Из записок Лукаша Гулевича

«Март 1648 года.

Как-то в воскресенье доктор Гелиас пригласил меня с Юлианой после службы Божьей в шинок «Под Тремя Крюками» на обед. С самого моего появления во Львове в образе Мартина я вынужден был изображать пусть и не ревностного, но католика. По крайней мере, я ходил в костел еженедельно вместе с Юлианой. Рута ходила в православную церковь, но – пожалуй, из тех же соображений, что и я, – чтобы не выделяться, я заметил, что молится она по-своему. Я на это не обращал внимания и не расспрашивал ее ни о чем. Я обычно ходил в доминиканский костел Божьего Тела, но доктор предложил посетить с ним кафедральный собор, где должны были также собраться все приглашенные на обед. Вот так я увидел на службе немало достойных людей, включая войта, лавников и райцев.

Первую часть службы, когда отправляют по-латыни, я привык погружаться в свои мысли, на которые обычно не хватает времени. На этот раз мысли мои занимала Юлиана, которая в образе красавца-юноши стояла рядом со мной и шептала молитвы, сложив руки на груди. Я вполглаза следил за ней, любуясь ее красотой и осанкой. Мне очень хотелось прикоснуться к ней, но это было невозможно – ни здесь, ни дома. Мне до боли хотелось женской ласки, но не купленной и не выпрошенной, а такой, что идет от сердца – ее и моего. Ее хладнокровие меня удивляло и угнетало. Ясно, что она не могла сблизиться ни с одним из мужчин, не посвященных в ее тайну, но я был тем, кто знал, но однако она почему-то уклонялась, избегала близкого контакта, прятала глаза и не объясняла ничего.

Такое впечатление, что та пустота, которая образовалась с исчезновением Гальшки, сама собой заполнилась чем-то другим, более качественным и привлекательным, разделившись на три персоны – Юлиану, Руту и Айзека. С той лишь разницей, что с Юлианой у меня отношения были дружеские, но не близкие. Я пытался воспринимать ее как юношу, чтобы не выдать ни себя, ни ее, и когда она дома разговаривала своим естественным голосом, мне порой было непросто убедить свое сознание, что она – это тот самый человек, который час или два назад лихо брался за ланцет и не уворачивался от брызг крови. Я действительно убедился, что она очень хорошо освоила науку, и удивлялся, с какой смелостью она делала вскрытия или ампутировала ноги или руки. Я видел, что ей это нравится, она как будто чувствовала удовольствие, когда что-то резала, вспарывала, зашивала. Я наблюдал подобное у мужчин-хирургов, да и в конце концов, я сам в такие минуты входил в подобное состояние, но видеть это в женщине, в тонких женских пальцах, мне было странно. Кстати, о пальцах. Я давно заметил, что в основном у хирургов пальцы колбасками, такими не сыграешь на клавесине. У Юлианы были красивые длинные девичьи пальцы, и это было фактически единственное, что могло ее выдать. Когда я порой касался их, она не отвечала на мои прикосновения, рука ее была всегда холодна, словно неживая. Я видел, как Рута не раз тоже пыталась ее коснуться, делала это всегда как можно незаметнее, отводя взгляд и словно невзначай, но и она испытывала разочарование – рука Юлианы только на одно короткое мгновение позволяла себе попасть в плен, а затем исчезала. Это раздражало Руту, она сразу мрачнела, а как-то чуть не заплакала, потупившись и скривив губки, но сразу же взяла себя в руки, сделав вид, будто укололась булавкой. Эти игры могли продолжаться до бесконечности, а я терял терпение, я хотел как можно скорее разорвать всю эту паутину неопределенности, каким бы ни был результат, я хотел приблизить его, уже и немедленно. Хотя смелости все равно не хватало.

