Рассказу Сван о мышах никто не верил. Точно так же не верили, будто Сэм Лейк взлетел в воздух. Однако никто не знал, чем объяснить находки из чулана на ферме Белинджера – обрывки веревок, лоскуты и изгрызенный в клочки холщовый мешок.
Однажды вечером, в конце апреля, Сэмюэль сидел на крыльце, держа на коленях Сван. На коленях она умещалась с трудом, но для Сэмюэля так и осталась малышкой.
– Я верю, что тебя спасли мыши, – сказал он ей. – Не помню, говорил ли я тебе.
– Даже если и не говорил, все равно, – отвечала Сван. – Я и так знаю, как знаю про то, что ты правда взлетел. – И спросила, не пора ли перестать рассказывать всем подряд. Может, хватит с них «просто правды»?
– А откуда же люди узнают, что на свете до сих пор бывают чудеса? – спросил Сэмюэль.
Сван ответила:
– Может быть, чудо нужно испытать на себе. А чужим рассказам о чудесах никто не верит. Просто решат, что человек совсем спятил.
По настоянию Тоя Мозеса дело его разобрали без отлагательств – как в старые времена, когда преступников вешали. И, как в старые времена, заседание суда было коротким – час одиннадцать минут, – и все это время зал был заполнен народом. Той, по собственному желанию, представился и, махнув в сторону присяжных, сделал заявление: «Виновен, ваша честь, чтоб мне провалиться». В своем обращении к суду Той за десять минут наврал столько, сколько не врал за всю жизнь. Из подслушанного в ту ночь разговора Сэмюэля и Уиллади он сделал сжатый, но исчерпывающий отчет, приукрасив его подробностями, собранными при осмотре тайной камеры пыток Раса Белинджера. Когда дошел до убийства, он так и сказал: «Свернул шею подонку». И еще заметил, что некоторые люди недостойны жить и он рад, что спровадил одного из таких на тот свет.
Сэмюэль Лейк попросил разрешения выступить свидетелем защиты. Защита (Той Мозес) отказала.
Судья вынес Тою приговор: двадцать лет тюрьмы. Возможно, десять за Йема Фергюсона и десять за Раса Белинджера, хотя вслух не уточнял.
Той от души поблагодарил судью.
Бернис на процессе не присутствовала, а присутствовала совсем в другом месте – в Шривпорте, где давно уже жила с неким Д. Э. Шулером. Д. Э. она встретила в баре в Эльдорадо, где он был проездом в Нэшвилл, по важному делу. Во всяком случае, так он сказал, а Бернис приняла на веру каждое слово.
Бернис покорило, что Д. Э. – музыкальный продюсер (точнее, станет продюсером, как только сделает себе имя) и ищет яркую вокалистку. В тот же вечер Бернис явилась на прослушивание, на котором не спела ни ноты, и с тех пор они были вместе.
Прямо из зала суда Эрли Микс отвез Тоя домой, проститься с родными по-настоящему, чтобы им не так больно было вспомнить. Это, строго говоря, незаконно, и Бобби Спайке так и сказал, когда Тоя вели к машине. Эрли ответил: превращать жизнь помощника шерифа в ад тоже незаконно, но он это умеет и, если его и дальше злить, так и сделает.
Во дворе у Каллы взрослые уселись вокруг стола и беседовали, как на обычных семейных посиделках. Сид купил у соседа-фермера свинью и зажарил в яме на заднем дворе. А к ней были картофельный салат Каллы, тушеная фасоль Милли да печенье и кукурузная запеканка Уиллади – словом, не обед, а настоящий пир. Той сказал Милли, что ничего вкуснее ее торта отродясь не едал, и Милли засветилась, как Солнечный Лучик.
Вначале Сван с братьями было не по себе и впору умереть от горя, но к концу они хотя бы отчасти примирились с неизбежным. Расстаются они не навсегда, сказал Той. Двадцать лет – вовсе необязательно двадцать. Как повезет.
– А пока что, – обратился Той к Ноблу, – попроси отца, пускай поможет тебе починить мотор, ведь у нас с тобой так руки и не дошли. И следи за машиной, чтобы, когда подрастешь и получишь права, тебе было на чем ездить.
Нобл пообещал, что так и сделает, а когда ему разрешат в первый раз сесть за руль, попросит его сфотографировать и пришлет снимок дяде Тою.
Той побыл с каждым, как отец перед разлукой с детьми. Хоть он и не был им отцом, но в самом главном был как отец.
