ОЛЕСЯ
Тишина в доме бывает разной. Сонной, ночной, когда все жители крепко спят, укутавшись в тепло и покой сновидений. Выжидающей, когда что-то почти уже свершилось, но пока еще не до конца. Предвкушающей встречи и великое благо. Опасной, за мгновение до склоки. Испуганной, когда тайное стало явным. Благостной, когда все в доме идет своим чередом, даже слов не нужно, так понятливо и ладно живется людям под общей крышей. Словом, тишина бывает всякой.
Леся не могла припомнить, когда бы на ее собственный кров опускалась тишина, но точно знала, что такое случалось. И молчание было разным. И приносило оно с собой разное. Но вот такого — предгрозового, тянущего под ложечкой, — Олеся еще не испытывала.
Отведя испуганный взгляд от таза с мерзкими темными ошметками жижи, натекшей с ее раны, она сжалась, не зная, чего ожидать от яростно молчащей Аксиньи. Но та словно забыла о сидящей перед ней — испуганной, с неловко вывернутой ногой и ссадиной, которая чернела от бедра к щиколотке. Что-то за окном так привлекло внимание Матушки, что она даже привстала со скамейки, чтобы получше это рассмотреть.
Леся скосила туда взгляд, но ничего особенного не заметила. Все та же поляна, все тот же лес, который все так же высился, очерчивая собою границу человечьего двора.
Только тяжелые тучи, медленно наступающие с горизонта, чуть меняли привычную уже картину. Небо потускнело, задул ветер. Собирался дождь.
— Лихо… — чуть дрогнувшим голосом проговорила Аксинья, помолчала, вглядываясь за окно и уже громче: — Глаша!
Дверь тут же приоткрылась, и в комнату заглянула печальная Стешка. Бросила на Лесю испуганный взгляд и тут же потупилась.
— Тетка во двор вышла, курицу режет… — прошелестела она, обращаясь к Аксинье.
— Зови сюда.
Стешка кивнула и скрылась за дверью. Леся опасливо поежилась — беспрекословное подчинение приказам, которое тут было в порядке вещей, ее пугало. Как и абсолютное непонимание, что же делать дальше.
— Послушайте, — начала Леся. — Я правда не понимаю, что здесь происходит… Но… Мне пора бы уже…
Аксинья вцепилась в нее взглядом, как острым клювом вгрызлась.
— Мне пора бы уже уйти… — не сдавалась Олеся. — К тому же нога. Это, наверное, какое-то заражение… а если гангрена? — От таких мыслей по спине заструился пот. — Если ничего не делать… Мне же тогда ногу отрежут, вы понимаете это?
Аксинья продолжала молча смотреть на сидящую перед ней — неподвижная, словно каменная.
— Нет, серьезно, это уже не смешно! — Леся постаралась придать голосу уверенность. — Что тут вообще происходит? Почему вы до сих пор не вызвали кого следует? Нашли меня в лесу, я ни черта не помню! Это что, в порядке вещей у вас?
Гнев клокотал в ней, распирал грудь.
— Ну и чего вы молчите?
— Что ты хочешь услышать от меня, неразумная? — спокойно, даже мягко спросила Аксинья. Чуть наклонила голову — тяжелая коса соскользнула с плеча, ее кончик опустился к полу. — Гангрена ли у тебя? Нет, но рано тому радоваться, уж поверь мне. Отрежут ли тебе нежную ножку? Если бы это могло спасти мой дом от гнили, что ты сюда притащила, я бы этими вот руками разрубила тебя на части, как молочного теленка к столу. Веришь? — И подняла сухие, морщинистые кисти, желая показать их Лесе как орудие мясника.
От ее голоса, равнодушного, без капли яростной брани, которую Олеся ожидала услышать в ответ, кажется, даже окна покрылись изморозью. Сказанное не было угрозой, сказанное было истиной в первой и последней инстанции. Истиной Матушки этих земель.
Леся сглотнула дурноту.
— Тогда… просто отпустите меня. Если я принесла вам… — Она сбилась. — Гниль. То давайте я унесу ее… — Сказанное звучало безумно, но, если мир вокруг сошел с ума, время начинать игру по его правилам. — Просто покажите мне, в какой стороне… я не знаю… Трасса, например. Город ближайший. Я просто пойду, вы меня больше никогда не увидите!
Аксинья ее не слушала. Она заметила, что коса растрепалась, и принялась переплетать ее, пропуская тяжелые, медные с сединой волосы через пальцы, распутывая их бережно, даже нежно. В этих движениях была скрыта особая сила. Олеся на мгновение засмотрелась, как, подобно реке, отражающей полуденный свет, блестят на солнце пряди. Мысли разбегались, думать стало сложно, муторно, да и не нужно. Леся расслабленно облокотилась на стену. Еще немного, и она бы уснула.
Но в ране что-то зашевелилось, налилось ртутной болью. Словно предупреждая о чужой воле, берущей верх. Леся встрепенулась и выпрямилась.
Аксинья посмотрела на нее с нескрываемым интересом.
— Отпустить, значит, ну что же… Иди. — Она пожала плечами, словно никогда и не запирала Лесю в доме. — Кругом лес, потом опять лес. И снова лес.
— Но где-то же он заканчивается, так? Должна же быть дорога… — Леся подвинулась к краю скамьи и осторожно спустила ногу на пол.
Боль заворочалась внутри, будто пес зарычал сквозь чуткий сон.
— Не советую тебе, девка, идти туда, где кончается этот лес, — только и успела бросить Аксинья, прежде чем в коридоре послышались шаги.
Дверь распахнулась, и в комнату шагнула старуха Глаша. Но когда на ее сморщенное лицо упали солнечные лучи, Леся поняла, что она не так уж и стара, как казалось на первый взгляд. Застывшая на пороге женщина была оболочкой другой, когда-то сильной и красивой, здоровой и крепкой. Из Глаши будто выжали всю силу жизни и оставили дряблой и блеклой доживать годы, полные тяжелого труда. В длинном платье из грубой ткани, с застиранным передником, она слеповато щурилась, поглядывая на сестру. В руке она сжимала окровавленную тряпку.
