Гревил Винн
ЧЕЛОВЕК ИЗ
МОСКВЫ
(История Винна и Пеньковского)
Перевод с английского
Юрия Зыбцева
Предисловие автора
Думаю, только сейчас настало время издать книгу о моей работе с Пеньковским. До сих пор я молчал, поскольку хотел быть полностью уверенным в том, что моего друга Олега Пеньковского действительно нет в живых и что появление этой книги уже никак не сможет ему повредить. Он был приговорен к смертной казни, но приговор не был приведен в исполнение. Лишь два года спустя я узнал, что Пеньковский, которого продолжали держать в заключении в отдаленном месте для дальнейших допросов, покончил с собой.
Наверное, читатель вправе спросить: "А что дала вся эта операция?" Что касается меня, то я участвовал в ней не в качестве специалиста по экономическим, политическим или военным вопросам, моя миссия носила лишь посреднический характер. Однако в общих чертах, исходя из моего длительного общения с Пеньковским, из некоторых прошедших через мои руки материалов и ряда других наблюдений, я могу утверждать, что среди информации, переданной Пеньковским на Запад, было следующее:
1. Фамилии (в частности, Лонсдейла), а в ряде случаев и фотографии свыше трехсот советских агентов, действовавших на Западе, и нескольких сот агентов, проходивших подготовку в Советском Союзе, Чехословакии и других восточноевропейских странах, а также данные о западных гражданах, которые были на содержании у советских коммунистов или тайно сотрудничали с ними. Тем самым Пеньковский нанес сокрушительный удар по советской шпионской сети. После его ареста глава советской разведки Серов был смещен со своего поста.
2. Дислокация ракетных баз на всей территории Советского Союза, подробные статистические данные о личном составе и его подготовке, о производстве вооружения, резервах и складах; чертежи разрабатываемых систем вооружения. После ареста Пеньковского командующий ракетными войсками маршал Баренцев был уволен в отставку.
3. Информация о том, что вместе с ракетами Хрущев приказал отправить на Кубу важнейшие системы управления, которых в СССР не хватало. В результате этой авантюры Хрущева, которому хотелось устроить пропагандистскую показуху на Кубе, советская противовоздушная оборона была оголена.
4. Фотокопии документов, которые Хрущев представил Президиуму, выдав их за отчет о своих встречах с Кеннеди и итальянским министром иностранных дел. Когда фотокопии передали Кеннеди, он увидел, что отчеты Хрущева мало соответствуют тому, о чем действительно говорилось на этих встречах. Подлинные протоколы были посланы Президиуму. Через некоторое время после ареста Пеньковского Хрущев был снят со своего поста.
5. Статистика сельскохозяйственного производства на всей территории СССР, детально показывающая его неэффективность. С тех пор колхозная система была децентрализована, сельскохозяйственные предприятия несут ответственность за свою продукцию, а контроль Москвы стал не таким жестким.
6. Производственные показатели, размещение и планы заводов и сведения о технологических процессах всех основных отраслей советской промышленности, включая электронную, сталелитейную, авиационную и оборонную.
7. Подробная информация об отношениях Советского Союза с восточноевропейскими странами, фотокопии секретных соглашений между ними и сведения о том, какую политику советское руководство намерено проводить в этом регионе в будущем.
Вся эта информация усилила позицию стран Запада по отношению к коммунистической России. Пеньковский помешал Советскому Союзу продолжать свой блеф, в результате чего политический климат полностью изменился. СССР стал проводить более реалистичную и сбалансированную политику и последние год- Два проявляет подлинное стремление установить более дружественные отношения с Западом. Сегодня советская пропаганда меньше пугает Запад ракетами и делает большой упор на необходимости переговоров и экономического сотрудничества.
В заключение хочу выразить признательность всем моим друзьям и коллегам, которые своим участием и поддержкой способствовали появлению этой книги.
От души благодарю профессионального писателя Джона Гилберта за его ценные советы.
Грезил Винн
Арест
Итак, война окончена, и я возвращаюсь к гражданской жизни: начинаю торговать электротехническим оборудованием. Иногда я работаю на какую-нибудь фирму, иногда только на себя. Я основываю свое собственное дело, разъезжаю по Дальнему Востоку, Индии, но в особенности по Европе. Я женюсь на Шэйле. У нас рождается сын Эндрю. Мы поселяемся в Челси [фешенебельный район Лондона. (Здесь и далее - прим.пер.)]. Так проходит десять лет, война кажется чем-то очень далеким, и хотя я иногда вспоминаю о своих друзьях из разведки - которых знал только под вымышленными именами, - я не рассчитываю когда-нибудь снова их увидеть.
Но в одно прекрасное утро в конце лета 1955 года у меня дома раздается телефонный звонок. Я снимаю трубку и слышу: "Это Джеймс. Не забыли?" И он называет место, где я проходил подготовку, хотя в этом нет нужды - я помню его голос.
- Как здоровье? - спрашивает он.
- О, на здоровье не жалуюсь. - Но Джеймс, конечно же, это знает.
- Не хотите ли пообедать со мной сегодня?
- Хорошая мысль.
- Тогда у "Айви" в час дня!
Обед превосходен. Джеймс спрашивает, чем я занимался последние годы, хотя, думаю, ему это отлично известно, потому что, когда я рассказываю о своих поездках на Дальний Восток, он говорит: "Кажется, и в Индии вы тоже бывали?" Он дает мне закончить мой рассказ и, когда мы допиваем кофе, спрашивает:
- А нет ли у вас желания проложить новые маршруты?
- Какие именно?
- Ну, утверждают, например, что сейчас очень подходящее время для торговли с Восточной Европой... - говорит Джеймс, подзывая официанта.
Вот так все и началось. Никакого инструктажа не было.
Я знал, что получаю задание, но не имел ни малейшего представления ни о его характере, ни о времени и месте его осуществления. Если бы я захотел отказаться, достаточно было сказать, что Восточная Европа меня не интересует. Но я этого не сказал и тем самым дал согласие.
Когда придет время, мне все объяснят, а пока моя задача состояла в установлении законных торговых отношений со странами Восточной Европы. В зависимости от того, куда мне нужно было ехать, я сотрудничал с той фирмой, которая уже имела деловые связи с интересующими меня странами.
Я начал с Польши. Оформление таких поездок занимало много времени, поэтому я попал в Варшаву только в начале следующего года. На обратном пути наш самолет совершил вынужденную посадку в Праге. Я воспользовался этим, чтобы обратиться к чешским властям с просьбой выдать мне временную визу, и получил ее незамедлительно.
По возвращении в Лондон у меня состоялась новая встреча с Джеймсом. Он знал о пражском эпизоде и одобрил мое поведение: "Отлично, Гревил. Так и действуйте.
Не избегайте новых маршрутов". И вот я уже посещаю столицы балканских стран: Будапешт, Бухарест, Софию и Белград- сугубо по коммерческим делам. Я не знал, какую операцию разрабатывают в Лондоне, но твердо выполнял свою задачу: наладить легальные коммерческие связи с Востоком.
В 1957 году, во время проведения Британской промышленной ярмарки в Хельсинки, я обратился к советским властям с просьбой выдать мне визу на въезд в СССР. Получив ее без всяких затруднений, я отправился в Москву для выяснения перспектив взаимовыгодной торговли.
Я сразу же обнаружил, что по части ведения дел Советский Союз отстал от Запада на десятилетия, если не на столетия. Мой импровизированный план заключался в том, чтобы предложить Советскому Союзу ту продукцию британских фирм, в которой я хорошо разбирался: автоматические линии, оборудование для шахт, детали для компьютеров, двигатели для судов и автомобилей, оборудование для выделки кож, станки. Однако я никак не мог найти способ установить нормальные деловые отношения и вскоре убедился в том, что это просто невозможно сделать в непролазных дебрях многочисленных заместителей, референтов и мелких служащих - в основном женщин, - с которыми мне пришлось столкнуться. Я попробовал обратиться в вышестоящие инстанции - в частности, жаловаться в Министерство внешней торговли. Безрезультатно. Власти в СССР очень хотят получить западную технологию, но чрезвычайно подозрительно относятся к тем, кто ее предлагает, а их представления о том, что может привлечь западных бизнесменов, весьма нелепы.
Конец пятьдесят восьмого и весь пятьдесят девятый год я сновал между Москвой, столицами восточноевропейских стран и Лондоном, стараясь найти в СССР рынок для сбыта британских товаров. Большинство фирм, интересы которых я представлял, находились в Центральной и Северной Англии, и хотя их руководство умело вести дела лучше, чем русские, око было почти таким же подозрительным. Я заверял англичан в том, что установил прочные контакты с русскими, а русских - что англичане полны желания торговать. Я был уверен в осуществлении своих планов - и они осуществились, но только после двух лет переговоров, потребовавших от меня немало терпения.
Я установил связи с несколькими русскими в Лондоне - в частности, с работниками советского посольства.
Надо было укрепить доверие с обеих сторон. В начале 1960 года я познакомился с неким Куликовым и пригласил его в свой офис, а потом домой, в Челси. Когда я рассказал ему о моей коммерческой деятельности и ответил на его многочисленные вопросы, он представил меня своему начальнику Павлову из советского посольства.
Павлов был очень любезен, но, как я видел, ему хотелось убедиться, что я действительно бизнесмен. Он спросил, смогу ли я договориться о посещении Куликовым и несколькими его коллегами двух-трех заводов на севере Англии, о которых я упоминал. "Это можно устроить сейчас же, - сказал я, - если вы разрешите воспользоваться вашим телефоном".
Мой визит к Павлову оказался успешным. Мне даже удалось убедить Куликоаа и его коллег, купивших себе билеты во второй класс, что все западные бизнесмены ездят только в первом. Они поменяли билеты, мы сели в пульмановский вагон, и "Бритиш Рэйлуэйз" [Железнодорожная компания] побаловала нас одним из лучших своих обедов. Тосты за англо-советскую торговлю были многочисленными.
Через несколько дней после нашего возвращения в Лондон Куликов позвонил мне по телефону и попросил о личной встрече: "Только лучше вечером, когда стемнеет, мистер Винн, - и не у вас дома!"
Мы встретились в маленьком парке на набережной Челси, у памятника Карлейлю. Великий провидец пристально вглядывался в другой берег реки. Накрапывал дождь. Мы уселись недалеко от памятника, и Куликов в самых деликатных выражениях осведомился, не соглашусь ли я продать ему некоторые промышленные секреты: "Мы знаем, что у вас есть много друзей, мистер Винн... нас интересуют все новые разработки, особенно технические... например, чертежи... вы понимаете, что, если мы получим эти вещи, вы не будете жалеть..." Вкрадчивый голос умолк. Некоторое время мы сидели в полной тишине. Воздух был теплый и влажный, очень характерный для Лондона. Капли дождя медленно стекали с листьев и падали на наши шляпы. Надеясь убедительно выразить то холодное удивление, которое веками было свойственно английским джентльменам, когда беспринципные и беспородные иностранцы делали им неэтичные предложения, я тихо произнес: "Господин Куликов, я не уверен, что правильно вас понял, но, надеюсь, ответом на ваш вопрос послужит то, что я только и единственно бизнесмен".
Куликов не настаиаал. Отпустив несколько шуток по поводу нашэй поездки на север, он распрощался и исчез за струями дождя. Я поискал место, откуда хорошо был виден памятник Карлейлю: "Неподкупный! Ведь так, а?"
Но освещенное фонарями задумчивое лицо по-прежнему было обращено к другому берегу реки.
В начале ноября 1960 года Джеймс впервые дал мне точное задание: "В Москве есть организация, которая называется "Комитет по науке и технике". Она находится на улице Горького. Мы заинтересованы в том, чтобы вы установили с ней контакт".
Я слышал об этом Комитете, но не знал, что помимо деятельности, отраженной в его названии, он также ведает приглашениями в Советский Союз иностранных ученых и инженеров. Советские бюрократы мне об этом не сказали - это было для них типично, - но теперь, выяснив, что к чему, я сразу же отправился в Москву и записался на прием, намекнув, что мои намерения не ограничиваются распространением проспектов и каталогов, а идут гораздо дальше: у меня есть серьезный план расширения англо-советской торговли. Такая постановка вопроса была необходима, поскольку простая жалоба о моих затруднениях попала бы в нижестоящие инстанции. Ответ из Комитета последовал незамедлительно. Меня готовы были принять.
Дом номер одиннадцать по улице Горького. Импозантное здание недалеко от Красной площади. В вестибюле стоят вооруженные охранники, всюду бегают курьеры и секретари, по меньшей мере половина из которых - девушки. Нельзя сказать, чтооы хорошенькие. Западный бизнесмен-волокита будет разочарован, оказавшись в Москве.
Я вхожу в приемную. За столом, покрытым зеленым сукном, сидит девушка-секретарь. Русские обожают зеленое сукно, они используют его повсюду как символ деловитости и эффективности, оно радует их так же, как ребенка радуют первые произнесенные им слова.
Потратив несколько минут на телефонные разговоры, секретарша вызывает другую девушку, которая ведет меня к лифту, чтобы отвезти на третий этаж. Это старый железный лифт, напоминающий грузовые лифты во второразрядных английских гостиницах и, как я убедился впоследствии, часто выходящий из строя.
Продолговатая, унылая комната - кабинет Боденикова [По написанию автора], одного из руководителей Комитета. Бодеников, который хорошо говорит по-английски, знакомит меня с шестью другими работниками Комитета.
В кабинете сидят две стенографистки и девушка-переводчик, поэтому Бодеников, исполняющий обязанности председателя нашего собрания, переходит на русский язык. Он говорит, что, как ему стало известно, я обратился с жалобой в Министерство внешней торговли. Похоже, у меня сложилось впечатление, что советская сторона настроена не очень серьезно относительно сотрудничества с фирмами, которые я представляю. Но все обстоит как раз наоборот: Советский Союз приветствует взаимовыгодную торговлю со всеми странами. Итак, каковы мои предложения о способах расширения англо-советской торговли?
Я говорю, что всем известна прогрессивная позиция Советского Союза, но, к сожалению, те лица, с которыми у меня состоялись встречи, не показали себя компетентными в оценке продукции представляемых мною фирм.
Поэтому мое предложение таково: вместо посылки в министерство проспектов и каталогов лучше пригласить в Москву делегацию специалистов из восьми моих основных компаний, а Москве, в свою очередь, откомандировать советских специалистов такого же уровня в Англию.
В этом случае можно будет провести прямые переговоры, не прибегая к обычным административным каналам.
- Есть ли у вас на это соответствующие полномочия? - спрашивает Бодеников.
- Конечно.
- И какие сроки вы предлагаете?
- До конца текущего года.
Я снова забегаю вперед: ни с одной из моих фирм никакой договоренности насчет обмена делегациями не было.
Бодеников кажется удовлетворенным. Всем наливают минеральной воды. Затем Бодеников выходит и возвращается с энергичного вида женщиной, которая несет кофе и водку. Пока вокруг покрытого зеленым сукном стола царит непринужденная обстановка, я изучаю присутствующих. Бодеников: низкорослый и толстый, в нейлоновой рубашке, галстуке западного производства и в костюме, который он, похоже, не снимает даже на ночь; нечесаные волосы, руки, как у шахтера, с коричневыми от никотина кончиками пальцев и грязными ногтями; красное, обветренное, плохо выбритое и покрытое угрями лицо. Двое сидящих рядом с ним коллег - примерно такого же типа, с некоторыми незначительными вариациями, но вот третий заметно от них отличается. Он не сутулится и не ерзает, а сидит прямо и спокойно, положив на стол белые, сильные руки с ухоженными ногтями. На нем шелковая рубашка, простой черный галстук и безукоризненно чистый костюм. Просачивающийся сквозь грязные окна солнечный свет поблескивает в его рыжеватых волосах и глубоко посаженных глазах и освещает широкую переносицу и хорошо очерченные губы с волевыми складками: лицо человека сильного и наделенного живым воображением.
Это полковник Олег Пеньковский.
Пока пьют водку, я стараюсь рассмотреть и запомнить остальных, но самый примечательный среди них - полковник Пеньковский.
Завершая нашу встречу, Бодеников говорит, что доложит о моих предложениях руководству Комитета. Два дня спустя меня снова приглашают в тот же кабинет, но на сей раз приходится подниматься по лестнице - лифт сломан.
Несколько запыхавшись, я оказываюсь в обществе двух высокопоставленных работников: Гвишиани - председателя Комитета, имеющего прямую телефонную связь с Хрущевым, и его заместителя Левина. Оба расплываются в улыбках. Гвишиани говорит, что одобряет мою инициативу и готов принять нашу делегацию. Приносят водку:
"За советские товары!" - "За английские товары!" - "За англо-советскую торговлю!" - "За успех работы делегации!" Затем оба начальника удаляются, и на сцену выходят прежние участники, с которыми я приступаю к обсуждению деталей.
По возвращении в Лондон меня подробнейшим образом расспросили о моих визитах в Комитет. Кто присутствовал на этих встречах? Их имена? Наружность? Передо мной разложили множество фотографий. Кое-кого я опознал. А это кто? А вот этот? А этот?
- Это полковник Пеньковский.
- Кто, вы говорите?
- Олег Пеньковский.
В фотографию уперся палец:
- Вот ваш человек, Гревил!
Теперь начинался новый этап. Меня наконец посвятили в суть дела и проинформировали обо всем, что было известно о Пеньковском: курсант Киевского артиллерийского училища в 1939 году, боевые заслуги на Украинском фронте, назначение заместителем военного атташе в Анкаре в 1955 году, обстоятельства перехода в ГРУ - военную разведку, окончание в 1959 году Военно-инженерной артиллерийской академии имени Дзержинского в Москве и последнее назначение, связанное с Комитетом по науке и технике, в 1960 году. Именно это назначение и сделало возможным наше знакомство. Теперь я понял удивительную прозорливость организаторов операции, которые готовили меня к ней все эти годы и точно среагировали, как только представилась возможность действовать. Есть такая организация, которая называется "Комитет по науке и технике"... - вновь зазвучал в моих ушах голос Джеймса...
Я поспешно связался с руководством моих фирм и сообщил им - на этот раз в соответствии с действительностью, - что Москва ждет их представителей. Поначалу все восемь фирм выразили сомнения, но потом, под влиянием моих обнадеживающих заверений о реальных перспективах заключения крупных контрактов, все-таки согласились. Состав и сроки работы делегации, в которую вошли в среднем по два представителя от каждой фирмы, были согласованы; вылетев в Москву за пять дней до прибытия делегации, я узнал, что встречать ее должен полковник Пеньковский.
Задание мое было очень простое: никаких попыток сделать первый шаг, ни малейших намеков Пеньковскому на то, что я чего-то жду от него. Впрочем, не было исключено, что ожидать ничего и не следовало. Однако с первой же нашей встречи с глазу на глаз я почувствовал, что Лондон прав. Впечатление было такое, словно настраиваешь радиоприемник: еще много помех, но что-то уже прорывается. Я заметил, что во время деловых встреч, в присутствии своих коллег, Пеньковский был замкнут и строг, но в те редкие минуты, когда мы оставались с ним одни, он немного расслаблялся: спрашивал о моей жизни в Англии, о моей семье, о прошлом - теплые, дружеские вопросы. Иногда он смотрел на меня очень пристально и, казалось - а может быть, я ошибался? - что-то неторопливо и тщательно взвешивал.
Формально визит делегации оказался довольно успешным: на встречах было много советских представителей, которые проявили искренний интерес к британской продукции, а некоторым английским делегатам разрешили посетить ряд московских заводов - но не из числа заслуживающих большого внимания. Такова была советская политика. Некоторым делегатам совсем не повезло; интересующие их заводы находились за сотни миль от Москвы, и тут-то русский гений проволочек показал себя во всей красе. Нас заверяли, что члены английской делегации будут желанными гостями на заводах, но поводы для недопущения туда были разнообразны: и повреждения железнодорожных путей, и отсутствие комфортабельных отелей, и реконструкция заводов, и даже... опасность заражения чумой.
С каждым днем я все сильнее чувствовал, что в Пеньковском нарастает напряжение. Утром я присутствовал на разных конференциях, даже выступал на них, однако во второй половине дня, когда члены делегации уезжали на заводы и выставки, никаких дел у меня не было. Несмотря на то что Пеньковский организовал наш визит с удивительной тщательностью, он все-таки казался озабоченным и старался найти повод для обсуждения тех или иных деталей. "Есть еще несколько вопросов..." - обычно начинал он разговор, но, когда мы отправлялись на прогулку по улицам Москвы или сидели на диване в зале какогонибудь музея, эти вопросы как-то незаметно рассасывались. Пеньковский подолгу молчал, потом вдруг улыбался и предлагал мне сигарету. Помню, как в Оружейной палате Кремля он остановился перед каким-то ларцом и, прикоснувшись ладонями к стеклу, начал всматриваться, точно загипнотизированный, в эту средневековую вещицу. Я заговорил с ним, но он не ответил. Когда я обратился к нему снова, он вздрогнул и схватил меня за руку:
"Уйдем отсюда: здесь так мрачно - я не могу этого вынести! Мне нужен свежий воздух". Мы вышли, пересекли Красную площадь, поднялись к Лубянке и прошли мимо тюрьмы, освещенной бледным, низко висящим в свинцовом небе солнцем. Мы оба тяжело дышали, в особенности я, и в морозном воздухе перед нашими лицами клубился пар.
Мы испытывали друг к другу безотчетную симпатию, но именно это его и сдерживало: офицер ГРУ, он был приучен не доверять такого рода чувствам. Впоследствии он рассказал мне, что много раз был на грани откровенного разговора, но так на него и не отважился. Слишком удачным все это было: глава английской делегации, с которым можно проводить столько времени наедине, так дружески настроенный и готовый выслушивать любые откровения! И пока мы продолжали наши прогулки и осмотр достопримечательностей, я читал в его светлых глазах желание объясниться в сочетании с неуверенностью, - но никак не мог ему помочь.
В последний вечер он пригласил меня на "Лебединое озеро". Сидя в огромном зале, отяжеленном позолотой и украшенном громадными люстрами царских времен, я убедился в сильнейшей любви русских людей к этому виду искусства. Русские знают толк в балете так же, как англичане - в футболе. Это было все равно что присутствовать на стадионе "Уэмбли" на финальном матче чемпионата мира - когда ощущаешь сосредоточенность и горячую увлеченность всех присутствующих.