Бэнвилла он попросил присылать ему книги, и тот спросил, что он любит читать. Той ответил: все что угодно про лес и про воду, но он не против, чтобы Бэнвилл расширял его горизонты. У Бэнвилла так и загорелись глаза.
Чуть погодя Той посадил Сван на плечи и ушел с ней прочь, бросив остальных. Сван держалась крепко и улыбалась, вспоминая, как когда-то мечтала, чтобы он катал ее на плечах. Конечно, не при таких обстоятельствах. Ничего подобного она не могла бы ни вообразить, ни пожелать. Но именно такой близости жаждала.
В саду Той поставил Сван на ноги и опустился перед ней на колени, заглянул в глаза.
– Ты покорила мое сердце, – сказал он. – Да ты и сама знаешь, разве нет?
Сван кивнула, глядя на него с обожанием.
– Смотри же не разбей его, не забудь меня.
– Ни за что на свете, – пообещала Сван.
– Конечно, – ответил Той. – Я так и знал. Ты не разобьешь любящее сердце.
«Теперь мы друзья», – подумала про себя Сван. Настоящие, задушевные, как мечтала она тогда, в лавке. Но тогда она не знала, что значит настоящая близость.
Одного из детей не хватало. Блэйда. Той просил остальных передать Блэйду, когда они увидятся, что он любит его как сына. И был бы рад его письмам с рисунками.
Той обнялся с каждым, кто пришел проститься, даже с мужчинами. Сэмюэля била дрожь, когда подошел его черед. Той улыбнулся, хлопнул его по плечу:
– Береги себя, святой отец.
А Сэмюэль ответил:
– Буду за тебя молиться.
Эрли не было нужды напоминать своему узнику, что время пришло. Той Мозес не из тех, кого нужно подгонять. Он обнялся со всеми, еще раз поцеловал детей и снова крепко обнял мать.
– Возвращайся, – сказала Калла.
Той кивнул и ответил:
– А ты дождись.
– Постараюсь, – пообещала Калла, зная, что одним старанием тут не обойтись. «Необязательно двадцать лет» – срок немалый, доживет ли она? Она ласково провела пальцами по его губам и опустила руку: иди.
Той постоял, глядя на всех и все, с чем расставался. И, повернувшись к Эрли, спросил, кому из них вести машину.
В середине мая Сэмюэль получил письмо от Брюса Хендрикса, своего бывшего окружного руководителя. Брюс писал, что Сэмюэлю, видимо, смогут предложить приход, и просил приехать на ежегодную конференцию.
Вместо согласия Сэмюэль выслал подборку газетных вырезок, в которых подробно описывался судебный процесс – и упоминалось, что некий Сэмюэль Лейк, зять осужденного, неоднократно пытался взять вину за убийство Раса Белинджера на себя.
Вскоре пришел ответ. В приходе ему отказали. Сэмюэль прочел письмо, передал Уиллади и пошел сажать дыни.
– Расстроился? – спросила чуть позже Уиллади. Солнце клонилось к закату. Они вдвоем шагали по полю Сэмюэля, где пышно зеленели всходы.
– Нет, не расстроился.
– Почему?
Сэмюэль указал на кукурузу – высокую, выше некуда, потом на кабачки, сплошь в завязях, и, наконец, на хлев, где дети втроем чистили Леди. Последние лучи заката освещали детей, озаряли волшебными красками.
– Я счастлив, – признался Сэмюэль. – Счастлив, и все.
Какое-то время спустя в доме вновь стал появляться Блэйд. Притихший, серьезный. Его отец и при жизни оставлял на людях отпечаток, а после смерти оставил пятно – сразу оно не исчезнет.
Что ж, хотя бы Блэйд вернулся. Зачастил к ним – то поиграть, то узнать, нет ли письма от Тоя (а письма приходили часто), то показать свое, что достал из ящика пять минут назад.
Вначале Блэйд стыдился Сван – будто он виновник ее несчастья и не может себе простить. И однажды Сван отвела его в сторону.
– Вот что, – сказала она. – Что бы ни случилось, ты все равно мой друг. Ни ты ни я ни в чем не виноваты.
– Знаю, – сказал он чуть слышно. – Но я одной с ним крови.
Сван призадумалась. Блэйд прав. Но лишь отчасти.
– Хоть вы и одной крови, – сказала она, – но ты другой человек. Я тебя люблю таким, какой ты есть.
До Блэйда не сразу дошло. Его любят. Он много раз слышал это в доме Мозесов, но ни разу от Сван. Словом «люблю» она не бросается.