Иногда глаза Юлианы были словно замерзшие озера, из которых не удавалось выловить ничего, кроме следов раненой памяти, едва видимых вспышек сладкой тоски, которая, как казалось мне, объединила нас, но в чем заключался глубинный смысл этой тоски, я не мог распознать. Она была всегда на расстоянии, а вместе с тем была рядом со мной, с удовольствием общалась и часами могла разговаривать, а время от времени мы ходили на прогулку, то вдвоем, то с Рутой, и они, словно две козы, скакали на лугу. В такие моменты можно было, наблюдая за ними, все же заподозрить, что эта веселая, смеющаяся пара – на самом деле не юноша и девушка, а две девушки. Однако Рута ничего такого не замечала – она была совершенно ослеплена своей любовью и смотрела на Лоренцо очарованным взглядом. Любовь слепа настолько, что не видишь очевидного. Скажем, когда мы выбирались на прогулку, прихватив еду и напитки, Юлиана не уходила со мной в кусты, как делают все мужчины, а пряталась отдельно, а потом делала вид, что нашла какие-то особые цветы и дарила Руте, вызывая в ней еще более сильную вспышку симпатии и безудержного вожделения.

Я осознавал, что любовь – фантом, что ее нет, или же она бывает только нашим заблуждением, которое помогает нам жить, заставляет жить. Но чтобы это понять, надо сначала влюбиться и не ожидать от любви того, чего она дать не может, осознавая, что любовь ничего не изменит в твоем одиночестве, в твоем путешествии по пустыни жизни, она ничего не меняет, не меняет ничего даже в самой любви. Ибо любовь – это соломинка, за которую мы хватаемся, утопая в одиночестве, в собственном эгоизме. Даже смерть мы воспринимаем эгоистически, как Нарцисс, который сходил с ума от возможности потерять самого себя. Нужно иметь в себе что-то от Нарцисса, чтобы это понять, потому что смерть эгоистична. Античные боги были бессмертны, потому что никогда не существовали. Ни один из нас не в состоянии представить минуту, когда его не станет. Все умершие вокруг нас не умерли в нашем сознании – они просто ушли, исчезли, оставив после себя пустоту, похожую на ту, что появляется на месте портрета, который сняли со стены. Эта пустота еще долго будет угнетать нас и причинять боль, но не страх, панический страх, который возникает только ночью, когда начинаешь думать об исчезновении собственного портрета из галереи знакомых и друзей. «Я перестану существовать» – это невозможно, невозможно произнести. Лучше об этом не думать, и я пытаюсь изменить течение своих мыслей.

Очнулся я только тогда, когда началась проповедь, и святой отец с пристрастием поносил дьявола, призывая быть бдительными.

– Вы спросите, как дьявол, у которого нет материального тела, может иметь телесные сношения? На это можно ответить, что он иногда заимствует человеческий труп или формирует тело иным образом. Если женщине взбредет фантазия понести от дьявола – а это может произойти только с его согласия и по его желанию, – то дьявол предварительно превращается в женщину-суккуба и соединяется с мужем или вызывает у мужчины какое-нибудь срамное сновидение, во время которого похищает его семя и переносит его в лоно женщины, вызывая зачатие.

Иногда дьявол, в виде инкуба или суккуба, совокупляется с мужем или с женой, хоть они и не поклоняются ему и не приносят жертв, которых он обычно требует от колдунов и колдуний. Это просто страстный любовник, у которого нет иной цели, кроме владения особой, в которую он влюблен. Можно привести множество примеров женщин, которых соблазняет дьявол-инкуб. Они сначала сопротивлялись искушению, но впоследствии таки уступали его просьбе, слезам и нежностям. Выстоять против натиска такого безумного любовника бывает очень трудно. Дьявол совокупляется не только с женщинами, но и с кобылицами; он осыпает их заботами и ласками: так заплетает гриву в косички, что потом невозможно ее расплести; но если они сопротивляются, он бьет их, всячески вредит и в конце концов убивает.

– Дьявол среди нас! Дьявол везде! – вдруг возвысил голос священник, а совсем рядом кто-то тихонько прыснул от смеха, я повернул голову и увидел Франца, закрывающего кулаком рот. Калькбреннер толкнул его, и тот выпрямился, пытаясь придать своей физиономии максимум серьезности. Амалия, видимо, не слушала проповедь, пребывая, с прищуренными глазами, в каких-то заоблачных мечтах.

