…

И закрыла глаза.

И поди знай, чего именно она не хочет.

Третий день после операции пошел, она уже совсем проснулась, но лежит с закрытыми глазами. И каждый раз, как откроет — Азам. А мы до сих пор ей не сказали, Таня все просит: не говорите, не говорите, пусть немного окрепнет.

А я думаю, она знает. И с самого начала знала, как тут не догадаться. Но не верит, не хочет, все еще надеется.

Доктор Сегев говорит, надо сказать. А если сами не решаетесь, я пошлю психолога, он подготовит и скажет. Тогда, говорит, она сможет начать горевать по нем настоящим большим горем. А так не может себе позволить и еще больше мучается, от неизвестности, хотя и знает. Пока хоть тень надежды остается, не может она по-настоящему с ним расстаться, и не может начаться процесс заживления этой раны.

— И, — говорит, — все-таки очень хорошо и для нее большое утешение, что плод удалось сохранить. Очень ранний, недели две всего, но в полном порядке.

Плод! Вот он, секрет, который она нам хотела сообщить! Значит, успели все-таки, в последний момент. Радоваться? Или проклинать и девку, и все на свете? Раньше я бы сказал проклинать, а теперь думаю, какое счастье.

— Доктор, — говорю, — какое счастье! Это они буквально в последний момент успели. Да, но как же она про это ни разу даже не спросила? Только про Азама.

— Ну, — говорит — полость живота у нее была разворочена порядочно, и именно в районе матки. Тут уж она, видно, так боялась, так отчаивалась, что просто стерла это из сознания. Но стенку матки только слегка задело, а девочка у тебя очень крепкая. А может, даже и не знала?

— Знала, знала! — говорю. — Давайте, доктор, присылайте своего психолога.

13

Днем я при них находился неотлучно, только покурить, в туалет и один раз на рентген, а ночевать мне доктор Сегев не позволил. Просто велел сестрам гнать меня из больницы. Посмотрел на мой рентген и говорит:

— Если так и дальше пойдет, тебе, спондилайтис, придется опять на стол ложиться. Но только знай, я тобой больше заниматься не буду, пусть режет тебя, кто хочет. Очень уж ты безответственный оказался.

Так мне обидно было это слышать, что он мой характер так неправильно оценил. Я вот именно что всю жизнь никакой ответственности на себя не брал, потому что какая ответственность у инвалида. А теперь я еще больше инвалид, и вон какую ответственность на себе несу, и не отказываюсь. А он — безответственный… Я от него ожидал лучшего понимания.

С другой стороны, я к своему здоровью всегда относился внимательно, а теперь надо вдвойне. Поэтому не спорю, и на ночь Кармела отвозит меня домой. Собственно, им теперь ночное дежурство уже и не нужно.

Алексей быстро отпал и убежал к своей жене с младенчиком. Но Йехезкель до сих пор сидел при них каждую ночь, но сегодня скажу ему спасибо, больше не надо, и пусть больше не приходит. А то он ведет себя просто как настоящий родственник, так что со стороны неясно, кто здесь глава семьи. Халат Тане новый купил, когда она вставать начала, еду ей привозит — Галку до сих пор кормят и поят через трубочку, но сказали, что завтра начнут давать жидкости, и если благополучно пройдет, то и жидкую пищу. И как только наладится пищеварение и стул, то их обеих и выпишут, продолжать болеть в домашних условиях. И я не хочу, чтобы он в это время был тут.

Таню уже могли бы и выписать, но держат ради Галки, для моральной поддержки. И я просто дрожу, что будет, куда они обе пойдут, неужели к нему, но поговорить с Таней не решаюсь, слишком она слабая и грустная. Смотрит на меня часто и думает что-то все время, но не говорит о чем. Мы вообще мало все это время разговаривали, и все больше о дочери. Девочка замкнулась в себе, лежит и молчит, послушно делает, что врачи велят, отвечает на вопросы, а так все молчит. С одним только гинекологом разговаривает охотно. Плохо, что плакать не может. И что мы будем с ней делать? Или она отгорюет и со временем это постепенно пройдет само. Такого типа разговоры. Один раз только Танечка улыбнулась, говорит, будет у нас еще один внучонок.

— Арабчонок, — говорю.

— Арабчонок-еврейчонок-русачок.

— Да, — говорю, — а может быть, внучка.

Смотрит на меня недоверчиво:

— И ты ничего?

— Я? Я ничего, — говорю. — Пусть.

14

Вхожу в палату с твердым намерением сказать Йехезкелю спасибо и всего хорошего целиком и полностью.

Надо только сделать так, чтобы Таня не слышала. В палате просто поздороваюсь, а когда соберется уходить, выйду провожать и скажу.

Занавески вокруг обеих моих больных задернуты. Хороший знак, значит, за ночь ничего плохого не случилось. Сначала, когда обе были очень плохие, велено было держать всегда отдернутыми, чтобы сестры, проходя мимо, сразу видели. И состояние было такое, что им было все равно. А как стало немного получше, начали просить задернуть, особенно Галка, и разрешили. Теперь у них есть некоторый пратиют, что в больнице особенно ценно.

А за занавеской у Таниной кровати разговаривают.