Спектакль окончился, но музыка все еще продолжала звучать в наших ушах. Мы зашли в кафе, сели за столик в углу и заказали пива. Пеньковский вздохнул и, словно подводя итоги, сказал:
- Гревил, я думаю, нам уже пора называть друг друга по имени.
- Конечно, так лучше, Олег.
- Да. А еще лучше: "Алекс". "Олег" по-английски звучит не так хорошо.
- Да здравствует Алекс! - сказал я. - Надеюсь, мы еще встретимся,
- И я на это очень надеюсь.
- Может быть, в Лондоне? Ты когда-нибудь бывал в Лондоне?
- Нет. Но очень бы хотел.
- Это можно устроить. Я побывал в твоей стране - почему бы тебе не побывать в моей? Кстати, ты мог бы возглавить ответную делегацию.
- Да, пожалуй... Почему бы и нет? Отличная мысль!
- Тогда предложи это Комитету.
- Нет, - он заколебался, - нет, Гревил, будет гораздо лучше, если это предложение поступит от тебя. Ты сделаешь это?
- Конечно!
Хотя мы разговаривали тихо, Алекс каждый раз, когда ему надо было сказать что-то важное, заслонял нижнюю часть лица рукой или подносил ко рту стакан. Этому обучают всех разведчиков - для того чтобы в людном месте, особенно в баре или ресторане, сделать невозможным чтение по губам: опытный специалист может узнать, о чем идет речь, даже если он сидит через несколько столиков от вас.
- Да, я много слышал о Лондоне... - он прервался, облизал губы и посмотрел на меня, словно был не в силах высказать какую-то мучившую его мысль. Я смотрел ему в глаза и ждал. Вдруг взгляд его быстро скользнул в сторону и выражение лица изменилось: за соседним столиком еще недавно была компания из четырех человек - теперь же оставался только один. Он сидел неподвижно, закрыв глаза и положив локти на стол. В общем, это еще ничего не означало. Мы так никогда и не узнали, были ли эти люди обычными посетителями или нет. Но подозрение у Алекса не рассеялось, поэтому он вежливо сказал:
"Ну что ж, надеюсь, приезд вашей делегации был не напрасным!" Я ответил, что уверен: это было не напрасно, после чего он проводил меня до гостиницы, где мы и расстались, пожелав друг другу спокойной ночи.
На следующее утро, перед отъездом из Москвы, я последний раз явился в Комитет и предложил организовать поездку советской делегации в Лондон. Мне ответили, что сразу это решить нельзя, но мое предложение будет рассмотрено.
Алекс приехал проводить меня в аэропорт, однако нам ни на минуту не удалось остаться наедине. Последний раз я увидел его с верхней площадки трапа: он помахал мне рукой, повернулся и пошел назад.
Я никак не мог понять, в чем дело. Всю дорогу я ломал себе голову в поисках ответа: ведь Алекс наверняка хотел что-то мне сказать. Много раз он был на грани откровенности. И возможности для этого были. Что же ему помешало?
Разгадку я узнал через несколько недель, в Лондоне.
Один из старейших членов нашей делегации рассказал, как однажды вечером полковник Пеньковский очень его удивил, явившись к нему в номер и попросив передать какой-то пакет в Форин-Офис [Министерство иностранных дел Великобритании]. Пожилой бизнесмен, не привыкший к подобным просьбам и испытывавший естественный страх ко всему, что выходило за рамки закона особенно на советской территории, - отказался выполнить эту просьбу.
Значит, Алекс мне не доверял. Я не мог порицать его за это недоверие, но оно означало чрезвычайно досадную проволочку. Лишь в апреле 1961 года мне удалось разбить лед в наших отношенилх.
Когда я вновь приехал в Москву - для организации поездки русской делегации в Лондон - и встретился с Алексом, он был по-прежнему дружелюбным и по-прежнему колеблющимся. Он показал мне уже утвержденный список членов советской делегации. Просмотрев его, я понял, что нам опять предлагают некомпетентных людей.
Я запротестовал. Алекс сказал, что список составлен Комитетом и никаких изменений в нем не будет.
- Но кто эти люди, Алекс? Мои фирмы специализируются совсем на другой продукции!
- Неважно. Соглашайся, Гревил, пожалуйста, прошу тебя!
- Ну, а этот человек, профессор Казанцев, он кто?
- Специалист по радарам. Его очень интересует ваш Джодрел Бэнк [Радиоастрономическая обсерватория].
- Но я не продаю Джодрел Бэнк! А вот эти люди - они даже не специалисты. Это просто чиновники. Мелкие служащие!
Мы шли по Красной площади, и ветер залеплял нам глаза снегом.
- Но главой делегации буду я, Гревил.
- Я знаю. Однако при всем моем к тебе уважении, этого недостаточно. Я хочу либо лучших специалистов, либо никого. Если в составе делегации не появятся эксперты, я вынужден буду пожаловаться в Комитет.
- Не делай этого, Гревил, иначе поездка не состоится!
Поняв, что мне наконец представилась долгожданная возможность, я строго сказал:
- Извини, Алекс, но я вынужден настаивать. Мне бы очень хотелось показать тебе Лондон, однако не за счет срыва всех наших планов. Мои фирмы хотят специалистов.
Алекс хлопнул в ладоши и воскликнул:
- Но дело вовсе не в этой делегации: в Лондон необходимо попасть мне и совсем не для развлечений. Мне нужно много, очень много вам сказать! Это необходимо, совершенно необходимо!
- Почему, Алекс? Почему это так важно?
И тогда, прерывисто дыша среди разыгравшейся пурги, в которой даже советским агентам не удалось бы подвесить микрофон, он сказал мне все, что я хотел услышать.
В тот же вечер он передал мне в номере гостиницы тяжелый, объемистый пакет. "Открой его, Гревил, посмотри, что там!" В пакете было подробное досье на самого Пеньковского, а также фотопленки с заснятыми советскими военными и иными документами, которых, насколько я мог судить, было более чем достаточно, чтобы убедить Лондон. Я не стал упоминать, что мне известно о его попытке передать пакет с неподходящим человеком Не было нужды ворошить прошлое. Алекс поверил мне - это было главное.
На следующее утро я улетал из Москвы. На аэродроме было так холодно, что даже два вооруженных офицера, обычно стоящие у подножия трапа, предпочли забраться в самолет. В салоне было только трое пассажиров. Ощущая тяжесть пакета в кармане пальто, я предъявил билет, и мне жестом показали, что я могу занять место.
Я быстро прошел почти в самый хвост самолета, спрятал пакет под каким-то свернутым в рулон ковриком в багажной сетке и сел в кресло на несколько рядов впереди.
Салон постепенно наполнялся пассажирами. Я посмотрел в иллюминатор: Алекс стоял недалеко от самолета. Все уже было готово к вылету, но мы почему-то не трогались с места. Вдруг к самолету подъехал "джип", из которого выскочили несколько офицеров. Трое из них появились в дверях салона и начали шептаться о чем-то с командой самолета; остальные расхаживали взад-вперед у взлетно-посадочной полосы. Наш вылет задерживался уже на двадцать минут. На полчаса. Чтобы не привлекать внимания, я старался не слишком пристально следить за происходящим и ждал, уставившись в свою газету и думая о пакете под ковриком. Через тридцать пять минут мы взлетели. Не знаю, чем объяснялась вся эта суета, но, судя по всему, причиной тому был не я с моим пакетом.
Пока самолет выруливал для разбега, мне была видна укутанная в пальто высокая, стройная фигура Алекса. Он махал обеими руками, словно хотел таким образом стереть в памяти пережитые нами тревожные минуты. Нам предстояло пережить еще немало других, но те были первыми.
Отныне это был не один против всех, а двое против остальных. Существенная разница!
Лубянка
В кабинете, где меня допрашивают, бок о бок за большим столом сидят генерал и подполковник. Рядом, за маленьким столом, - место переводчика. Никакого сомнения, что каждое слово записывается на магнитофон, хотя микрофона нигде не видно.
Помещение это грязное, а допрашивает меня пара неряшливых увальней. Пока что моя мысль развивается правильно. В целом правильно, но односторонне, потому что эти громилы могут сделать со мной все, что захотят. Да, все, ни перед чем не остановятся. Однако я стараюсь не думать об этом: незачем повергать себя в уныние. Это за меня сделают другие. В течение этих первых двух суток необходимо держать их на дистанции, чтобы суметь приспособиться. Лондон много раз предупреждал меня об этих первых двух сутках.
В конце концов, кое в чем мне придется признаться, но важно, чтобы я, а не генерал выбрал, когда и в чем именно. Генерал должен считать, что он медленно вытягивает из меня все, что я знаю. Нельзя позволить ему вытянуть из меня действительно все, но он должен считать, что берет верх. Для того чтобы добиться этого, потребуются большая изобретательность и тонкий расчет, поэтому сейчас, пока шок от ареста еще не прошел и я могу сделать ошибку, мне необходимо избегать признания в чем бы то ни было.
Генерал умолкает, и переводчик спокойно передает мне его слова:
- Сколько вам платили за вашу шпионскую деятельность?
- Я не шпион. Я бизнесмен.
Переводчик повторяет мои слова по-русски. Он не на моей стороне, но и не против меня. Шея у генерала слегка раздувается. Он поворачивается к подполковнику и что-то бормочет. Подполковник - щербатый субъект с блестящими черными глазами. Его надо остерегаться.
Переводчик говорит:
- Вы в нашей власти. Вам отсюда не убежать. Мы можем держать вас здесь всю жизнь. Можем расстрелять, если захотим.
Я очень вежливо отвечаю, что отдаю себе в этом отчет.
- Тогда не теряйте времени и говорите правду. Мы все о вас знаем.
- Но позвольте спросить, какой смысл рассказывать то, что вы и так знаете?
- Наглость только ухудшит ваше положение!
- Пожалуйста, выслушайте меня внимательно. Вы сказали, что все обо мне знаете. Но, значит, вы должны знать, что как бизнесмен я часто приезжал в вашу страну только для того, чтобы развивать взаимовыгодную торговлю.
Генерал чешет шею, потом наваливается грудью на стол и толкает в мою сторону портсигар. Я беру сигарету.
Переводчик чиркает спичкой. Подполковник хмурится.
Генерал перебирает стопку машинописных листов, делает глубокий вздох, словно желая успокоиться, и говорит:
- Вы много раз посещали английское посольство в Москве - у нас все заснято на фотопленку. Зачем вы туда ходили?
- Это место светского общения. Наш клуб.
- Это английское шпионское гнездо!
- Осмелюсь заметить, что генерал ошибается.
Переводчику не нравится моя ремарка, но он все-таки невозмутимо повторяет ее по-русски. Генерал стучит кулаком по столу и орет. Мне переводят:
- Не лгите! Предатель Пеньковский передавал вам материалы, нам это известно. Мы все засняли на фотопленку!
- Если генерал будет настолько любезен, что позволит мне взглянуть на снимки, я попробую рассеять это недоразумение.
- Не указывайте мне, что делать, - мы сами решим, когда и что вам показать! Вызывающее поведение может повлечь за собой только наказание.
- У меня нет никакого намерения вести себя вызывающе. Я просто хочу помочь генералу разобраться во всех неясностях, которые могут быть на фотографиях.
Я привожу здесь только схему допроса, потому что генерал постоянно повторял свои вопросы, а я каждый раз давал один и тот же ответ. Иногда генерал начинал кричать, иногда цедил слова сквозь зубы, иногда, прежде чем задать мне вопрос, долго совещался о чем-то с подполковником - но, как бы он ни бушевал и ни гримасничал, переводчик все время говорил ровным, мягким голосом.
Однажды утром допрос вдруг прерывают, заводят меня в лифт и привозят на этаж, где я еще не бывал. Мы проходим по коридору и останавливаемся у двери одной из камер. Наверное, меня хотят сюда перевести. Но нет: подполковник отдает какой-то приказ, охранник зажимает мне рот рукой и поднимает заслонку над глазком в двери.
Подполковник спрашивает:
- Посмотрите на этого человека, мистер Винн: вы его узнаете?
Я смотрю в глазок и вижу сидящего на железной кровати Пеньковского. Кисти его рук безжизненно свисают между коленей, голова опущена. У него осунувшееся, поросшее щетиной лицо, но все-таки я его узнаю: да, это Пеньковский. Впрочем, нет: это то, что осталось от Пеньковского. Ужасное зрелище. Он сидит неподвижно, с опущенной головой, - словно бык, ослабевший от нанесенной пикадором раны, кровь из которой, по капле унося силы, стекает по его плечам. Нет, они не пустили Пеньковскому кровь - они высосали его силы голодом и бессонницей. Передо мной лишь его тень. Меня начинает мутить. Я хочу, чтобы он пошевелился, - но он не шевелится.
Алекс, что они сделали с тобой?
Маня ведут назад. Подполковник говорит мне через переводчика:
- Вы сейчас видели предателя Пеньковского, мистер Винн. Он рассказал нам все, так что запираться совершенно бессмысленно.
- Я уверен, что он сказал правду. А правда, как ему отлично известно, состоит в том, что я был в Советском Союзе только как бизнесмен - и ни в каком другом качестве.
- А как быть с письмами и пакетами? - Он улыбается гаденькой улыбкой: У нас есть фотографии, на которых ясно видно, как вам передают пакеты. Отрицать это просто глупо с вашей стороны.
Теперь надо соображать очень быстро. Одно из правил, которое мне неустанно повторяли во время подготовки, заключается в следующем: никогда не отрицайте того, что наверняка известно следователю. Отрицание установленных фактов разрушает у следователя иллюзию, что он по капле выдавливает из вас правду. У нас с Алексом была договоренность: в случае ареста признаваться лишь в том, что уже известно, но твердо настаивать, что я только бизнесмен, и ничего больше. Уверен: что бы они с ним ни делали, он будет придерживаться этой версии. Поэтому я говорю:
- Да он действительно передавал через меня какието письма и посылки адресатам в Лондоне и Париже. По его словам, это были деловые письма и подарки. Он просил меня передать их просто потому, что это позволяло сэкономить время. Я не читал этих писем и не рылся в посылках, поэтому не имею ни малейшего представления об их содержимом.
- Но вы, конечно, помните какие-нибудь фамилии и адреса на конвертах?
- Боюсь, что нет. Я не любопытен. Передав их по назначению, я об этом просто забывал.
- А я-то думал, что, как и положено профессиональному шпиону, вы запоминаете такие вещи автоматически!
Я любезно отвечаю:
- Но я не профессиональный шпион!
Уже несколько суток у меня сильно болит нога; ночью мне кажется, что стальные спицы в моем бедре превращаются в леденящие и колющие сосульки. Мои тюремные ботинки сильно жмут: я говорю заместителю начальника тюрьмы, что нечего надеяться на мое сотрудничество со следователями, пока я передвигаюсь, подобно крабу. К моему удивлению, через час заместитель возвращается и заявляет, что вернет не только мои ботинки, но и всю одежду. На допросе подполковник делает гримасу, отдаленно похожую на улыбку, и говорит:
- Ну вот видите, мистер Винн, мы ведем себя вполне прилично, обращаемся с вами культурно.
- Очень рад. Надеюсь, культурное обращение подразумевает и право на бритье, - отвечаю я, почесывая свою щетину. - По-моему, эта растительность просто неприлична.
- Бритва запрещена, мистер Винн. Я уверен, что вы понимаете: нам совсем не хочется, чтобы вы порезались.
- В моем чемодане есть электробритва.
- Электробритвой пользоваться можно.
И вот я уже бреюсь в своей камере. Но ежедневные допросы продолжаются и начинают действовать на меня как снотворное из-за монотонности и отсутствия криков.
Мне дают послушать магнитофонную запись нашего разговора с Пеньковским, который происходил в ресторане:
Алекс благодарил меня за переданное ему письмо.
- От кого было это письмо, господин Винн?
- Не уверен, что помню точно, но, кажется, от какого-то парижского бизнесмена.
- А почему надо было привозить письма из Парижа контрабандным путем?
- Прошу прощения, но контрабандой я не занимаюсь.
Я согласился передать письмо, потому что - думаю, вы не станете этого отрицать - советская почта - не самая оперативная в мире.
- Разве вам было неизвестно, господин Винн, что доставлять письма контрабандным путем запрещено?
Уже из одного этого совершенно ясно, что вы шпион!
- Не вижу никакой связи. Я не знал, что передавать письма запрещено. У нас, в демократических странах Запада, это обычная дружеская услуга. Мне не были известны ваши порядки, но это еще не делает меня шпионом.
День за днем бесконечные монотонные вопросы: металлический голос подполковника и мягкий - переводчика, под молчаливо взирающим со стены Лениным. Я не перестаю спрашивать себя, что означает возврат моей одежды, электробритвы и сравнительное улучшение питания. Не воображают ведь они, в самом деле, что одежда и несколько кусков пищи развяжут мне язык? Крестики на моем календаре говорят о том, что я нахожусь на Лубянке больше полутора месяцев, в течение которых по-прежнему отрицаю все, кроме нескольких фактов, не дающих возможности даже советскому суду признать меня шпионом. Нет, причина этой снисходительности, наверное, в другом: судя по всему, британское посольство подняло шум и вынудило их разрешить мне свидание с его представителем. Разумеется, в случае визита британского дипломата я должен хорошо выглядеть и не жаловаться на слишком дурное обращение.
Похоже, так оно и есть: в одно прекрасное утро меня приводят в комнату, где стоят мои чемоданы, просят показать мой лучший костюм и через час приносят его вычищенным и выглаженным - вместе с галстуком и начищенными ботинками. Как только я одеваюсь, надсмотрщик и охранник - оба в штатском - ведут меня в административный корпус. По дороге я замечаю, что все другие охранники тоже одеты в гражданские костюмы. В честь визитера? Я думаю о том, кто это может быть, знаю ли я его. Охранник тем временем подводит меня к какойто двери, из-за которой появляется переводчик. Он меня предупреждает:
- Мистер Винн, сейчас вы зайдете в эту комнату и увидите там человека, которому будете очень рады. Но помните: если вы скажете что-нибудь плохое о Советском Союзе, ваше свидание будет немедленно прервано!
Войдя в комнату, я вижу подполковника в цивильном костюме - но рядом с ним стоит не представитель посольства, а моя жена.
В первый миг я не верю своим глазам. По всему моему телу пробегает дрожь, голова начинает кружиться, и я спрашиваю себя, не сошел ли я с ума. Переводчик предупредил меня о свидании с каким-то человеком, но это не какой-то человек - это Шейла.
Мы молча обнимаемся: я чувствую тепло ее тела, ее кожу сквозь платье, щеку, прижатую к моей. Когда мы отстраняемся друг от друга, она улыбается и говорит: "Привет, Грев!" А я - я не в состоянии произнести ни слова, меня бьет дрожь, и я могу только плакать: это не потоки слез, это маленькие слезинки, которые жгут мне глаза.
Шейла - славная девочка, она не плачет, хотя я вижу, как трудно ей сдерживаться. "Ну вот я и здесь, - говорит она. - Тебе от всех привет, особенно от Эндрю!" Овладев собой, я спрашиваю, получил ли Эндрю игрушечную гоночную машину, которую я послал ему из Вены, и она отвечает, что получил, машина замечательная: "А теперь посмотри: я привезла тебе кое-что из вещей".
На полу стоит чемодан. Подполковник делает знак переводчику - тот кладет чемодан на стол и открывает его. Внутри находятся ботинки на меху, перчатки, шерстяное белье, два толстых свитера и теплые носки. И еще много сигарет и бутылка виски.
Подполковник сообщает, что нам дается один час, и жестом приглашает сесть. Потом осматривает содержимое чемодана, разрешая кивком головы все, кроме виски.
Нам переводят его шутку: лучше бы миссис Винн взяла эту бутылку с собой, чтобы не замерзнуть на обратном пути. Мы садимся за стол, Шейла протягивает ко мне руки, мы сцепляем пальцы и попеременно сжимаем их, один за другим, как мы любили когда-то делать. Воспоминания о прикосновении ее рук и звуке ее голоса я отнес к числу запретных здесь, на Лубянке. Когда ночью они все-таки начинали меня одолевать, я принимался декламировать про себя стихи или составлять планы на будущее. Но сейчас я уже не борюсь с собой, я сжимаю ей руки и вглядываюсь в ее лицо.
Она рассказывает об Эндрю, о своих делах, о друзьях и соседях. В ее глазах я вижу наш дом. Она спрашивает, как меня кормят. Я отвечаю: "Неплохо, но не совсем так, как дома".
- Наверное, ты бы не отказался от гуляша?
- Безусловно, нет.
- Последнее время я его не готовлю.
- Но ты ведь не разучилась, правда?
- Нет, не разучилась.
Ее наручные часы показывают, что прошло уже полчаса: увидев, куда я смотрю, она поворачивает их на внутреннюю сторону запястья, слегка улыбается и продолжает свой рассказ.
В присутствии переводчика нет никакого смысла хитрить, вставить, например, какую-нибудь фразу с двойным смыслом, - Да, впрочем, и нет нужды передавать шифрованные послания. И мне вовсе не хочется, чтобы она разделила мою участь.
Нам остается только несколько минут. Я хочу слушать и слушать ее рассказы об Эндрю, о доме... Когда мы обсуждаем, что лучше подарить Эндрю на Рождество, подполковник делает знак переводчику, и тот объявляет:
"Вам пора прощаться, свидание окончено!"
Мы встаем. Появляются надзиратель с охранником.
Меня охватывает оцепенение. Ведь должен же быть какой-то выход... Но выхода нет. Шейла обнимает меня, быстро целует в губы и мягко подталкивает к двери. Я выхожу не оглядываясь.
Меня приводят в камеру, охранник вносит туда охапку моих вещей, затем дверь запирают, и я остаюсь один.
Невозможно было представить ее приезд сюда, а теперь так же невозможно смириться с мыслью, что она уехала. Я сажусь на кровать, все еще чувствуя вкус ее губ.
Наступившую пустоту слишком трудно описать.
