Я поспешила за ним и увидела, как он подошел к стойке, взял небольшую белую прямоугольную карту больной, вошел в зал ожидания, назвал чье-то имя и вышел. За ним следовала женщина, через руку у нее были перекинуты сумка и шарф. Он пожал ей руку и указал на меня:

– Здравствуйте, мадам. Вы не против, чтобы наш интерн, доктор Этвуд , присутствовала на консультации?

Она посмотрела на нас, сначала на него, потом на меня, улыбнулась мне отчасти смущенно, отчасти глупо, покачала головой, пробормотала: «Конечно…» – и вошла в кабинет.

Он вошел вслед за ней, развернулся, указал на стулья напротив регистратуры, обитые клетчатой материей:

– Возьмите стул там.

Я взяла стул, вернулась в кабинет, устроилась между креслом Кармы и небольшой полкой с книгами, примыкавшей к перегородке.

– Чем могу вам помочь, мадам? – спросил он, кладя на стол небольшую белую тетрадь, карту больной.

Пациентка все еще стояла. Карма устроился в кресле на колесиках и снова предложил ей сесть.

Женщина положила сумку и шарф на кресло, села на другое, скрестила ноги, положила руку на стол ладонью вниз и вздохнула.

Она молчала, неуверенная, вперив взгляд в стол и как будто стараясь сосредоточиться на том, что собиралась сказать. Затем вдруг посмотрела ему прямо в глаза и начала рассказывать о своей жизни, очень быстро, не останавливаясь, как будто боялась, что он ее прервет. Она начала с матери, перешла на отца, мужа, за которого вышла замуж в девятнадцать лет, потому что так было нужно, о своей первой, второй, третьей беременности, о преждевременных родах и кесаревых сечениях, разрывах и щипцах, инкубаторе, в котором пролежал ее младший сын, и судорогах дочки, «моей третьей малышки, которая на самом деле – настоящий пацан».

Пока она выкладывала все, что накопилось у нее на душе, я ждала, что он вот-вот поднимет руку и скажет что-нибудь типа: «Успокойтесь, мадам, не все сразу, давайте по порядку, иначе мы так и не дойдем до сути», потому что если позволить заговорить себя с самого начала и выслушивать все, что хотят рассказать пациентки, на это и часа не хватит.

Но он ее не перебивал.

Пока она формулировала жалобу, подробно описывала причину, заставившую ее прийти на консультацию, пока перечисляла свои недуги и подробно объясняла, зачем пришла, – короче, пока она рассказывала ему о своих неприятностях, он перелистывал карту, извлекал из нее белые и желтые листки бумаги, разворачивал их и внимательно изучал один за другим. Сначала я думала, что он ее не слушает, но он произносил «Мммммм», когда она подбирала слова, чтобы закончить фразу, или «Да?», когда она останавливалась, неуверенная, и подтверждал те или иные сведения, которые она ему только что сообщила, указывая пальцем на строку в карте, исписанной каракулями предыдущего лечащего врача: «Да, я вижу, что вы лежали в больнице. Вам действительно прописали Fémorone».

Порой я замечала, что он угадывал конец фразы прежде нее, но, вместо того чтобы его произнести – это ускорило бы процесс , – он молчал, ждал, пока она договорит, и, если видел, что пациентка не находит нужных слов, предлагал ей слово просто так, мимоходом, с невозмутимым видом. Это мгновенно придавало ей новый импульс, и она продолжала говорить, отводить душу, изливать скучный перечень жалоб, рассказывать о своей жизни.

Я вздыхала и ерзала на стуле.

Она действовала мне на нервы. Они оба действовали мне на нервы.

Иногда, на какой-то фразе, он спрашивал: «Что вы хотите сказать?» или: «Простите, я не до конца понял…» Затем, в определенный момент, когда женщина бросила фразу незаконченной и посмотрела ему прямо в глаза, как будто прося продолжить и вместо нее произнести слова, которые она произносить не решалась, он выпрямился на стуле, наклонился вперед, поставил локти на стол, сложил ладони и спокойным, вкрадчивым голосом спросил, загадочно улыбаясь:

– Что вас беспокоит?

Он что, прикидывается ее мамочкой?

Она поколебалась, а затем пустилась объяснять, что то, что ее беспокоит, тревожит, мучает, терзает, не дает покоя, пугает, отравляет ей жизнь уже три дня, или три недели, или полгода, или пять лет… Короче, если честно, ей хотелось рассказать об этом раньше, но она не могла никому в этом признаться, или не решалась сказать об этом своему семейному врачу, потому что думала, что он поднимет ее на смех, или же ей было слишком стыдно, слишком страшно, слишком плохо, чтобы рассказать об этом раньше. Только сейчас с нее довольно, она больше не может.

Я тоже больше не могла! И мне все больше хотелось ее ударить.

А Карма сказал: «Понимаю».