Обычно я еще с порога говорю им всем здравствуйте, как тут мои дамы, а в этот раз, сам не знаю почему, вошел тихо. И остановился.

Голос у Йехезкеля негромкий, разобрал только конец:

— …больше меня не хочешь?

А Танин чуть погромче, но такой больной, такой печальный, что у меня руки похолодели:

— Ангел мой небесный, Хези… я лучше тебя человека не знаю… И большего счастья представить себе не могу… Почему мы не встретились раньше, давно-давно…

— О-о, Таня…

И молчат. И я замер. Горько мне прямо до слез, что она так с ним говорит, однако разговор, кажется, в мою пользу!

— …но только не могу я с двоими быть… никак это нельзя…

— Нельзя…

— Должна с одним…

— Вот и будь со мной…

— Он мне муж, Хези… всю жизнь прожили…

— Да…

— А у тебя есть жена… нехорошо это…

— Ты же знаешь, Таня, кто у меня есть. Она бы простила…

Я тогда еще не знал, что жена у него навек не человек, и подумал: ну и ну, еще и женатый, вот так верующий!

— Она бы простила, Бог не простит… ты видишь, как всё… это всё из-за нас…

— Нет! Нет! Не думай так!

Я тоже считаю, что так думать нельзя. Разговор определенно в мою пользу, но мне нужна моя Таня, а не такая, которая будет вечно оглядываться на Бога и замаливать свои грехи. Не говоря уж о том, что не из-за них всё это, я-то лучше всех понимаю из-за чего. И в нужный момент я ей это разъясню, сниму с нее вину.

Слышу, плачет. Или, может, это он, трудно разобрать.

Осталось только мне зареветь…

А она дальше:

— И ты сильный, Хези… тебе не будет плохо…

— Таня… Таня…

— Ты и без меня не пропадешь, а он… ему…

— Мам… а мам…

Это Галка. Неужели и она все это слушает? А впрочем, пусть, может, это ее от своей беды отвлечет.

Тихонечко вышел из палаты, подождал минуту и вошел нормально, с громким приветствием. Разговор их все равно прервался, а я и так понял главное: Таня вернется ко мне!

Хотя странно, конечно, как она сказала: ты сильный, а он… Я думаю, это чтоб Йехезкелю было не так обидно.

15

Мы теперь в моей двухкомнатной квартирке живем впятером.

В спальне на нашей с Таней кровати лежат Таня и Галка. В салоне на тахте лежу я. А по вечерам Йехезкель раскладывает в салоне у другой стены раскладушку, и на ней спит его сын-аутист. А самому Йехезкелю Алексей дал спальный мешок, и он спит в кухне на полу.

Доктор Сегев был прав, и меня-таки подкосило. В день, когда их выписывали, я почувствовал не какую-нибудь, а настоящую боль в бедре. Мне даже показалось, что там хрустнуло что-то. Ничего там не хрустнуло, сказал мой врачишка, но хватит фокусов. Либо ты с сегодняшнего дня и на ближайшие две недели соблюдаешь полупостельный режим в сочетании с легкой гимнастикой и короткими прогулками по квартире, либо твой костный мозоль нарастет не так, как надо, и ходить как следует ты никогда сможешь.

Постельный режим! Когда на мне теперь две больные женщины, одна из них в трауре, да и вторая с душевной травмой, и все хозяйство!

Нам, правда, дали на месяц няньку, на два с половиной часа в день, кроме субботы, любимый мой Битуах Леуми подарил, но это же капля в море. А кто будет… а кто… и как…

Вот тут-то натура Йехезкеля и проявилась во всю свою ширь. Правильно Таня сказала, ангел небесный, и нет ему другого названия.

Домой нас отвезли в такси-микроавтобусе — Йехезкель заказал. Женщины полулежали на передних сиденьях, Алексей рядом с водителем, а мы с Йехезкелем сзади. И по дороге он мне говорит, причем так, как будто это он меня о чем-то просит, а не наоборот:

— Позволь мне побыть немного с вами у вас дома. Вам всем необходим постоянный уход и лечение.

Вот это да. Сразу решились бы все проблемы. И ухаживать бы стал, и иголками, я думаю, колоть, и капельки давать. Я ведь в это теперь отчасти даже верю.

Но просто не знаю, как и отвечать. Надо же помнить, кто он такой и чем для меня является. Гордо отказаться, проявить свое мужское достоинство, спасибо, мол, без тебя обойдемся? Наверное, здоровый именно бы так и поступил. Но девочки мои такие слабенькие, недолеченные совсем… И от меня толку сейчас мало… А человек искренне предлагает, я это слышу, и обижать его — хорошо ли?

Но… он — и Таня?

А он это понимает и говорит:

— Я говорил с Татьяной, она сказала — как ты скажешь.

Все равно, дико это как-то, чтобы он и за ней, и за мной ухаживал, да еще у нас дома…

— Ничего плохого не будет, — говорит. — Мы с Таней расстались навсегда.

— Ничего себе расстались, — говорю. — В одной квартире жить.

Молчит.

Я знаю, что он говорит чистую правду, и мне на самом-то деле очень хочется, чтобы он с нами побыл, но что же это за ситуация? Совсем не по-людски…

— Ты бы, — говорю, — хоть прощения у меня попросил, что ли.