– Поведаю я вам, братья мои и сестры, историю белоголовой Пелагии, – говорил священник. – Не так давно жила в нашем городе высоконравственная замужняя женщина, о которой все, кто ее знал, говорили только хорошее. Как-то женщина заказала у пекаря хлеб. Пекарь принес ей готовый хлеб и, кроме того, еще большой корж странной формы. Женщина очень удивилась, потому что не заказывала корж, и отказалась его принимать.

«Но вы мне уже заплатили за него, – ответил пекарь, – наверное, вы просто забыли об этом корже».

Пожав плечами, женщина взяла корж и вместе с мужем, маленькой дочкой и служанкой съела его. А ночью вдруг проснулась от шепота, похожего на тихий нежный свист: «Как тебе понравился корж?» Испуганная женщина принялась креститься, обращаясь к Иисусу и Деве Марии. «Не бойся ничего, – шептал голос, – я не хочу тебе зла, я готов на все, чтобы тебе понравиться; я пленен твоей красотой, и мое самое большое желание – насладиться твоими объятиями».

Тут же она почувствовала, что кто-то поцеловал ее в щеку, но так легко и нежно, словно ее коснулся лебяжий пух. Она пыталась защищаться, беспрерывно повторяя святые имена и крестясь. Муки продолжались около получаса, а затем соблазнитель исчез. Утром женщина пошла к своему духовнику, который поддержал ее в вере и убедил продолжать мужественное сопротивление, посоветовав запастись святыми реликвиями.

В последующие ночи повторились такие же искушения с поцелуями, перед которыми она твердо выстояла. Утомленная этими тяжелыми и длительными испытаниями, она решилась обратиться к священникам, которые умеют изгонять нечистую силу, чтобы убедиться, не одержима ли она бесом. Священники освятили дом, комнату, кровать и приказали инкубу прекратить свои притязания. Но все напрасно! Соблазн продолжался: хитрец валял дурака, что умирает от любви, плакал, вздыхал, чтобы смягчить женщину, которая по милости Божией оставалась непобежденной. Тогда инкуб изменил тактику: он стал являться красавице в образе юноши удивительной красоты с золотистыми кудрями, в одежде богатого венецианца.

Он продолжал ее преследовать даже на людях и, как поступают влюбленные, плакал, посылал воздушные поцелуи, словом, делал все, чтобы добиться ее расположения. Она одна видела и слышала его, для других он оставался невидимым. Но честная женщина ни за что не уступала, и разъяренный инкуб похитил у нее серебряный крест со святыми мощами, который она всегда носила при себе. Затем стал жестоко избивать ее – на ее лице, руках и теле появлялись синяки, которые через день-другой внезапно исчезали, тогда как природные синяки исчезают постепенно. Бывало, он переворачивал вверх дном все хозяйство, бил горшки и прочую утварь, и мгновенно восстанавливал все в первоначальном виде.

Как-то ее муж пригласил своих друзей в гости. И когда гости мыли руки, вдруг исчез стол, миски, тарелки, блюда, все кувшины, бутылки и рюмки. Гости не могли надивиться! Но пока они обшаривали все закоулки, ища, куда оно исчезло, вдруг раздался страшный грохот в гостиной, и все увидели стол, заставленный роскошной посудой с блюдами, которых раньше здесь не было. Под стеной стоял большой буфет с хрустальными, серебряными и золотыми графинами и кружками, которые были наполнены мадьярскими, рейнскими и кипрскими винами. На кухне в мисках и блюдах лежали яства, никогда ранее не виданные. Гости сомневались, попробовать ли эти блюда, однако, ободренные более смелыми, сели за стол и принялись за обед, который оказался просто восхитительным. Но как только они закончили обедать, и настало время товарищеской беседы с вином, как все сразу исчезло, и появился старый стол с теми блюдами, которые были наготовлены хозяевами. Но гости были так сыты, что никто не захотел ужинать.