— Вот, курей порубила, раскудахтались больно, — без приветствия сказала Глаша и тяжело присела на край скамьи. — Умаялась… — Помолчала, словно вспоминая, зачем вообще пришла. — Чего звала-то?
И только потом заметила прижавшуюся к стене Лесю.
— Это что ж? Хворая наша? — Выбившиеся из пучка тонкие, почти прозрачные волосы закачались.
Аксинья молча кивнула.
— Ну-ка, девка, дай погляжу! — Глаша проворно встала, засунула тряпку в передник и подошла к Лесе. — Как голова-то твоя? Поджила? Я уж и углем ее сыпала, и крапивой обмывала… а ты все горишь да в бреду мечешься… Думала, помрешь… Куда мы б тебя потом? У нас так не бывало еще, чтоб в доме! Чужак…
— Помолчала бы, — предостерегающе оборвала ее Аксинья. — Вот лучше, полюбуйся… Может, лучше б и померла, меньше хлопот нам…
Они говорили о Лесе так, словно ее здесь не было. Словно бы она — еще одна курица, бродящая по двору, квохча и кудахтая. Неразумная птица, которой, если будет на то желание, легко отрубить голову. Олеся попыталась было встрять в разговор, но руки Глаши уже опустились на ее бедра, прижали к лавке.
— Это что ж такое-то? — плаксивым голосом запричитала старуха, склонившись над раной. — Это откуда тут? Это как?
Аксинья оттолкнула сестру в сторону, ее холодные пальцы сжали края раны. Леся мысленно охнула от боли, закусила губу, но не произнесла ни звука. Злить и без того взбешенную Матушку было определенно плохой затеей.
— Нету… — Глаша шумно выдохнула и утерла лоб рукой, чуть заметный красный развод куриной крови потянулся по сморщенной коже. — Гнили-то нету, может, обойдется?
— Обойдется? — Аксинья дернула плечом. — Вон, целый таз натекло. Это болотник нам приветы шлет, а девка неразумная их притащила… в дом притащила!
Глаша зыркнула на Лесю, словно бы та и правда была виновна в чем-то большом и гадком.
— И что теперь?
— В лес бы ее, поганку, свести… — начала Аксинья. — Она и сама туда просится, так?
Леся кивнула, в голове разливалась кисельная муть, этот разговор, эти сумасшедшие старухи… Все кругом сводило с ума. Одна только мысль, что не она теряет рассудок, а отшельницы эти свихнулись окончательно и бесповоротно, еще удерживала Лесю на грани сознания.
Просто соглашаться с ними, вот к чему вели все дорожки Лесиных суматошных метаний в поисках выхода. Кивай, делай вид, что веришь странным их словам. Повторяй за ними весь этот бред. Поступай так, как они говорят. А потом беги. По первой же тропинке. Как бы ни пугала тебя сумасшедшая Аксинья, нет в мире леса, который бы не закончился городом. А если Лесю, пусть измученную, но живую, нашел кто-то в чаще, значит, она добралась туда сама, на своих ногах. И выбраться тоже сумеет.
А память, разбитая на осколки воспоминаний, восстановится. Это временная амнезия, так бывает, если сильно удариться. И все происходящее тут — странное, необъяснимое, лесное — тоже последствия раны. Правда, теперь у Леси их было две: одна — поджившая, почти не беспокоящая, и вторая — воспаленная, гнилая. Но и от этого ее спасут, стоит только выбраться к людям. К нормальным людям.
Потому вопрос, заданный Аксиньей, показался Лесе лазейкой.
— Я унесу гниль от вас, вам же этого хочется? Я пойду… Пожалуйста, только отпустите.
Глаша топталась перед ними, смахивая со стола тряпкой пыль, по напряженной спине читалось, что старуха обдумывает что-то, пока руки заняты привычной работой.
— Да, надо бы лесу ее отдать. — Она словно и не слышала Лесиных слов. — Но ведь туда хворых Батюшка водит… Как теперь-то? Нету у нас…
— Есть! — Аксинья поднялась, грозно свела брови. — Все у нас есть. Это ума у тебя нету.
— Это что ж, Демьян ее поведет? — не оборачиваясь, спросила Глаша. — Не осилит…
— Молчи! — В одно движение Аксинья оказалась рядом с сестрой, схватила ее за плечо и с силой оттолкнула к окну. — Лучше вон, погляди, курица старая, непогода идет. Пока ты тут квохчешь!
— Да и что? — кажется, совсем не обидевшись на такое обращение, протянула Глаша и сама себя оборвала: — Демочка же там…
Аксинья молчала, напряженная, грозная, будто это она — буря. По лицу, обтянутому сухой кожей, невозможно было прочесть, какие тревоги бушуют внутри, но Леся своим новым чутьем ощущала ее страх, медленно, но верно переходящий в ужас.
— А успеет воротиться-то? — спросила Глаша, пожевала губами и ответила за сестру: — Не успеет.
— Надо тучи гнать, прочь, прочь, пусть озеро питают, а под Демьяновыми ногами не след болоту хлюпать. — Аксинья повернулась к полкам, заставленным пузырьками и баночками, и принялась открывать то одну, то другую. — Отгоним хмарь, мавок, болотниц от дороги его… Будет тепло да сухо. Будет.
— Зверобоя возьми! — подсказала ей сестра, но Аксинья только плечом дернула, не отвлекай, мол, не до тебя.
Леся вжалась в лавку, наблюдая за их суетой. Из окна и правда начал тянуть прохладный ветерок. В разгаре душного полдня он был скорее наслаждением, чем угрозой. Но в комнате витал страх, который быстро перекинулся от сестер к Лесе. Что-то надвигалось на поляну, спрятанную в лесу. Что-то шло от горизонта, чтобы обрушить свою мощь на крышу дома. Что-то гневалось там, за деревьями, что-то готовилось пронестись по чаще разрушительным ветром, иссечь ливнем, искромсать ее молниями, затопить так, чтобы и без того измученная лишней водой земля захлебнулась, обращаясь в топь.
Эта уверенность, появившаяся в Лесе, разрезала толщу киселя, в котором жалко бултыхалось ее сознание, и она вспомнила узкую тропинку между асфальтовой дорогой и склоном, поросшим жухлой травой. Ее ножки — маленькие, обутые в синенькие ботиночки, — с трудом поспевали за широкими шагами мужчины, идущего впереди. Он вез за собой два велосипеда. Один — большой и ржавый, другой — маленький, блестящий, с розовой пуховкой на месте звонка.