— Прощения? — говорит и смотрит на меня. — За что?

— Здравствуйте, — говорю. — Ты жену у меня уводил, забыл?

— Нет, прощения я у тебя просить не буду. Это не я ее увел, а ты ее отпустил. А прощения нам обоим у Тани надо просить. Но она этого не захочет и не примет, а простить… может, и простит когда-нибудь.

Ну, это уж он, по-моему, слишком. В конце концов, не надо забывать, кто здесь оскорбленная сторона. Но я согласен простить и не вспоминать. Погуляла с ним, вернулась ко мне, он согласен, я согласен, все более-менее уладилось. Таня не против, чтобы он за нами поухаживал, короче, я принял его предложение.

16

Да, таким вот странным образом все проблемы вроде как разрешились.

И ко мне возвращается чувство, что я опять хозяин своей жизни, и можно подбить кое-какие итоги.

Итак:

1. Таня вернулась ко мне.

2. Женщины мои хотя и медленно, но выздоравливают.

3. Арабский вопрос в личном нашем семейном плане сошел с повестки дня.

4. Я приобрел друга, какого у меня никогда не было.

5. Мне предстоит снова стать дедушкой (тут, видимо, арабский вопрос снова встанет, поскольку бабка с той стороны, не говоря о четверке дядьев, но это еще нескоро, к тому времени решим как-нибудь).

6. Кармела, кажется, переключила свое внимание с меня на Йехезкеля.

7. Текущие дела (помириться с Ирис, связаться с заказчиком насчет панно, а там и докончить его, сделать коврик доктору Сегеву, повседневные хлопоты и т. п.).

8. О камнях в большей их части можно не беспокоиться.

9. Теперь остается только одно. Расстаться с Красненьким?

Постепенно опять образуется порядок и намечается план жизни.

17

Разумеется, когда все упорядочишь, оно выглядит гораздо лучше и проще справиться. Легче вроде бы разобраться, а разобраться необходимо. Но когда начнешь разбираться…

Например, интересная ситуация с Кармелой.

Она и в больнице много помогала, и сейчас продолжает, но с тех пор, как мы помирились перед Йом-Кипуром, больше ничего у нас с ней ни разу не было. Сколько она меня по вечерам домой возила и ни разу даже не намекнула, а я инициативы, понятно, не проявлял.

По-моему, она просто перекинулась на Хези.

Она еще раньше, когда увидела его в первый раз, сказала мне: у твоей Тани губа не дура, ну, прямо твой брат. Брат, брат, немного надоели они мне с этим братом. А потом говорит, как похожи, и какая разница. И что, спрашиваю смехом, кто лучше? Нет, говорит, не скажу лучше или хуже, но разница огромная.

Подход у нее к нему совсем другой, не хохочет и не шутит и напрямую не заигрывает, а негромко задает серьезные вопросы по жизни и просит советов. А он слушает ее охотно, он всех слушает охотно, советов не дает, так, размышляет о ее проблемах вслух и ее вызывает на то же. Но только если она что-нибудь имеет в виду, то, по-моему, зря старается. Вот уж кто ему никак не подходит!

Я на ее старания смотрю и только посмеиваюсь про себя. Хотя не могу сказать, чтобы мне это было особенно приятно. Не то чтобы чувство у меня или что, но все-таки… казалось, что у нее что-то есть, а она с такой легкостью… и я ее как бы имел в виду на всякий пожарный случай, а теперь вряд ли.

Но мне на самом деле ничуть и не нужно. Я теперь скажу Таниными словами: буду рад, если у них что-нибудь получится.

Потому что главное для меня, конечно, это итог номер первый. Таня ко мне вернулась.

Она ко мне вернулась и будет со мной, и я очень сильно радуюсь.

Вернулась ко мне, лежит на нашей кровати и выздоравливает, и со временем все теперь уладится и наша жизнь вернется на прежние свои гладкие рельсы.

И я радуюсь, я просто счастлив, но…

Нет, действительно счастлив. Хотя я всегда надеялся, а все-таки полной уверенности не было, и вот она опять со мной. Но…

Как-то не полностью она ко мне вернулась. Не совсем такая это Таня, не та. Ведет себя со мной вроде как обычно, а мне все кажется, что не совсем.

Какая-то она не совсем моя.

Может ли такое быть, что она и впрямь не моя стала, а его, Хези? Вернулась вроде ко мне, но частично осталась с ним?

Нет, это просто мое воображение. Ничто на это не указывает, просто подозрительность с моей стороны. У них все полностью кончено.

Я сначала за ними очень внимательно наблюдал, как они общаются. Заходил в спальню, когда он женщинам свои процедуры делал, так, вроде бы взять что-то надо или спросить. И убедился окончательно. Ни малейшего даже следа каких-то нежелательных чувств и отношений ни разу не заметил. Разговаривают мало, но нормально и только по делу. И даже смотреть друг на друга практически не смотрят. Нет, я уж теперь знаю Танины решения, она решает редко, но если решит, то исполняет полностью.

И все же что-то такое он с ней за это время сделал, не пойму что. Честно признаю, плохого от него ожидать трудно. Но мне никаких изменений не надо, ни плохих, ни хороших, а прежнюю мою Татьяну.