У меня нет даже слез.
Когда в апреле 1961 года Алекс широкими шагами вышел из помещения таможни в главный зал лондонского аэропорта, он нес два тяжелых чемодана с такой легкостью, будто это были спичечные коробки. Поскольку с ним были еще шесть соотечественников, он поздоровался со мной с официальной сдержанностью и представил всех шестерых. Но когда мы вошли в гостиницу, расположенную недалеко от Марбл-Арч [Триумфальная арка в Лондоне], и его коллег развели по номерам, он схватил меня в медвежьи объятия и воскликнул: "Я не могу в это поверить, Гревил, просто не могу поверить!"
Всех членов советской делегации поселили в двухместных номерах - только Алексу достался одноместный, что позволяло ему после окончания официальной программы незаметно уходить ночью в расположенный поблизости дом, где начиналась его другая, настоящая работа.
Один этаж этого дома был арендован британской разведкой. В большинстве помещений там работали правительственные служащие, не подозревавшие о том, что происходит за дверьми остальных комнат. За дверьми же были два или три кабинета, комната для совещаний и - самое главное-операционный центр. Здесь были размещены пишущие машинки, магнитофоны, шифровальные аппараты, радиоаппаратура, фильмоскопы и кинопроекторы и установлена прямая телефонная связь с Вашингтоном. Дежурство несли стенографистки, машинистки, переводчики, врач, вооруженный стетоскопом, шприцем и тонизирующими медикаментами - для того чтобы Алекс, который за все время своего пребывания в Лондоне ни разу не спал больше трех часов в сутки, чувствовал себя свежим и бодрым, - и, конечно, череда офицеров британской и американской разведок.
Привезенные мной материалы так поразили Лондон -- который, надо отдать ему должное, не проявил эгоизма и поделился бесценной информацией с американцами, - что в первую же ночь в комнате для совещаний собралось много людей, которым не терпелось познакомиться с Пеньковским лично.
Поскольку мое присутствие на этой встрече не было сочтено необходимым, Алекс, зайдя в комнату, увидел только незнакомые лица. Среди многочисленных собравшихся были, в частности, руководители разведслужб и некая очень высокопоставленная персона, чье имя - одно из самых известных в Англии. Все они начали по очереди приветствовать Алекса. Однако тот, оглядев комнату, спросил: "А где Гревил Винн?" - и, несмотря на всевозможные заверения, отказался говорить с кем бы то ни было до тех пор, пока меня не вызвали из моего дома в Челси.
Может быть, он проявил чрезмерную осторожность, но я очень хорошо его понимаю. Алекс доверился мне, а доверие в опасном мире шпионажа - самое редкое чувство. И для Алекса еще более редкое, чем для меня. За все годы моей работы в разведке, в какой бы изоляции, в каком бы трудном положении я ни оказывался, всегда находились люди, на которых я мог полностью положиться.
Алекс же до нашего знакомства чувствовал себя в полном одиночестве. Разумеется, я сообщил ему номер комнаты, описал человека, который откроет дверь, и назвал его имя. Однако риск все-таки был - пусть и ничтожный, но достаточно реальный с точки зрения человека, для которого единственным способом самосохранения на протяжении многих лет были предельная осторожность и следование инстинкту.
В первую ночь Алексу не стали задавать много вопросов: необходимо было, чтобы он почувствовал себя среди друзей, в безопасности.
Через несколько ночей в той же самой комнате Пеньковскому довелось испытать самое большое потрясение в своей жизни: он встретил там старого друга - советского офицера, с которым вместе служил. Он буквально застыл от изумления: ведь этот человек считался мертвым! Алекс лично присутствовал на его похоронах в Москве, а теперь этот человек стоял перед ним, живой и улыбающийся. Похороны были фиктивными: русские знали, что он перебежал на Запад, но не хотели огласки.
Когда Алекс наконец понял, что перед ним не привидение, один из офицеров разведки спросил его, помнит ли он еще одного сослуживца. Да, Алекс помнил его, но не знал, что с ним случилось. "А капитан такой-то?" "Погиб в авиационной катастрофе". - "А генерал Н.?" - "Разбился на машине". Алекс становился напряженным и подозрительным, ошибочно решив, что это начало допроса.
Но это был не допрос. Не прошло и недели, как, придя в очередной раз в эту комнату, он встретил там двадцать русских, которых прежде знал. Все они были живы, хорошо одеты и прекрасно выглядели. Многие прилетели из Америки специально для встречи с ним. Другие прибыли из разных концов Англии. Только для того чтобы убедить Алекса Пеньковского, двадцать человек пригласили из Соединенных Штатов и Англии на это свидание. Все они когда-то были советскими гражданами, но предпочли жить в свободном мире. Алекса словно поразило током: он не мог поверить своим глазам.
- Мы пригласили их сюда, полковник Пеньковский, для того чтобы вы знали: вы - желанный гость и находитесь среди друзей!
По отношению к советской делегации тоже следовало проявить гостеприимство, хотя и по другим причинам. В течение двух дней мы осматривали достопримечательности. И какие это были достопримечательности для русских, никогда прежде не выезжавших за пределы Советского Союза! Рестораны и магазины казались им сошедшими со страниц самых пленительных сказок, и, хотя их скудные суточные не давали возможности развернуться все шестеро счастливо улыбающихся русских охотились главным образом в "Вулвортсе" [Универсальный магазин, специализирующийся на продаже дешевых товаров широкого потребления], на Оксфордстрит, - они активно изучали витрины и делали самые экстравагантные мысленные покупки на Бонд-стрит [Улица, где расположены дорогие магазины, в частности ювелирные], особенно в "Хэрродзе" [Один из самых фешенебельных и дорогих универсальных магазинов Лондона]. Реально там отоваривался только Алекс, получивший множество заказов - и кучу денег - от генералов и их жен в Москве. Он покупал кинокамеры, электробритвы, духи, туалетную воду, дезодоранты и шелковые чулки - Десятками пар. Именно тогда, обремененный многочисленными пакетами и свертками, он впервые простонал (эту фразу я потом часто от него слышал): "О мой народ, мой бедный народ!" При этих словах я вспоминал жалкие витрины и прилавки московских магазинов.
Маршрут поездки делегации включал посещения заводов в Вулвергемптоне, Уэст - Хартлипуле, графстве Дарем, Бирмингеме, Шеффилде, Лидсе, Манчестере, Слау и Лондоне. Все было заранее согласовано с разведкой. Для того чтобы дать "работу" одному из членов делегации, которому Павлов из советского посольства вручил фотоаппарат, в цехах некоторых заводов на самое видное место выставили привлекательного вида, но не представляющее никакой ценности оборудование. Было забавно наблюдать за этим человеком, постоянно ищущим предлоги, чтобы со спрятанным в кулаке фотоаппаратом отойти в сторонку - поближе к станку, который специально для него и был поставлен.
Алекс с удовольствием принял участие в этой игре: на вопрос Павлова, может ли "буржуй" Винн за взятку, "используя свои контакты", раздобыть нужные Советскому Союзу детали компьютеров, Алекс ответил, что нет ничего проще. Когда он мне об этом рассказал, я затребовал устаревшую модель нужного типа, которую собственноручно передал Алексу во дворе советского посольства.
Взятка исчислялась суммой в пятьдесят фунтов. Алекс вручил их мне, а я - британской разведке, которая попросила меня оставить их за труды.
С деятельностью советской делегации все обстояло благополучно. Ее члены сновали всюду, как воробьи.
Алексу же не терпелось снова вернуться в операционный центр, где он мог разгрузить свою переполненную память.
Наши дни были загружены официальными делами: посещениями заводов и промышленных выставок, а ночи - опросами и инструктажем в операционном центре. Пока члены советской делегации спали, Алекса тайком доставляли в упомянутый мной дом. где он почти всю ночь разъяснял и уточнял информацию, содержащуюся как в тех документах, которые он переслал со мной, так и в тех, которые в большом количестве привез сам. В своей прекрасно натренированной памяти он хранил множество секретных сведений о деятельности и организации советской разведки, вооруженных сил и гражданского сектора.
Хотя он и получил необходимую для разведчика подготовку, ему еще предстояло многому научиться: пользоваться мощной рацией с высокочувствительным приемником, чтобы поддерживать связь с Лондоном, освоить процедуру шифрования и нашу новейшую микрофотоаппаратуру. Я редко присутствовал на этих занятиях, но наши эксперты сказали мне, что у них никогда не было более способного ученика. Одержимый идеей свободы для своей родины, Алекс проявил фантастическую работоспособность. Часто только приказ врача мог заставить его лечь спать.
Эта любовь к свободе была стержнем, сутью его личности. Когда нам выпадало немного свободного времени, он не переставал говорить о том, что люди в нашей стране вольны сами распоряжаться своей жизнью. В Бромптонской римско-католической церкви в Лондоне он целый час наблюдал за молящимися. "Может быть, религия и не дает ответа на все вопросы, Гревил. Да, я уверен, что не дает. Но, по крайней мере, она свободна, она существует не по указке государства. И потом, религия несет в себе какие-то принципы, нечто такое, что помогает жить. А в нашей стране ничто не может существовать без дозволения государства!"
Он побывал у меня дома, познакомился с моей женой, сыном и некоторыми нашими друзьями. Это было для него еще одним откровением, ибо в Советском Союзе запрещено приглашать иностранцев к себе домой. Алекс (которого я представил как своего знакомого из Белграда) оказался душой компании. Мы выпили вина, сыграли партию в карты и немного потанцевали в гостиной. Было очень весело. К каждой женщине, с которой его знакомили, Алекс относился так, будто она была самой привлекательной на свете: он держал ее за руку и делал преувеличенные комплименты, но с таким шармом и обезоруживающей искренностью, что ни мужья, ни кавалеры не протестовали. Однако эту его веселость как рукой снимало, когда нужно было работать или когда он уставал. Один раз, сажая его в такси в два часа ночи, я сказал: "Выспись хорошенько, Алекс!", на что он с улыбкой ответил: "Еще рано, дружище!" - и отправился работать в операционный центр, в то время как я с облегчением пошел домой спать.
Через несколько дней советская делегация должна была вылететь домой, в Москву. Перед отъездом Алексу пришлось купить большой чемодан - для всей той контрабанды, которая предназначалась его генералам.
- А как же московская таможня? - спросил я.
- Не беспокойся: я проскользну через нее, как намы ленный, - об этом позаботится генерал Серов. Его жена обожает хорошие духи!
Мне очень хотелось надеяться, что все так и будет: в чемодане Алекса были спрятаны мощная рация, шифровальная машина и новейший фотоаппарат "Минске" с сотнями футов высокочувствительной пленки.
Через три недели я снова был в Москве. Официальной целью моего приезда было подведение итогов работы советской делегации и обсуждение дальнейших обменов. В гостинице "Метрополь" я передал Алексу тридцать роликов чистой пленки и получил от него двадцать роликов, отснятых после его возвращения из Англии. По его словам, это были самые ценные сведения из всех, которые ему до сих пор удалось раздобыть: фотокопии списков нескольких сот советских агентов и досье на них, которые хранились в подвалах ГРУ.
- Как же они пустили тебя в эти подвалы?
Алекс улыбнулся:
- Я имею доступ ко всем материалам, потому что дважды в год меня приглашают чуда в качестве консультанта. Очень важная работа!
- А если бы кто-нибудь вошел в самый неподходящий момент?
- Вряд ли. Я спускаюсь в подвалы с двумя вооруженными охранниками, которые меня гам запирают!
Все это казалось очень простым, но я-то знал, какие стальные нервы нужно было иметь, чтобы отважиться на такое! Достаточно было личного обыска - и фотоаппарат "Минокс" стал бы для него смертным приговором.
Отчет советской делегации о поездке в Англию был полностью одобрен. Вопросы мне задавали больше для проформы: думаю, это свидетельствовало об уверенности русских в том, что, посетив английские заводы, они теперь сами смогут поддерживать с ними контакты и получать все необходимое и без моей помощи. Гвишиани с Левиным лестно отозвались о моих трудах по организации визита советской делегации и пожелали приятно провести время в Москве. Визу мне выдали только на десять дней, посоветовав не скучать: "Что вы больше любите, мистер Винн: оперу или балет? Вы хорошо поработали.
Мы ценим ваш вклад в развитие торговли между нашими странами. Так что развлекитесь немного! Полковник Пеньковский обо всем позаботится".
Мы с Алексом воспользовались этим предложением и неплохо провели вместе несколько вечеров. Но веселились мы меньше, чем в Лондоне: по сравнению с ресторанами Сохо [Район в центральной части Лондона, где находится много ресторанов, ночных клубов, казино и других увеселительных заведений.] московские рестораны производили угнетающее впечатление; приглашений домой не было, и, разумеется, мы не нашли ничего похожего на клуб "Астор".
Несмотря на свой чин и влияние, Алекс считал рискованным приглашать меня к себе в гости, но несколько раз приходил в ресторан и в театр с женой. Это была симпатичная темноволосая женщина с задумчивым и грустным лицом. Алексу было запрещено говорить ей, что он офицер ГРУ, и для ее же безопасности - на случай его ареста - он ни словом не обмолвился о своих связях с Западом. Все годы подготовки и работы в разведке он хранил свой секрет, тем самым обрекая себя на одиночество - и как хорошо я понимал это одиночество! Теперь же, как никогда, важно было, чтобы она оставалась в неведении, считая его обычным полковником Советской Армии, По признанию самого Алекса, эта фальшь омрачала ему семейную жизнь, держала его в постоянном напряжении.
Он все время был повернут к ней только одной своей стороной и не мог расслабиться даже у себя дома - а возможность расслабиться была главным условием, чтобы не сойти с ума под гнетом постоянной опасности.
- Сложность в том, Гревил, - откровенно говорил он мне, улыбаясь своей обаятельной улыбкой, - что мне необходимы другие женщины, действительно необходимы.
Не для того, чтобы отдать им свое сердце - это было бы слишком опасно, - а просто чтобы приятно провести время. Мне иногда нужно немножко сладкого, чтобы как-то забыться.
- Ну, в Москве девушек хватает, правда ведь?
- Да, но нужно быть очень-очень осторожным. Например, есть такая девушка Таня, с которой я не рискую встречаться чаще, чем раз в месяц. В ГРУ таких вещей не любят, и, кроме того, она может оказаться подсадной это всегда возможно.
- А кто она - танцовщица?
- Нет, работает в Министерстве иностранных дел - по-вашему, в Форин Офисе. Видел бы ты, какая у нее фигура!
- А почему бы не пригласить ее сегодня вечером куда-нибудь вместе с нами?
- Мой бог, ни в коем случае! За нами, скорее всего, следят - нам нельзя появляться вместе с Таней. И потом, малышка неглупа: если она увидит, какие у нас с тобой тесные отношения, мысль у нее может заработать, а это совершенно ни к чему.
Перед моим отъездом из Москвы мы узнали две хорошие новости: во-первых, в июле Алекс должен снова приехать в Лондон на советскую промышленную выставку в Эрлз-Корт [Один из крупнейших выставочных комплексов Лондона], где он будет, в частности, гидом мадам Серовой, которая посетит Англию с коротким гостевым визитом; во-вторых, в сентябре должна состояться еще одна советская выставка - в Париже, на которую, возможно, Алекс тоже приедет. Неожиданное приглашение от Левина из Комитета по науке и технике получил и я: "Мы надеемся, что вы посетите нашу выставку, мистер Винн. Она будет крупнейшей в Европе за всю ее историю. Будем рады увидеть вас там в числе наших гостей! Я тоже буду рад: как ни хорошо было приезжать в Москву, чтобы получить у Алекса фотопленки и документы, но еще лучше, если Алекс мог приехать на Запад, где его ожидала целая команда офицеров союзных разведок.
В тот удивительно удачный год все казалось возможным. Перед моим отъездом мы пошли погулять по парку Горького. Пригревало солнце, деревья стояли в цвету.
Стоя под огромным каштаном, розовая крона которого неподвижно прорисовывалась на фоне чистого голубого неба, Алекс глубоко вздохнул и широко раскинул руки.
словно хотел обнять весь небосвод.
- Гревил, для нас нет ничего невозможного, ничего!
- Не говори так, - ответил я, - это нехорошо.
- Чепуха, это восхитительно! Ты только подумай: Лондон и Париж!
Я думал об этом в течение всего июня, пока был в Лондоне и в ожидании приезда Алекса усиленно гоговился к встрече с ним.
В июле приехал Алекс. Его работа на выставке была не слишком обременительной, и практически единственной его заботой была опека мадам Серовой - но в этом ему с радостью помогали работники советского посольства:
Павлов и его коллеги наперебой старались развлечь жену могущественного генерала, и это позволяло Алексу, приехавшему на более короткий срок, чем в апреле, сэкономить много времени.
Он остановился в одной из гостиниц Кенсингтона Как и во время его предыдущего визита, в соседнем доме был оборудован операционный центр. Вновь оказавшись среди друзей, Алекс буквально излучал оптимизм. Его энергия казалась безграничной. Ребята из разведки сказали мне, что дали ему прозвище Бессонное чудо. Именно к концу пребывания Алекса в Лондоне мне довелось выдержать необычный экзамен.
Руководители разведки к тому времени закончили анализ всей переданной Алексом информации. Ее объем был настолько внушительным, что если поначалу у них и были какие-то сомнения, то теперь они рассеялись. Он уже предоставил им военные и технические данные огромной важности - и готов был предоставить еще больше.
Мне был известен лишь общий характер этой информации - деталей я не знал. Моя работа заключалась в том.. чтобы поддерживать постоянную связь, - факты и цифры предназначались не для моих ушей и глаз. Однако среди этой информации была и такая, которая касалась непосредственно меня: Алекс, получивший подготовку в ГРУ, знал все новейшие методы допроса политических заключенных, и, хотя мои коллеги из разведки их, в принципе, тоже знали, было решено, что эти свежие данные могут послужить для моего обучения.
- Это только предложение, Гревил, - сказал мой шеф в одно прекрасное утро. - Вы имеете право отклонить его, если это вам не по вкусу. Мы подумали, что, если дело вдруг плохо для вас обернется, вам не помешало бы предварительное знакомство с тем, что может вас ожидать. Мы могли бы устроить для вас нечто вроде испытания на выносливость, но...
- Идея мне нравится, - ответил я.
- Подождите, не торопитесь. Идите домой и обдумайте все как следует. Дело в том, что вы попадете в руки людей, которых вы не знаете и которые ничего не знают о вас. Я бы не сказал, что это будет особенно приятный опыт.
- Понимаю.
- Хорошо. И все-таки - подумайте как следует.
На следующее утро я бодро заявил:
- Ну что ж, я готов порепетировать!
- Только давайте без черного юмора. - сказал шеф, - За репетицией обычно следует концерт - а есть все шансы, что ваш концерт не состоится Словом, только на всякий случай.. Думаю, вы поступаете разумно, что не упускаете эту возможность
- А сколько это займет времени?
- Сами увидите, - ответил шеф.
Через несколько дней за мной заехали на машине и привезли за город, к одиноко стоящему среди холмов дому. Было примерно три часа дня.
Я сразу же обратил внимание на царившее повсюду запустение: сорняки, облупившаяся штукатурка... При доме был гараж с надстроенной над ним комнатой.
Едва переступив порог, я был схвачен краснолицым детиной с бычьей шеей, ростом в шесть футов и весом под сто килограммов, который поволок меня вверх по лестнице, а потом по коридору в комнату над гаражом.
Каменный пол, бетонные стены и никакой мебели. Единственный источник света - крошечное окно, расположенное так высоко, - что не дотянуться. На окне - металлический ставень в поднятом положении, которым, видимо, управляли из коридора - я увидел бежавший по потолку провод.
Не было сказано ни единого слова. Меня оставили одного, заперли дверь, а через несколько минут опустили ставень, и наступила темнота. При мне оставались сигареты, зажигалка и часы. Я сел на пол и закурил. Шло время.
Я все курил, и курил, и начинал чувствовать голод. В одиннадцать часов явились краснолицый и еще двое. Они забрали мои часы, сорвали с меня одежду и снова оставили в одиночестве - на этот раз голого. Было очень холодно и сыро, у меня начали ныть кости. Мне захотелось помочиться: я забарабанил в дверь. Никакого ответа. Помочившись в одном углу, я лег в противоположном. В конце концов я заснул, однако ночью периодически просыпался и машинально пытался натянуть на себя несуществующее одеяло. Моя спина была ободрана о шероховатый пол, но спать на боку было еще хуже: тазовая кость.
казалось, разрывает мне кожу. Никогда я не был лишен пищи и воды на такой длительный срок. В горле у меня как будто провели наждачной бумагой, а желудок терзали горячими щипцами.
В темноте теряется ощущение времени, но, думаю, был полдень следующего дня, когда в камеру вошел краснолицый с двумя своими приспешниками. Они потащили меня по коридору, втолкнули в какую-то комнату, швырнули на стул и направили в лицо яркий свет лампы.
- А теперь, - сказал краснолицый, - мы хотим полного признания!
- Какого признания?
В качестве ответа меня подняли со стула и швырнули на пол. Падая, я получил удар ребром ладони по шее. Потом меня снова посадили на стул, и краснолицый сказал:
- Нам известно, что с вами вступили в контакт работники советского посольства и вь; согласились работать на них. У нас есть доказательства. Сейчас нам нужно узнать некоторые детали. Упрямиться бесполезно: вы не выйдете отсюда до тех пор, пока не скажете все!
- Вы ошибаетесь... - начал я - и снова был сброшен на пол, на этот раз получив два удара: по печени и между лопаток. Это были опытные люди, они знали, как бить больно, не оставляя следов.
Так продолжалось около часа. Характер вопросов показывал, что они считают меня двойным агентом, работающим на Советы. У меня появилась скверная мысль, что они действительно так считают: краснолицый был слишком груб и примитивен, чтобы играть роль. Ему явно приказали использовать жесткие методы, чтобы побыстрее сломить мое сопротивление, и он твердо намеревался это сделать. Если я отрицательно отвечал на его вопросы, меня били. Когда меня привели обратно в карцер, я упал на пол.