— Пойдем, пойдем! — подгонял ее мужчина, оглядываясь через плечо.
Солнце светило так ярко, что Леся щурила глаза, но его улыбка, спрятанная в окладистой бороде, виделась ей отчетливо.
Они спешно шагали вдоль трассы к большим домам. Кажется, позади был длинный день, долгожданный, а потому счастливый. Они уехали на велосипедах прочь от девятиэтажек туда, где шумели деревья, а под колесами скрипела опавшая хвоя. Кажется, это было запрещено, но мужчина лукаво улыбнулся, опустив тяжелую ладонь на ее макушку, и Леся напрочь забыла все правила, которым учила ее бабушка.
Но когда день этот, принадлежащий только им двоим, был в самом разгаре, мужчина вдруг поднял лицо к голубому небу и нахмурился.
— Непогода идет, — сказал он. — Поехали, Леся, обратно.
И они поехали. Теперь к радости прогулки добавился колючий страх, пружинящий еще большим счастьем, чем спокойствие. Они неслись по тропинкам, новенький Лесин велосипед — беззвучно, старый — мужчины — скрипя, а небо над ними наливалось грозой.
Дождь начался, когда они почти подошли к домам на отшибе города. Леся совсем измучилась, но виду старалась не подавать. Тогда мужчина остановился, стащил с себя тяжелую куртку, пропахшую его телом и дымом костра, накинул на Лесю и решительно бросил свой велосипед на обочине.
— Потом заберу, — отмахнулся он.
Подхватил Лесю на руки, закинул за плечо, весело охнул, делая вид, что ее тощее тело для него — неподъемная ноша, и заспешил по тропинке, везя за собой железного коня Олеси. А дождь бил ему под ноги, превращая придорожную пыль в грязь, топкую и мерзкую. Но что ему были эти мелочи? Он шагал вперед, весело переговариваясь с притихшей Лесей.
— Дождь на землю льется, в землю бьется, — повторял он. — Ты — земляная вода, запрети небесной литься, уведи тучи, осуши кручи. Небо сухое, солнце золотое.
Олеся не могла вспомнить, успели ли они до грозы, сильно ли ругалась бабушка, да и кто этот мужчина, она тоже не помнила. Но каждый раз, когда память открывала перед ней новый осколочек, он появлялся в самых счастливых, самых ярких моментах.
— Вот же зверобой, слепая я курица! — вернул Лесю к реальности окрик Глаши.
На столе у полок сестры успели разложить кусок чистой ткани. Сухие травы в аккуратных пучках, плотно закупоренные флакончики, острый серп, старый, но отполированный умелой рукой, свечи, кусок угля — все это больше походило на реквизит фильма про колдуний, чем на серьезные приготовления, но Аксинья обтирала от пыли бутылку из зеленого мутного стекла так осторожно, что Леся решила оставить сомнения при себе.
На нее и не обращали внимания. Глаша топталась у полок, то беря в руки связки трав, то приоткрывая баночки, поднося их к носу и снова возвращая на место.
— Да хватит уже, угомонись, — бросила ей Аксинья. — Куриц ты во дворе резала?
— А где ж еще.
— Так зови Стешу, пусть принесет… Будет лесу сытно, а нам спокойно.
Глаша кивнула и стремительно вышла из комнаты, бормоча себе под нос:
— Как бы в суп их уже не отправила, торопыга, девка, торопыга!
Аксинья проводила сестру тяжелым взглядом и повернулась к Лесе, будто только что вспомнив о ее существовании.
— Уходить собралась, так? — спросила она.
Леся коротко кивнула. Сидеть тут в порванной рубахе на низкой скамье, когда стоящая напротив женщина сжимает в пальцах острый серп и смотрит на тебя, с трудом сдерживая злость, было невыносимо.
«Соглашаться. Делать так, как скажут. А потом бежать», — повторяла она про себя, скрывая дрожь.
— Я бы тебя отпустила, да только должок у тебя перед родом моим. — Аксинья нахмурилась. — Вот пойдешь со мной, сделаешь так, как я тебе скажу, ну, а потом… Гуляй на семь ветров. Весь лес хоть обойди, нет мне до того дела. Договорились?
— Только пообещайте, что после меня отпустите, — дрогнувшим голосом попросила Леся.
— Обещаю.
— Нет, не так. — Сама не зная, что делает, Леся поднялась со скамьи и шагнула вперед. — Серпом этим поклянитесь, домом этим, лесом. Родом своим поклянитесь, что отпустите меня, как только я отплачу вам за помощь. Сегодня же отпустите!
— Гляди-ка ж… Неразумная девка, а как говорит. — Аксинья покачала головой, тяжелая коса осталась лежать на худом плече, словно змея. — Приперла к стенке бабку старую, да? — Фыркнула, потянулась было к столу положить серп, но замерла, подумала и снова покачала головой. — Ну, твое право. Клянусь. Серпом моим клянусь, домом, родом, чем хочешь. Лесом только клясться не могу, ничей он, мне не принадлежит. А все, что мое, пусть слышит. Долг мне отдашь, и я тебя отпущу. Прогоним хмарь, и иди себе с миром, девка.
Подняла серп и одним точным движением раскроила себе ладонь. Кровь потекла по запястью, края раны разошлись, обнажая податливую плоть, но Аксинья не издала ни звука, только точеной лепки ноздри затрепетали. Подняла на Лесю враз помолодевшее лицо, ухмыльнулась.
— А ты как думала? Клятвы на роду кровью закрепляются. Давай сюда руку.
Леся пошатнулась, схватилась за край стола. Хищные пальцы Аксиньи тянулись к ней подобно осоке в бегущей воде.
— Давай, говорю! Иначе никакой тебе клятвы. Сама ж хотела.
Леся сцепила зубы, зажмурилась, но руку подала. Ослепительная боль полоснула ее по ладони. Теплая кровь полилась вниз, закапала на пол. Олеся медленно открыла глаза. Аксинья смотрела на нее, не скрывая жадного оскала.