Или она всегда такая была, а я не замечал?

Или действительно еще мне не простила, как Хези говорит? Но чего не простила, за что? В чем я перед ней провинился? Придет время, я у нее это непременно выясню. И если увижу, что есть основания, попрошу прощения. И даже если нет, все равно, пожалуй, попрошу. Если ей это будет приятно.

А может, наоборот, она боится, что это я не простил?

Но ведь я сколько раз говорил ей, что словечком не упрекну, не вспомню даже! И не упрекну, буду держаться.

Скорее всего, это у нее из-за самочувствия. Мне ли не знать, какое огромное место играет физическое самочувствие в жизни человека и как оно все меняет. А у нее был такой сильнейший стресс всего организма, и самочувствие у нее все еще очень ненадежное.

Ну, и народу кругом много, это тоже не способствует. И Хези в том числе, и ей, наверно, перед ним неудобно. Но ничего, это ведь ненадолго. Вот останемся одни, и все будет иначе.

Все это говорит лишь об одном.

Что задача номер один в моем плане на дальнейшую жизнь — это восстановить отношения с Таней. И нисколько не сомневаюсь, что мне это удастся, потому что я многому за это время научился и учел прежние ошибки, больше не повторю.

Попросту и честно говоря, я убедился, что Таня — это большая любовь всей моей жизни, и я должен дать ей это понять. Приложу все усилия и добьюсь, потому что чувство настоящее и сильное. А настоящее чувство побеждает все.

18

Галину мою бедную жалко ужасно.

Хотя, как я уже упоминал, сама на себя навлекла. Но такие мучения, это уж слишком. И выздоравливать гораздо труднее при таком тяжелом душевном состоянии.

Правда, с тех пор, как дома, начала плакать. Ночью как-то слышу, из спальни какие-то звуки, и ночник зажгли. Йехезкель далеко и не слышит, а им, думаю, может, что-то надо. Пришлось встать.

Заглянул тихонько, а это Галка, лежит головой у матери на больной груди и плачет-разрывается. А Таня держит ее обеими руками и не пошевельнется, не поморщится даже, только зубы сжала. Хотел я зайти, подвинуть хотя бы Галкину голову, чтобы Тане не так больно, но она мне глазами и всем лицом показала: уходи, уходи. И я ушел, но знаю, что она с тех пор как минимум еще раз плакала, и это хорошо.

Разговаривает, правда, по-прежнему очень мало и только с матерью, но стала чаще вставать и ходить по квартире. И тут нашла себе еще товарища по разговору, Авнера, Йехезкелева сына-аутиста.

Сначала, когда мы домой вернулись, она вообще ничего не видела и никого не замечала. Лежала лицом к стене и молчала, вставала только в туалет. А аутист целый день сидит в салоне в кресле и тоже молчит, если отец к нему не подойдет, а отцу по большей части некогда. Взрослый и довольно толстый парень в кипе. Я с ним пробовал поговорить, хотел даже его ковриками развлечь, поучить, чтоб занимался, дал ему лоскут и показал, как завязывать. Завязывай, говорю — он посидел, долго думал, но завязал. Теперь бери второй, говорю — он взял. И завязывай — не шевелится, так и сидит с ним в руке. И все, ни в какую. Сидит, руку с лоскутом свесил и смотрит в пол. Я побился-побился и отступил, терпения не хватило.

А Галка вышла раз из туалета и вдруг обратила на него внимание — словно первый раз увидела. Подошла к нему и говорит:

— Ты кто?

Он, понятно, даже не смотрит на нее.

— Почему не отвечаешь? Как тебя зовут?

Сидит и молчит.

— Сидишь в моем доме и даже не здороваешься, важный какой!

И пошла.

И тут он ей вслед, словно дверь несмазанная открылась:

— Я Авнер.

Она к нему обратно:

— А я Галина.

Молчит.

— Ну, чего молчишь?

— Я… знаю.

— А знаешь, скажи здравствуй.

— Я… больной.

— Какой еще больной?

— Мне на все плевать.

— Большое дело. Мне тоже на все плевать. Но у меня причина есть, а ты чего?

— Я… аутист.

— Ну, аутист, и что дальше? Поговорить не можешь?

Он молчал-молчал, я думал, Галка плюнет и уйдет, но она стоит и дожидается. И дождалась.

— Могу, — скрипит.

Она села с ним рядом и стала говорить, но мне уже не слышно, а его скрипучий голос слышу, значит, отвечает иногда.

И с тех пор она каждый день с ним беседует, пока сил хватает сидеть. Иной раз уйдет, полежит, отдохнет, и обратно к нему, все что-то тихо ему рассказывает, и он вроде слушает. Нашла себе дружка! Но и слава Богу, хоть какое-то отвлечение.

А со мной на разговор не поддается, хотя я пробовал. Я думаю, потому, что помнит, как я ее за этот роман осуждал и не хотел — хотя ведь и мать точно так же. Но матери за зло не держит, а со мной сложнее. Оберегает свое горе, думает, я не понимаю, боится, что затрону грубо. Но это она зря. Просто она плохо меня знает.

