Лукаш любил выходить за стены и прогуливаться пригородами, которые все время увеличивались и раздувались, выстреливая шпилями церквей, укрепленных монастырей, разрастались садами и вспаханными полями. Город был окружен не только двойным рядом стен, но еще и широким рвом, а за рвом с восточной стороны тянулся от одних до вторых ворот земляной вал, высотой равный городским стенам, вырастая благодаря мусору и строительному лому. За валом шел широкий ров, через который были перекинуты подвижные мостки. А там, дальше, где текла Полтва, направляясь к Бугу, а затем к Балтийскому морю, среди пойм и запруд грудились мельницы и наспех сколоченные деревянные домики, в которых никто не планировал жить дольше, чем год-два, потому что очередной вражеский вихрь сметал все с лица земли, домики вместе с овинами и хлевами, из которых заранее забрали весь скот, вспыхивали факелами, бросали растопыренные пальцы пламени в небо, словно угрожали кому-то за эту напасть, и исчезали, рассыпавшись черными руинами. Оставались только деревья с там и сям обожженными ветвями да каменные печи. Но когда волна захватчиков откатывала, погорельцы снова все восстанавливали и заселяли эти места, потому что сердце их оставалось невредимым, сердце их, как и раньше, билось в городе, и там они проводили даже больше времени, чем в предместье, торгуя или занимаясь ремесленничеством.
На этих сельских просторах аптекарь чувствовал себя вполне уютно, пока находился на некотором расстоянии от лачуг, где вся живность жила вместе с людьми, а зимой ютилась у печи; со временем между людьми и животными образовалась какая-то очень теплая и тесная связь, животные считали, что должны оберегать не только свою территорию, но и прилегающие, и достаточно было сделать необдуманно хоть шаг не в ту сторону, как издали уже неслась целая стая разъяренных рычащих шавок, а то и нервный бык срывался с места, наклонив угрожающе голову, вдруг оживали ленивые свиньи и торопились тыкаться своими грязными рылами в незваного гостя, а гуси шипели, цинично прищурив глаза. Но животные и птицы все же не были столь опасными, как люди, так как там, в тех домиках, жили не только ремесленники и крестьяне, но и разная голытьба, выброшенная на обочину жизни, чей быт и потребности были сведены к минимуму, ничем не отличаясь от потребностей какой-нибудь букашки. Пьяницы и дезертиры, фальшивые и настоящие калеки и нищие, престарелые шлюхи и проститутки, прозванные човганками, воры и беглые преступники – все они находили здесь пристанище и кусок хлеба. Неудивительно, что именно здесь можно было пополнить любую разбойничью шайку или нанять отряд для нападения на чье-нибудь поместье. Время от времени городские цепаки устраивали облавы и редко оставались без улова.
Лукаш прогуливался полями, где играли дети и пленяли запахи трав и цветов. На опушке леса несколько мужчин тащили срубленные деревья в сторону, а пни обматывали веревками и корчевали с помощью упряжки волов. Чуть дальше горела целая гора срубленных сырых веток и сильно дымила, но и запах дыма был куда приятнее, чем запах города, хотелось заполниться им и еще долго не расставаться, потому что запах города состоял из запахов стен, запаха земли и всего живого, что по этой земле ходило или прыгало.
Запахи Львова не отличались от запахов других городов, тысячи гнилостных испарений витали в воздухе, поднимаясь от скотобоен, кожевен и красилень, от множества печей, в которых сгорали дрова, солома и торф, переплетались они с запахами серы и смолы, со сгнившими овощами в подвалах Рынка, делая воздух тяжелым и даже видимым. Земля – и добрая, и злая, – земля кормила и земля убивала, изо всех ее щелей сочился поганый пар, сеющий болезни и эпидемии, потому что земля впитывала в себя продукты ферментации и гниения, становилась складом нечистот, а потому время от времени должна была выбросить из себя чумной воздух. Земля сеяла страх, в глубинах ее, пропитанных и рыхлых, а иногда еще и превращенных в вязкую жижу из-за накопленных отходов и сгнивших трупов, там, в глубинах земли, происходили невидимые процессы, что-то постоянно клокотало, пенилось, готовилось и испарялось, становясь источником вони, которая плохо влияла на живые организмы, нарушала жизненное равновесие. Эти темно-желтые, противно-зеленые и ядовито-красные ручейки, вытекающие из-под свалок мусора, могли отравить колодцы и огороды, сады и людей в домах предместья. Но и стены города, которые надежно оберегали от врагов, не оберегали от нечистот, так как ручьи, подплыв под стены, просачивались в них и жили там, становясь вместилищем гнили прошлых поколений. Стены впитывали запахи, втягивали в себя всю подземную вонь, всю гниль тел, когда-то их строивших, всех тех, кто проходил сквозь ворота и был похоронен за стенами. Стены будто консервировали запахи и прикосновения, дыхание и взгляды, они хранили и передавали дальше распад тканей, их ядовитые испарения.