И тогда она пошла напрямик, ей надоело крутиться вокруг да около, она знала, что у нее, знала, чего хочет, знала, чего ждет. И она стала рассказывать обо всем, о своей сексуальной жизни, о месячных, которые то приходят, то нет, о таблетках, от которых у нее на груди появились рубцы, об имплантате, с которым забеременела, о детях, от которых устала, о матери, которая постоянно твердит, что ей нужно уйти с работы, о муже, которому все время хочется тогда, когда у нее нет никакого желания, да и вообще ей от этого больно и она всегда слишком устает, чтобы думать об этом. «Почему у мужчин только это в голове?»

Я дошла до крайности, но старалась сдерживаться, чтобы не сказать: «Ну, знаете, мадам, женщины тоже бывают не лучше». Я надеялась, что она не будет продолжать в том духе еще несколько часов и что Карма не позволит ей этого сделать, что он в конце концов ее прервет, потому что я больше не могла и видела по списку, что после нее еще дюжина женщин с нетерпением ждут своего часа. Итак, если он своевременно не положит этому конец…

В эту минуту она резко остановилась и сказала: «Не знаю, зачем я вам все это рассказываю».

Я тоже не знаю, черт побери!

Он: «Потому что вам необходимо отвести душу…» – с улыбкой, ни капли не ироничной.

И она, растаяв, как будто он похвалил ее новое платье: «Да, что-то вроде того».

И тогда он сказал: «Хорошо, если я вас правильно понял… Поправьте меня, если я ошибусь, ладно?» Он добавил, что осмелится высказать свои предположения и объяснит ей суть ее проблемы. Осмелится высказать? Что он несет?

Он повернулся ко мне, протянул руку к полке, рядом с которой я поставила свой стул, достал журнал в твердой обложке и разложил на столе.

Это была серия стилизованных анатомических рисунков. Он указал на силуэт женского тела.

«Вот это – вы…» – сказал он, улыбаясь и наклоняясь к ней.

Она улыбнулась ему в ответ и подвинулась ближе к столу.

Кончиком шариковой ручки он указал на половые органы («Это влагалище, это матка, трубы, яичники»), перевернул страницу («То же самое, только крупнее») и объяснил, как яйцеклетка выскакивает из яичника и катится по трубам, поверхность которых выстлана ресничками, в то время как с другой стороны сперматозоиды с помощью своих жгутиков мужественно движутся навстречу яйцеклетке, и что зародышевая клетка может опуститься в матку только в том случае, если выстланная ресничками поверхность труб находится в хорошем состоянии, и что яйцеклетка оплодотворяется вот так, а имплантация эмбриона происходит вот эдак, как будто она может понять , о чем он говорит, не знаю, какое у нее образование, у этой женщины, но я бы удивилась, если бы она поняла…

Он, улыбаясь: «Понимаете?»

Она, улыбаясь: «Да, все ясно».

Я же сидела на своем клетчатом стуле, сгорая от ярости, я больше не могла этого выносить, я ничего не понимала, ведь Карма не смотрел каждую минуту на часы. Впрочем, я видела, что в начале консультации он их снял и опустил в карман халата, и создавалось впечатление, что время его совершенно не интересует. Более того, стоило ей приподнять пальчик или что-то неслышно пролепетать, он останавливался, говорил: «Да?» – и позволял ей задать вопрос.

Мне хотелось его встряхнуть, ударить, осыпать бранью – нельзя вот так позволять водить себя за нос. Но Карма был невозмутим, на меня почти не смотрел, как будто забыл о моем присутствии, он слушал ее, говорил с ней, он весь принадлежал ей, как будто они были одни в целом мире, как будто в зале ожидания не сидела еще дюжина женщин.

И пока длилась – чуть не сказала «консультация», но я не понимала, в каком именно вопросе он ее консультирует, скорее это была беседа двух подружек – болтовня, череда вопросов и ответов, подтекстов и нюансов, тревог и заверений, отступлений и вводных слов, без всякого намека на скорое завершение, я непроизвольно стала к ним прислушиваться, и то, что я услышала в его голосе, вовсе не было прямым вопросом, как меня учили, что вбили мне в голову, что мне настоятельно советовали делать; то, что я услышала в ее голосе, вовсе не было перечнем жалоб, упреков, требований, что мне столько раз описывали во время учебы («Сейчас в медицинских аудиториях девушки составляют большинство, так что вы, господа, которых отныне меньшинство, вскоре станете избранными из избранных, поскольку вы лучше, чем кто-либо другой, знаете, как трудно помешать женщине говорить!»).

И то, что они ткали вместе, вовсе не было глухим диалогом между неугомонной женщиной, которой хочется сказать все, но никогда этого не удастся, и загнанным мужчиной, которому бы очень хотелось понять, о чем она говорит. Нет. Это скорее напоминало…

Дуэт.

Импровизированный дуэт между начинающей танцовщицей и инструктором, который, улыбаясь, подходит к ней, кланяется и говорит: Вы позволите? Берет ее за талию и мягко увлекает в танец: Не бойтесь , я вам все покажу все будет хорошо – ив два счета, три движения подбадривает ее: Все будет чудесно, доверьтесь мне,  – и вот они уже порхают, он – без видимого усилия, она – ошеломленная своей нежданной легкостью и воздушностью.

Как во сне.