— Вот и напоили серп, вот и ладно, — сказала она, подхватывая рукоять порезанной ладонью.
Кровь пузырилась в ране, но Аксинье это и было нужно. Она распрямилась, спина ее, и без того идеально ровная, обрела царскую осанку. Даже в меди волос перестали сверкать серебринки седины.
— Пойдем, девка, твою часть уговора исполнять.
Потянула чистую ткань со стола за концы, схватила получившийся узелок и вышла из комнаты, оставив Лесю с окровавленной рукой и дурным предчувствием.
* * *
Когда они вышли во двор — Аксинья с побрякивающим свертком, прихрамывающая Леся и возникшая как из ниоткуда Стеша, тихая, неслышная, словно мышка, — ветер уже вовсю разгулялся. По двору летали пыль, куриные перья и ветки, принесенные из леса. Тучи подошли совсем близко — тяжелые, грозовые, полные воды, — и земля под ними словно съежилась, ожидая ливень, предчувствуя, что не сумеет его впитать.
Стремительно темнело, дом скрипел, в печной трубе завывало. Леся зябко повела плечами, и на них тут же опустилось что-то теплое и колючее. Стешка тенью встала за Олесиной спиной и укрыла ее шерстяной шалью, такой широкой, что концы опустились до земли.
— Холодно будет, а ты раздетая. Заболеешь, — прошептала Стеша, почти не шевеля губами.
Она сама, в легоньком платье, с волосами, убранными под косынку, была такой тоненькой, что почти сгибалась под ветром, как молодая березка. На ее лице читался то ли страх, то ли глубокая печаль, она все косилась на дом позади себя. Леся обернулась. Что-то мелькнуло в окошке, кажется, растерянное лицо рыжеволосой девушки, но быстро скрылось из виду.
— Там кто-то есть? — спросила Леся, перекрикивая ветер.
Но Стешка не ответила. Из дверей пристройки во двор вышла Глаша, в каждой руке у нее было по неощипанной безголовой курице.
— Там еще одна. Принеси, — кивнула она Стешке.
Та подхватила подол и побежала в сарай.
Леся бросила взгляд на окно, но больше никого не заметила. Только занавеска дрожала от ветра, то опадая, то надуваясь парусом.
Аксинья тем временем вышла на середину двора, посмотрела по сторонам, кивнула сама себе, бросила на землю тюк и принялась отсчитывать шаги. Она обошла узкий круг, за ней семенила Глаша, проводя по земле угольком. Темный след, тянувшийся за ними, чудесным образом оставался видимым, хотя ветер вовсю уже бушевал, поднимая с земли пыль и песок.
Когда Глаша замкнула круг, осторожно выпрямляя натруженную спину, Аксинья подошла к центру, развязала тряпичный мешок и вытащила связку травы. Стешка уже выбежала из сарайчика, таща с собой мертвую тушку. Во второй руке она несла зажженную свечу. Ее, как и след от угля, ветер тоже не мог потушить, хоть и силился сделать это, лютуя от ярости.
Аксинья приняла свечу и подожгла траву. Тонкий дымок поднялся от связки, заклубился над очерченным кругом, словно ветра и не было. Глаша откупорила бутыль и принялась поливать красным густым питьем землю перед собой. В нос ударил хмельной дух. Леся отшатнулась, но Стешка подхватила ее за руку.
— Стой, сестрица, стой, нужно быть внутри…
Они стояли в границе круга, все четверо — Аксинья в центре, Глаша напротив нее, Леся по левую руку, а Стешка отошла в сторону, чтобы встать по правую.
— Дождь на землю льется, в землю бьется, — хрипло пропела Аксинья. Дым от связки трав, тлеющей в ее пальцах, стал еще гуще, еще плотнее. — Ты — земляная вода, запрети небесной литься, уведи тучи, осуши кручи.
Леся вздрогнула, не понимая, почему слова странного наговора кажутся ей такими знакомыми.
— Небо сухое, солнце золотое, — проговорила Глаша.
— Небо сухое, солнце золотое, — откликнулась Стешка.
И просяще посмотрела на Лесю, мол, повтори, скажи это, ну!
Олеся представила, как дико и странно смотрятся они сейчас, стоя так близко друг к другу, очерченные угольным кругом на земле, залитой брагой. Но Аксинья стояла, сжимая в руке почти сгоревшую связку травы, и смотрела прямо на нее, не моргая, не шевелясь.
«Соглашайся с ними, — напомнила себе Леся. — Делай, как они велят. Ты же поклялась».
— Небо сухое, солнце золотое, — пробормотала она.
И ветер взвыл с утроенной силой. Аксинья пошатнулась. Испуганно вскрикнула Стешка. В отдалении вспыхнула молния, ей тут же откликнулся гром. Деревья заскрипели, где-то рухнуло со скрипом и скрежетом что-то большое и могучее, может, столетний дуб, может, гигантская ель. Леся попятилась, но поняла, что тело не слушается. Страх сковал его. Границы круга не давали убежать в дом.
— Дух лесной, помоги! — закричала Аксинья.
— Лес живой, лес могучий, помоги детям своим! — запричитала Глаша.
А Стешка подхватила лежащие на земле куриные тушки и побежала в сторону деревьев.
— Небо сухое, солнце золотое, — принялась повторять Аксинья. — Небо сухое, солнце золотое. Небо сухое, солнце золотое… — и яростно бросилась к Олесе. — Говори, паршивка, говори!
В порывах бури ее волосы расплелись, кожа на острых скулах натянулась, и вся она — худая, старая, могучая — стала похожа на ту самую смерть, что прячется под плащом, сжимая в руках косу. Только вместо косы в ее длинных пальцах блестел серп.
Не зная, что делает, Леся шагнула вперед, выхватила его из ладони Матушки и сжала лезвие. Рана, закрывшаяся было, полыхнула болью. Кровь снова потекла по запястью, но Леся ничего не чувствовала.
— Небо сухое, солнце золотое! Я тебе свою кровь, а ты мне защиту. Я тебе свое слово, а ты мне силу дай, — забормотала она, зная откуда-то, что силе не нужен ее крик, нужны лишь кровь и вера. — Прочь, хмарь, прочь, прочь!