Дома во Львове жались тесно друг к другу, улочки были узенькие, и царило в них удушье, ветер их не продувал, способствуя распространению чумы, а так как окна, которые выходили в эти узкие улочки, никогда не видели солнца, поскольку стены отбрасывали тень одна на другую, то в их комнатах всегда царили сумерки и прохлада даже в самую сильную жару. Во время войн и других ненастий, когда в город наплывали беженцы и войска, нечистоты и навоз оккупировали все, и не было ни у кого сил убрать все это вплоть до окончания разрухи. Но наконец справились и с этим, собирая по полгроша с каждой фуры и так оплачивая вывоз навоза. Хотя и навоз иногда превращался в землю обетованную, потому что во время чумы некоторые умники закапывались в него по уши, веря в его целебную силу, в его защиту, и там и умирали, пока бродячие псы не чуяли их и не вытаскивали.
Практически рядом с Ратушей мясник каждое утро резал и смолил свиней, в мясных будках терпкие тошнотворные запахи переплетались между собой. Вдоль улиц текли темные вонючие потоки, когда мясник выплескивал на улицу кровь вместе с потрохами, которые уже караулили собаки и свиньи, все эти потоки стекались в несколько выгребных ям в разных концах города. В тесных двориках мясников запахи навоза, свежих испражнений, органических остатков объединялись с вонью газов, вырывающихся из внутренностей. А та кровь, что лилась под открытым небом, стекала свободно по улицам, покрывала мостовую коричневым слоем и разлагалась в щелях. Щемящий запах вытапливаемого жира добавлял последний штрих в эту смесь отвратительных испарений. На задворках люди мочились в кустах или под стенами, никто никого особо не стеснялся, а тем временем моча уничтожала стены львовских домов, подтачивала их, как неизлечимая болезнь, запахи нечистот преследовали в садах, в брамах, в узких улочках между домами, вызывая тошноту. А чуть дальше поток, когда-то впадающий в Полтву, превратился в гнилой труп, в нем замерла зеленая застоявшаяся вода, в которой разлагались дохлые коты. Идя по улице, надо было все время следить, чтобы не вступить в свиное, собачье или лошадиное дерьмо, притом последнее было не таким уж противным, так как было суше и не так мазалось, а от его кисловатого запаха тошнило гораздо меньше.
Угрозой всегда была застоявшаяся вода. Движение очищает, бездействие убивает. Полтва, находясь все время в движении, разгоняла, крошила, разводила органические остатки, зато грязь все это консервировала. Город был вымощен брусчаткой, но на некотором расстоянии от его стен, куда сбрасывали нечистоты, царили и жижа и гниль с мертвой зеленой поверхностью, похожая своей невозмутимостью на гигантское желе, которое давно испортилось и сгнило в своем потаенном нутре, и когда аптекарь тронул палкой, оно только вздрогнуло яростно, заворчало и выплеснуло сизое облачко вони. Во время дождей телеги на подъездах во Львов увязали, и приходилось их вытаскивать волами. Живописные луга осенью превращались в болота, в которых зарождалась и изобиловала своя жизнь. В вонючем шламе смешивались между собой блуждающие растительные остатки, гнилые органические отходы и останки всех нечистых существ, рожденные разложением тел. Происходил безустанный обмен паром между грунтом, вонючим торфом, который его покрывал, и водной массой, целые циклы жизни этого ада проходили тайно и невидимо, о них никто не подозревал, но их пульсацию выдавала вонь. Зимой все это покрывалось белой коркой и замирало, но не надолго, так как при любой малейшей оттепели оно оживало, чтобы весной выстрелить в воздух мириадами мерцающей мошкары. Затем вступало в свои права солнце, оно выпивало жижу, всю влагу до конца, личинки и разная мелкая сволочь погибали, и снова наступал роскошный пир трав, расцвеченный характерными для топей баранцами, огоньками и колокольчиками, выступающими над зарослями хвоща.