Я, конечно, так по Азаму не страдаю, как Галочка моя глупая, а все-таки жалко.

Понятное дело, что он сам виноват, нечего было ему к евреям лезть, лунгистики никому не нужные изучать и заводить шашни с израильтянкой. Кто знает, может, даже и сотрудничал. А сидел бы тихо среди своей арабской публики, работал бы себе где-нибудь по уборке, женился бы на своей арабке — был бы жив и здоров.

И все-таки, как вспомню, поневоле становится жаль. Какой он был красивый и воспитанный, и в одежде отличный вкус, и какие у него руки были сильные и мягкие, когда он меня при травме раздевал-одевал. Такой прекрасный экземпляр пропал ни за что.

Не пришлось ему на мою Галочку порадоваться, не пришлось в Лондоне пожить и изучить до конца свой лунгистик. Может, из него бы вышел выдающийся ученый, у арабов ведь тоже бывают. Может, стал бы известный и состоятельный, и мы бы и впрямь переехали все в Лондон и жили бы там нормальной жизнью без национальных конфликтов, без терактов и без курса доллара на каждый день… В Лондоне ведь так живут, верно? Или это на другой планете? Ах, Лондон, Лондон, и где он только есть, этот Лондон…

19

И еще важный итог — моя дружба с Хези.

Скажут, человек себя не уважает, мало что принимает услуги от бывшего хахаля жены, еще и другом его называет. Но это скажут люди узкого кругозора, связанные по рукам и ногам мещанскими предрассудками. А я считаю себя выше этих предрассудков, и потом, они не знают Хези. Да и меня.

Поскольку он мне теперь твердо не конкурент, мы с ним часто беседуем. Он что-нибудь стряпает в кухне, а я к нему захожу, и беседуем. И в одной беседе я ему все подробно рассказал про камни. То есть не совсем все, а как они ко мне попали.

Таня ведь меня в свое время слушать не хотела и никаких подробностей толком не знает. И ему сказала лишь что вот, попали к Михаэлю случайно эти чужие камни, какой ужас и что теперь делать.

Он никогда ничего меня не спрашивал, с советами не лез, один раз только, когда было с Хоне-ювелиром, дал понять, что думает. И мне с тех пор уже хотелось ему все рассказать, чтобы понял, но не такие у нас были с ним отношения. А теперь рассказал и говорю:

— Ты, Хези, наверно, слушаешь и только удивляешься, как нормальный разумный человек мог ввязаться в такую историю. Я и сам удивляюсь.

А он мне:

— Нет, я не удивляюсь.

— Ну, — говорю, — во всяком случае, осуждаешь.

— И осуждать, — говорит, — никак не могу. Человек слаб. Кто знает, как бы я себя повел, если бы мне выпало вдруг такое искушение.

— Ты, Хези? Нет, ты бы не поддался, я уверен.

— Напрасно ты так уверен. Вот ты расскажи мне, например, что ты думал в этот момент, когда решил взять бриллианты?

Мне даже стало смешно:

— Думал? Решил? Да ничего я не думал и не решал, просто увидел и схватил. Полное затмение. Думать начал потом, когда уже поздно было.

— То есть сделал инстинктивно. Почему же ты считаешь, что у меня сработал бы какой-то иной механизм? Не было бы затмения?

— Потому, Хези, что у тебя совесть сильно развита.

— А у тебя нет?

— У меня? — Тут пришлось задуматься. Развита у меня совесть или нет? Вот уж не знаю. Я и ему-то это сказал автоматически, потому что так говорится.

Странное дело. Столько я различных тем в своей жизни обдумал, сколько выводов сделал, и, по-моему, правильных, а вот насчет совести как-то не пришлось. Сам не знаю почему. Как-то нужды не было.

И трудно сказать, что это такое, совесть. И это при том, что в России был великий классик Лев Толстой, и еще один писатель в наше время, еще не классик но тоже знаменитый, его даже за границу выгоняли, и он тоже, как Лев Толстой, все время пишет наставления про совесть и чтобы жить не по злу. Но что это такое, совесть, кажется, нигде толком не объяснили, а я предпочитаю, чтобы было отчетливо.

Так вроде я жил не против совести, вреда без причины никому не делал, разве что там и сям, но несерьезно, тем более при моей инвалидной жизни и случая не было сильный вред кому-нибудь нанести. И со злым умыслом вроде никого не обманывал, не считая, конечно, Тани в отношении дамского пола, но тут не совесть, это совсем по другой линии. Да мне, по-моему, и развивать эту совесть было не нужно — сколько требовалось, было в меня заложено, а слишком много, это, по-моему, только себе вредить. В целом я этот вопрос когда-нибудь еще обдумаю, а сейчас не до того, и отвечаю ему честно:

— Не знаю, Хези.

— Нет, — говорит, — Михаэль. Тут, по-моему, не совесть. Вот я тебе приведу пример. Ты в детстве воровал? Украл что-нибудь?

— Ты знаешь, — говорю, — как-то не пришлось. Папиросы у матери таскал иногда, а по-настоящему нет.

— А она тебя поймала? Стыдила?

— Нет. Она очень боялась, что я под ее влиянием закурю, и ничего не говорила, думала, пока она как бы не знает, я серьезно, то есть открыто, курить не решусь. А может, даже и не замечала, я по одной брал и редко.