Итак, братья и сестры, это доказывает, что дьявольское наваждение не всегда бывает заблуждением и случаются настоящие дьявольские дары. Эти напасти инкуба продолжались несколько месяцев, пока женщина не обратилась с молитвой к святой Параскеве и даже дала обет целый год носить рясу монахини, надеясь, что сможет под покровительством святой освободиться от этого бедствия. Именно так и произошло. Три дня и три ночи провела Пелагия в храме Святой Параскевы Пятницы, надев на себя монашескую рясу. Молилась и била поклоны, не беря в рот ничего, кроме воды. А в это время над церковью раз за разом трещали громы и били молнии, но на четвертый день Пелагию встретил погожий день. Она, как и обещала, проходила весь год в рясе, и тот нечистый прелестник таки отступил от нее.

Поэтому говорю вам, братья и сестры, будьте внимательны, ибо подстерегает нас огромное количество, целая армия демонов, и много демонов поселилось в людях. Недаром Христос на вопрос: «Как имя твое?» – слышит в ответ: «Легион, ибо нас множество». Дьявол не спит. Он, как говорит апостол Павел, «аки лев рыкающий, ходит вокруг и хочет нас сожрать».

И снова легкое фырканье Франца и пинок Калькбреннера. Амалия тем временем стояла недвижимая, словно статуя Мелюзины на Рынке. Ни один признак эмоций не вырисовывался на ее красивом личике. Туго зашнурованный корсет стягивал ее талию, делая более выпуклыми идеально круглые ягодицы, на которые не один богобоязненный прихожанин бросал взгляд искоса. Да, турки не дураки, раз решили, что женщины должны молиться сзади, потому что во время поклонов ничего святого в голову не полезет. Как, к примеру, мне.

В винарне кроме доктора Гелиаса, Бартоломея Зиморовича, нас с Юлианой, Калькбреннера с Амалией и Францем, которого Иоганн представил как рыцаря Франца фон Фуссенбруннера (где я уже слышал эту фамилию – а-а, да ведь это тот насильник, которого прибила Рута, только имя у него было другое), были еще доктор философии и медицины, раец Мартин Грозваер, доктор свободных искусств и философии, раец Микола Зихиниус, пан Станислав Гайдер, владелец винарни, доктор Леон Урбани – все с женами, лавничий судья Томаш Зилькевич, вдовец, и Юрий Немирич, [32]  Немирич Юрий (1612–1659) – украинский магнат, патриот, военачальник, государственный деятель и дипломат эпохи войн Б. Хмельницкого. Автор проекта Гадячского соглашения.
дипломат.

Со всеми я был знаком, кроме последнего.

– Вы не знакомы с Юрием Немиричем? – засуетился доктор Гелиас. – Это автор знаменитого трактата «Discursus de bello Moccovito», в котором он основательно описал, как разбить мосхов.

– О, – обрадовался я, – конечно, слышал. Когда я учился в Падуе, этот трактат старательно изучали. Венецианцы пытались обратить внимание турок на Московию, чтобы они оставили в покое Европу. И с этой целью отправили ваш труд в Константинополь. Во времена султана Мурада дела шли вроде как хорошо, но когда его сменил сумасшедший Ибрагим, все пошло прахом. Жаль, что этот план так и не был осуществлен.

– Ничего, – сказал Немирич. – Мы его еще осуществим. Беда только, что многие в Речи Посполитой не понимают, какая угроза подстерегает с Востока. И вместо того, чтобы превратить Речь Посполитую двух народов в Речь Посполитую трех народов, вы ведете себя как варвары. Запрещаете русинам открыто проводить свои религиозные обряды. Не далее как вчера я был свидетелем прямо-таки возмутительной сцены. Православный священник со свечами и звонком, как это принято, шел причастить человека, лежащего на смертном одре. И что же? Городские райцы оштрафовали ставропигийское братство на тридцать золотых. А бывало, что за такое и в тюрьму сажали!

– Католицизм стоит на страже порядка, порядка морального и государственного, – провозгласил важным тоном Грозваер.