Внутри нее натянулась звенящая струна, и чем глубже входило в плоть лезвие, тем тоньше звенела она.
— Я тебя прогоняю, хмарь! Уходи, прочь! — не своим голосом закричала Леся. — Не пить моей земле твоей воды, не сверкать моему небу тобой, не ломать ветрам твоим мои ветки! Прочь!
Ослепительный росчерк рассек небо надвое. Леся зажмурилась, предчувствуя гром. Но грома не было. Воцарилась напряженная, болезненная тишина. Только тучи, как нашкодившие псы, спешили расползтись, утаскивая брюхо грозы к горизонту.
Леся выронила серп, ноги стали ватными, она бы упала, но за локоть ее подхватила Глаша, побелевшая, постаревшая еще сильнее.
— Да что ж это… — начала она, но ее оборвал девичий крик.
— Матушка! Матушка! — кричала Стешка, бегущая к ним от кромки леса. — На поляне-то Дема! Матушка, он не дышит!
АКСИНЬЯ
Что есть страх, если всю жизнь боишься? Не переставая, как загнанный в силок заяц, задыхаешься, не в силах успокоить сердце. А оно бьется все быстрее. Того гляди лопнет, захлебнется кровью, вздрогнут и остановятся жалкие ошметки никчемной жизни в высушенной груди.
Бессонными ночами Аксинья представляла себе, как взмывает к небесам поток крови, вырывающийся из поломанной, лопнувшей груди, которая не сумела сдержать сердце, заходящееся страхом. Тяжелые капли, бурые, как вишневый сок, разлетятся по ветру и упадут к ногам того, кто виновен во всех ее бедах. Мысли тут же перескакивали на житейские вопросы, и становилось легче. А почистила ли ботинки Хозяина старая дура Глаша? А не стер ли он в мозоли свои длинные пальцы с желтоватыми ногтями, крепкими, будто скорлупки ореха? А не заболели по осенней сырости суставы, а не вернулся ли артрит, о котором-то и говорить нельзя в этом доме? Даже самый могучий подвластен времени. Можно менять погоду одним желанием, можно говорить с лесом и пить его силу, но когда твои годы вдруг обрушиваются, подобно лавине, на старые плечи, то ничего не поделаешь.
Смиренная красота принятия непреложного закона жизни всегда привлекала Аксинью. Она не боялась стареть. Да и смерть ее не пугала. Как не страшит лес осень, так и Аксинья покорно принимала морщины. Склоняла голову, пропускала волосы через пальцы, смотрела, как блестит серебро в меди, и чуть улыбалась, кивая: то-то же, то-то же, все под небом ходим.
Батюшка один и гневался на ход времени. Еще не прокричал петух, а он уже спешил просить у леса сил, таких, чтобы хватило для новой молодости.
— Угомонился бы ты, — ворчала Аксинья, обмазывая его больные колени настойкой чеснока с молоком. — Все есть, дом есть, скотина есть, сын растет. Угомонись.
А он только молчал да хмурил брови. Не спорил, но делал по-своему. Будто и тогда уже знал, что из сына толк не выйдет, а нового Аксинья ему не родит, сколько бы ни пыталась.
Страх пришел на третий раз. Когда третий кровавый сгусток вышел прочь. Не дитя — завязь, нет ни ручек, ни ножек. Ничего нету. И не будет. Аксинья выла над ним, стенала, потрясая руками, хотя первые два ушли рекой, будто и не было их. Но этот… в этого Аксинья верила, чуяла бабьей своей сутью: будет сын, тот самый, которого так ждут Батюшка, лес и она сама.
Выходила с ним на поляну, травы стегали по голому животу, но Аксинья шла, раздвигая их руками, как воду. Шла и пела своему ребеночку, сыночку своему долгожданному, какой он будет красивый и статный, какой сильный и мудрый, послушный какой. Какой благодарный. Ничем не похожий на волка, сучонка этого, что скалится на мать, а руки лижет проклятой девке. Лес шумел Аксинье, качал ветками, приветствуя своего Хозяина еще до того, как тот сделает первый глоток густого духа чащи.
Но не сбылось. Не было ни дурного предчувствия, ни страха в груди. Даже боли особой не было. Потянуло вдруг вниз, сперло дух, охнула Глаша, ухватила за пояс и потащила сестру прочь от стола.
— Пойдем, сестрица! — зашептала. — Скинула ты…
— Нет! — яростно прошипела Аксинья. — Нет! Не будет этого. Живой он, сынок мой, живой!
— Да как же? Вон, весь подол в крови… — Глаша довела ее до скамьи, опустила, застыла рядом, не зная, как подступиться.
— Уйди, дура! — заголосила Аксинья, видя, как расплываются багровые пятна по ткани домашнего платья. — Уходи!
Глаша потупилась и вышла, оставив их вместе. Аксинью и ее неслучившегося сына.
Она плакала до заката. То стонала, то всхлипывала, то голосила, как базарная баба. А когда слезы иссякли, просто сидела на лавке — скорчившаяся, пустая, — покачивала в руке тряпочку, а в ней кровавый сгусток, ни ручек, ни ножек. Сынок, Хозяин этой земли, которого у нее никогда теперь не будет.
Случившегося бояться нечего. Аксинья и не боялась. Когда дом затих тревожным сном, она вышла во двор и зашагала к лесу. Тот встретил ее настороженным шепотом. Сразу почуял могучей своей силою, что пришла она к нему одна. Матушка без сына. Матушка без наследника. Пустая, как старая бочка, крикни — и эхо разнесется в глубине бессильного чрева.
Рыхлая земля поляны приняла сверток, засыпала его, укрыла.
— Спи себе, сыночек, — шептала Аксинья, чтобы вновь не зарыдать. — Будет тебе земля перинкой, будет тебе земля пуховой. Нет тебе, сыночек, тревог да забот. И самого тебя, сыночек, нету.
А когда оторвала руки от могилки, то легла рядом и долго смотрела, как мерцают звезды, как путаются они в листве, как расходится дневным теплом земля. Лес почти забрал ее, почти принял, когда тишину разорвали чьи-то шаги.
Аксинья встрепенулась, отползла к корням сосны, растущей на самой кромке поляны. И снова ей не было страшно — чего бояться? Лес кругом. Свой, могучий, прирученный. Уж он-то защитит и от зверя, и от чужака. Аксинье и надо было, что затихнуть да переждать.