— Вот и очень жаль. А мне повезло. Дело в том, что я в детстве часто подворовывал.

— Ты, Хези? Ни за что не поверю.

— Да почему же. Семья была бедная, а нас, детей, было много, покупали нам что-нибудь редко, а хотелось и того, и сего, я и навострился таскать. Даже с прилавка в игрушечном магазине. И главное, мне долго не везло — не попадался, таскал всегда безнаказанно.

— Это называется не везло?

— И вот однажды пришла к нам в гости моя тетка, недавняя вдова. И я, главное, ее даже очень любил, больше всех других теть и дядь, добрая была и тихая. Пришла, оставила в комнате свою сумку и пошла в кухню к матери. Сумка большая, в ней много всего, стал я в ней копаться. Денег там было очень мало, и я ничего не взял. И попалась мне на самом дне маленькая записная книжечка в костяной обложке, старая и затертая, даже страницы пожелтели, но совершенно пустая, ни одной пометки, только на первой странице стоит: «Моей единственной от Йоава». Я и думаю, забыла тетка, что у нее в сумке столько лет эта книжечка валяется без дела. Она и не заметит. А мне она очень понравилась, особенно костяная обложка. И взял. Взял, поиграл немного, написал там какой-то вздор, а потом сунул к себе под матрас и забыл.

Тут Хези замолчал, смотрит в пол.

— Ну, и что дальше? — говорю.

— А дальше вызывает меня к себе отец. Он с нами разговаривал редко, все сидел за книгами, и если вызывал, значит, что-то важное. И говорит мне: ты замечаешь, какая тетя Нехама последнее время грустная? Нет, папа, отвечаю ему, разве? Но она теперь всегда грустная. А почему, отец спрашивает, она всегда грустная? Потому что, говорю, ей жалко дядю Йоава, что он умер. Да, говорит отец, это так. Но сейчас особенно, потому что дядя Йоав подарил ей когда-то маленькую записную книжку, и она ее очень берегла и всегда носила с собой, и вдруг эта книжечка исчезла. Потерять ее она не могла, потому что никогда не вынимала, а только засовывала руку в сумку и трогала, и ей становилось немного легче. И вот с неделю назад она побывала у нас, вышла на улицу и хотела потрогать свою книжечку, а ее нет. И она ужасно огорчается.

Я сижу, уши горят, лицо горит, стыдно до смерти и страшно, что отец теперь со мной сделает. Но он только сказал: я думаю, ты эту книжечку непременно где-нибудь найдешь, знай, что это ее, и отдай.

— Ну, и ты отдал?

— Отдал… Как было не отдать, я знал, что отец меня в покое не оставит. Отца очень боялся, вот и отдал. Но столько намучился, пока решился, такого стыда натерпелся, когда она плакать стала и книжечку эту целовать, а потом меня… Нет, решил я тогда же, не стоит оно того, вечно бояться, что застукают, и тогда такой стыд. Так что я думаю, что не совесть у меня сильнее развита, а только страх и стыд. А у тебя, Михаэль, такого опыта не было, поэтому ты не побоялся и взял.

Ах ты, мой опытный, думаю.

— Получается, — говорю, — что никакой совести нет, а только страх и стыд?

— Это уже немало, — говорит.

— Типа, не важно, что я не верю в Бога, лишь бы молился? По тому же принципу?

— В Бога ты веришь, не верить — это не в природе человека, и если станешь когда-нибудь молиться, то и сам увидишь.

Насчет молиться, то есть элохимов подпитывать, это я не знаю, разве что ради Тани, но до чего же мне душевно на него смотреть, что он такой серьезный и так моими проблемами проникся.

— Вот скажи мне, Хези, если бы ты шел по пустой улице и нашел кошелек, а в нем десять тысяч и кругом никого, ты бы взял?

— Я бы взял.

— А дальше?

— Дальше? — Задумался, даже брови свел, и говорит осторожно: — Такая находка — всегда чье-то несчастье. Поэтому я хочу думать, что дальше я бы написал объявление и развесил в том районе, где нашел. И отдал бы тому, кто потерял.

— Хочешь думать или точно бы так сделал?

— Нет, только хочу думать. А точно знать не могу. И дай Бог, чтобы никакого кошелька мне никогда не находить.

— Вот, — говорю, — это у тебя совесть. Бояться-то тебе и стыдиться некого, никто не видел.

— Да как же некого? — говорит. — Всегда есть кого…

Это он опять про Бога. Но от него это ничуть не раздражает.

Ну, не ангел? Я уверен, что он и написал бы, и развесил, и вернул бы деньги, а говорит так для моего спокойствия, чтобы мне не показалось, что я хуже его.

И на другие темы мы тоже беседуем, и всегда мне от этого хорошо. Так откровенно, что когда-нибудь я его, возможно, даже про Таню спрошу.

Вот, думаю, я о докторе Сегеве мечтал, чтобы иметь с ним задушевную беседу, а вместо того у меня кто? Хези. Йехезкель, бывший хахаль моей жены. И это не только не хуже, а наоборот, потому что доктор Сегев мне все «герой, герой» — типа свысока. Все-таки он не лично ко мне относился, а сугубо специализированно.