– Это только слова, – сказал Немирич. – Добавьте сюда еще «интересы государства», «историческую справедливость», а все это сводится к тому, что святые отцы призывают с амвонов к священной войне с неверными. Но как же мало католиков находится в поисках справедливости! С помощью странных софизмов вы ухитряетесь совместить понятия нации и религии. А потом проклинаете народ, среди которого живете, как и народ, чьим духом обозначены псалмы Давида. Для того ли мы существуем, чтобы сеять ненависть и насилие?

– Ну-ну, пан Немирич, – покачал головой Зиморович, – если здесь каждый, кому вздумается, будет публично демонстрировать свои обряды, во что превратится город? У нас ведь здесь и мусульмане есть. Может, нам еще и мечеть им построить?

– Не преувеличивайте. Мусульман здесь как кот наплакал. А русинов – целое море. Но вы их за людей не считаете. Наши магнаты привезли из Польши в Украину арендаторов, ввели налоги и раздали им ключи от церквей в селах. Поэтому каждый посполитый, чтобы окрестить ребенка, жениться или похоронить кого-нибудь, должен платить по шесть венгерских монет. Арендаторы издеваются над людьми, без оплаты церковь не открывают. Неудивительно, что ненависть к ним такая неуемная, и все теперь держится на волоске. А поскольку этими арендаторами являются исключительно евреи, то вот вам готовая бомба, заложенная вами же между двумя народами, которые до сих пор жили в мире. Но это вы их столкнули лбами. Вы и никто больше, забывая, что право сильнейшего – наисильнейшее бесправие.

– Так-то оно так, да немного не так, – сказал Зиморович. – Потому что эти церкви наши же магнаты и построили для схизматиков. Построили за свой счет. И на свои средства переселяли людей на новые земли. Вот они и хотят теперь понемногу эти деньги вернуть. И в целом мире люди платят налог на то, что их войско охраняет. А наши магнаты – и вам об этом хорошо известно – не раз защищали простонародье от татарвы. А то, что отдали церкви евреям в аренду, так это понятно: у них это получается лучше, а магнат не имеет возможности все села объезжать и поборы собирать.

– Почему бы не доверить это сельским старостам? Или вы считаете, что русины – все до одного злодеи? Я, кстати, и сам русин.

– Ничего удивительно, каждый из наших самых больших магнатов говорит о себе, что он «gente Rutenum nacionae Poloniae», – буркнул Мартин Грозваер. – Но вы хотите схизматиков приравнять к нам. Этого никогда не будет. Пусть сначала бросят свою поганую веру.

– Упрямство – оружие слабого. А вся ваша вера сводится лишь к тому, чтобы посетить раз в неделю церковь и во время проповеди бросать взгляд на женские фигуры, – засмеялся Немирич.

Грозваер сразу надулся:

– Что это вы такое выдумываете? Я в церкви думаю только о спасении моей души.

– Ну-ну, пан Грозваер, – вмешался Калькбреннер, – не изображайте уж такого богомольного. Фигура моей Амалии хочешь не хочешь, а все же привлекала ваше внимание. А поскольку для меня это честь, я хочу выпить за наших прекрасных женщин.

Бокалы и кружки поднялись в воздух, и как раз вовремя, потому что подали двух печеных поросят, начиненных гречкой и таких румяных, что у всех сразу внимание переключилось на еду.

Мне было обидно, что я не мог принять участие в дискуссии на стороне Немирича, но такова была моя участь – не быть собой. В такие моменты мне казалось, что я совершил ошибку, согласившись на предложение Мартина и не поехав к черкасскому полковнику. Вот там бы я был в своей тарелке и, может, вместе с Немиричем попытался бы воплотить его планы, потому что его трактат был очень подробным, и, с точки зрения искусства ведения войны с московитами, совершенным.