Через два часа меня снова повели на допрос, потом снова и снова, через короткие интервалы, - до тех пор, пока я не утратил всякое чувство времени, от всей души жалея, что согласился на этот эксперимент. Не могу сказать точно, но, по-моему, только через три дня мне первый раз дали поесть: миску жидкой каши и немного чая без молока и сахара. Ставень подняли, и через высокий потолок протянулась узкая полоска света. В карцере воняло моей мочой. Я сильно ослаб и был сбит с толку, голова у меня разламывалась от боли. Тут у меня и появилась ужасная мысль: а если это не эксперимент, а настоящее расследование?
Я долго сидел, привалившись к стене, - голый, всеми покинутый и напуганный. Прежде чем мне удалось привести в порядок свои мысли, меня вновь повели на допрос. Однако на этот раз, когда меня бросили на стул и направили в лицо яркий свет, я перестал жалеть себя - внезапно меня охватила ярость. После первого же удара по шее я высказал краснолицему все, что о нем думал, а на его требование подписать бумагу о том, что со мной хорошо обращались, - в противном случае, заявил он, я не выйду из этого дома, - я ответил в самых сочных армейских выражениях. В результате - новое избиение.
Допросы были просто чередованием утверждений, отрицаний и избиений никаких вариаций и никакого продвижения. Один раз в день мне давали овсяную кашу и чай. Лицо у меня обросло щетиной, тело было грязным, вонючим, холодным и все в кровоподтеках. Страх перед краснолицым, упрямство - все прошло. Бесчувственный, как труп, я впал в глубокую апатию. Последующие три дня меня по-прежнему таскали из света в темноту и из темноты на свет. Моими единственными связными мыслями были яростные обвинения по адресу моего шефа и его сотрудников. Вонючие подонки! Недоверчивые сукины дети! Садисты! Где вы его нашли? В обезьяньем питомнике? Или специально вывели? Наверное, он был надзирателем в военной тюрьме, откуда его выгнали из-за садистских наклонностей. Все вы извращенцы, сборище гнусных, ненормальных предателей и садистов, тупых, "рязных сукиных...
Привет, Гревил! Как дела?
В проеме двери стояли двое моих друзей из разведки - улыбающиеся, в аккуратных костюмах.
- Не могу предложить вам сесть, - сказал я, - разве что на пол.
- Не стоит беспокоиться. Мы пришли пригласить тебя ча ужин.
Они посторонились: вошел краснолицый и, не говоря ни слова, повел меня в душевую, где лежала моя одежда.
Мои друзь ждали в новеньком "бентли". Мы проехали несколько миль до уютной придорожной гостиницы. У горящего камина был сервирован великолепный ужин.
Внутренний голос предупреждал меня не перегружать свой отвыкший от еды желудок, но я пренебрег этим предупреждением, поглотив столько еды и питья, сколько во мне могло поместиться. Это был замечательный вечер.
Ни тогда, ни потом никто не упоминал о доме среди холмов. Испытание было позади; теперь следовало подумать о более важных и неотложных вещах.
В ту ночь меня рвало так, что едва не вывернуло наизнанку.
Через несколько дней Алекс должен был уехать. В течение этого визита мы с ним виделись редко. Рассказать, пожалуй, стоит только о двух эпизодах.
Первый - когда мои коллеги посоветовали ему побывать на могиле Карла Маркса на Хайгейтском кладбище, чтобы произвести благоприятное впечатление на работников советского посольства. Мы увидели, что могила поросла сорной травой, а памятник покрыт плесенью. Как и подобает настоящему коммунисту, Алекс послал рапорт в Москву, откуда последовали строгие указания работнику советского посольства Павлову и благодарность товарищу Пеньковскому.
Второй эпизод связан с желанием Алекса увидеть британское судопроизводство в действии. В это время никаких знаменитых убийц не судили, и я повел его на процесс по одному очень запутанному делу: какого-то менеджера обвиняли в присвоении тридцати тысяч фунтов, принадлежащих компании, на которую он работал. Адвокат произнес очень скучную и, как мне показалось, не очень убедительную речь, которая базировалась на всякого рода мелких неувязках в деле. Я был уверен в виновности подсудимого - так же, как и прокурор, говоривший с энтузиазмом и закончивший свое выступление яркой тирадой - когда он сел, на лице его было написано явное удовлетворение. Однако судья, спокойно и сухо подытоживая услышанное, напомнил присяжным о том, что видимая сторона дела сама по себе еще не дает оснований для обвинительного приговора и следует обратить внимание на доводы защиты, позволяющие трактовать все сомнения в пользу подсудимого. Присяжные удалились на получасовое заседание и, вернувшись, огласили свой вердикт: "Не виновен".
Когда мы вышли из зала суда. Алекс, зачарованно внимавший каждому слову, чуть не плакал:
- В России такое случиться не может. Он наверняка виновен - его оправдали по чисто формальным причинам!
- Я тоже так думаю.
- Его признали невиновным, потому что не смогли доказать его виновность, вот что интересно! Это было самое прекрасное зрелище в моей жизни!
Суд
Первое заседание Военной коллегии Верховного суда СССР по делу О.В.Пеньковского и Г.М.Винна состоялось 7 мая 1963 года.
Большой зал до отказа набит пятью сотнями граждан, в официальных отчетах о процессе именуемых "представителями трудящихся Москвы". Больше ста из них-к.пакеры, всегда сидящие в первых рядах. Отвратительный сброд. На их похожих лицах - выражение нетерпеливого ожидания и враждебности. Это напоминает мне толпу на стадионе, где проходит коррида. Их обязанность, как я вскоре убеждаюсь, - аплодировать всякий раз, когда прокурор делает паузу. Где-то в последних рядах сидит моя жена, но я ее не вижу. У стены с изображением серпа и молота на возвышении сидят члены Военной коллегии: председательствующий - генерал-лейтенант юстиции - и два других генерала, называемых "народными заседателями". Рядом - секретарь суда, майор административной службы. Оба адвоката сидят перед скамьей подсудимых и чуть ниже; возле них - три переводчика. Я сразу же замечаю кнопки на их столах: это скверно, потому что таким образом они могут контролировать все, что я буду говорить в микрофон. Иностранные журналисты сидят в другом конце зала, под открытыми окнами, откуда доносится шум уличного движения. Уже перед началом суда ясно, что представители прессы услышат - если вообще услышат - только то, что сочтут нужным переводчики. Я также обнаруживаю, что провода моих наушников укорочены: мне придется сидеть, наклонив голову, тем более что заготовленный для меня текст находится на очень низко расположенной полке. Следовательно, мне не удастся дать присутствующим понять, что я все читаю по бумажке, - разве только сделать крамольные комментарии.
Вся сцена груба, рассчитана на дешевый эффект и имеет очень мало общего с правосудием. Я вспоминаю слезы на глазах у Алекса, когда мы выходили из зала лондонского суда.
Но вот звучит формула: "Встать, суд идет!" - и председательствующий объявляет судебное заседание открытым. Секретарь зачитывает список вызванных свидетелей, присутствующих экспертов и переводчиков. Алексу и мне задают вопросы о дате рождения, образовании и семейном положении. Затем нас спрашивают, нет ли у нас ходатайств или отводов, на что мы имеем право в соответствии с законом. Мы отвечаем: "Нет". Тот же вопрос адвокатам. Тот же ответ. Ни у кого нет никаких отводов и ходатайств. Какой в них прок?
- Подсудимый Пеньковский, признаете ли вы себя виновным?
- Да, признаю полностью
- Подсудимый Винн, признаете ли вы себя виновным?
- Да, признаю - кроме отдельных пунктов обвинения, о чем я дам показания в ходе суда.
Я вспоминаю слова Алекса о том, что ему обещали сохранить жизнь, если он во всем признается на суде. Не дам ломаного гроша за это обещание.
Допрос Алекса прокурором продолжался до двух часов. Вопросы и ответы следуют по всем пунктам обвинительного акта: наша первая встреча с Алексом, его приезд в Лондон, обстоятельства его вербовки, условные имена нескольких английских агентов, с которыми мы работали, пакеты, которые он передавал... Время от времени от меня требуют подтвердить указанное место или время, но в остальном это диалог Алекса с прокурором. Адвокат Алекса, по фамилии Апраксин, молчит в течение всего этого заседания: может быть, бережет силы для дальнейшего. Впрочем, уже в начале процесса совершенно очевидно: самое большее, что может сделать Апраксин, - это просить о смягчении наказаний. Отрицать обвинение невозможно.
Алекс скрывает все, что может, и прежде всего степень моей осведомленности. Я знаю, какому давлению он подвергается, чтобы в этом признаться: знаю по собственному опыту на Лубянке и по его виду в камере и во время допросов. Для суда они немного привели его в порядок. Но сломать его им не удалось. С самого начала судебного процесса он утверждает, что не я, а он сам был инициатором: "Я искал возможность войти в контакт с западной разведкой еще до знакомства с мистером Винном, - говорит он. - А познакомившись с ним, попробовал установить через него связь с английской разведкой.
Но сделал я это не сразу. Сначала я хотел познакомиться с ним поближе, изучить его. а потом уже поднять этот вопрос". Алекс хочет защитить меня. Это мало что изменит, но очень характерно для него, что он пытается это сделать.
Когда речь заходит о технических процедурах, суд настаивает на точном и подробном их описании. Среди многих других примеров два самых колоритных использование тайника и метод идентификации в Москве. Оба кажутся заимствованными из телефильмов, но некоторые стороны деятельности разведки иногда совпадают с тем, что показывают в телефильмах.
В обвинительном акте описывалась процедура пользования тайником: сначала Алекс делал черную пометку на одном из уличных столбов, затем, спрятав записку в условленном месте, звонил двум московским абонентам и, когда те отвечали, вешал трубку.
Прокурор требует описать местонахождение тайника.
Алекс говорит:
- Он находился на Пушкинской улице, в подъезде дома номер пять - между мясным и обувным магазинами, почти напротив Театра оперетты. Справа от входа там подвешена на крюках батарея, выкрашенная в темно-зеленый цвет. Между батареей и стеной - зазор сантиметров шесть. Этот дом мне показали на карте Москвы. Записку надо было положить в спичечный коробок, завернуть его в голубую бумагу, заклеить скотчем, потом обмотать проволокой и повесить сзади на крюк батареи.
Цвет батареи, ее расстояние от стены и завернутый в голубую бумагу спичечный коробок, разумеется, сами по себе не отягощают вину Алекса, но представителям трудящихся Москвы надо показать: ничто не ускользает от бдительных глаз правосудия.
Далее Алекс рассказывает, как проходили личные контакты в Москве:
- Я должен был прогуливаться по Садовнической набережной с сигаретой во рту и держать в руке книгу, завернутую в белую бумагу. Естественно, тому, кто шел на встречу со мной, описывали мою внешность. Этому человеку следовало подойти ко мне в расстегнутом пальто и тоже с сигаретой во рту. Пароль: "Мистер Алекс, я от двух ваших друзей, которые передают вам большой, большой привет!" Было условлено, что он должен интонационно выделить слова: "от двух ваших друзей" и "большой, большой".
Эти детали уже существеннее. Они болезненно напоминают мне о залитом ярким сентябрьским солнцем Париже, где применялся такой же способ идентификации.
Алекса тогда мучил вопрос, остаться ли ему на Западе, пока еще была такая возможность, - или вернуться в Москву, где становилось все опаснее. Он решил вернуться - и сидел теперь на скамье подсудимых, сгорбившийся и смирившийся, в фокусе кровожадных взглядов толпы. При словах "от двух ваших друзей" в зале злобно ропщут: они считают, что у этого человека не должно быть друзей.
Все три часа, в течение которых Алекс отвечает на вопросы прокурора, толпа ворчит и рычит: я всей кожей ощущаю кровожадный настрой сидящих в первых рядах, идущую от них волну ненависти, которая окатывает человека на скамье подсудимых. Он устал: отвечает на вопросы медленнее, и чем больше он ослабевает, тем громче становятся глумливые выкрики трудящихся. Они знают, что он обречен на смерть, но прежде хотят увидеть его страдания.
В два часа объявляют перерыв. Нас с Алексом разводят по камерам в здании Верховного суда. Стены в моей камере выкрашены в отвратительный малиновый цвет.
В четыре часа заседание возобновляется.
После нескольких вопросов о пребывании Алекса в Париже начинают выяснять, какие он получил инструкции по устройству и использованию тайников в Москве. Речь идет о зиме 1961 /62 года, когда Алекс, вернувшись из Парижа, действовал в одиночку. Я не мог быть тогда рядом с ним: все предлоги для приезда в Москву были исчерпаны, а новые найти не удавалось. Именно той зимой у меня и зародилась мысль об автопоезде. Но на его изготовление требовались месяцы, а оставлять Алекса в изоляции было нельзя. Следовало найти связника. Единственной подходящей кандидатурой была одна англичанка, жена человека, живущего в Москве. Она делала все, что могла, однако опыта у нее не хватало. Это был очень трудный и опасный период, и ее нельзя винить за все случившееся, однако именно в то время, пока Алекс работал с ней, за ним и началась слежка, приведшая к аресту. Теперь, когда Алекса допрашивают об этом периоде, я вновь чувствую себя отрезанным от него, чувствую, какую он испытывает безнадежность - как и той зимой, когда я находился в Англии и не мог связаться с ним.
В конце заседания прокурор спрашивает Алекса, осознает ли он тяжесть своих преступлений. Алекс отвечает, что полностью осознает.
- А что побудило вас совершить их? - спрашивает прокурор. - Какие ваши личные качества?
После долгого молчания Алекс начинает говорить монотонным голосом впечатление такое, будто в мертвом теле играет старая граммофонная пластинка:
- Самые низкие качества: нравственная деградация, вызванная ежедневными злоупотреблениями спиртными напитками, недовольство моим положением в Комитете, а также наследственные черты характера, которые, может быть, проявились не сразу, но со временем сделали и свою разрушительную работу. В трудные минуты меня потянуло к алкоголю. Я заблудился, споткнулся на краю пропасти и упал. На преступный путь меня толкнули хвастовство, тщеславие, неудовлетворенность моей работой и любовь к легкой жизни. Но все это не извиняет меня и никак не оправдывает мои преступления. Я осознаю свое нравственное падение. Я обманывал своих товарищей, говоря им, что у меня все в порядке. На самом же деле все в моей душе, в моих помыслах и делах было преступным.
Наступает мертвая тишина. Даже толпа не издает ни звука. Словно ее шумные требования сорвать все одежды с этого человека исполнились, и теперь, после своего ужасного заключительного признания, он стоит перед ней голый, беззащитный, выпотрошенный. Я с трудом выдержал его речь, зная, что это неправда, что он говорит с чужого голоса, под влиянием угроз и лживых посулов.
Но мое знание бесполезно. Имеет значение только то, что он сказал, - на основании его слов и будет вынесен приговор.
- У меня больше нет вопросов к Пеньковскому, - говорит прокурор.
Теперь, когда суд над Алексом практически закончен, встает адвокат Апраксин, который начинает задавать вопросы с целью найти смягчающие обстоятельства. Но никто уже не слушает. Напряжение в зале спало.
- Подсудимый Винн, - спрашивает судья, - у вас есть вопросы к подсудимому Пеньковскому?
- Нет, - отвечаю я, - у меня нет вопросов к подсудимому Пеньковскому.
Объявляется перерыв до десяти часов утра следующего дня.
Первый день был посвящен Алексу. Второй - мне.
Меня допрашивали долго и подробно, но из всего допроса я бы выделил три узловых пункта
Первый: расхождения в наших с Алексом показаниях, которые были совершенно неизбежны. Мы предварительно разработали план, согласно которому мне отводилась роль обычного бизнесмена, но, поскольку нас несколько месяцев интенсивно допрашивали порознь, естественно, задавались вопросы, которые мы не могли предвидеть и согласовать, поэтому на некоторые из них мы дали противоречивые ответы. Следствие ухватилось за это, чтобы показать на суде, что я зол на Алекса за его опровержения некоторых моих утверждений. Это делалось не ради облегчения моей участи: они хотели продемонстрировать, что даже безнравственный иностранец на дух не переносит выродка Пеньковского. Я все время придерживался линии, выработанной в беседах с адвокатом. Отход от нее означал, что слушания будут продолжены в закрытом заседании, а это не сулило Апексу ничего хорошего. Кроме того, ведя себя в соответствии с договоренностью, я частично облегчал свою участь.
Второй: вопрос о том, как именно меня использовала британская разведка. На протяжении всего следствия я утверждал, что мне ничего не было известно о моей действительной роли в этом деле, хотя с течением времени я начал кое-что подозревать. Русских вполне устраивало, что британская разведка будет выглядеть всемогущей, а я - игрушкой в ее руках. Устраивало это и меня. Тут все прошло именно так, как хотел Лондон.
Третий: мой бунт против заготовленного сценария. Несмотря на инстинкт самосохранения, я не мог стерпеть одно из его требований и дал несколько незапланированных ответов, что не пошло мне на пользу Не знаю, как это повлияло на мою участь, но я рад, что восстал.
Итак, это заседание начинается с вопросов, связанных с показаниями Алекса. Он, например, упомянул, что в Лондоне я возил его на своей машине по маршруту официальных встреч советской делегации, а заодно передавал его шпионские материалы. Меня спрашивают: "Так кем же вы были: шофером или кем-то поважнее?" Я отвечаю, что считал своей главной задачей помогать Пеньковскому во время его пребывания в Лондоне и окончательно понял свою роль в этом деле только после ареста.
Затем начинается подробный допрос, в ходе которого выясняют мельчайшие детали моих приездов в Москву, знакомства с Алексом и его пребывания в Лондоне.
Спрашивают о том, кто подал мне мысль о поездке в Советский Союз с коммерческими целями. Здесь мне легко ввести их в заблуждение: все ответы давно подготовлены в Лондоне, и я ни разу не менял своих показаний на этот счет.
- В одной из фирм, на которую я работал, - отвечаю я, - был служащий по обеспечению безопасности.
- Откуда вы узнали, что он сотрудник службы безопасности?
- Его так мне представили.
- Давал ли он вам какие-либо рекомендации о том, как вам следует вести себя в Советском Союзе?
- Да, он сказал, что я должен вести точные записи своих поездок и указывать в них фамилии советских инженеров и названия организаций, в которых они работают.
Таким образом, создается впечатление, что упомянутая мной служба безопасности - сугубо частная организация, не имеющая ничего общего с разведкой, а Пеньковский хотел выйти через меня на этого служащего, чтобы тот уже связал его с разведкой.
Затем меня подробно расспрашивают о гостиницах, где останавливался Алекс, и о его встречах с работниками разведки. Я называю эти гостиницы, поскольку они все равно известны - да и Алекс тоже о них говорил, - но твердо придерживаюсь версии о том, что никогда не присутствовал на этих встречах и ничего о них не знал.
Все идет по материалам следствия. Вот уже час, как я читаю написанный для меня текст. Из-за укороченных проводов моих наушников я сижу со склоненной головой.
Несколько раз я пытаюсь поднять ее и снова опустить, желая таким образом показать, что читаю по бумажке, но мне это не удается. Меня угнетает это чтение вслух, особенно когда я вижу, как сидящий ниже меня переводчик регулирует силу звука и иногда уменьшает ее настолько, что микрофон полностью выключается, несмотря на мое точное следование тексту. В конце зала нетерпеливо ерзают иностранные журналисты - им ничего не слышно.
Они с раздражением поглядывают на открытые окна, откуда доносится шум городского транспорта. Кровь у меня закипает, и на очередной вопрос я отвечаю дерзко. В эти минуты меня допрашивают о событии, происшедшем во время одного из моих последних приездов в Москву. Я тогда взял пакет для Алекса прямо на квартире у нашего агента. Моя версия: я не имел никакого представления о содержимом пакета. Однако я вынужден признать, что встреча происходила в полном молчании.
- Тогда он приложил палец к губам, - говорю я, - и написал на листке бумаги: "Передайте это вашему другу".
- А почему вы хранили молчание?
- Потому что, как мне сказали, в соседней комнате жила русская девушка, у которой было много знакомых мужчин. Для нас было важно, чтобы никто не знал о переговорах между Пеньковским и другими лицами - в противном случае пресса могла напечатать эту информацию до заключения договора.
- Но ведь в квартире не было представителей прессы!
И вот тут-то я отвечаю совсем не по сценарию:
- Да, но для западных граждан не секрет, что очень часто их квартиры в Москве прослушиваются при помощи спрятанных там микрофонов.
Прокурор разгневан. Он молчит, и вид его не предвещает ничего хорошего. В эту тягостную минуту я спрашиваю себя, не зашел ли я слишком далеко и не станет ли это поводом для окончания слушания дела в открытом заседании. Однако судья делает знак рукой и задает какойто ничего не значащий вопрос. Моя несдержанность как бы забыта.
Через несколько минут меня спрашивают, понимал ли я, находясь в Москве, что английская разведка использовала менл в качестве посредника. Тут я с удовольствием читаю свой текст, но не для того, чтобы угодить русским: все мои ответы на вопросы такого рода давно подготовлены и отрепетированы в Лондоне.
Вопрос прокурора:
- Во время наших поездок вы отдавали себе отчет в том, что являетесь связником между английской разведкой и Пеньковским?
- В то время - нет, но позднее у меня возникли некоторые подозрения, которые потом подтвердились в Англии.
- Вы хотите сказать, что в последний период начали испытывать серьезные подозрения?
- Да, именно так. С вашего позволения, я хотел бы сделать заявление высокому суду, что в то время я практически ничего не знал. Профессионалам это заявление может показаться наивным, но я - бизнесмен, коммерсант, я не знал методы, которые применяются разведслужбами. Теперь я это знаю.
Толпа смеется над простачком, а прокурор продолжает:
- Скажите, подсудимый Винн, как бы вы охарактеризовали англичанина, который, находясь на государственной службе, вошел бы в тайные, нелегальные сношения с представителями другой державы?
- Все зависит от того, о чем идет речь: если о выдаче государственных тайн, я лично ни за какие деньги даже и не помыслил бы участвовать в таком грязном деле. Но если имеются в виду коммерческие маневры, то этим я занимаюсь всю жизнь.
- Вы не считаете, что ваш ответ чрезмерно наивен?