Как всегда, не знаешь, где найдешь где потеряешь.

20

Когда я Хези все рассказывал, то дошел только до того места, где я камушки заплел в рамку-макраме и портрет взял с собой в больницу.

Все эти перипетии, как я потом их терял и находил и где прятал, это уже несущественно, а вот как я сказал Хоне-ювелиру, что камни ушли по назначению, это Хези и сам слышал.

И в разговоре нашем теперешнем про совесть он сказал мне: это тебе было искушение, и ты хоть и не устоял, но все же спохватился. И не важно, по какой причине ты себя ведешь, а важно, что правильно. Вернув камни, ты поступил правильно, а почему, это другой вопрос. Доверчиво так говорит, нисколько не сомневается, что я вернул. Всегда-то он предпочитает думать хорошо, а не плохо.

Я чуть не поперхнулся, однако проглотил. Но факт, что я его обманул.

Обманул, никуда эти камни тогда не уходили, кроме пяти бомбошек, которые Татьяна выбросила, а куда потом ушли двадцать семь прочих штук, ему и знать незачем. И никто никогда не узнает.

Тот парень с катка, который по ним тогда проехался, он как стал с Кармелой меня поднимать, то заметил рядом кучку белого порошка. Заметил и смеется, ты что, говорит, пикник тут ночью устраивал, кофе с сахаром пил?

И растер эту кучку ногой.

Теперь остается последнее.

Расстаться с Красненьким.

Вернуть его по назначению.

И вовсе не совесть меня одолевает, и не страх, и не стыд. Хези все равно никогда бы не узнал, а больше мне стесняться некого.

И во вредное излучение я не верю, не может из моего Красного исходить вредное излучение. Его всегда приятно было держать в руках. Но расстаться надо…

Расстаться необходимо, потому что — пока он у меня, вопрос остается открытым.

Как сказал доктор Сегев, не может начаться процесс заживления. А рана у нас проходит через всю нашу жизнь насквозь, и процесс надо начинать как можно скорей, а то станет все время гноиться и нарывать и отравлять всю систему. Пока он у меня, покоя мне не будет, а вместе со мной и всем остальным. И не известно, что еще может случиться.

Но как жалко!

Как жалко его отпускать! Отдавать мой чистый, блестящий, прекрасный Адамант в чужие руки, скорее всего грязные, особенно если он достанется тому русскому деятелю, который собирался его купить.

Правильно сказал ювелир Хоне, у королевы английской такого нет. А место ему, между прочим, именно там, в королевской короне. Вот если бы королеве его отдать, я бы так не переживал. Тем более английской. В Лондоне.

Вот он лежит передо мной, угрелся у меня в горсти и смотрит на меня своим круглым сверкающим глазом. Смотрит доверчиво, не ждет ничего плохого. Ему не было у меня плохо. Я о нем заботился, любовался на него, прятал, и хоть и терял, но всегда находил обратно. И он мне тоже ничего плохого не сделал, то есть лично он. Он ни в чем не виноват, и вся мерзопакость, которая вокруг него до меня была и после меня наверняка будет, к нему не пристала и не пристанет. Он всегда будет чистый и блестящий.

А впрочем, чего это ты, Михаил, такие сантименты тут развел.

Разнюнился над блестящей побрякушкой как девчонка. «Мой камень, мой Адамант, мой красавец…» Камню этому абсолютно все равно, кому принадлежать, кто его в руки возьмет, хоть чистые, хоть грязные. Ты думаешь, он на тебя как-то особенно смотрит? Полюбил тебя? Да он, кто его ни возьми, на всех будет смотреть своим блестящим чистым глазом и не моргнет даже. А если через него людям беды получатся, смерти и слезы — это его абсолютно не колышет. Это их, людей, беды, их смерти и слезы, им и страдать, а сам он ничего не хочет, никого не любит и ничего не боится. Разве что катка многотонного, но это редчайшее стечение обстоятельств. Да он и это, надо полагать, примет без стона.

Ну и давай, кончай, чем быстрее, тем легче.

Азам собирался как-то связываться со страховщиками по электронной почте, вступать в переговоры, требовать больше… Но это все законченный период нашей жизни и ушло в прошлое вместе с Азамом. Ничего этого делать не буду, расстанусь красиво. Чисто.

21

Взял два пакета ваты, которые мне Хези купил по моей просьбе, вынул их из целлофана.

Он и коробку мне на центральной почте специальную посылочную купил, довольно большую — с очень маленькой даже он мог бы догадаться, а мне все-таки перед ним как-то того… Коробок таких на почте каждый день продают десятки, а Хези человек с виду невыдающийся, никто его не запомнит.

Уложил один пакет ваты в коробку толстым ровным слоем и сунул в середку камень. На вату положил какие были елочные игрушки, еще из России привезли — все равно не понадобятся. Таня моя, как будущая еврейка, не захочет теперь больше елку справлять, тут, оказывается, это считают, христианский праздник, а я всегда думал, просто всеобщий Новый год. Вот и положил, в вате должно же что-нибудь быть, если вдруг на почте захотят проверить. Посылаю друзьям в Германии русские елочные игрушки. И сверху закрыл вторым слоем ваты.