— Не беги, не беги, Поляша! — Голос Батюшки заставил Аксинью вздрогнуть всем телом. — Да погоди же ты, егоза…
Заскрипели ветки, послышался звонкий смех.
— Старый-старый, — заливаясь хохотом, дразнила Полина. — Догони! Не догонишь — целовать не буду!
Аксинья вжалась в корни, если и желая чего, так раствориться в этой грязи, в этом мхе и палой хвое. Лишь бы перестать быть той, кем она была. Но каждый рождается в теле своем и со своей же дорогой, которую, хочешь или нет, а придется осилить. До конца.
Кусты затрещали совсем близко, и на поляну выскочила Полина. Худые ноги белели из-под задранного подола, который она прижимала к груди. Жар на щеках виднелся даже в ночном полумраке, лихорадочно блестели глаза. Так умеет блестеть только юность. И любовь.
— Догони! — крикнула она, оглядываясь.
Из кустов, как большой неповоротливый зверь, вывалился Батюшка.
— А вот и догнал! — выдохнул он, хватая своими лапищами хрупкие девичьи плечи.
Та вскрикнула от неожиданности и снова залилась смехом, словно серебряные колокольчики рассыпались по лесу. Батюшка вторил ей низким утробным хохотом. Они повалились в траву поляны, продолжая смеяться, но тут же перестали, стоило только мужской руке сжать нежное белое бедрышко Поляши, — словно пташка небесная попала в лапы медведю.
Тут нужно было встать, выйти вперед да бросить в лицо старому дураку всю свою злобу, всю боль. Разрыть могилку, достать на свет лунный кровавый сверток, показать, как из завязи этой могла появиться жизнь — могучая, долгая, лесная. Но Аксинья осталась лежать. Слушать, как тоненько стонет под ее мужем молодая жена. Слышать, как рычит он на маленькое ушко, как хватается за копну ее волос, как дышит тяжело и жарко. Видеть, как лес кланяется им в ночи, укрывая, благословляя. Она не могла тому помешать. Отползла в сторону, отряхнулась да пошла в дом. И до зари потом лежала без сна, представляя, как изливается новой жизнью Хозяин, не зная, что под ним — свежая могила его нерожденного сына.
Вот тогда-то к Аксинье и пришел страх. Темным облаком он упал на нее, болотной жижей всосал в себя. Облепил, проник под кожу, заполнил жилы, заменил кровь, истерзал сердце. Страх, что молодая мерзавка родит для Батюшки сына. Сильного и крепкого, с ручками и ножками, а лес примет его, склонив головы сосен так же, как сегодня благословлял зачин. И это была первая волна ее неизбывного страха. С нее-то все и началось.
Много чего боялась в своей жизни Аксинья, много о чем бесслезно плакала по ночам, чтобы никто не услышал. Ни Батюшка, ни сестра, ни дети их общие, а значит, ничейные. Не было в Аксинье для них слез, все они иссохли от жара неизбывного страха.
Но за сына своего единственного, оступившегося и пошедшего не туда, она не боялась. Самая страшная из возможных бед с ним уже случилась. Он не стал тем, кем должен был. Утерял свой путь, растратился по мелочам, отдал себя на съедение паршивой шакалице и ничего не получил взамен. Даже волк — и тот из него не вышел. Позор для рода, обида лесу — вот кем был ее сын.
Но сейчас, прорываясь через колючие заросли бузины, Аксинья была еле жива от страха. Ноги стали ватными, не держали прямо, руки потяжелели, каждая, словно пуд, тянула к земле, даже во рту пересохло, обметало губы белой кашицей.
— Лес, защити да выдюжи, — шептала Аксинья, чувствуя, как немеет с левой стороны.
Сразу вспомнился муж — безумный старик, потерявший былую силу. Его вялое, как мешок, тело. Его рассеянный взгляд, гнев, вспыхивающий костром и тут же опадающий, и слезы, и тоненькая ниточка слюны, сползающая в бороду. И заскорузлые пальцы, и лысина на макушке. И запах. Запах. Запах. Болезни, немощи, смерти.
Что, если она сейчас упадет прямо здесь, в зарослях бузины и боярышника, забьется в судорогах, обмочится, обблюется горькой слюной? Что, если страх наконец победит, но принесет за собой не упокоение, а долгую болезнь? Кто тогда будет ходить за ней, как она за мужем? Обтирать, кормить и обмывать? Говорить, успокаивать, не гнушаться ничем из того, на что способно обессиленное тело?
Старая Глаша, теряющая последние знания, как монеты из прохудившегося кармана? Белесая до пустоты Стешка, оплакивающая безумную сестру? Услужливый, но никчемный Олег, маленький Степушка, рожденный оставаться лишь тенью того, кем он мог бы стать? А может, пришлая девка, сумевшая отогнать грозу? Знающая наговоры, которых в доме не ведают. Наговоры, которые сам Батюшка из леса и приносил?
Или, может, прямо сейчас, разбитая немощью, Аксинья станет последним камушком, что ляжет на чашу весов, отдавая эти земли, осиротевшие без Батюшки, спящему на дне безмолвного озера?
— Не дождешься, проклятое! — зашипела Аксинья и ринулась вперед, прогоняя страх и немощь, убегая от мысли, что во всех этих горестях, выпавших на долю ее рода, виновата она сама.
Она. И только она.
ОЛЕСЯ
Когда Стешка, ошалелая от ужаса, добежала до середины поляны, крича и плача, Леся еще не пришла в себя. Она стояла в центре круга, рассеянно поглядывая по сторонам, словно происходящее ее не касалось. По ногам тянуло свежим ветерком, но тучи расходились, оголяя голубые края неба. Даже солнце выглядывало из этих прорех. Не было больше хмари, и грозы не было. Но как случилось это, Олеся понять не могла.
Порезанную руку пекло, но боль не доставляла мучений. Она была очень далеко. Там же, где воспаленная рана, наполняющаяся гноем. Леся подняла ладонь, ожидая увидеть глубокий порез, мясо, может быть, даже кости, но ничего не было. Лишь розовая полоска шрама — свежего, но зажившего.