- Я привык доверять людям. Я считал, что если не верить своим соотечественникам - образованным людям, которые занимают солидное положение в обществе, - то кому же тогда верить? Мои отношения с Пеньковским были корректными: я не устраивал ему допросов и не имел права требовать от него доказательств его лояльности.
- Но ведь Пеньковский прямо сказал вам о том, какого рода встречи у него были?
- Вовсе нет. Он никогда не употреблял таких слов, как "разведка", "шпионаж", "военные секреты". Ничего подобного он не говорил.
- Подсудимый Винн, что же еще, по-вашему, могло связывать Пеньковского с английской разведкой, кроме шпионажа?
- Разумеется, ничего другого я не вижу. Но я-то считал этих людей сотрудниками британского Министерства иностранных дел, думал, что они джентльмены, уважаемые люди, достойные доверия своих сограждан!
- Короче говоря, если мы правильно вас поняли, ваши соотечественники обманули вас?
- Совершенно верно. Именно поэтому я и нахожусь здесь.
В зале снова смеются, и на этот раз я с удовольствием присоединился бы к их смеху, потому что образ наивного бизнесмена - именно то, на что и делали ставку в Лондоне.
Затем возникает разногласие относительно переданного мне Алексом свертка, содержавшего фотоаппарат "Минокс", который следовало заменить. Алекса спрашивают, говорил ли он мне о том, что находится в свертке.
- Да, - отвечает он, - я сказал ему, что там сломанный фотоаппарат. Винн даже спросил меня, в чем поломка, и высказал предположение, что я, наверное, неправильно с ним обращался.
- Подсудимый Винн, был ли у вас с Пеньковским такой разговор?
На следствии я вынужден был признаться, что знал о фотоаппарате, но сейчас я отвечаю:
- Нет, он не сказал мне. что находится в пакете.
Дело в том, что Алекс совершил одну из немногих своих тактических ошибок. Ему ни в коем случае не следовало говорить, что мне было известно, какие вещи находились в передаваемых через меня пакетах: мое отрицание не повредит Алексу, но признание, что я был в курсе дела, нанесет мне серьезный ущерб.
Эта история с фотоаппаратом произошла во время моего последнего визита в Москву весной 1962 года.
Теперь мне задают вопрос:
- Подсудимый Винн, вы наконец осознали, что проходите по делу о шпионаже?
- Да, я сейчас, на своем уровне, понимаю, что оказался замешанным в каком-то грязном деле.
На этом утреннее заседание заканчивается.
Дневное заседание начинается с короткого обмена репликами и попыткой продемонстрировать абсолютную беспринципность английской разведки. Такая версия защищает меня. устраивает Лондон и нравится Москве Речь идет о том, что меня якобы принуждали встретиться с Алексом в Париже: я не хотел, а меня запугивали. Злодей - английский агент, которого я называю Роббинсом.
На самом деле это был обаятельный человек, который никогда меня не запугивал и ни к чему не принуждал.
- Подсудимый Винн, согласно вашим показаниям, Роббинс настаивал, чтобы вы поехали в Париж, даже угрожал вам.
- Да, это правда. Сначала Роббинс вел себя очень дружелюбно, но, увидев мое нежелание ехать в Париж, стал угрожать: сказал, что, если я ему не помогу, мой бизнес может пострадать. Поверьте, в Англии достаточно одного телефонного звонка директору любой фирмы, чтобы погубить мою репутацию бизнесмена. Я боялся этого, потому что в бизнесе - вся моя жизнь!
- Значит, вы утверждаете, что поехали в Париж на встречу с Пеньковским из-за угроз английской разведки?
- Да. Хочу только подчеркнуть, что Роббинс неоднократно утверждал, будто он ничего общего с разведкой не имеет и мое задание также никак не будет с ней связано.
- Как вы можете это утверждать? Вы сами заявили на суде, что Роббинс сотрудник разведки!
- Нет, я сказал, что в то время считал Роббинса сотрудником службы безопасности при английском Министерстве иностранных дел, Роббинс сам ясно дал это понять: по его словам, он отвечал за то, чтобы о предваригельных договоренностях с Пеньковским не стало известно прессе, поскольку это могло привести к срыву переговоров на более высоком уровне.
Запутывание плюс мистификация. О чем я говорю?
На какое тонкое различие между разведкой и службой безопасности намекаю? Мне и самому это довольно трудно понять - тем более этого не понимает прокурор. Таким образом, тема исчерпана. Мне начинают задавать череду скучных и глупых вопросов о поездке в Париж: где я там жил, сколько раз виделся с Пеньковским, кто платил за еду и развлечения. Потом речь заходит о моем последнем пребывании в Москве. Все это время у меня такое впечатление, что наступила заключительная стадия допроса и прокурор, затаивший на меня злобу за мои предыдущие отступления от сценария, вот-вот задаст мне последний, самый важный вопрос, к которому сейчас и подводит, постепенно выстраивая из деталей всю картину. Разумеется, это не просто впечатление, потому что, несмотря на множество несущественных вопросов, в целом повторяющих намеченную на следствии линию, я смутно знаю: сейчас последует что-то очень важное. Однако я так устал от шестичасового сидения на скамье подсудимых, что забыл, к чему все это идет, да и времени заглянуть в конец текста уже нет. Я вспоминаю, на какой вопрос должен ответить, лишь в шесть часов, когда объявляют короткий перерыв. Меня спросят, как я оцениваю свою деятельность в Советском Союзе, и мне следует ответить, что я очень сожалею о случившемся и искренне каюсь в совершенных мной преступлениях, потому что я всегда знал, что "СССР - это гостеприимная страна, которая является оплотом дружбы и мира".
Сидя в камере, я понимаю, что никогда не смогу произнести такую лживую фразу, какие бы последствия ни повлек за собой мой отказ. Даже если я выскажу его не в резкой форме, это отклонение от текста чревато неприятностями: на следствии категорически требовали полного и чистосердечного раскаяния.
Когда заседание возобновляется, я чувствую судорожные спазмы в животе. Я ищу глазами жену, но ее заслонил какой-то грузный трудящийся. Прокурор спрашивает о том, что случилось летом 1962 года в Англии. Мне следует ответить, что тогда я "бросил вызов" английской разведке, заявив, что не могу больше терпеть их "обман".
Прокурор задает мне вопрос:
- И что же, сотрудников английской разведки смутило ваше обвинение во лжи?
- Нет, - отвечаю я, - это их не смутило.
- А как теперь вы расцениваете свои преступные действия против Советского Союза?
Это сигнал для моего покаяния. Я перевожу дух, откашливаюсь в микрофон - что позволяет мне определить: он включен на полную мощность - и отчетливо произношу:
- Во время пребывания в Советском Союзе у меня не было никакого намерения злоупотребить хорошим отношением ко мне со стороны Министерства внешней торговли.
Мое заявление не содержит ничего, кроме правды, сформулированной в соответствии с вопросом, но в нем отсутствует панегирик Советскому Союзу. Разъяренный прокурор задает еще несколько наводящих вопросов. Я кратко отвечаю, что был вовлечен в шпионские дела не по своей воле, а оказавшись вовлеченным, сожалел об этом.
Прокурор рычит: "Значит, вы осуждаете свои действия?"
И когда я говорю: "Да, безусловно осуждаю", он с мрачным видом садится на свое место. Тут встает мой адвокат Боровой, который обращается ко мне с несколькими банальными вопросами о моем участии в войне, о том, как поначалу я прибыл в Москву с добрыми намерениями и привез с собой делегацию бизнесменов. Потом он просит меня повторить заявление о том, в какие тиски я был зажат английской разведкой.
Эти попытки найти смягчающие обстоятельства не производят никакого впечатления на судей, которые явно не могут мне простить нежелание покаяться. В начале моего допроса они казались внимательными и заинтересованными, время от времени поглядывая на меня, словно в попытке составить обо мне ясное представление: когда им переводили мои слова, они выслушивали их, подавшись вперед. Но теперь они сидят с каменными лицами и со зловещим безразличием выслушивают заключения двух экспертов о найденных в квартире у Алекса поддельном паспорте, пишущей машинке и бумаге для тайнописи. Потом суд дает задание другим экспертам подготовить заключение о фотоаппарате "Минске" и радиоприемнике. После этого секретарь объявляет, что следующее заседание Военной коллегии состоится завтра в десять часов и будет проходить при закрытых дверях.
Ну что ж, я сам напросился. Не знаю, насколько сильно я себе навредил, да, впрочем, сейчас это меня и не очень тревожит - так я вымотан. Слушание по моему делу закончено. Возможно, иностранные журналисты сумеют сделать какие-то выводы, основываясь и на интонациях моего голоса, с помощью которых я старался донести до них то, что мне хотелось, и на манипуляциях с микрофоном, и на истории с открытыми окнами, пропускающими шум городского транспорта. Может быть, что-нибудь и просочится во внешний мир - хоть искра правды, - но лично для меня это ничего не изменит.
Убежден, что приговор мне был вынесен задолго до начала суда. Я встаю и, прежде чем меня выводят из зала, стараюсь увидеть жену: но она скрыта толпой. Значит, придется ждать на Лубянке до завтра.
Однако я ошибаюсь: вместо Лубянки меня ведут в камеру с малиновыми стенами. На улице уже стемнело, и в камере горит маленькая лампочка. От ее света верхняя часть стен кажется охваченной малиновым пламенем, бьющим из погруженного в темноту пола. В камеру в сопровождении переводчика и двух конвоиров врывается мой злейший враг - подполковник. Как смею я не повиноваться приказам? Неужели надеюсь избежать наказания? Он кричит и поносит меня, напоминает о моем упрямстве во время допроса, предупреждает о том, что единственным результатом моего безрассудства будет более строгий приговор, угрожает неопределенными, но жестокими наказаниями после его вынесения. "До сих пор мы были очень терпеливы, - орет он. - Мы только задавали вам вопросы. Но теперь вы будете наказаны.
Увидите, что с вами будет, увидите!"
Его крики еще звенят у меня в ушах, когда меня везут назад, на Лубянку.
Третий день процесса. Это уже не просто спад, а совершенно бессмысленная процедура. На заседании нет ни журналистов, ни представителей трудящихся Москвы - только чиновники. Какой-то русский эксперт дает заключение о характере переданной Пеньковским информации.
Однако, прежде чем я ухватываю суть дела, переводчику приказывают замолчать. Еще какое-то время я слушаю эксперта, не понимая ни слова, а потом меня выводят из зала. В протоколе судебного процесса сказано, что были допрошены свидетели Долгих и Петрошенко, а также выслушаны эксперты, доложившие о степени секретности переданной иностранным разведкам информации. Но об этом мне станет известно позже, а пока я сижу в камере и думаю о том, что сейчас, когда нет журналистов, суд волен делать все, что захочет. А вдруг мое отсутствие неблагоприятно повлияет на исход дела? Разумеется, мне ясно, что хуже не будет - я и так достаточно ухудшил свое положение, - но все-таки я не могу не думать об этом.
И вот наступает последний день процесса. Я готовлюсь ответить на любой вопрос с максимальной твердостью. Однако волнения напрасны: все утро меня расспрашивают только о моих парижских расходах. Я отвечаю, что английская разведка компенсировала лишь расходы на встречи с Пеньковским - все же затраты, связанные с моими коммерческими делами, покрывались из бюджета фирм, интересы которых я представлял.
- Вы получали деньги лично для себя?
- Нет, я не получал никакого материального вознаграждения - наоборот, у меня даже были различные мелкие издержки.
Это чистая правда, но, боюсь, она не смягчит мой приговор.
Оставшееся на утреннем заседании время посвящается допросу двух свидетелей - Рудовского и Финкельштейна, - которым доводилось общаться с Алексом.
Теперь они рассказывают суду о его образе жизни. Из этих двоих я предпочитаю Рудовского, который отвечает на вопросы скупо и неохотно: нет, он плохо помнит содержание своих разговоров с Пеньковским; не может припомнить точно, чем тот интересовался; они говорили о том да сем, но никогда о работе Пеньковского.
Свидетель Финкельштейн, в отличие от предыдущего, старается рассказать побольше: о том, как много времени Пеньковский проводил на стадионах, в театрах, кино и ресторанах, как много у него было знакомых женщин и как он любил сорить деньгами. Пеньковский, по словам Финкельштейна, человек скрытный, тщеславный и упрямый. В общем, если Рудовский сказал меньше, чем от него хотели услышать, то Финкельштейн стремился сказать больше. Финкельштейн - гнида.
Затем суд заслушивает эксперта, который долго и подробно описывает все детали приемников и дает заключение, что они очень мощные и могут принимать передачи на большом расстоянии. Далее зачитываются показания отсутствующего по болезни свидетеля Казанцева, который был членом советской делегации, ездившей в Англию. В них говорится о том, что Пеньковский продлил визит делегации, что он один занимался всеми организационными делами, часто отсутствовал по неизвестным причинам.
Мне задают еще несколько вопросов о моих расходах и объявляют перерыв до четырех часов.
Все вечернее заседание отводится для трех длинных выступлений: сначала слово берет прокурор, который произносит обвинительную речь по делу Алекса, а потом - по моему делу; затем выступают адвокат Алекса, Апраксин, и наконец мой адвокат.
Прокурор говорит громко и монотонно, перечисляя все уже много раз упомянутые обвинения против Алекса, и, ссылаясь на его слова о падении на самое дно, завершает свою речь нравоучительными рассуждениями о причинах деградации личности подсудимого. Его обвинительная речь по моему делу строится по тому же принципу, но без заключительного нравоучения.
Речь Апраксина базируется на странном тезисе: Пеньковский не преступник (хотя он и совершил преступление), а мещанин. "Мещанин, - поясняет Апраксин, - это тот, кто не усвоил основной принцип коммунистической морали: любви к Родине". Так что действия Пеньковского объясняются скорее недопониманием, чем злым умыслом. "В жизни каждого человека бывают ошибки и трудности, - говорит Апраксин. - Но искреннее раскаяние моего подзащитного, его желание искупить свою вину, его прежние заслуги и безупречное прошлое - все это, несмотря на глубину его падения, дает основание просить о снисхождении. Я прошу вас сохранить Пеньковскому жизнь!"
Теперь очередь моего адвоката, и, хотя я заинтересованное лицо, слушаю я его только краем уха, может быть, из-за того, что суд не обращает никакого внимания на его красноречие. Боровой начинает с заявления, что его цель - смягчение наказания. Потом подробно описывает мои поездки в Москву по коммерческим делам; рассказывает, как без моего ведома и желания я был втянут в шпионскую деятельность, став своего рода посыльным:
заверяет, что мне ничего не было известно о содержимом пакетов, что я ни разу не присутствовал при встречах Пеньковского с офицерами западных разведок, что я доблестно сражался на войне; наконец, он обращается к товарищам судьям: "Когда вы удалитесь в совещательную комнату, я уверен, что вы все тщательно проанализируете, взвесите все смягчающие обстоятельства - и вынесете справедливый и гуманный приговор!"
Прокурор обращается к суду с ходатайством о том, чтобы последнее слово Пеньковского и Винна было выслушано в закрытом заседании, поскольку аналогичная процедура применялась при допросе некоторых свидетелей. Суд удовлетворяет ходатайство, и заседание на этом заканчивается.
Сегодня, 11 мая 1963 года, - день расплаты за все, что я сделал с того утра 1955 года, когда зазвонил мой телефон и я услышал в телефонной трубке голос Джеймса, за все, что сделал Алекс за еще более длительный срок. Но сначала нам предстоит выступить с последним словом.
Зал суда кажется особенно большим из-за того, что он почти пуст. Сначала с последним словом выступает Алекс. Переводчик тихо пересказывает мне то, что он говорит. Алекс очень напряжен. Сопротивление, споры, увертки - все теперь позади. Он просит только об одном: сохранить ему жизнь.
- Граждане судьи, - говорит он, - вы все терпеливо выслушали. Прошу вас учесть, что прежде я честно и с пользой служил Советскому Союзу, был преданным стране солдатом. Я прошу вас уделить мне еще немного времени и терпеливо выслушать мое последнее слово, прежде чем вы удалитесь на совещание для вынесения приговора. Я прошу вас...
Вдруг Алекс умолкает; его руки сжимаются в кулаки.
После короткой паузы он что-то говорит судье. Боровой поворачивается ко мне и передает просьбу подсудимого Пеньковского о том, чтобы я не присутствовал в зале во время его выступления с последним словом. Конвоир заводит меня в маленькую камеру, смежную с залом суда.
Окно камеры закрыто: когда я показываю на это конвоиру, тот отрицательно мотает головой. Жестами я даю ему понять, что задохнусь, если меня здесь запрут. Конвоир открывает маленькое окошко в двери камеры. Потом меня запирают, но через окошко до меня отчетливо доносится голос Алекса. Он говорит очень долго...
Наконец меня снова приводят в зал. Алекса там уже нет. Теперь моя очередь выступать с последним словом.
Моя речь коротка: мне больше хочется просить за Алекса, чем за себя. Я вспоминаю его полным здоровья и сил, а в ушах у меня все еще звучит его голос. Я знаю: его ждет смерть, если только... Но не может быть никаких "если". Все бесполезно. Свою речь, подготовленную адвокатом, я начинаю с заявления, что мне нечего добавить к уже сказанному в ходе суда, потом выражаю надежду, что не буду приговорен к слишком длительному заключению, и заранее благодарю суд, если он примет во внимание, что сегодня, когда мне выносят приговор, - день рождения моего сына. Словом, я прошу только о смягчении наказания.
Заседание прерывается: судьи уходят совещаться. Через три или четыре часа, когда они возвращаются, зал суда заполнен до отказа. Я высматриваю жену, но ее нигде не видно. Трудящиеся, пришедшие устроить овацию после оглашения приговора, сидят в большой тесноте. Это в основном все те же лица - некоторые мне уже хорошо знакомы, хотя в честь такого события в зал запустили еще по меньшей мере сотню трудящихся.
Произнеся формулу: "Именем Союза Советских Социалистических Республик", судья зачитывает приговор Военной коллегии Верховного суда СССР, который начинается с краткого перечня преступлений, совершенных обоими подсудимыми, и заканчивается так:
"Олег Владимирович Пеньковский, виновный в измене Родине, приговаривается к высшей мере наказания - расстрелу, с полной конфискацией имущества.
Гревил Мейнард Винн, виновный в шпионаже, приговаривается к лишению свободы сроком на восемь лет, с отбытием первых трех лет в тюрьме и последующих - в исправительно-трудовой колонии строгого режима".
Услышав приговор Алексу, толпа разражается бурными аплодисментами, слышны радостные выкрики. Алекс неподвижно стоит лицом к залу. При оглашении приговора мне проносится шумок одобрения, но хлопают уже меньше: представители трудящихся Москвы пришли сюда не ради меня.
Алекса выводят из зала. Больше я его никогда не увижу.
Меня ведут в приемную, где вскоре появляется Шейла.
На свидание нам дают час. Мы обнимаемся и садимся, оба молчим, не зная, что сказать друг другу. Да и что можно сказать? Наконец она все-таки прерывает молчание: рассказывает о том, что по совету сопровождавшего ее английского дипломата, опасавшегося враждебной реакции толпы, не была в зале во время оглашения приговора, а услышала его в вестибюле по громкоговорителю.
Она не делает никаких комментариев, не пытается подбодрить меня, и я признателен ей за это. То, что нам предстоит - ей и мне, - слишком значительно, слишком ужасно, чтобы это можно было выразить словами. И ничего нельзя исправить. Поэтому мы говорим о всяких мелочах.
Наше свидание подходит к концу. Я не осмеливаюсь поцеловать Шейлу на прощание - только прикасаюсь своей щекой к ее и долго смотрю ей в глаза. Потом меня уводят.
И вот я снова на Лубянке. Десять дней в одиночной камере. Меня никто не посещает и не допрашивает. Больше всего я думаю об Алексе: мне кажется, что он еще жив, что, если бы он умер, я бы обязательно это почувствовал.
Я все время мысленно возвращаюсь к поворотному пункту в его жизни, когда мы были в Париже и он мог остаться на Западе. Мы оба знали, что это его последний шанс, но он им не воспользовался.
Советская ярмарка должна была открыться в Париже в первую неделю сентября 1961 года. Проведя в августе отпуск в Швейцарии, я отправился в Амстердам за некоторыми материалами для Алекса, после чего вылетел на четыре дня в Москву якобы для осмотра проходившей там французской выставки. Как и Алекс в Лондоне, я прошел через московскую таможню с двумя большими чемоданами. Поскольку Алекс меня сопровождал, досматривать меня не стали, что было весьма кстати: в моих чемоданах находились приемник и несколько картин, полые рамы которых были набиты роликами с микропленкой и отпечатанными на папиросной бумаге инструкциями.
В этот мой приезд мы с Алексом виделись мало.
Правда, он успел познакомить меня со своей женой и дочерью Галиной. Галина была симпатичной девушкой лет пятнадцати, смуглой и крепкой, с такими же, как у отца, умными, глубоко посаженными глазами. Потом, за обедом в ресторане, Алекс много рассказывал мне о дочери, и видно было, что он очень горд ею.
За исключением этих коротких встреч, мы с ним почти не виделись: следовало избежать подозрений, что я приехал только ради него, да и потом, он все равно должен был скоро приехать в Париж - его командировка была делом почти решенным. Ему поручалось провести предварительные переговоры с французскими промышленниками. Поскольку он уже возглавлял советскую делегацию, успешно работавшую в Англии, был на советской выставке в Эрлз-Корте и сопровождал мадам Серову, Алекс пользовался репутацией ценного работника, установившего деловые связи с Западом - особенно в моем лице. Ну а раз Москва приглашала на ярмарку в Париже и меня, были все основания надеяться, что советская сторона направит туда именно Алекса, чтобы заодно укрепить контакт с тем представителем буржуазного мира, который уже помог ей организовать поездку делегации в Лондон и может оказаться полезным и впредь.
Дата приезда Алекса в Париж была неизвестна. Он мог прилететь в Париж как к открытию, так и к закрытию ярмарки. Я получил указание быть в Париже 6 сентября и обязательно встретить его в аэропорту. Как это осуществить моя забота. Главное - максимально оперативно и со всеми необходимыми предосторожностями связать его с агентами союзнических спецслужб и быть готовым в любой момент помочь доставить его в комнату, которую предстояло снять и оборудовать в одном из фешенебельных районов Парижа.