– Вы еще не понимаете, – продолжил Немирич – не понимаете, что нет врага более подлого, жестокого и лживого, чем мосх. Даже от турок и татар можно получить согласие сладить и договориться с ними о чем-то. Но не с мосхом. Коварство у них размыто в крови. И пока мы будем вязнуть в распрях, они воспользуются этим, чтобы нас расколоть окончательно, а затем по очереди захватить.

– Речь Посполитая не так слаба, – сказал Зихиниус, – ведь мы уже ставили Москву на колени.

– Ставили в союзе с казаками, – ответил Немирич. – Но не добили. За это время она снова окрепла. В своем трактате я, собственно, написал о том, что не стоит ждать их экспансии, а напасть надо первыми. Их сила – преимущественно в людях, а не в воинах, в количестве, а не в качестве. Редко какой народ поддается так сильно панике, как мосхи. Вспомните битву под Оршей, когда в 1514 году князь Константин Острожский разгромил их войско. Тогда мосхов охватила такая паника, что их больше погибло в болотах, чем от пуль и сабель.

– Ну, не хватает нам еще и самим начинать войну, – покачал головой Зиморович.

– Война начнется, так или иначе. Но инициатива будет тогда не в наших руках.

– Мосхи пока избегают войны, – сказал Зихиниус. – Зачем их трогать?

– Бойся не тех, кто воюет, а тех, кто избегает этого, – стоял на своем Немирич. Видимо, он окончательно убедился, что у него здесь нет единомышленников.

– Ой, не напоминайте мне о Московии, – покачал головой Урбани, – я был в том походе с нашим королем. Более убогого края еще не видел. Люди живут в хлевах. Им не страшна никакая война, потому что их бревенчатые дома, которые они себе построили, можно восстановить в любом месте заново. Им нечего терять. Скота у них очень мало, ни садов, ни огородов нет. Есть только общие поля. Если на мосхов напасть, они будут отступать, оставляя после себя выжженные поля и деревни. А на такие большие территории нам придется идти с обозом, который будет в десять раз больше армии. Иначе начнется голод. Ведь и тогда мы не гнушались кониной, воронами, лягушками и корнями рогоза. Я был молодым, поэтому со всей этой бедой справился, а сколько наших умерло от того, что их так кормили!

Неожиданно вмешался Франц:

– Война – это прекрасно, – сказал он, словно смакуя каждое слово. – Война очищает. Это как дождь после длительной засухи. Война – это тайна, эпос, молодость, опьянение, безумие. Мир и война неразлучны, потому что именно в мире зарождаются ростки войны. Мир и война похожи, так как между слабостью и миром, как и между жестокостью и войной существует очень призрачная связь. Если вам кажется, что живете в мире, вы ошибаетесь. Вы живете при зарождении войны. Именно в это время, когда мы сидим за столом, она прорастает, а вскоре и зазеленеет. И мы все почувствуем ее на вкус и на ощупь.

Его слова восприняли как шутку, и разговор снова повернул на обыденные темы.

– Подумать только, – сказал доктор Гелиас, накладывая целое блюдо тушеной капусты, – еще не так давно люди угощались из одной тарелки, брали руками мясо, разложенное на одной доске, пили суп из одной миски и мочили губы в одной чаше.

– Не думаете, что это объединяло их больше, чем нас? – спросил Зиморович. – Мы пользуемся не просто отдельными приборами, но и вилки, ножи и ложки предназначены отдельно для любого общего блюда. И каждый из нас, накладывая еду, следит, чтобы этими приборами не коснуться его тарелки. Каждый из нас словно заперт в невидимой клетке.

– Но, панове, когда мы выезжаем на природу и устраиваем угощение, то ведем себя, как наши предки, – засмеялся пан Гайдер. – Хлеб ломаем руками, а отдельных приборов для каждого блюда нет. Природа нас высвобождает из невидимых клеток.