Так бывает на следующий год после беды, когда память запорашивает все плотным слоем новых воспоминаний, оставляя прошлое прошлому. Да только прошел не год — и часа еще не прошло. Под ногами у Леси валялся окровавленный серп. Ей даже показалось, что стертое временем лезвие довольно блестит на робком солнце. Напитое, умасленное, выполнившее свое предназначение, готовящееся хорошенько отдохнуть. Кровь еще алела и на запястье, куда хлынула рекой. Но сама рана сгладилась, зажила.
Леся вскинула глаза на стоящую рядом Глашу, но старуха на нее не смотрела, и окровавленная рука, застывшая в воздухе, ее не интересовала. Она подалась вперед, вся обращаясь в слух, подслеповатые глаза сощурились, ветер трепал выбившиеся из косы седые прядки. А лицо — морщинистое, не старое, но старческое, — сковало предчувствие беды.
— Матушка! — кричала Стешка, подбегая. — Там Дема! На поляне, Матушка!
Аксинья сорвалась с места, когда ветер донес до нее этот тонкий голосок. Как могла она бежать так быстро и легко, словно и не было в ней тяжести прожитых лет? Леся засмотрелась на ее ровный, стремительный бег. Ветер бил Матушку в лицо, волосы струились за прямой спиной, а длинное платье, схваченное пояском, было похоже на птичьи крылья, готовые к бою.
Следом за сестрой побежала и Глаша. Медленно, чуть заваливаясь в сторону, она устремилась к лесу, подхватив грязный подол, а Леся все еще стояла в круге, провожая их взглядом. Но когда из дома выскочил Лежка, волоча за собой рыжего мальчишку, оцепенение, сковавшее Лесю, отпустило. Она шагнула к Олегу, но тот даже не посмотрел в ее сторону.
— Пойдем, Матушка браниться будет… — канючил мальчишка, пытаясь утянуть брата обратно на крыльцо.
— Да помолчи ты, — резко одернул его Олег и подошел к кругу. — Что там?
— Не знаю… — сипло ответила Леся — горло пересохло от волнения. — Я вообще не понимаю, что за чертовщина тут…
Аксинья тем временем добежала до Стешки, схватила ее за локоть и потащила к лесу.
— Матушка высечет, как есть высечет… — понуро заныл мальчишка, но Олег его не слушал.
— Вы же хмарь гнали, да? — спросил он Лесю, не отрывая взгляда от деревьев, высящихся впереди.
— Кажется…
— И прогнали, чего они тогда… в чащу-то? Зачем? — Он нахмурился.
По высокому лбу тянулась мучная полоса.
— Все пропустил, — слабо улыбнулся он. — Дема скоро должен вернуться, хлеба свежего ему поднести…
Имя пронеслось в Лесе подобно разряду молнии.
— А кто он, Дема этот?
— Брат наш. — Олег наконец перевел взгляд на стоящую перед ним, улыбка стала чуть шире, говорить о брате было ему приятно. — И новый Хозяин леса. А приведет жену — так новым Батюшкой станет.
Леся заставила себя улыбнуться в ответ, но ей стало совсем уж жутко. Когда подобную глупость говорят свихнувшиеся бабки, принять это легче, чем услышать о Хозяине леса от красивого и молодого парня.
— Дема, значит… — протянула она, чтобы не молчать. — Кажется, о нем Стеша и кричала… — Хотела сказать что-то еще, но Олег больно схватил ее за руку.
— Что кричала? — дрогнувшим голосом спросил он.
— Не знаю, я не расслышала…
— Что она кричала? — повторил Олег, впиваясь длинными пальцами в ее кожу. — Вспоминай.
— Да отпусти ты меня! — вскинулась Леся и попыталась вырваться. — Что на поляне он какой-то… Кажется.
Хватка ослабла. Олег отшатнулся, попятился, бешено озираясь по сторонам.
— Мне нужно туда… — медленно проговорил он, обращаясь к мальчику, стоявшему рядом, и тот испуганно вскрикнул, округляя рот.
— Так нельзя же! — замотал он головой. — Не ходи, Лежка, не ходи…
— Если так… то я теперь старший. Нужно идти.
Конопатое лицо мальчишки сморщилось, вот-вот зайдется плачем, но руку, державшую Олега, мальчик отпустил. Смотреть, как жалобно он съежился, оставленный всеми, было невыносимо. Леся присела на корточки, вложила во влажную детскую ладошку свою ладонь и зашептала:
— Не бойся, я с тобой побуду. Тебя как зовут?
— Степушка… — выдохнул мальчик, шмыгая носом.
— А меня Леся. — Она улыбнулась и посмотрела на Олега. — Если тебе нужно — иди, я за ним пригляжу.
Лежка застыл, размышляя, но порыв ветра принес из леса отголосок крика, и решение было принято. Он коротко кивнул и сорвался с места. Степушка вздрогнул всем своим маленьким тельцем, но ничего не сказал.
— Пойдем-ка мы в дом, да? — спросила Леся, поднимаясь.
АКСИНЬЯ
Аксинья бежала через страх, как бегут сквозь неподатливую воду, рассекая ее всем телом, отталкивая руками, выдергивая ноги из топкого дна. Она не смотрела на лес, просто стремилась вперед, разделяя путь на отрезки. Вот рядом оказалась Стешка, испуганная зареванная корова — растрепалась, разнюнилась, тьфу. Аксинья схватила ее, сжала, одним яростным взглядом заставила замолчать. Не терять дыхание, а повернуться и бежать к лесу.
Так приблизился второй отрезок — четкая кромка деревьев, разделяющая чащу и дом. Когда-то Батюшка семь седмиц вышагивал по кругу, шептался с лесом, договаривался, где пройдет непреложная граница. И только потом, скрепив договор кровью, повалил первое дерево, чтобы выстроить дом. И этот рубеж осилила Аксинья, не глядя по сторонам, точно зная, куда ей нужно.