Перед отъездом из Англии я получил одно очень странное задание, смысл которого мне объяснили уже после его выполнения. Задание было сформулировано следующим образом: "Вот вам ключ. Отправляйтесь в камеру хранения на вокзале Виктория. В указанном ящике возьмите чемодан и пройдите с ним через весь вокзал. Остановитесь на две минуты перед расписанием движения поездов. Затем вам надо выйти из здания вокзала, еще на две минуты остановиться перед театром "Ньюз" - и подойти к стоянке такси".
Я сделал, как было сказано. Парусиновый чемодан был совсем новенький и, судя по всему, пустой. Впрочем, в нем могли находиться какие-нибудь бумаги. Какой же ценный груз я носил по вокзалу Виктория? Я ни с кем не заговаривал, и никто не заговорил со мной. Садясь в такси, я по-прежнему не имел ни малейшего представления о том, какое задание выполняю. Все выяснилось, когда я передал чемодан: находившиеся на вокзале двадцать четыре английских агента, многие из которых не знали друг друга, должны были внимательно меня разглядеть, для того чтобы опознать потом в Париже, где в их обязанности будет входить как обеспечение моей безопасности, так и организация доставки Алекса в операционный центр.
6 сентября мой самолет приземлился в парижском аэропорту Бурже. Отметившись в гостинице, где мне был забронирован номер, я поехал назад, в аэропорт, - встречать самолет "Аэрофлота" из Москвы. Алекса среди пассажиров не было. Начались ежедневные поездки в аэропорт. Самолеты "Аэрофлота" садились дважды в день - кроме субботы и воскресенья, что позволяло мне проводить уик-энд дома, в Англии. В понедельник я снова вылетал в Париж к первому рейсу "Аэрофлота" и приступал к своему дежурству. Алекс прилетел только 20 сентября. Он вышел из помещения таможни улыбающийся, полный энергии и оптимизма: ведь начинался его первый визит в город веселья и любви! Он, похоже, ожидал и того и другого. Пока мы ехали в его гостиницу, расположенную недалеко от советского посольства, глаза у него так и сияли. Он хлопнул меня по колену:
- Гревил, это потрясающе, просто потрясающе: мы в Париже!
Я улыбнулся:
- Наше пребывание здесь не будет сплошным праздником: тебе придется заниматься и кое-какими делами.
- Не беспокойся, времени хватит на все! Я собираюсь все съесть, все выпить, все увидеть, все сделать... Посмотри-ка на эту блондинку!
- Уже? - спросил я.
- Ну конечно, почему бы и нет? Чем раньше, тем лучше!
Когда мы притормозили на перекрестке, Алекс обернулся, чтобы еще раз полюбоваться блондинкой.
- В Париже девушек много, - предупредил я, - но тебе следует быть осторожным: никаких случайных знакомств!
- Надеюсь, ты не будешь возражать, если я поохочусь в посольстве или на ярмарке?
- Это уже лучше. Но будь осторожен.
- Слушаюсь, сэр, я буду очень осторожен: подыщу себе какую-нибудь симпатичную девушку из Москвы.
- Кстати, у нас тут есть несколько симпатичных девушек из Лондона - на любой вкус.
- Чем больше, тем лучше! - радостно воскликнул Алекс.
Зная, что ему предстоит: дни, заполненные встречами с французскими промышленниками и инженерами, продолжительные вечерние приемы в советском посольстве, долгие ночные беседы с офицерами разведки, да еще увлекательные любовные приключения, к которым он явно готовился, - я не мог не восхититься его верой в свою неиссякаемую энергию. Но таков был Алекс - готовый ко всему. Эта решительность сквозила в каждой черточке его лица. Вручая мне в гостинице пятнадцать роликов пленки и кучу фотокопий различных документов, он заявил: "А теперь займемся делом!"
Первые два дня прошли в бытовых хлопотах, встречах с советскими дипломатами и экскурсиях по городу в моем обществе. Мы побывали всюду: поднимались на Эйфелеву башню, ходили по Лувру, катались по Сене на теплоходе. И всюду мы видели девушек: немок с "лейками", американок с дорогими кинокамерами и француженок... с улыбками. Алекс флиртовал со всеми, как сумасшедший, но все-таки в последний момент сдерживался и не назначал свидания неизвестным красавицам, как ему и советовали самым настоятельным образом. А наше путешествие продолжалось: Триумфальная арка. Дом Инвалидов, Блошиный рынок, прогулка по Елисейским полям до бульвара Капуцинов. "Пошли, Гревил, пошли, никаких такси, ты еще не устал!" Никогда прежде мы не были так свободны в своих действиях: советская сторона рекомендовала Алексу встречаться со мной почаще, потому что я мог представить его французским бизнесменам. Когда я рассказал Алексу о насыщенной программе деловых встреч и посещений заводов, он только пожал плечами:
"Хорошо, Гревил, займемся этим!" За словом у него всегда следовало дело. Французы оценили его энергичность: он был желанным гостем всюду. Его нагружали брошюрами, каталогами, проспектами. Один из его визитов снискал особое одобрение Москвы. На заводе по производству полупроводников Алексу показали то, чего не показывали даже недавно побывавшему там Хрущеву: комнату, через которую рабочие проходили в цех, где происходила сборка высокочувствительной аппаратуры.
Пол этой комнаты был покрыт ворсистым материалом, собиравшим пыль и грязь с подошв обуви, а в забранных стальной сеткой стенах находились громадные пылесосы.
Входящего обвязывали тесемкой вокруг пояса, чтобы с него не сдуло пиджак, потом закрывали дверь и включали мотор: его брюки и пиджак вздувались, галстук принимал горизонтальное положение - и на выходе на нем не оставалось ни одной пылинки.
Это был чудесный сентябрь. Мы гуляли по бульварам и смотрели на очаровательных парижанок, только что вернувшихся после летних отпусков и пьющих свой утренний кофе за столиками уличных кафе. Воздух был напоен ароматом, сияющие витрины магазинов манили новыми товарами, и даже завывания сирен полицейских машин казались веселыми. В конце дня кафе на Елисейских полях заполнялись служащими, решившими выпить пива или рюмку аперитива по дороге домой. Мы тоже заказали пива, усевшись так, чтобы видеть купающуюся в ярких лучах заходящего солнца Триумфальную арку. Париж готовился к вечеру, полному неги и любви. Алекс никогда в жизни не видел столько красивых девушек.
"Здесь еще лучше, чем в Лондоне, - сказал он. - Может быть, лондонские девушки так же красивы, но здесь их больше". Нигде в мире нет места заманчивее, чем Елисейские поля сентябрьским вечером. Мы сидели, глядя на фланирующих мужчин под руку с женщинами; многие из них направлялись в кинотеатр на противоположной стороне, где демонстрировался шпионский фильм; купив билет, пары заходили внутрь для получения двухчасовой дозы волнений. Алекс кивнул в сторону кинотеатра и улыбнулся:
- Наверное, мы тоже могли бы кое-чему там научиться, Гревил!
- Очень даже вероятно.
- В одном нет никакого сомнения: все кончится хорошо.
- И герой, разумеется, добьется любви красивой девушки.
- А меня сейчас больше интересует сам герой, чем его девушка.
Я молчу: мне известно, о чем он думает. Алекс продолжает:
- Мне ведь не обязательно возвращаться - я мог бы остаться на Западе...
- Конечно.
- Твои друзья сказали, что я могу остаться в любой момент - как только захочу. Они говорят, что хотели бы получать от меня информацию и впредь, но не настаивают. Они готовы позаботиться обо мне, поселить в Лондоне или Нью-Йорке. Все зависит от меня самого. Что ты на это скажешь? Какое у тебя мнение?
Я качаю головой:
- Не знаю, Алекс. Тебе решать.
- Но я хочу знать, что ты думаешь об этом!
- Я об этом ничего не думаю. Решать тебе самому.
Я действительно не знал, что ответить, да, кроме того.
было еще и указание Лондона: если когда-нибудь в разговоре со мной Алекс поднимет этот вопрос, мне не следует давать ему какие бы то ни было советы - ни за, ни против.
- Кроме работы, - тихо произносит он, как бы разговаривая сам с собой, - у меня есть еще жена и дочь. Скажи. Гревил, что ты думаешь о Галине? Какое она произвела на тебя впечатление?
- Она замечательная девушка, - отвечаю я. - Ты вправе гордиться ею.
- Я не просто горжусь, она для меня все, понимаешь, все!
- Почему же не понять? Это совершенно естественно.
Он издает смешок, в котором звучат обвинительные нотки:
- Наверное, ты считаешь меня изрядным подонком?
- Ничего подобного я не считаю. С какой стаги?
- Да потому, что вместо выполнения своих семейных обязанностей я бегаю за юбками. Да, это так - иначе я не могу. И тем не менее я люблю Веру и Галю, очень люблю! Иногда я мечтаю быть просто обычным армейским офицером, которого ждет дома счастливая семья, и все у нас так легко и приятно. Когда-то именно так и было. Но не сейчас. Если я останусь здесь, значит, брошу их на произвол судьбы: взять-то ведь их с собой я не могу, это невозможно! А если они останутся там, их используют. чтобы заставить меня вернуться. Это было бы ужасно! И все-таки, знаешь... - Он помолчал и безнадежно махнул рукой. - Если я вернусь, то не ради них, а ради себя, ради того, что еще должен сделать. Я взял на себя определенные обязательства, вот в чем вся штука. Теперь я не только муж и отец, но и кое-кто еще. На самом деле во мне два человека, понимаешь?
- Да, - сказал я. - Понимаю.
- Если бы мы могли быть такими же, как все эти люди! Интересно, что случилось бы, если бы мы имели возможность начать все сначала?
- Было бы все то же самое. Ты и сам знаешь.
Восток начал темнеть, но арка по-прежнему сияла в лучах заходящего солнца. Воздух был тяжелым и теплым.
Никто никуда не торопился. Все столики в нашем кафе были заняты. Понаблюдав за посетителями и заказав еще по стакану пива, мы пошли ужинать в ресторан на улице Линкольна, где подавали превосходное жаркое. После основательного ужина с вином и коньяком Алекса все-таки немного разморило: он заявил, что сегодня вечером хорошо бы отдохнуть. Впереди у него ожидалось очень мало свободных вечеров. Завтрашнюю ночь ему предстояло провести в операционном центре; без четверти двенадцать я должен был посадить его в свою машину у кафе, расположенного недалеко от гостиницы.
В Париже есть что-то располагающее к приключениям - так много здесь узких улочек и закоулков с темными подъездами, где можно спрятаться, баров и кафе со вторым выходом, проходных дворов и пассажей, где легко оторваться от преследователей; такое здесь смешение всех европейских языков и такая атмосфера таинственности и разложения (я говорю, разумеется, о днях, предшествующих безжалостной реставрации города при де Голле). Уже одна внешность парижского таксиста наводит на мысль о какой-то секретной миссии, а его лихачество кажется вызванным необходимостью доставить некий тайный груз или уйти от погони. Люди здесь особые: они похожи на прирожденных искателей приключений. Каждый француз как будто что-то замышляет.
Во всяком случае, таково мое впечатление. Впрочем, может быть, я прочел слишком много книг о комиссаре Мегрэ...
Однако той парижской осенью игра моего воображения в какой-то степени воплотилась для нас с Алексом в жизнь. Десятки агентов съехались тогда в Париж: русские следили за своими соотечественниками на ярмарке, англичане и американцы следили за русскими, а французы следили за всеми. Никто точно не знал, чего ищет. Большинство агентов друг друга не знали. Моя задача состояла в том, чтобы незаметно доставить Алекса в нашу превращенную в операционный центр комнату. Малейшая ошибка могла стать роковой.
Маршрут был усложненный и каждый день менялся, так что каждое утро меня инструктировали, по каким улицам мне надо ехать вечером. Я должен был надевать тот же самый костюм, в котором меня видели на вокзале Виктория, менять разрешалось только рубашки и галстуки. Каждый день я использовал новую машину, номер которой был моим коллегам известен.
Комнату мы сняли на последнем этаже высокого дома на фешенебельной улице, изогнутой, как серп. При доме был гараж. Когда к нему подъезжали, электронное устройство автоматически включало механизм, поднимающий дверь. Затем механизм срабатывал снова, и дверь опускалась. В другом конце гаража была вторая дверь, что позволяло, миновав маленький парк, выехать из него на другую улицу. Прямо из гаража мы поднимались на лифте в нашу комнату площадью восемьсот квадратных футов, где находились магнитофоны, копировальные и пишущие машины, проекционные аппараты и было установлено прямое сообщение с Лондоном и Вашингтоном. Здесь, в условиях полной звукоизоляции, работал легион офицеров разведки, переводчиков, технических экспертов, стенографистов и врачей.
Улицу выбрали не случайно: она лежала в стороне от оживленных магистралей, поэтому поздно вечером по ней проезжали в основном жители квартала, номера машин которых наши агенты знали. Кроме того, с тротуара перед нашим домом были видны оба конца улицы, в то время как, находясь на одном ее конце, нельзя было увидеть другой. Такая планировка имела чрезвычайно важное значение: Алексу ни в коем случае не следовало приближаться к дому - если бы ему "сели на хвост", заметить же это можно было только на тихой, хорошо просматривающейся улице.
Первый визит Алекса на серповидную улицу был очень успешным. Я при этом не присутствовал, но мне потом сказали, что он был в отличной форме и уехал только в пятом часу утра. На следующий день, в субботу, после утомительного приема в советском посольстве у Алекса был свободный вечер. Он сказал мне, что познакомился в посольстве с девушкой по имени Соня и собирается пригласить ее поужинать с нами. Я предложил пригласить еще одну девушку, но Алекс считал, что лучше поужинать втроем: застенчивая и плохо владеющая английским языком Соня может почувствовать себя лишней в компании, где будет звучать малознакомая речь. "И кроме того, - добавил он с обаятельной улыбкой, - нам потом легче будет улизнуть!"
- И куда же вы собираетесь улизнуть?
- Не беспокойся, мы что-нибудь придумаем.
- Беспокоиться - это моя работа.
- Тоже мне работа - надзирать за моей личной жизнью!
- Ты знаешь правила.
- Да, конечно. Но есть же у тебя сердце - в конце концов, сегодня суббота.
- Если тебе хочется без свидетелей поговорить с Соней о политике, это лучше сделать в надежном месте.
- Где, например?
Я объяснил ему, что в одной из гостиниц на бульваре Мадлен наши сотрудники сняли целый этаж, зарезервировав лучшие апартаменты для личных нужд. Это не было сделано специально для Алекса, но я сказал ему, что смогу договориться.
- Сделай это, Гревил! И нам можно будет остаться вдвоем, чтобы поговорить о политике?
- Можно.
- И вот еще что, - как бы между прочим заметил Алекс. - Ты недавно что-то рассказывал о девушках из Лондона?
- Ну, сейчас это не имеет значения - ведь у тебя есть Соня. Зачем тебе другие девушки?
- Да, оно, конечно, так... - Пауза. - Правда, знаешь, у Сони очень много работы, и ей не всегда удается вырва+ься. И потом, она считает, что французская пища для нее слишком жирная... да и вообще, она может плохо себя почувствовать...
- Ну. если это случится, тебе придется выбрать какую-нибудь из наших девушек.
- Да расскажи о них наконец, не тяни!
- Это просто английские девушки, которые оказались здесь. Они хорошо знают Париж - вот мы и подумали, что, если тебе захочется иметь гида... Но мы тогда, естественно, не знали о Соне.
- Очень мило с вашей стороны - вы подумали правильно! - заявил Алекс.
Я не сказал всей правды об английских девушках.
Разумеется, в Париже они оказались не случайно: мы специально привезли их сюда, предварительно отобрав самых общительных. Им выделили приличные суммы на расходы, объяснив, что их единственная обязанность - забота об одном джентльмене из Белграда, если он вдруг почувствует себя одиноко. Алексу необходимо было развлечься, однако позволить ему самому подыскивать себе пару было слишком опасно. Будучи профессиональным разведчиком, он все прекрасно понимал, но все-таки недоговоренность была лучше: объяснения испортили бы все удовольствие.
На следующий вечер я познакомился с Соней, которая пришла к Алексу в гостиницу. Мы повезли ее на Елисейские поля - Алекс хотел показать ей закат и толпы гуляющих. Я совершенно не представлял себе, какой она может быть, а увидев, все-таки удивился. Это была привлекательная, с черными как смоль волосами и очень белой кожей девушка лет двадцати с небольшим. В ней было что-то старомодное. Я знал, что московские девушки намного отстали от парижанок по части элегантности, но в данном случае дело было не только в незамысловатой прическе и зеленом платье, которое она, наверное, сшила сама: несмотря на прекрасно оформившееся тело, ее лицо хранило какое-то детское выражение, подобного которому я уже много лет не встречал на Западе. В ней чувствовалась некая природная цельность. В разговоре с ней казалось, что она подразумевает именно то, что говорит, и, дав слово, непременно его выполнит. Когда она улыбалась, глаза ее искрились, но стоило улыбке исчезнуть, как в них появлялось какое-то искательное выражение, ожидание чего-то - как у вашей двенадцатилетней племянницы, ожидающей, что вы сейчас начнете ее развлекать.
Мы пошли в то же кафе, где недавно были вдвоем с Алексом, и так же заказали себе пива, а для Сони взяли гренадин. Алекс представил меня ей как знакомого бизнесмена. Соня стала расспрашивать меня о Лондоне: такой же ли он большой, как Париж, и каков там балет. Она говорила по-английски с трудом, но, если я произносил слова медленно, понимала хорошо. На шее у нее было янтарное ожерелье - подарок Алекса, - бусинки которого она все время перебирала, словно хотела убедиться, что они на месте. Алекс был в прекрасном настроении, постоянно обращал наше внимание на происходившее вокруг и повторял: "Какой чудесный город Париж!" Когда
Соня поглядывала на него, я читал в ее взгляде какую-то пугающую преданность.
Поужинать мы отправились на Монмартр в ресторан "Пигаль", пол которого расположен чуть выше уровня тротуара, а окна не застеклены. Наш столик стоял так близко к тротуару, что мы легко могли бы дотянуться до голов многочисленных беззаботных прохожих, среди которых было немало африканцев: чернокожие девушки под руку с парижанами, француженки в обнимку с симпатичными неграми. На другой стороне площади полыхала световая реклама стриптиз-клубов. В ресторане царили шум и веселье. Единственными, кто как будто не разделял этого веселья, были два престарелых полных американца за соседним столиком. Услышав, что мы говорим поанглийски, они завязали с нами разговор, громко и самоуверенно поделившись захватывающей информацией о том, что они братья, владеют шинным заводом в Детройте, обладают капиталом в пять миллионов долларов и что там, "у них", эти "черные" не разгуливали бы по улицам, как все, а чистили бы им ботинки. Детройтское произношение оказалось для Сони слишком крепким орешком, поэтому Алексу пришлось перевести ей слова американцев. Реакция последовала незамедлительно: ее улыбка исчезла, она вскинула голову и уставилась на братьев так, словно те были чудовищами с другой планеты. Из ее брезгливо скривленных губ с шипением вырвалась какаято русская фраза, а в глазах сверкнуло такое презрение, что один из братьев слегка покраснел и спросил, что она сказала. Алекс перевел: "Она предлагает вам купить самолет и улететь к себе в Детройт". Братья не нашлись что ответить. На их круглых лицах было написано искреннее изумление: почему такая несправедливость? Они попросили счет, сообщили нам, что идут в "Мулен Руж", и вышли, растворившись в толпе. Нанесенное Монмартру оскорбление было смыто, и мы вернулись к петуху в вине и бургундскому, чувствуя, как ароматный напиток согревает нас изнутри под доносящийся с площади шум голосов.
Наш ужин продолжался долго. Потом мы взяли такси и поехали в гостиницу на бульваре Мадлен, где их ждали апартаменты: очень модно обставленные, утопающие в коврах, с балдахином над двухспальной кроватью, с ванной комнатой цвета морской волны и большим, уютным салоном с высокими, забранными тяжелыми портьерами окнами.
Я задержался ровно на столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы показать им, где находится шкафчик с напитками. Соня упала в глубокое кресло и сбросила туфли. Алекс встал у камина, улыбнулся и откинул со лба прядь рыжеватых волос. Мне нравилось, что они ведут себя так естественно и так довольны друг другом. Не было лишних слов вроде: "Может быть, вы еще побудете с нами?" Я оставил их для разговоров о политике. Всего лишь один или два часа уюта и безопасности в этом невозможном мире - но пусть хотя бы и такая малость!
На следующий день, в воскресенье, я повез Алекса в Фонтенбло подлинному прямому шоссе вдоль берега Сены. Лес стоял неподвижно, сверкая золотом под ясным небом. Серый кружевной дворец поднимался нам навстречу во всем своем ослепительном великолепии.
Алекс был неутомимый любитель достопримечательностей: после осмотра дворца он захотел взглянуть на расположенные неподалеку казармы американской армии.
Он чуть не заплакал при виде новеньких добротных домов, при каждом из которых имелся гараж. "У нас военные обычно живут в деревянных бараках, сказал он. - О, мой народ, мой бедный народ!"
На обратном пути он заговорил о Соне. Он казался подавленным. "Да, она замечательная, красивая девушка.
Нам очень хорошо друг с другом. Но что дальше? С ней я не могу быть самим собой - ведь она ничего не знает о моей работе! В общем, с ней у меня то же самое, что и со всеми остальными: лишь на короткое время. Никогда ничего постоянного! Ну почему все так сложно и трудно?"
