Я хотел быть хирургом. Хотел оперировать, чтобы исцелять. Удалять опухоли, заменять больные органы здоровыми, зашивать раны, исправлять… аномалии.

У меня не было какого-то особого предпочтения, я хотел заниматься всем. Я не торопился. Я сказал себе, что однажды найду свой путь. Я принял участие в конкурсе в интернатуре и был принят… на очень хорошую должность.

Я был учеником Ланса и сразу полюбил этого великого человека. Он был забавным и чутким, непревзойденным хирургом, а уж в том, чтобы сидеть у постели больного, держать его за руку и успокаивать перед операцией, ему не было равных. Он был добрым и честным. Я хотел быть похожим на него. Когда меня определили в интернатуру, я выбрал урологию. Поскольку я был на очень хорошем счету, агреже, Мангель, второе лицо отделения, взял меня к себе и начал обучать.

Он был хорошим хирургом.

Но тяжелобольным человеком.

Он был помешан на хирургии половых органов. Зная, что это невозможно, он все равно мечтал быть первым, кто пересадит пенис и яички, которые будут функционировать на сто процентов. В то время как Ланс пересаживал почки, восстанавливал мочевые пузыри и лечил рак, Мангель калечил и уродовал все, что попадалось ему под руку. Он при каждом удобном случае отрезал у мальчиков крайнюю плоть. Вырывал простаты всякий раз, когда мужчина жаловался на то, что ему больно мочиться. Оперировал импотентов, вставляя им в член подвижное ребро, извлеченное из грудной клетки. Но его настоящей страстью были дети третьего пола.

В довершение ко всему он нашел единомышленника, еще более больного, чем он сам, – Гельмана, хирурга-гинеколога, настолько же помешанного на женских половых органах, насколько Мангель был помешан на мужских. Они сплотились в команду и стали заниматься интересными случаями. Камилла был одним из них. Гельман, которому мадам Мержи показала Камиллу вскоре после его рождения, сразу решил удалить ему пенис, который назвал «недостаточно развитым», чтобы сделать ребенка «больше похожим на девочку». Затем, подталкиваемый мадам Мержи, которая только об этом и мечтала, он периодически его «переделывал»: смастерил ему половые губы и имитацию влагалища, которую приходилось, когда Камилла стал подростком, время от времени «подправлять», чтобы она соответствовала его возрасту. Чтобы приблизить его к тому, что он считал совершенством.

Он его искалечил. В шестнадцать лет у Камиллы были страшные проблемы с мочеиспусканием, вызванные частыми вмешательствами. Гельман попросил Мангеля исправить его ошибки. Мать… то есть бабушка Камиллы была очень властной и эгоистичной женщиной. Она настояла на том, чтобы операцию провели в гинекологическом отделении, где она всех знала.

Гельман и Мангель собирались вместе провести Камилле большую восстановительную операцию. Они планировали удалить из его тела все «мужские» ткани и заменить их «женскими» органами, которые изготовили сами. Камилла стал их «большим проектом». Они уже представляли себе, как напечатают во всех медицинских журналах мира победоносную статью…

Разумеется , Мангель попросил меня ему ассистировать.

Я был его интерном. Отказаться ассистировать начальнику было немыслимо. Мне исполнилось двадцать четыре года, я был талантливым хирургом, я учился своей профессии и еще бредил идеями всемогущества, которые посещают всех врачей на определенных этапах обучения. К тому же в случае с Камиллой я наивно полагал, что внесу свой вклад в исправление ошибки природы и верну молодой девушке женственность, которой она была лишена из-за аномалии в развитии.

Большая операция прошла очень плохо. На операционном столе у Камиллы несколько раз начиналось кровотечение. Через пару дней после операции разошлись швы. А потом у нее… у него стали появляться вторичные заражения, одно за другим. Как-то раз вечером, спустя две недели после операции, я был на дежурстве, и меня позвали к нему. Все время после операции Камилла провел в состоянии прострации, отказывался говорить, его мучили такие боли, что он не мог произнести ни слова. Присутствие его «матери» лишь усугубляло дело. Странным образом, в тот день мадам Мержи на месте не было. Ее вызвали срочно решить какую-то проблему, и в первый раз медсестры взяли инициативу в свои руки и позвали интерна, вместо того чтобы позвонить хирургам на дом, как того обычно требовала мать. Когда я пришел, Камилла страшно мучился, раны не заживали, и, конечно, никто не хотел давать ему морфий. В отделении морфия не было, в те времена его держали под замком, и, чтобы его получить, приходилось заполнять кучу бумаг, а других мощных болеутоляющих в нашем распоряжении не было. Я позвал Оливье, у которого для таких случаев, как правило, был припасен морфий. Он дал мне несколько ампул. Я сделал Камилле первый укол. Я думал, что больной уснет, но он, напротив, вышел из забытья. Благодаря морфию его разум прояснился. Я остался возле него, чтобы убедиться, что боль немного стихла. Он взял меня за руку и сказал: «Вы первый, кто сделал мне добро».