Продираться сквозь кусты и заросли было тяжелее. Но острые ветки и шум листвы чуть рассеяли страх, лес потянулся к ней, узнавая, разделяя ее беду. Аксинья вдохнула терпкий дух прелой листвы и хвои, благодарственно поклонилась и помчалась вперед. За ее спиной охала Глаша, судорожно всхлипывала Стешка, но ничего этого не существовало. Только путь через чащу к поляне — круглой, очерченной высшими силами. Куда меньше, чем та, на которой строился быт. Куда сильнее, куда кровавее ее. Лесное судилище. Алтарь для жертв и подношений. Место, где сам лес говорит с тем, кто достоин его услышать.
Уходя в топкое небытие безумия, Батюшка все твердил, что есть еще одна поляна. Совсем маленькая, поди найди ее в чащобе, но сила в ней скрыта особая. Что там, в самой гуще леса, он и стал Хозяином. Одолел себя самого, доказал, что будет править землей этой, беречь ее от топи да усыплять того, кто спит на дне озера жизни.
— Где? Где она? — допытывалась Аксинья, различая в куче перегноя умирающего сознания зерно правды. — Как нам найти-то ее, Батюшка, поляну эту?
Старик отмалчивался. Крутил головой, тонкие, прозрачные волоски метались по подушке. И только перед самым концом, когда начал чернеть от ног к груди, как старый дуб — от корней к кроне, прохрипел, скрипя зубами:
— Был бы сын, ему бы сказал, где поляну ту искать.
Аксинья обмерла, сглотнула ком, схватила старика за немощные плечи, встряхнула.
— Есть у тебя сын. Первый, старший. Ему поляну твою искать. Говори, стервец! — Голос обернулся карканьем злой вороны. — Погубишь нас всех! Говори, где поляна проклятая! Или придумал все, мертвяк болотный? Говори!
Батюшка поднял на жену водянистые, белесые глаза. В них плескалась ненависть.
— Падаль ты старая… Нет того сына, который бы вместо меня встал. Был, да ты не дала. Сердце твое гнилое… Проклясть бы тебя, да детей жалко… Глашу жалко. А тебя нет. — Тяжелые веки медленно опустились, голова склонилась на грудь. — Сама сдохнешь, а уж на том свете я с тобой разберусь.
А наутро он умер. И это были его последние слова. Эхом вторились они в Аксинье, стоило лишь закрыть глаза. Их шумели кроны в ночи. О них кудахтала дурная птица.
— Сама сдохнешь. Сама, — повторял и повторял Батюшка, пуская слюну из беззубого рта. — Нет у меня того сына. Был, да ты не дала.
Не дала. И ни разу в том не раскаялась. Но, выбегая на поляну, Аксинья уже не дышала. То ли от бега своего суматошного, то ли от ужаса, поднимающегося внутри.
На границе вытоптанной травы лежал Демьян. Растрепанные темные волосы шатром закрывали лицо, опущенное на ладони. Ими Дема впился в твердую землю, видать, подтянуться вперед хотел, но так и остался лежать: половина тела — на защищенной от лесного зверья да не-зверья поляне, а вторая — там, во владениях топи и мора.
— Демочка! — закричала Аксинья, не узнавая истошный свой голос. — Сынок!
И рванула вперед, и упала перед ним на колени, потянулась рукой. Холодная влажная кожа его колючей щеки заставила ее взвыть еще громче.
— Сынок! — голосила она, пытаясь перевернуть отяжелевшее, мертвое тело. — Лес, помоги… Ох, горюшко мое, горе… Сыночек!
Чьи-то руки, морщинистые и желтые, подхватили Демьяна с другой стороны, перевернули его на спину. Чьи-то белые нежные ладошки принялись очищать его лицо от грязи и хвои. Но Аксинья не могла ничего разобрать. Окаменевшая страхом, пылающая горем, она выла, царапая себя по щекам, желая вырвать глаза, лишь бы не видеть мертвецкую синеву родных сыновьих губ.
Кто-то оттолкнул ее в сторону, и она упала на землю, как была, боком, словно куль с мукой. Вытоптанная трава оказалась совсем близко. Под ней ползали жучки, тащили веточки маленькие муравьишки. Целому миру, несоизмеримо меньшему, было плевать на горе, расколовшее мир большой. Если бы Аксинья могла, она сожгла бы их всех. Если бы только страх ее мог обернуться пламенем. Но она осталась лежать, осиротевшая без мужа и сына баба, пустая и полая, не ведая, что лежит на давно истлевшей могиле сына другого. Ровным счетом ничего не ведая.
Аксинья равнодушно наблюдала, как склоняется над Демьяном седая старуха, как дует ему на губы, мертвые, холодные, как с размаху бьет его по щекам, как снова дует, как шепчет что-то. А девка, зареванная белесая девка, разминает в пальцах душистую травку и вкладывает ее между зубов мертвого, бесконечно и бесповоротно мертвого Демьяна.
«Глупые бабы, он умер, не спасти его вашей ворожбой…» — сказала бы им Аксинья и зашлась бы карканьем, но не было в ней слов и вороньего смеха.
Страх накрыл ее последней волной. Столько лет она бежала от него, столько лет была на полшага впереди. Но все закончилось. Единственное ее дитя лежало в траве, мертвое и холодное. И не было силы на этой земле, способной спасти его. Спасти их всех.
— Дышит, — издалека, как через непроходимую стену воды, донеслось до Аксиньи.
Она вздрогнула, приподнялась на локте.
Глаша медленно осела на землю рядом с Демьяном, обмякла и Стешка.
— Живой, говорю. Чего голосишь? Дышит.
Первый раз за их долгую жизнь Аксинье захотелось обнять названую сестру. Прижаться к ней, погладить по худой спине, поцеловать в морщинистую щеку. Испитая до дна детьми, которые, как голышки по воде, выскальзывали из ее благого тела. Не сумевшая принести того самого ребенка, наследника, которого бы принял лес. Бедная баба, не понимающая своего несчастья. Мать, но не Матушка.
— Дышит Демочка твой, угомонись, — повторила она. — Домой бы его оттащить…
— Мы оттащим.
Аксинья обернулась так резко, что в глазах потемнело. На краю поляны стоял Олег, испуганный, но решительный.
— И чего застыл тогда? — сиплым голосом спросила она. — В дом его несите, в дом!
Поднялась на ноги, отряхнулась от сора, прислушиваясь к себе. Страх отхлынул, затаился, признавая поражение. На этот раз.