Однако, когда наступил понедельник и началась его первая неделя деловых встреч и посещений заводов, он вновь обрел свою жизнерадостность. В течение этой недели все шло хорошо. Каждую ночь мы отвозили его в дом на серповидной улице, и каждый раз, покидая его, он получал инструкции о встрече на следующую ночь. Сотрудники разведки были в восторге; однако я видел, что он становился все напряженнее: Париж был настоящим раем, и ему хотелось остаться там навсегда. В конце недели мои коллеги посоветовали мне на несколько дней отлучиться: нам с Алексом не следовало встречаться слишком часто, чтобы не вызывать подозрений. Моя отлучка из Парижа во время пребывания там Алекса должна была убедить русских, что между нами нет никаких особых отношений. Еще до поездки в Париж мои фирмы просили меня поехать на Загребскую ярмарку в Югославию. Если бы мое пребывание в Париже было признано необходимым, я бы не поехал, но сотрудники разведки считали, что мне надо побывать в Загребе, подтвердив тем самым мой имидж бизнесмена. Находясь в Югославии, я все время думал о том, как идут дела у Алекса. Что он должен был чувствовать, зная, что каждый прошедший день невозвратим?
Когда я вернулся, до его отъезда оставалась только неделя. Он не говорил о предстоящем отъезде, но я видел, что эта мысль не дает ему покоя. Я спросил, как идут дела. "Очень хорошо, никаких осложнений". Виделся ли он с Соней? Один или два раза. А с другими девушками? С двумя виделся. Они милые, он хорошо провел с ними время. "Главное, что ты вернулся, - сказал он. - Это замечательно!"
Однако времени для совместной работы у нас оставалось мало, и это вызывало беспокойство: ведь он привык работать в паре со мной. Теперь же впереди была долгая московская зима - и никаких поводов для моего нового приезда в Москву. Еще до командировки в Париж его познакомили с одной жившей в Москве англичанкой, которая должна была работать с ним в мое отсутствие. В этот момент она тоже находилась в Париже, где проводила отпуск со своим мужем. Мы с Алексом виделись с ней в гостинице и тщательно отрепетировали все пароли, условные знаки и различные технические процедуры. Алекс был очень вежлив и деловит, но я знал, о чем он думает: если вы долго с кем-то проработали, особенно в условиях постоянного риска, вы становитесь суеверным и боитесь перемен.
Погода стала меняться к худшему: солнце уже не грело, часто шел дождь; проснувшись однажды утром и посмотрев в окно, я увидел туман. Правда, к обеду он рассеялся, но это был сигнал, что на дворе осень и скоро наступит зима.
Алекс по-прежнему выполнял свою двойную работу профессионально и энергично. Советская сторона была удовлетворена собранной им на заводах информацией и контактами с промышленниками, а западные разведки - более чем удовлетворены его отчетами в доме на серповидной улице. Но я видел, что в Алексе происходит перемена. Его веселость и беззаботность исчезли, и, хотя продуктивность его работы оставалась высокой, делал он ее без радости. Уже одно только недосыпание может выбить из колеи кого угодно но физические нагрузки были для Алекса ничто по сравнению с постоянной мыслью об отъезде из Парижа и возвращении в зимнюю Москву.
Только однажды вечером, когда мы сидели в "Лидо", где дают, наверное, самые профессиональные и эффектные представления в мире, настроение у него немного улучшилось: "Это очень хорошо, Гревил. Тут не просто красивые девушки - это превосходно сделано, это искусство не хуже балета, но не такое серьезное!" И все-таки прежней веселости в нем уже не было.
В последний день у него уже не оставалось никаких официальных дел, кроме приема в советском посольстве.
Утром мы снова отправились в Лувр. Огромные, тихие залы музея были почти безлюдны. Мы не разбирались в живописи на уровне специалистов. Если картина привлекала наше внимание, мы останавливались, если нет - проходили мимо. Нам не было необходимости обмениваться впечатлениями: картины говорили сами за себя. Мы смотрели в основном итальянскую живопись. Алекс по нескольку минут молчаливо простаивал перед великолепными, сочно выписанными картинами, точно хотел извлечь из них всю красоту и удержать ее в себе. Самое сильное впечатление на него произвел Леонардо - но не "Мона Лиза", перед которой он покачал головой, а "Иоанн Креститель". Он долго стоял перед ним, вглядываясь в его странное лицо, в игру света и тени, и наконец тихо сказал: "Он похож на нас".
Мы пообедали в маленьком баскском ресторанчике и договорились о том, что вечером, после приема в посольстве, устроим прощальную вечеринку вместе с Соней и одной из английских девушек. Он попросил меня пригласить рыжеволосую Тони - лучшую из всей компании, - с которой встречался, пока я был в Загребе.
- И знаешь, - добавил он, - должен тебя предупредить: я сказал Тони, что я из Белграда. Ну, она стала меня расспрашивать, кто я и что я, - вот, смеха ради, я и объявил себя знаменитым актером.
- Но это ведь почти правда, а?
Он улыбнулся:
- Пожалуй. В общем, я ей сказал, что веду здесь переговоры о съемках эпохального фильма, поэтому сегодня вечером нам надо продолжить эту тему. Хорошо бы тебе побыть кинематографистом. Хотя, может быть, она тебя знает?
- Мы виделись только один раз, в Лондоне. Она не знает, кто я.
- Тогда ты - режиссер, - заявил Алекс. - Соне я все объясню - это ей понравится!
Мелочь, конечно, но такое поведение было очень типично для Алекса: вырваться из своих рамок, внести неразбериху, убежать куда-нибудь очень далеко...
После обеда я позвонил Тони, снял апартаменты в гостинице, а затем мы все вместе отправились за покупками в "Галери-Лафайет" [Парижский универсальный магазин]. У нас в резерве была еще одна девушка, которая могла выполнять функции гида в случае, если Алексу захотелось бы посетить один из больших парижских магазинов. Это была маленькая и хорошенькая француженка, белокурая, курносая, с озорными глазами.
Ее звали Жанна. Она не была нашим агентом, но прошла необходимую проверку и находилась под контролем.
Алексу я об этом не сказал, поскольку он обижался, если замечал, что его "опекают", хотя ему было отлично известно: одно неосторожное слово подозрительному человеку (а подозрительными являлись все незнакомые люди) могло уничтожить плоды многолетнего труда.
Алекс сказал, что хочет купить подарки для своей семьи. В ответ моралистам, осуждающим человека, который накануне возвращения в лоно семьи участвует в парижской вечеринке, я могу возразить, что Алекс вел себя в соответствии со своей натурой. Но жену и дочь он любил, и, когда они были вместе, он, насколько я могу судить, проявлял к ним больше нежности, чем многие другие мужья, включая моралистов.
Итак, мне хотелось, чтобы этот последний день был для него настолько приятным, насколько возможно. В универмаге я передал его на попечение Жанны, а сам отправился купить кое-что для своих. Алекс с Жанной пошли в парфюмерный отдел. Когда мы снова встретились, он был нагружен свертками, а глаза его сверкали победным блеском.
- Жанна тоже будет на нашей вечеринке, - объявил он. - Мы договорились встретиться на "Вилла д'Эсте".
Выйдя из универмага, я сказал, что это плохо, когда на вечеринке присутствуют три девушки и только двое мужчин. Алекс беззаботно ответил: "Ну так пригласи третьего мужчину! Только не забудь предупредить его о нашем "фильме". Он, кстати, может сыграть роль продюсера".
Перед тем как разойтись по нашим гостиницам, я сказал, что заеду за ним в девять часов вечера. Я принял ванну, оделся во все свежее и начал поиски третьего мужчины. Разумеется, мы не могли пригласить на вечеринку кого угодно - надо было найти кого-нибудь из своих. Однако двое самых компанейских были заняты. Третий - он бы подошел как нельзя лучше - улетел в Англию, и еще несколько заявили, что не любят свиданий "вслепую". В конце концов мне удалось уговорить Блэки (имя вымышленное), заверив его, что наша компания очень тихая, поскольку человек он был весьма сдержанный. У Блэки был феноменальный послужной список: во время войны он организовывал эвакуацию с Балкан, да и сейчас оставался первоклассным агентом. Если у него и были слабости, то, во всяком случае, не вино и не женщины.
Я пригласил Блэки на "Вилла д'Эсте" к половине десятого, когда все мы уже будем сидеть за столом и путь к отступлению окажется для него отрезанным.
В девять часов я заехал за Алексом и Соней, и мы направились в ресторан, где нас уже ждали Жанна и Тони.
Мы сели за стол. В двадцать девять минут десятого я вышел в вестибюль, где и обнаружил Блэки, который посматривал на свои часы. Я вкратце объяснил ему, что он теперь кинопродюсер. Блэки встревожился:
- Постойте-ка, Гревил, что все это означает? Что я, по-вашему, должен говорить?
- Говорите о чем-нибудь большом и красивом, - посоветовал я, ведя его к нашему столу. - Вы - кинобосс. У вас несметное состояние, и вы всем диктуете свою волю!
Никогда еще более несговорчивый продюсер не садился за столик веселой компании. Однако, несмотря на свою неопытность в кинематографических делах, Блэки был хорошим разведчиком: после второго бокала шампанского он так вошел в роль и изложил такие грандиозные планы съемок фильма о Великой французской революции, что Тони и Жанна, навострившие уши при упоминании об огромных суммах, перенесли свое внимание с Алекса на Блэки. Наши три девушки составляли замечательное трио: рыжая, блондинка и брюнетка. Тони была профессиональной компанейской девушкой, сообразительной и готовой смеяться по любому поводу. Жанна словно сошла со страниц фотокалендаря для солидных бизнесменов, а скромница Соня многому успела научиться за время, проведенное в Париже. Ужин прошел великолепно: основным блюдом был фазан по-суворовски; мы танцевали и смотрели эстрадное представление.
Алекс становился все более и более возбужденным: ему хотелось, чтобы эта вечеринка была особенной - больше, чем просто вечеринка, - чтобы шум, музыка и смех ни на минуту не утихали. Он все время произносил тосты, рассказывал анекдоты и всячески хвастался своими "ролями" в кино. Для него было большим счастьем хоть на время забыть о своем "отечестве". К счастью, Тони и Жанна, как и все остальные из присутствующих, имели самое смутное представление о югославском кинематографе.
К часу ночи мы достаточно натанцевались и решили вернуться в гостиницу. Алекс нес две большие картонные коробки: в одной было вино; содержимое другой он пока держал от нас в секрете. Когда мы зашли в наши апартаменты, Алекс достал из первой коробки шампанское, а из второй - шоколад и духи для девушек, а также огромный флакон "Же ревьен". Блэки спросил, уж не для него ли это предназначено. Алекс рассмеялся и сказал: "Нет, это для всех!" - и, прежде чем его успели остановить, вынул пробку и принялся поливать духами ковер - пока в комнате не стало пахнуть, как в гареме.
Мы выключили люстру и включили радио: еще немного выпили, потанцевали и пофлиртовали. Блэки выпил бокал шампанского, стоя на голове. Соня с Алексом темпераментно сплясали казацкий танец. Все повторяли, что вечеринка удалась на славу. Однако Алексу как будто все было мало, хотя мы и старались как могли. Девушки были веселые, Блэки продемонстрировал почти все свои блестящие способности, но к четырем часам утра нам смертельно захотелось спать. Вся наша компания вышла на улицу. Было холодно. Мы нежно пожелали друг другу спокойной ночи и разъехались на такси по своим гостиницам.
На следующее утро я повез Алекса в аэропорт Орли.
На полпути мы въехали в полосу тумана и начали опасаться, что не успеем вовремя. Но туман был и в аэропорту, так что нам пришлось ждать вылета четыре часа. Это ожидание было как самая изысканная пытка. Нас охватили сомнения. Туман казался каким-то дурным предзнаменованием для Алекса: будто предупреждение свыше о том, что ему следует остаться. В здании аэропорта было мало людей. Мы прошлись взад-вперед, выпили кофе с коньяком, поговорили о том, как славно провели время в Париже, как недолго еще ждать новой встречи и т.д. Мы отлично знали, что занимаемся самообманом, ибо впереди долгая зима и совершенно неизвестно, когда и при каких обстоятельствах мы снова сможем встретиться.
Наконец объявили посадку на самолет. Перед таможней Алекс вдруг остановился, и я подумал, что он сейчас повернет назад, предпочтя Париж и безопасность. Он опустил чемоданы и стоял, не говоря ни слова. Я с надеждой ждал...
Внезапно он повернулся ко мне, крепко пожал мне руку и, беря чемоданы, сказал: "Нет, Гревил, у меня еще есть работа!"
Я смотрел, как взлетает его самолет. Туман рассеялся еще не полностью; небо было темное и мрачное. Едва оторвавшись от земли, самолет исчез из моего поля зрения.
Освобождение
Стоя у подножия трапа, Алекс машет мне рукой. Он пришел проводить меня на аэродром с риском для своей жизни. Почему воздух в самолете такой холодный? Он наполняет мне легкие. Где Алекс? Наверное, ушел. Где я нахожусь? Это не самолет. Кругом темно, я ничего не вижу.
Я ничего не вижу, потому что у меня закрыты глаза.
Надо поднять веки: я лежу на койке во Владимирской тюрьме. Женщина-врач кладет на тележку кислородную маску и склоняется надо мной. В руку мне вонзается игла.
Значит, они не хотят, чтобы я умер! Такова моя первая мысль. Вывод очевиден: что бы они ни делали, что бы со мной ни происходило, мое положение в корне отличается от положения других заключенных. Мне приносят еду - даже дают мясные кубики. И еще несколько таблеток из тех витаминов, которые прислала Шейла. Меня держат в постели и каждый день делают уколы. Качество пищи улучшается: в моем рационе появляется мясо. Конечно, это не то, что называют мясом на Западе, но все-таки.
Я также получаю молоко и белый хлеб. Наконец, мне дают книги и английские журналы (с вырезанной фоторекламой - чтобы тюремщики не видели, как загнивают на Западе) плюс бумагу и карандаш, чтобы я мог написать домой.
Но самое главное - мне не дают умереть. Я по-прежнему все еще кожа да кости и изможден до такой степени, что, когда меня после недельного пребывания в кровати хотят вывести на прогулку, я едва не теряю сознание, встав на ноги. Но я жив - и мне дадут жить. Крошечный огонек, который еще теплится во мне, не задуют.
Словом, я более или менее доволен своим нынешним положением, как вдруг у меня появляется сокамерник: худосочный, отталкивающего вида русский юноша. Вероятно, опять подсадной. Имя у него трудное, поэтому я называю его Макс. Он не нравится мне с первого же взгляда. У него близко поставленные глаза и скулящий голос.
Мысль о том, что нам придется пользоваться одной парашей, вызывает у меня отвращение. Я жалуюсь надзирателю, но тот советует подать заявление Шевченко. Заявление я подаю, но ничего не происходит. Тогда я решаю избавиться от Макса сам. Лучший способ - затеять драку.
Впрочем, драка - это громко сказано, потому что Макс едва ли в лучшей форме, чем я. Правда, всегда можно споткнуться и разбить себе голову о стену, но, уверен: как бы они ни относились к Максу, они предпочтут сохранить мою голову в целости и сохранности, ибо в ней еще содержится немало интересного для них. И вот в одно прекрасное утро я бросаюсь на Макса с громким боевым кличем и наношу ему удар кулаком в живот. Но наша схватка еще толком не началась, как нас разнимает ворвавшийся в камеру охранник. С тех пор Макса я больше не видел.
Мои крестики говорят о том, что наступил февраль.
Моего рациона хватает только на поддержание жизни, но недостаточно, чтобы сопротивляться холоду - такому же беспредельно жестокому, как и многое другое в этой стране. После моего коллапса допросы прекратились, и я предоставлен самому себе в течение всех долгих холодных ночей и коротких холодных дней. Когда дует леденящий ветер, я рад, что нахожусь в четырех стенах. Через крохотное окно я вижу заснеженную тюремную территорию, по которой утром гонят на работу бригады заключенных: цепочки отверженных в истертых, драных одеждах. Вечером, спотыкаясь и скользя, они бредут назад.
Однажды утром меня вызывает Шевченко. Рядом с ним почтительно стоит переводчик. По своему обыкновению развалившись в кресле, толстый, небритый, грязный и злобный, Шевченко многообещающе говорит: "А-а, вы пока еще живы! Думаю, теперь вы можете себе представить, что с вами случится, если вы не скажете нам правду, а будете по-прежнему глупо лгать. Мы решили показать вам, чем Владимирская тюрьма может стать для тех, кто упрямится. Надеюсь, что вы образумились - время еще есть!" Он смотрит на меня тяжелым взглядом. Глаза его налиты кровью.
Итак, прощайте книги, бумага и карандаш. Больше никаких сигарет и мяса в супе. Из моего рациона исчезает молоко, а белый хлеб заменяется на грубого помола черный. Прогулки только два раза в неделю, бриться запрещено. Снова применяется тактика кнута. Но мне все равно: разочарование для меня - уже давно забытая эмоция.
Когда в камеру мне приносят посылку из дому - шоколад, питательную белковую пасту, сигареты, быстрорастворимый кофе - и просят расписаться в получении, а потом сразу же уносят все назад, я не испытываю никаких чувств, поскольку ничего другого и не ожидаю. Каждые несколько дней меня вызывает Шевченко: он кричит и угрожает, а я повторяю, что во всем уже давно признался и добавить мне нечего, и при этом напоминаю себе, что они меня не убьют - во всяком случае, умышленно. Но иногда я просыпаюсь ночью, охваченный страхом, что они могут плохо рассчитать необходимый мне минимум пищи и тогда маленький, трепещущий огонек моей жизни просто тихо погаснет.
Мы в Англии не знаем, что такое настоящая зима, - здесь, во Владимире, я это понял. Глядя в окно на замерзших, с трудом передвигающих ноги узников, обреченных на смерть если не этой зимой, то следующей или той, что наступит после нее, - просто потому что они слишком холодные, чтобы жить, - я понимаю, почему древние боготворили солнце, согревающее тело, и землю, которая дает пищу этому телу; понимаю, почему самые разные религии празднуют наступление весны, когда в землю бросают семена, и приход осени, когда собирают урожай; понимаю, почему Рождество отмечают не в самый короткий день года, а сразу после него. - потому что прежний год умер и начинается новая жизнь.
Советские заключенные редко выходят из Владимирской тюрьмы живыми. Если их срок подходит к концу, им дают новый. Их почти гарантированное будущее - яма в земле. Зимой стены и дно ямы покрыты коркой льда, летом в ней грязь - но какая разница? Почему же они все-таки плетутся на прогулку в своих загонах, рассказывают друг другу невеселые анекдоты и рискуют быть до полусмерти избитыми из-за какой-нибудь сигареты? Почему они предпочитают гнить заживо в своих камерах?
Им не на что надеяться, но они все-таки надеются. На что? Почему они не предпочитают быструю смерть? Никакого ответа, никакого объяснения этому нет. Сила жизни слепа - она не понимает, что такое безнадежность.
Наступает март. Я очень ослаб и вновь близок к гому состоянию апатии и головокружения, которое предшествовало моему коллапсу. Шевченко перемежает нравоучения с криками, и, хотя я отказываюсь стоять по стойке "смирно", просто стоять все-таки приходится. Если я не падаю прямо во время допроса, то только потому, что на ногах меня держит презрение к Шевченко.
Уже почти полтора года я в тюрьме. Когда я вычитаю этот период из моего пятилетнего срока, остаток меня ужасает. Бесполезно строить планы на все оставшиеся три года и восемь месяцев: единственный разумный подход - жить изо дня в день. Если со мной случится еще один коллапс, они наверняка снова меня вытащат. Тогда я опять проведу неделю в кровати и мне будут давать мясные кубики и белковую пасту. Они не дадут мне умереть, не осмелятся! Я выкарабкаюсь - если только они не ошибутся в своих расчетах. Но каковы мои шансы? Охранник смотрит на меня как-то по-особенному: так смотрят на уродцев в балагане. Живой труп! Ходячий скелет! Давай, давай, тащись! Однако насчет охранника я ошибся.
Однажды утром моя дверь сотрясается от ударов, и в окошке, через которое подают пищу, появляется его сердитое лицо. Он орет на меня, словно я совершил тягчайший проступок. Я не понимаю, что он выкрикивает, но по движению его головы догадываюсь, что рядом с ним находится кто-то из его собратьев. Пока я стараюсь понять, чем все это вызвано, охранник подмигивает мне и быстро просовывает через окошко левую руку, в которой держит бутерброд с колбасой. И так теперь повелось почти каждый день: он кричит на меня, чтобы не вызвать подозрения у своих товарищей, и протягивает что-нибудь съестное - кусочек мяса или шоколад... Я киваю и улыбаюсь, но он в ответ не улыбается - он просто дает мне еду, мой загадочный спаситель.
Сам по себе поступок поддерживает меня еще больше, чем пища. Во Владимирской тюрьме я почти забыл, что такое признательность, и это чувство придает мне силы. Пока я совершаю свои "восьмерки" в загоне для прогулок и мой желудок благодарно переваривает шоколад, я с теплотой думаю об охраннике с хмурым славянским лицом и доброй левой рукой. Мясо и шоколад дают мне силы с радостью заниматься физическими упражнениями и не бояться могучих порывов русского ветра, который дует над Владимиром с Рождества. Это совсем не то что английский ветер, выворачивающий наизнанку зонтики, срывающий с крыши одну- Две черепицы или обрушивающий волны на побережье в Брайтоне. Ветер, дующий над просторной равниной, где расположен Владимир, кажется, зарождается где-то очень далеко; он стремительнее и свирепее, чем ветер, который бывает в Англии.
В середине марта ветер становится не таким жестоким и уже меньше завывает по ночам. Мороз ослабевает. Однако, едва лишь я успеваю осознать, что зима кончилась, как меня снова везут в Москву, на Лубянку. Как и прежде, со мной едет весь мой багаж, но на этот раз мне выдают мой собственный костюм и везут не в вагоне, а в зашторенной машине. Рядом тюремный надзиратель и два конвоира. Очень давно я уже проделал такое же путешествие, но только в сторону Владимира. Как и в тот раз, я смотрю в ветровое стекло: передо мной обширная, покрытая грязью равнина. Однако сейчас я так сильно ослаблен, что путешествие кажется бесконечным. По прибытии на Лубянку мне дают немного мяса и молока. Почему вдруг такое улучшение? Впрочем, бесполезно задаваться подобными вопросами, все равно не угадать.
Два дня мне выдают дополнительное питание и витамины в таблетках, а на третий сообщают, что в Москве находится моя жена. На свидание с ней меня везут в здание Верховного суда под присмотром надзирателя с Лубянки.