Лукаш взялся убедить магистрат прокопать канавы вдоль болот, чтобы они впитывали в себя влагу, и вывести их каналами к потокам.
Но все же Львову было чем гордиться, потому что мало в каком городе Европы был такой водопровод. Расположенный в окруженной лесами котловине, Львов был переполнен влагой, ее усиливало множество ручьев. Эти ручьи направили в трубы, а трубы, за которыми следили трубомастера, напаивали фонтаны, а также колодцы во дворах и на площадях. За работой трубомастеров и за регулярным течением хорошей воды во все дворы присматривало специальное учреждение curatores aquarum. Так что воду можно было пить в любом уголке Львова, не обязательно подливая к ней вино, как делали чуть ли не по всей Европе, зная, что кислое вино убивает в воде заразу.
Из города донесся звон колоколов, их музыка перекрывала любую другую, потоки звуков разливались вокруг, врываясь в шелест буков и плеск реки, осветляя пространство и делая острее все краски и запахи. Лукаш стоял, как зачарованный, вслушиваясь в дух колоколов, который заставляет остановиться и сосредоточиться, потому что ничто не передает так атмосферу триумфа, как это бесконечное повторение гармоничных звуков, особенно когда колокола звучат словно на пределе сил, и это уже не колокол, а измученный стон. Колокола звали его назад, и он послушно пустился по направлению к Краковским воротам. Проходя мимо реки, увидел, как на берегу, на лужайке, обедали нищие, деля свой нехитрый скарб, который удалось им выцыганить по церквям и монастырям, при этом они шумели и перекрикивали друг друга, очевидно, не поделив справедливо милостыню, поэтому через минуту учинилась толчея – толстая бабища, вынув из-за пазухи деревянный ковшик, куда собирала пожертвования, принялась бить им по голове, видимо, своего любовника, а дальше уже клубок тел катался по берегу, чтобы через минуту свалиться в реку.
Нищие здесь не только обедали, но и жили, сделав из тростника шалаши. Недавно они организовались в свой нищенский цех, выбрали проводников и пытались упорядочить свою полную приключений жизнь. Их хоругвь с изображением растоптанной деревянной чаши торчала посреди лагеря. К одному из куреней приковылял горбун и крикнул внутрь:
– Эй! Ты что – умер?
– Нет, – прохрипел чей-то голос с таким трудом, будто пробивался из-под руин египетской пирамиды.
– Так чего в трактир не пришел?
– Вчера?
– Ну да, вчера.
– Вчера я умер.
Затем послышался шорох, кряхтение, и из шалаша вылезла растрепанная физиономия со взъерошенной бородой и сеном в патлах. Физиономия принадлежала невысокому, но жилистому широкоплечему мужчине, его правая нога была согнута в колене и опиралась на деревянную культю, а правая рука обнимала костыль.
– Иди обедать, – сказал горбун и пошел к гурту.
Нищий тряхнул заспанной головой, что-то проворчал невнятное, огляделся и, когда в поле его зрения попал аптекарь, радостно воскликнул:
– О, пан дохтур! Кого я вижу! Давно хотел с вами познакомиться.
Через мгновение он уже ковылял к Лукашу и, как для калеки, двигался довольно шустро.
– Подождите, прошу вас, – затараторил он, заметив, что аптекарь не проявляет желания с ним общаться. – Давно хотел у вас спросить, не нужен ли вам слуга?
Лукаш от удивления рассмеялся.
– Даже если бы и нужен был, то не калека. А что, попрошайничество уже не скрашивает жизнь?
– Куда там! Но, чтоб вы знали, – я на все руки мастер. Ну, вообще на все. Лучше не найдете. Да вы только подумайте: вы аптекарь, почтенный пан дохтур, а слуги у вас нет. У всех есть – а у вас нет. Потому не очень и торопятся к вам, думают, что вы неудачник и бедняк. А бедный пан дохтур никому не нужен. Их бин аид. Вот послушайте меня: когда люди увидят, что у вас есть слуга, все сразу поверят, что вы успешный дохтур. А когда увидят, что у вас слугой жид, да еще и ученый, – о-о, вам тогда цены не будет.
– Да, но когда увидят тебя, то подумают, что я плохой врач, потому что не смог тебя вылечить.
– А вот и нет, вот и нет! – затараторил нищий. – Пойдем только за вон те ивы, сейчас я вам покажу, какой вы дохтур.