– Я тебя тоже люблю, – шепнул он. И с кривой усмешкой добавил: – И все равно я на тебе женюсь.
Сван ответила:
– Нет уж, дудки. Ты будешь мне братом.
Иногда, в самую жару, Сэмюэль водил всех четверых к старой купальне. Много лет подряд он собирался научить детей плавать, но слишком занят был служением Богу. А теперь, глядя, как они смеются и подрастают, он думал: то, чем он занят сейчас, и есть служение Богу. Что Бог ни сделал, все оказалось к лучшему.
Занятие фермерством не мешало Сэмюэлю отвозить больных к врачу и проповедовать слово Божие по своему призванию. О том, что Бог есть любовь, он мог поведать и без слов. Иногда вместо проповеди он оставлял пучок зелени и мешок гороха на крыльце у какого-нибудь голодного семейства – и букет цветов в придачу. Или не дрогнув смотрел в глаза какому-нибудь несчастному, от которого на его месте всякий бы отвернулся.
Уиллади снова открыла «Мозес – Открыт Всегда» и стала подавать посетителям домашние блюда. А вскоре перестала продавать спиртное и завела обычай закрывать заведение пораньше. Мужчины начали приходить с женами и детьми, и Уиллади сказала Сэмюэлю: пора сменить вывеску.
Он снял вывеску «Открыт Всегда» и готов был нарисовать новую, но Уиллади не могла решить, что должно быть на ней написано. Сэмюэль точно знал, что он хочет написать, и просто закрасил первое слово, а перед «всегда» вывел еще две буквы. И прибил над черным ходом новую вывеску: «Мозес Навсегда».
Уиллади спросила, не написать ли «Счастье навсегда», но Сэмюэль возразил: нет, счастье – это ведь тоже чудо. Чем больше о нем говоришь, тем меньше тебе верят. Права Сван, есть вещи, которые каждый должен испытать на себе.
Впрочем, вывеска была им не так уж нужна. Стряпню Уиллади чуяли за милю, а слава о ней шла на много миль вокруг. «Мозес Навсегда» был открыт по вечерам, кроме воскресенья (нельзя вести дела в День Господень, считал Сэмюэль). Мало-помалу желающих поужинать в «Мозес Навсегда» становилось все больше, в зале они уже не умещались, многие перебирались во двор. Сэмюэль сколотил летние столики и скамейки и поставил в тени дубов, и столики эти никогда не пустовали.
Каждый вечер во дворе у Мозесов было полно машин, всюду толпился народ – взрослые беседовали, дети играли в салки и ловили светлячков. Казалось, если приглядеться, можно увидеть журчащий в воздухе смех. Люди, сидя за столиками, угощались жаренным на решетке мясом, картофельным салатом, тушеной фасолью, отварной кукурузой и острыми маринованными персиками бабушки Каллы. Запивали чаем со льдом, который неизменно подавался в стеклянных стаканах, и, если оставалось местечко, пробовали банановый пудинг или двуслойный бисквит Уиллади – а если не оставалось местечка, неважно, все равно пробовали.
По вечерам, когда Сэмюэль возвращался с поля и приводил себя в порядок, он разыскивал свободный стул и играл на мандолине, на гитаре или на скрипке, и каждый, кто хотел, подпевал.
Сван пристраивалась за отцовским стулом, одной рукой обняв Сэмюэля за плечи, и отдавалась музыке всем своим существом. Голосок ее звенел так чисто, то набирая силу, то замирая, что у людей перехватывало дыхание. Слушать, как эта девчушка поет, все равно что плыть через пороги по реке Коссатот.
Вскоре сюда стали съезжаться гитаристы со всего округа, и старые учили молодых и неопытных (среди них – Нобл, Бэнвилл и Блэйд), как играть модные мелодии. И сердце щемило от радости просто оттого, что сидишь рядом.
– Сэм Лейк может сыграть все что угодно, – неизменно говорили люди.
– Под его пальцами струны говорят.
– Говорят на языках.
Никто не порывался уходить, пока Калла не вставала с места: «Будь я сейчас не дома, а где-то еще, наверно, пошла бы домой».
И тогда люди, взяв детей, расходились по машинам. Завсегдатаи, и будущие завсегдатаи, и те, кто просто мимо проезжал, но был наслышан об этом месте и еще долго будет вспоминать его, когда вернется домой.
Так идет до сих пор. Не оставаясь по-прежнему, а постоянно меняясь, ведь если изменится хоть какая-нибудь мелочь, то начнет меняться и остальное, а это уже другая история.