Мы входим в комнату, где я вижу Шейлу и рядом с ней - Борового, моего адвоката. На лице Шейлы мелькает выражение ужаса. Потом, много времени спустя, она признается, что с трудом узнала меня в этом изможденном, больном существе. Но теперь она быстро берет себя в руки и целует меня. Я замечаю, что Боровой тоже поражен моим видом, и говорю ему: "Посмотрите же на меня хорошенько, господин Боровой: вы довольны собой?"
Время нашего свидания ограничено. Мы не упоминаем о тюрьме. Разговор идет об Эндрю, о друзьях, о доме... Шейла все время смотрит на меня так, словно хочет взглядом передать мне часть своих сил. В ходе нашей беседы она вставляет: "Я не могу сказать определенно, но, по-моему, появились кое-какие надежды: возможно, скоро будут хорошие новости". Я не придаю особого значения этим словам. Она, разумеется, пытается подбодрить меня, потому что я ужасно выгляжу, - это читается в ее глазах.
На следующее утро меня ведут на допрос. В кабинете находятся незнакомый мне русский генерал, два переводчика и следователи, представляющие все страны-сателлиты, кроме Польши. Допросы продолжаются неделю. С кем я встречался? Кто эти люди на фотографии? С кем я виделся в такой-то гостинице?
Не знаю. Нет, это не соответствует действительности.
Нет, нет, я никогда не видел этого человека.
К концу недели генерал сильно повышает голос и начинает угрожать. Он требует от меня подписать бумагу о том, что я был английским разведчиком, но теперь готов сотрудничать с Советами. Если я не подпишу, предупреждают меня, то -Московское радио передаст в эфир вот эту магнитофонную запись. Мне дают ее послушать: это фальшивка, смонтированная из кассеты, на которую была записана моя давнишняя беседа с "уликовым, сделавшим мне свои коварные предложения. Мои слова вырезали и переставили таким образом, чтобы создалось впечатление, будто я на все согласился. Теперь, говорят мне, весь мир узнает, что я предал не только Пеньковского, но и английский народ, будучи двойным агентом Советов.
Я не подписываю и скоро опять оказываюсь в своей камере во Владимирской тюрьме, в своей арестантской одежде и во власти Шевченко.
В течение нескольких дней он повторяет свои старые угрозы и издевательства. В общем, надо опять готовиться переносить все проявления его скотской натуры. Тем временем в моей камере устанавливают вторую койку, и я получаю нового сокамерника.
Он лучше своих предшественников. Хотя он русский, я называю его Чарлз. У него глубокий, хрипловатый голос.
Он довольно прилично говорит по-английски, от него не пахнет потом, а по сравнению с омерзительным Максом он почти джентльмен. У него усталое выражение лица человека, искушенного в житейских делах, и, хотя я не собираюсь довериться ему настолько, чтобы сообщить какиенибудь интересующие моих следователей сведения, я отнюдь не возражаю ни против партии в шашки, ни против некоторого улучшения моего рациона. Нам выдают несколько книг и журналов. Я выслушиваю грустную повесть о том, как Чарлз был пойман на левом бизнесе.
Кажется, он был директором гастронома на улице Горького. Одним из основных товаров в его магазине были лимоны, которые доставлялись из Грузии по железной дороге. Поняв, что на свою государственную зарплату он никогда не сможет жить хорошо, Чарлз разработал простой и эффективный план: заказать шесть вагонов с лимонами, а в документах отметить только пять. За шестой вагон, разумеется, тоже надо было заплатить, но зато вся прибыль, которую самым несправедливым образом полагалось делить с государством, достанется ему.
Поначалу все шло хорошо, и Чарльз уже предавался мечтам о радужном будущем. Но однажды на железной дороге произошла авария, и вагоны где-то застряли. Несколько недель дорогостоящие лимоны были вне пределов его досягаемости. Когда наконец власти обнаружили вагоны и вскрыли их, оказалось, что все лимоны сгнили.
Следствие изучило документы, установило истину, и Чарлз получил пятнадцать лет.
Мы прожили с ним больше месяца, ни разу не поссорившись и пробежав вместе не одну милю "восьмерок" в загоне для прогулок. За этот период меня реже вызывали на допросы к Шевченко. Чарлз сделал несколько вялых попыток расколоть меня, но довольно быстро прекратил это. Наверное, он заверял их, что ему нужно время для моей обработки. Думаю, ему просто нравилось наше странное и грустное товарищество.
Вскоре Чарлза переводят в другую камеру как не справившегося со своей задачей. Спустя несколько дней мне снова приказано собрать вещи и одеться в гражданский костюм. Вероятно, предстоит очередное путешествие на Лубянку. Напоследок я решаю сыграть маленькую шутку, потому что в это утро Шевченко был особенно агрессивен. Перед отъездом мне разрешают принять душ. Раздевшись, я должен положить на стопку тюремной одежды свою. Но день выдался очень холодный, поэтому, когда охранник поворачивается ко мне спиной, я снова натягиваю на себя арестантскую униформу, а сверху надеваю гражданскую рубашку и костюм. Мне даже удается засунуть в чемодан тюремные ложку с кружкой. Эти преступления неизбежно будут раскрыты, и если я вновь вернусь во Владимир, то буду наказан. Ну и пусть. Этот охранник - такой же сукин сын, как и Шевченко. Мой ослабевший рассудок упрямо хочет сыграть с ними шутку и нисколько не заботится о последствиях.
Меня сажают в машину и везут по скверной дороге на Лубянку, где я провожу три дня в ожидании очередной серии допросов. Но вместо допросов меня доставляют на аэродром и, прежде чем я успеваю сообразить, что происходит, мы уже летим в безоблачном небе. Никто со мной не разговаривает. Естественно, меня интересует, куда мы летим. Сначала в голову мне приходит мысль, что меня переправляют для дальнейших допросов в одну из стран-сателлитов, Чехословакию или Венгрию. Но потом, поскольку заняться все равно больше нечем, я начинаю делать в уме некоторые расчеты. Конечно, я не штурман, да и часов у меня нет, но примерно определить время можно. Я вижу, что солнце находится слева по курсу: значит, мы летим в западном направлении, и Балканы исключаются - они расположены значительно южнее. Остается только один пункт назначения... и тут у меня возникает шальная мысль... На этом я прекращаю свои расчеты, боясь тех надежд, которые они порождают. Однако когда мы приземляемся, я вижу надпись на немецком языке.
Следовательно, я был прав: мы в Восточной Германии.
Меня привозят на машине в расположение советской воинской части, где я встречаюсь с советским консулом, который хорошо говорит по-английски. От него я узнаю, что посланные мне женой деньги - около тридцати фунтов теперь будут мне вручены, но не наличными. Меня мало интересуют эти деньги, однако для проформы я все-таки протестую. Консул вежливо, но твердо стоит на своем: опять спрашивает, что я предпочитаю получить на эту сумму. Я соглашаюсь на икру [Мне дали три дюжины банок. Как я обнаружил впоследствии, икра в них была заплесневевшей. (Прим. авт.)].
Ночь я провожу в реквизированном доме, под усиленной охраной. Меня будят еще до рассвета, кормят хорошим завтраком и сажают в машину, между двумя дюжими охранниками. Мы едем куда-то за город. Машина останавливается возле здания, похожего на ангар. Больше часа мы сидим в полной тишине, потом к машине подходит консул и обращается ко мне: "Вы сейчас завернете за угол. Если вы скажете хоть слово или попытаетесь бежать, то будете застрелены!"
Мы объезжаем ангар. Впереди - граница. Когда я выхожу из машины, охранник крепко держит меня за руку.
Повсюду много солдат с автоматами, биноклями и сторожевыми собаками. На треножнике установлена мощная подзорная труба.
За воротами лежит узкая полоса ничейной земли. С другой стороны границы подъезжает какая-то машина.
Два человека с обеих сторон торжественно идут навстречу друг другу, обмениваются несколькими словами и проходят дальше для опознания. Тот, кто подходит ко мне, одет в белый плащ. Я узнаю его! И Алекс тоже его узнал бы! Этот человек с Запада опознает меня. Его коллега с Востока совершает аналогичную процедуру по другую сторону границы.
Наконец после длительных обменов жестами, которые происходят в полном молчании, меня выводят на середину нейтральной полосы, где я встречаюсь с человеком, арестованным на Западе. Я знаю его: это русский шпион, действовавший под именем Лонсдейла. Он выглядит здоровым и упитанным. Волосы у него длинноваты - но ведь он давно не был в Советском Союзе...
Ему устраивают радушный прием.
Радушно встречают и меня: я - гость командира ааиабазы британских ВВС. Его жена наливает мне горячую ванну и угощает чудесным завтраком. А потом появляются пятеро моих старых знакомых, среди которых - Джеймс собственной персоной! Он приветствует меня с истинно британским энтузиазмом: "Гревил, вы чертовски скверно выглядите!"
Мне трудно поверить, что я действительно на Западе, в безопасности, и рядом со мной - Джеймс и его друзья.
Мне по-прежнему трудно поверить в это, пока я в качестве единственного пассажира лечу в Англию. Уверенность приходит постепенно. На сердце у меня тяжело, оттого что спастись удалось только мне одному. Алекс остался там и я знаю: даже если он еще жив, ему никогда не вырваться оттуда.
Мне вспоминается осень 1962 года, когда я доставил свою "Выставку на колесах" в Будапешт в надежде организовать побег Алекса на Запад. Только потом, на суде, я узнал, что эта попытка с самого начала была бесполезной: его арестовали за одиннадцать дней до моего приезда в Будапешт. Но тогда я был в неведении и не мог поступить иначе.
В конце сентября 1962 года "Выставка на колесах" была готова к своему первому путешествию. В Ленинград мы уже опоздали, но в Бухаресте как раз проходила Промышленная ярмарка, так что повод отправиться на Балканы у нас был. Я также планировал заехать в Будапешт и попробовать организовать там свою частную выставку: важно было не зависеть от официальных выставок и действовать самостоятельно - только так я мог попасть в Советский Союз, чтобы спасти Алекса.
Мне следовало заехать в Вену для получения инструкций - на тот случай, если обстановка вдруг изменится или поступит какая-то новая информация об Алексе. Однако никаких новостей не было, и мы поехали в Будапешт, где нас встретил мой менеджер, который затем отправился с автопоездом в Бухарест. Я же остался в Будапеште, чтобы уладить все формальности для проведения выставки.
Мне часто доводилось бывать в Венгрии, и я всегда хорошо проводил там время. Но на этот раз мне было не до веселья.
Как только автопоезд выехал из Будапешта, я. начал ходить по инстанциям, чтобы договориться о выставке.
Город сильно изменился: это был уже не тот тихий, старомодный Будапешт, который я помнил по былым временам. Всюду чувствовалась какая-то гнетущая напряженность. Первая же моя встреча очень меня насторожила.
Едва я зарегистрировался в гостинице "Дуна", как главный администратор бросился знакомить меня со смуглым, курчавым молодым человеком, к которому я сразу же проникся антипатией.
- Это господин Амбрус - студент и прекрасный переводчик. Он может оказать вам большую помощь!
- Я видел вашу "Выставку на колесах", - сказал Амбрус. - Это превосходно Надеюсь, из Бухареста она приедет сюда.
Интересно, откуда Амбрус узнал о том, что выставка находится в Бухаресте? Ведь я сообщил об этом только венгерскому министру торговли в официальном письме...
Однако беспокоил меня не только Амбрус. Несколько раз. выезжая из Будапешта, я замечал за собой слежку.
От меня отставали только тогда, когда я поворачивал назад, в город. Было похоже, что они боятся, как бы я не улизнул. И еще: когда я на сутки отправился отдохнуть на озеро Балатон, портье сказал мне, что забронированный мной номер уже сдан, и посоветовал обратиться в другую гостиницу. Мне не понравилось, что венгры сами выбрали для меня гостиницу. Что могло меня там ждать? Я договорился о ночлеге в другом месте и на следующий день вернулся в Будапешт.
Закончив свои дела, я решил съездить в Вену и там спокойно все обдумать. От Алекса по-прежнему не было никаких вестей. И не находилось никаких поводов для моей поездки в Советский Союз. Конечно, я мог бы и не возвращаться в Будапешт, а "заболеть" в Вене и поручить проведение выставки моему менеджеру. Это был не лучший выход из положения, но меня подталкивало к нему с каждым днем крепнувшее предчувствие серьезной опасности.
Прибыв в Вену и поставив машину в гараж, я позвонил в Лондон, спросил о "нашем далеком друге" и услышал в ответ, что он по-прежнему присылает отчеты. Успокоившись относительно Алекса, я на условном языке сообщил о своих подозрениях насчет происходящего в Будапеште.
Но меня попросили действовать, как было запланировано, и я вылетел в Бухарест к открытию ярмарки. "Выставка на колесах" имела большой успех, отодвинутый, впрочем, на второй план известиями о столкновении между Кеннеди и Хрущевым и последующими событиями в Атлантике, когда советскому кораблю преградили путь на Кубу и он вынужден был взять обратный курс. Это было на устах у всех: царило всеобщее ликование по поводу того, что угроза войны миновала. Я спрашивал себя, понимает ли Алекс, какой вклад в дело сохранения мира внес его последний пакет с документами чрезвычайной важности, укрепившими позицию Кеннеди на его переговорах с Хрущевым.
За несколько дней до окончания ярмарки я вылетел в Вену, чтобы забрать свою машину.
В тот вечер случилось нечто из ряда вон выходящее.
Портье вручил мне конверт, на котором печатными буквами была нацарапана моя фамилия. Внутри находился листок дешевой бумаги со следующим, написанным также печатными буквами текстом: "ПОЖАЛУЙСТА, ПРИХОДИТЬ К ОПЕРЕ В ДЕСЯТЬ. ПОЖАЛУЙСТА". Подписи не было.
Сначала я подумал, что это ловушка: за мной послали агентов из Будапешта. Однако сработано все было слишком грубо, поэтому мысль о ловушке я сразу отбросил.
Если бы они и вправду хотели меня похитить, то действовали профессиональнее: фальшивое - и грамотно составленное - приглашение в посольство, ждущая у гостиницы машина... Да и в чем конкретно они могли меня подозревать, за исключением разве что моего внезапного отъезда из Будапешта, который вряд ли являлся достаточным основанием для ареста - тем более что я обещал вернуться? Итак, без пяти минут десять я подошел к площади перед зданием Оперы. Двери театра были открыты, фойе ярко освещено. Наверное, был антракт: на ступеньках лестницы стояли зрители, вышедшие подышать свежим воздухом. Это меня устраивало: вряд ли можно было организовать похищение в таких условиях.
Я медленно подошел к входу, готовый в любой момент обратиться в бегство. Никто меня не окликнул. Я встал спиной к стене, рядом с любителями оперы, и закурил. Прошла минута... другая... Я уже собирался уходить, когда услышал свое имя, произнесенное прерывистым женским голосом. Сначала я не узнал ее - но потом все-таки вспомнил: Соня!
Я спросил, что она делает в Вене. Она ответила, что проводит здесь отпуск. Вид у нее был до смерти напуганный. Разумеется, я ей не поверил.
- Как вы узнали, что я в Вене - и именно в этой гостинице? - спросил я.
- Я вас видеть на улице - вы шли в гостиница.
Весьма неправдоподобно.
- Так что же вы хотите. Соня?
В глазах у нее сквозило отчаяние. Она спросила, не знаю ли я, где Алекс.
- Сначала расскажите, как вы оказались в Вене. Вы ведь здесь не в отпуске, правда?
Однако Соня настаивала на своей версии. Она заламывала руки и все время оглядывалась. Вдруг я понял: ее послали, потому что она знала меня и могла показать советским агентам, которые наверняка находились где-то поблизости, чтобы меня идентифицировать. Получив же приказ встретиться со мной. Соня решила воспользоваться случаем и расспросить меня об Алексе.
Несмотря на это, я не видел никакой нужды быть с ней жестоким и сказал, что давно не имею вестей от Алекса.
Услышав такой ответ, Соня едва не разрыдалась. Она не произнесла слова "любовь", но все было ясно и без того.
Они встречались в Париже, затем переписывались, но вот уже длительное время ее письма оставались без ответа.
Помнится, во время моего последнего визита в Москву Алекс заметил: "Соня стала относиться к нашей связи слишком серьезно". Видя, в каком она горе, я обещал напомнить о ней Алексу, как только его увижу. Она слегка улыбнулась, кивнула и ушла так же внезапно, как и появилась.
Я сразу же позвонил в Лондон, но был вечер пятницы, и дежурного на телефоне не оказалось. Тогда я позвонил своей жене и попросил ее вылететь в Вену утренним рейсом. Поскольку связника у меня не было, я подумал, что в случае необходимости можно передать информацию в Лондон через нее.
На следующий день, когда мы с ней мирно сидели на освещенной осенним солнцем террасе гостиницы, мне вдруг захотелось собрать вещи и улететь с ней домой, в Англию. Я никогда не говорил ей о своей работе - и никогда не был так близок к тому, чтобы обо всем рассказать. Я мог бы попросить ее взять с собой в Лондон одно письмо. Она никогда бы не узнала его содержания, да и адрес на конверте ничего бы ей не сказал. Но она была сильно простужена и сказала, что Эндрю тоже нездоров, и я решил не взваливать на нее чужую ношу. Впрочем, даже если бы она и опустила письмо в почтовый ящик в Лондоне, мне все равно пришлось бы ждать ответа в Вене, где за мной уже следили русские агенты. Я с горечью вспомнил, как Алекс спрашивал меня в Париже, остаться ему или нет, а я тогда ответил, что решать ему самому.
Теперь была моя очередь принимать решение - рассчитывать ни на кого не приходилось. Ничто не вынуждало меня возвращаться в Будапешт, не поступило никаких приказов - я должен был действовать так как считал правильным.
Это воскресенье не стало для меня днем мира и отдыха: я был настолько взвинчен, что совсем потерял аппетит и старался только сохранять внешнее спокойствие и веселость в присутствии Шейлы, которая пересекла полЕвропы, чтобы повидаться со мной. Пока мы гуляли с ней по Кернтнерштрассе, мне казалось, что мысли буквально стучат в моей голове - я даже был удивлен, что она их не слышит.
В понедельник Шейла улетела в Англию. Пора было принимать решение. Я не хотел ехать в Будапешт - инстинкт подсказывал мне, что следует остаться, но неумолимая логика диктовала другое: если я не появлюсь на своей первой частной выставке, это сильно повредит моей коммерческой репутации, только благодаря которой я и могу попасть в Советский Союз, чтобы выручить Алекса.
Подъезжая к границе, я много раз готов был повернуть назад, но, переехав ее, оставил все колебания позади и быстро покатил в Будапешт. Именно в этот день, когда я мчался по залитой солнечным светом дороге, они и арестовали Алекса.
Первым, кого я увидел в гостинице "Дуна", был Амбрус. Он встретил меня очень тепло и, прежде чем я успел поставить на пол чемоданы, предложил поехать в гости к своим дедушке и бабушке, которые жили на одном из тихих и живописных дунайских островов. "Они будут рады с вами познакомиться", заверил Амбрус.
Мне не улыбалась мысль о посещениях тихих островов: я сказал, что все будет зависеть от графика моих деловых встреч. Однако Амбрус знал, что на следующий день никаких встреч у меня не предвиделось, и предложил поехать в десять утра. Я согласился: "Очень хорошо - значит, в десять". Рано утром я позвонил знакомому бизнесмену - ив десять часов мог в полном соответствии с действительностью сказать Амбрусу, что у меня появились дела и поездку придется отложить.
В два часа дня я вернулся в гостиницу и, снова наткнувшись на Амбруса, пригласил его пообедать со мной.
- Есть одно очень хорошее место, где можно пообедать: у паромной станции, - предложил он. - А потом мы поедем к моим дедушке с бабушкой.
- Отлично, так и сделаем, - ответил я. - Правда, не знаю, будет ли у меня время поехать в гости к вашим дедушке и бабушке. Мы решим это после обеда.
Я посадил его в свою машину. В безлюдном месте за городом он показал мне на узкую, спускающуюся к реке дорогу, сквозь деревья был виден какой-то старый дом - и никакого парома. Я затормозил, сказав, что на этих ухабах можно повредить машину. Амбрус вышел и принялся кричать что-то по-венгерски. На мой вопрос, к кому обращены эти крики, ответил, что зовет паромщика. Вскоре из-за деревьев появился какой-то старик. Между ним и Амбрусом завязалась беседа, а я тем временем развер нул машину в сторону главной дороги. Когда Амбрус подошел ко мне, я заявил, что мы потеряли слишком много времени и лучше пообедать в городе.
И вот наступает пятница второго ноября. Весь день я с моими водителями привожу в порядок автопоезд, который стоит в парке Варошлигет. Мы планируем открыть выставку в пять часов и начать ее с приема, который будет происходить в павильоне, неподалеку от стоящего среди деревьев автопоезда. Угощение должен организовать главный администратор гостиницы "Дуна" - я же завершаю последние приготовления в автопоезде, стремясь добиться, чтобы все там было безупречно.
Прием удается на славу. Длинные столы уставлены аппетитными закусками, спиртное течет рекой. Присутствует много представителей венгерских предприятий.
Венгры - большие любители выпить. Я вожу их к автопоезду группами по два-три человека, а затем мы возвращаемся к столу. Произносится множество тостов и комплиментов. Время еще раннее - около семи часов, - как вдруг, словно по команде, венгры начинают расходиться, и вскоре у заставленных бутылками столов остаемся только мы с Амбрусом.
Когда мы спускаемся по ступенькам павильона, небо уже темнеет. Царит полная тишина. Ощущение опасности, которое я испытывал с того момента, как впервые увидел Амбруса, резко обостряется.
Менее чем в ста ярдах от себя я вижу стоящий среди деревьев автопоезд и знаю, что не доберусь до него.
Но все это уже в прошлом. А сейчас мой самолет идет на посадку в Нортхолте.
Кругом множество дружеских лиц, однако самое главное еще впереди. И наконец, на исходе этого удивительного дня, оно наступает - самое-самое главное.
Я дома.