Как только они отошли в сторонку, нищий отбросил костыли, ловко отвязал культю и, встав на обе ноги, пошел вприсядку.
– Вот видите? Видите, какой вы важный пан дохтур? Мигом меня, бедного Айзека, вылечили! А?
– А что – ты действительно ученый?
– Я, к услугам вашим, – тут Айзек приосанился и выпрямился, – закончил университет жизни с отличием. Сначала я был купцом, имел даже свою лавку колониальных товаров. И шли у меня дела хорошо, пока жена моя, чтоб ее Хапун побрал, снюхавшись с одним пройдохой и украв весь мой заработок, не сбежала. Но это я вам расскажу позже в деталях, потому что это очень поучительная и интересная история, которую можно назвать так: «Страдание и невероятные приключения бедного Айзека».
Он перевел дух и продолжил:
– А еще вам, пан, без меня просто не обойтись. А знаете почему? Потому что вы голову сломаете в наших мерах и весах. Я-то знаю, что вы не здешний. Чтоб мне до скончания века снились песиголовцы, если вы назовете разницу между весами гданьскими, вроцлавскими и нюрнбергскими. А сколько это будет – лашт, камень, квинтал, безмен, ока турецкая, шиф-фунт, гривна? Все эти меры используются в львовской торговле, потому что здесь и немец, и валах, и итальянец, и англичанин, и шкот, и турок торгуют, а каждый по-своему взвешивает и по-своему платит: тот червонцами венгерскими, тот цекинами венецианскими, тот аспрами, пиастрами, тот золотыми, тот леями и так далее… Так что надо хорошенько подумать, пока переведешь все это в одинаковую монету. А? Что скажете? Не смотрите, что я коротышка, – он ударил себя в широкую, как бубен, грудь. – Чтоб вы знали, что тополь гнется, а кол – никогда.
Аптекарь, смеясь, хлопнул его по плечу и кивнул:
– Ну ладно, Айзек, пойдем со мной.
– Сейчас, сейчас, но пан дохтур и сам понимает, что так на раз-два я исцелиться не мог, так что пару дней еще похромаю. И еще вам скажу, что я честный вор. Если что-то утащу, то сразу признаюсь. У меня так: или белое, или черное. Или трефное, или кошерное.
И он снова привязал свою деревяшку, подхватил костыли и направился за новым хозяином. Дома аптекарь накормил нищего и дал ему одежду бывшего владельца аптеки, велев перед тем вымыться в бочке. Затем сам обкорнал ему бороду и космы, чтобы тот не выглядел как дикарь, и поручил расчистить сад, который совсем зарос бурьяном и дикими кустами крыжовника и малины. В траве трещали кузнечики, мигали красочные бабочки и скрежетали шумные стрекозы. Лукаш не раз любовался этим диким непуганым миром, который жил посреди города своей жизнью и ничего не знал о том, что происходит за его чертой, кроме пчел, которые залетали сюда, но задерживались недолго, убедившись, что все душистые цветы и пышные пьянящие сорняки оккупированы яростной мошкарой. Однако он наконец решил засадить сад чем-то полезным – лечебными зельями и зеленью. А поскольку сад с улицы не был виден, то Айзек там уже не разыгрывал калеку, а лихо орудовал косой и граблями. Он очень скоро доказал, что и вправду мастер на все руки – и столяр, и каменщик, и садовник. Через несколько дней, отбросив костыли, он уже всем рассказывал о невероятном таланте «пана дохтура», который поставил его на ноги, хотя все врачи до сих пор от него отмахивались. Айзек был также мастером трепаться, и неудивительно, что ему удалось заманить немало пациентов к аптекарю, да так, что другие аптекари уже начинали искоса поглядывать в их сторону. Понимал он и в торговле, поэтому с успехом начал заменять самого хозяина, когда речь шла о тех же колониальных товарах, в которых он был специалистом. Подстриженный и одетый в приличную одежду, он уже ничем не отличался от любого львовского купчика. И хотя он не был слишком набожным евреем, субботу уважал и за работу не брался. С Гальшкой они, правда, общего языка не нашли. Когда Айзек попытался продемонстрировать свои поварские способности, такое наглое посягательство на ее святую обязанность вызвало у Гальшки бурю гнева.
Кроме других обязанностей, Айзек взялся еще и за охрану пана дохтура, то есть, когда тому приходилось выходить из дому по вечерам, Айзек прихватывал дубинку и шел за ним, хотя Лукаш всячески его отговаривал.