Я чувствую, что она не знает, что с ней произошло, реальность ли это или нужно ущипнуть себя, правильно ли, что она доверилась мужчине, который старается двигать ее вперед, не наступая ей на ноги, не ругая за то, что она наступает на его ноги, что спотыкается и останавливается, покраснев, а он, улыбаясь, подбадривает ее: Не извиняйтесь, прошу вас, вполне естественно испытывать стеснение, говоря обо всем этом с незнакомцем. И она, покраснев еще больше, смущенная, уже не знает, куда себя деть, она растаяла от такого терпения, дружелюбия и мягкости, исходящих от врача, это неожиданность, это чудо, это…

Слишком хорошо, чтобы быть правдой.

И я снова почувствовала, как во мне просыпается гнев.

Потому что я вижу его, в его огромных сабо. Да, на первый взгляд он довольно вежлив, вполне тактичен, вполне деликатен. Даже чересчур. Но чудес не бывает. Он такой же, как все. Вся эта напускная любезность – лишь способ заговорить ей зубы. Я-то знаю, к чему он клонит. Я это отлично знаю: я видела множество таких, как он, я слишком часто видела, как они поступают, – все как один: грубые и вполне сносные, равнодушные и саркастичные, холодные и похотливые, ловкачи и садисты. Какой бы ни была их манера действовать, между минутой, когда они предлагают пациентке войти и присесть, и минутой, когда они захлопывают карту и откладывают ручку в сторону, у всех них в голове одна и та же цель: то, что профессора по-ученому называют, возведя палец к небу, «ключевым моментом любой гинекологической консультации» (вот черт!). Я вижу, что этот момент настал: он не отличается от остальных; они могут сколько угодно пытаться создать иллюзию, но мужчина – всегда всего лишь мужчина, его улыбка потухнет, он поднимется, не сказав ни слова, пройдется по кабинету, холодно бросит: «Раздевайтесь!», подойдет к коробочке с инструментами, вымоет руки и почистит ногти, пока она, оглушенная, упавшая с небес на землю, будет второпях снимать туфли и юбку, стягивать колготки и трусы, а потом подойдет к кушетке. «Ложитесь, – прикажет он, стоя по-прежнему спиной к ней, вытирая руки, – располагайтесь!» – и, пока она будет устраиваться, поднимать ноги и класть их на подставки, он наденет перчатку, встанет перед кушеткой, слегка небрежным жестом положит руку на ее коленку, заставляя пошире раздвинуть бедра: «Ну же, расслабьтесь!» – в то время как она, с бедрами, прилипшими к бумаге, будет извиваться, пытаясь забыться, внушая себе, что это – неприятный момент, который нужно просто пережить, а в это время он, без взгляда, без вздоха, молча и уверенно положит руку на низ ее живота, как будто для того, чтобы она не дергалась: «Ну, посмотрим. Не нужно так сжиматься, мадам!», возведет глаза к небу или вовсе зажмурится, как будто собираясь нырнуть, и одним махом введет ей во влагалище два пальца в перчатке, а затем, с подергивающимися веками или остекленевшим взглядом, без всякого интереса, с ртом, который то и дело кривится в едва уловимых гримасах, он будет шарить там, наверх, вниз, вправо, влево, иногда очень-очень медленно, с видом, одновременно сосредоточенным и отсутствующим: «Вы что-нибудь чувствуете?», иногда (и это меньшее из зол) очень, очень быстро: «А здесь?» – слишком быстро, чтобы успеть что-то понять. А скорее всего (и вот это действительно ужас), он запихнет свои пальцы ей во влагалище до упора и будет рыться там, в глубине, как будто желая спровоцировать, разъединить, вырвать что-то, как будто желая показать ей, что она ничто, что все женщины ничего не значат в его мерзких руках; он сбросит маску лечащего врача, маску нейтральную и доброжелательную, и откроет свою истинную сущность.

Он улыбнулся, отложил ручку в сторону: «Хорошо. Кажется, я понимаю, что с вами случилось…» – и мне захотелось крикнуть во все горло: Не трогайте ее! Не трогайте нас, по какому праву вы кладете свои грязные лапы на меня, на нее, на нас? Броситься на него, чтобы остановить… и, когда она услышала, как он сказал: «Ну, если хотите…», встала, как маленькая девочка, хорошо воспитанная и послушная, готовая со всем смириться в его мерзких лапах, а мне стало так плохо, что захотелось крикнуть: Нет, мерзавец! Она не хочет! Но в ту минуту, когда она собралась снять свитер, Карма поднял руки как будто в знак протеста, улыбнулся и бархатным голосом сказал:

– Нет, нет, прошу вас, сидите.

И она, озадаченная:

– Я подумала, что вы хотите…

– Вас осмотреть? Не сейчас. Спешить некуда! Вначале я хотел бы объяснить, что я об этом думаю. Посмотрим, не появятся ли у вас дополнительные вопросы. Впрочем…

И пока мое сердце оглушительно билось, я увидела, как он повернулся ко мне, положил руку мне на плечо и спросил:

– Мадемуазель… простите! – доктор Этвуд, у вас к нам вопросы есть?