Я ответил, что я – один из хирургов, которые его оперировали, я несу за него ответственность и не хочу, чтобы он страдал. Он посмотрел на меня и сказал: «Тогда помогите мне положить этому конец». Я его не понял. Тогда он в мельчайших подробностях описал мне все свои операции, все осложнения, все унизительные осмотры, которым подвергал его Гельман, демонстрируя своего больного новым интернам или врачам, прибывшим изучать «передовые технологии». Со временем он стал его любимым подопытным кроликом. Я пришел в отделение всего три месяца назад и всего этого не знал. Я был слеп и не видел того, что должен был видеть.

Камилла указал на пустую ампулу из-под морфия и сказал: «Что будет, если вы вколете мне несколько ампул подряд?»

Я очень испугался: больной вырвался из череды непрекращающихся страданий и больше не хотел туда возвращаться. Я прошел курс психиатрии и отлично знал, что в тот момент, когда больные, пережившие адские муки, выходят из прострации, они иногда решают действовать.

Он повторил: «Я прошу вас просто мне ответить. Что произойдет? Я имею право это знать: это касается моего тела, моей жизни».

Я ответил: «Это зависит от некоторых факторов. Некоторые погружаются в глубокий сон и просыпаются через длительное время. У других останавливается дыхание».

«Значит, я могу заснуть?»

«Да».

«Но вы не уверены?»

«Нет».

Он подумал и сказал:

«Вы знаете, кто я – мужчина или женщина?»

Его вопрос застал меня врасплох. Я никогда об этом не думал.

«Вы… мы пытаемся сделать вас… похожим на женщину».

«Но вы этого не знаете?»

«Нет».

И я добавил – и от этой фразы все мое тело покрылось мурашками: «Я не могу залезть в вашу голову».

Он сжал мою руку еще сильнее, чтобы я не ушел, и указал на свое тело под одеялом:

« С этим я смогу иметь детей?»

«Нет».

«Смогу ли я заниматься любовью, как… нормальная женщина?»

«Не знаю».

«А знаете ли вы, кем себя считаю я?»

«Нет…»

«Я – мальчик, которого мать наказывает за то, что он не родился идеальной девочкой, о которой она всегда мечтала».

«Вы… думаете, что вы мальчик?»

«Я-то могу заглянуть в свою голову. У себя в голове я мальчик. Я всегда это знал. Я всегда чувствовал себя мальчиком. Я никогда не понимал, почему мама одевает меня как девочку и отправляет на операции. Я ненавижу это тело, в котором она и врачи вынуждают меня жить. Я всегда буду его ненавидеть и не хочу с ним жить. Но вы не можете предложить мне другое тело!»

Я знал, что Камилла наблюдается у психиатров. Я спросил, говорил ли он им об этом когда-нибудь. Он ответил, что говорил, повторял, настаивал, но все напрасно. Впрочем, психиатры прикрывались врачебной тайной и отказывались говорить об этом с хирургами или матерью. Один психолог попытался донести до мадам Мержи, что у Камиллы есть на этот счет свое мнение, но она отказалась его слушать.

Я сидел рядом с шестнадцатилетним мальчиком, который разговаривал как взрослый, более зрелый и мудрый, чем все, кто его окружал, и вдруг почувствовал себя маленьким, жалким, глупым. Я никогда не думал о том, что он чувствует. Никто об этом не думал. Все были уверены, что никаких сомнений нет. А поскольку мать никого к нему не подпускала…

Поговорив со мной и выплакавшись, Камилла успокоился, посмотрел на меня как на равного и решительно сказал:

«Я не хочу жить в этом теле. Клянусь вам, слышите, клянусь, что в тот день, когда я выйду из больницы, я сорву шнурки со штор в своей комнате и повешусь. Я хочу умереть, я умру, но… – его голос сломался, – я не хочу умереть повешенным, не хочу умереть в страхе, что мать войдет в комнату и помешает мне, отвезет в больницу и заставит снова жить этой жизнью. Я больше не хочу страдать. Я просто хочу заснуть…»

Я был хирургом и понимал его отчаяние, и от его отчаяния мне стало страшно. Я встал и сказал: «Мне очень жаль, я ничем не могу вам помочь».

Он откинул одеяло: «Нет, вы даже не можете исправить то, что вы наделали!»

Его повязки были пропитаны кровью, гноем и мочой. Низ его живота – это была одна сплошная рана. Мы оба знали, что никто никогда не сможет это исправить.

Я повернулся к нему спиной и вышел. Закрыл за собой дверь и прислонился к ней спиной. Мое сердце колотилось как бешеное. Мне хотелось заплакать и избить первого, кто попадется мне на пути. А потом я услышал голос Камиллы, который сказал, думая, что я не слышу: «Вы ушли, чтобы не видеть меня и не слышать, а ведь я еще здесь… »

Я открыл дверь и сказал: «Я тоже еще здесь».