Английская газетка у меня еще с каких пор валяется, под названием «Джерузалем пост». Но я тогда недостаточно хорошо соображал. Вырезанные буквы — это годится для письма, его в ящик бросил, и никто не знает. А на посылке приемщица может обратить внимание и запомнить. Лучше всего напечатать просто на компьютере, он следов не оставляет.

Принтера у меня нет, но я все заранее приготовил. Написал адрес на компьютере, название компании ставить не стал, а просто адрес и первое имя с фамилией, какое было внизу ихнего объявления. Как бы личная посылочка, и пусть догадаются сами, страховщики эти должны быть смышленый народ, хоть и немчура. Обратный адрес придумал воображаемый, посмотрел по карте города коротенькую уличку, домов в десять, и поставил номер дома восемьдесят пять. И имя-фамилию отправителя тоже сочинил.

Сделал дискетку и попросил Хези сходить, рядом у нас есть контора, «Инстипринт» называется, как мне Алексей посоветовал. Алексей сперва говорит: да зачем тебе, дай, я у себя отпечатаю, но я сказал, это личное письмо и показывать не хочу. Посмеялся и отстал. А Хези все мои просьбы выполняет беспрекословно и вопросов лишних не задает. Не исключено, что все-таки догадывается. Попросил отпечатать у них с дискетки и дискетку непременно забрать обратно.

Во гады, за один-единственный листок, а на нем четыре строчки, пятерку содрали! А чтоб совсем и принтер выследить было никак нельзя, велел Хези сделать с листка ксерокс, это еще полшекеля практически ни за что. И еще посылка сколько будет стоить, но мне этих расходов не жалко, поскольку сознаю, что необходимо.

Принтерный листок порвал и спустил в уборную, а из ксерокса вырезал адрес и аккуратно налепил на коробку. Все готово. Теперь только закрыть коробку и заклеить скотчем.

И закрыл уже, и скотча нужную длину отрезал… Ленту эту липкую надо ведь сразу и накладывать, а я замешкался, и она у меня в пальцах сразу завилась кудрей и сама к себе прилепилась. А чего мешкать? Ведь попрощался уже, расстался навек… Тогда чего?

Листок с номерами телефона Азама так и лежит у меня с тех пор в записной книжке. Хотел было выбросить, потом подумал — отдам когда-нибудь Галке, может, она захочет сохранить памятку с его почерком.

А внизу на этом листке, в аккуратной рамочке — адрес кипрского банка с номером счета и моей фамилией по-английски. Галке этот номер совершенно ни к чему, а я его тогда же переписал к себе.

Отлепил я от пальцев скотчевую ленту и рамочку эту с номером быстро отрезал. И совершенно ничего при этом не думал, что я делаю, зачем — так, инстинктивный механизм сработал, как Хези говорит. Открыл коробку, сунул отрезанное в вату поглубже, рядом с Адамантом, и заклеил коробку.

Хези ее взял и пошел на почту.

Все. Лети, Красный мой Адамант!

Лети и не возвращайся.

22

Забастовка учителей кончилась, и Ицик теперь занят, ходит в школу.

Однако все же пришел навестить больных. Вежливо всех поспрашивал про самочувствие и присел на мою тахту.

— Ты знаешь, — говорит, — я уже везде искал и никак не найду.

— Кого искал? — говорю, как бы забыл совсем.

— Ну, как кого, а камни!

— И не найдешь, — говорю, — зря время тратишь.

— Наверное, ты прав. У меня все время было чувство, что они где-то здесь, близко, а теперь я начинаю думать, что ты прав и их здесь нет.

— Ни близко их нет, ни далеко и нигде.

— Как это, нигде?

— А вот так. Нету их, и все тут. Нет, и не было.

— Не было? Что значит, не было?

— Да то и значит. Не было никаких камней. Откуда ты взял, что были?

— Ну как же…

— Ты их видел?

— Я не видел, но в интернете… и на базаре…

— Во-во, на базаре, слушай их больше. И интернет твой тот же базар.

— А полиция? Полиция зачем приходила?

— Это ты полицию и спроси.

— А Коби с хозяином ресторана? Они же их в твоих тряпках искали?

— А ты так точно знаешь, что именно они искали?

— И даже убили друг друга…

— А ты так точно знаешь, из-за чего убили?

Растерялся и не знает, что сказать. Но до чего настырный малый!

Обиделся. Губы надул и говорит:

— А ты зато все знаешь и скрываешь.

— Нет, — говорю, — и я не знаю и знать не хочу.

— Знаешь, знаешь, я вижу.

— Брось, Ицик, не приставай, мне сейчас не до того.

— Не приставай… Ладно. Тогда я им так и скажу — мой сосед Михаэль все знает, но мне говорить не хочет. Может, им скажешь.

— Им? Кому это им?

— Ну, этим… К тебе разве не заходили?

— Кто не заходил?

— Журналисты, один с фотоаппаратом, а другой так. Они репортаж делают для своей газеты. Сказали, еще зайдут.

Журналисты…

Журналисты? Или еще какие-нибудь?

Еще зайдут…

Господи, неужели не конец?

КОНЕЦ