Когда все насытились и хорошенько окропили еду, у кого-то возникла идея, чтобы Немирич прочитал свои стихи, так как он был еще и поэтом. Он долго не артачился и прочитал стихотворение на хорошей латыни:

Солнце как разомлевшая ящерица, Девушки высыпают из корзин виноград, И вырастают у них неожиданные перси. Любимая моя, волосы твои – ночь без конца и без края. Послушай, может, в последний раз дано нам любить — Не отводи моих рук, Дай напиться мне из этого бокала, Полного до краев горячим медом лета. Неизвестно, что завтра ждет – смерть или неволя. Вечер огни разжег в степи, И было одно звездное небо вверху, А второе было у ног. Сколько маков расцвело в эту ночь! Сколько маков погасло! Свечами желаний горят ее руки, И источник звонкий проснуться пытается Меж уст, истерзанных заморозками. В бедрах она сохраняет ночи прекрасные, Даже спотыкается кровь на излучинах. Меч мешает – в сторону. И колчан, и лук. Другой меч выскользает из ножен, К другим бокалам прикипают уста, другое льется вино, Другая стрела натягивает лук. Дрожит тетива, и роса брызгает во все стороны. Пейте росу, упивайтесь, Целебной она бывает лишь на праздник Купала.

Его выступление было награждено аплодисментами и разомлевшими улыбками дам.

– Странные дела творятся в нашем богоспасаемом городе, скажу вам, – качал головой Зиморович. – Сначала пропало двое моряков. Бесследно. Такого еще не бывало. Пусть они корсары, пусть разбойники, но чтоб вот так, средь бела дня исчезнуть? А дальше хуже – уже у нас две смерти. Сначала погибает бедная девушка, что тоже удивительно. А затем – простой мусорщик. Кому он нужен? Человек-козявка! Его вообще никто не замечал.

Воцарилась тишина. Я внимательно следил за реакцией каждого, но не заметил ничего особенного. Все изменилось, как только Зиморович вдруг, обращаясь к доктору Грозваеру, сказал:

– Я слышал, ваш сын должен был ехать на учебу в Краков, однако задержался. – При этих словах Грозваер нахмурился, предпочитая, видимо, не слышать этих слов. Но Зиморович продолжил: – Может, вам нужна помощь? Рекомендации?

– Нет-нет, – отмахнулся доктор, – он простудился на охоте. Ничего серьезного.

– А как охота – удалась?

– В этот раз были лишь зайцы.

– Что ж, раз на раз не приходится. Нечасто случаются такая замечательная охота, как та, что была летом, когда охотники привезли ах двух кабанов и четырех серн и жарили на заливных лугах, – сказал Зиморович. – Кажется, на том пиру были почти все здесь присутствующие со своими сыновьями. А вы, пан Зилькевич, вы были на той охоте?

Зилькевич заерзал и принужденно улыбнулся.

– Да что я, я лучше орудую вот этим, – он показал вилку и нож, – это моя рогатина и мое копье.

Все рассмеялись. Я снова внимательно окинул взглядом всех присутствующих. Кто-то из них или их сыновей был замешан в обоих убийствах. Такое впечатление, что Зиморович затеял этот разговор не зря, потому что и он внимательно следил за реакцией каждого. Когда вскоре все разбились на маленькие группки и окунулись в какие-то свои приватные разговоры, доктор Гелиас предложил мне отойти к окну, объяснив, что хочет посоветоваться.

– Знаете, я хочу довериться вам в том, что со мной произошло этой ночью. Это такое странное приключение, что я не могу прийти в себя. Представьте, что где-то под утро, еще только начинало светать, я почувствовал на губах чью-то ладонь в кожаной перчатке. Холодную и шероховатую. А у горла – кинжал. Я открыл глаза. Надо мной стоял неизвестный. Лица его не было видно. Я подумал, что это сон. Но услышал отчетливый шепот. Голос был хриплый. Он напомнил мне давнюю историю моей безумной юности… Я тогда соблазнил одну девушку, ну, а потом, как это часто бывает, бросил. Я не имел никаких известий от нее. А теперь из уст этого незнакомца узнал, что она родила от меня ребенка и, пытаясь скрыть грех, бросила его в реку. За это ее утопили. А ребенок выжил. И этот ребенок стоял надо мной. Это был сын. Взрослый сын. Он говорил, не выказывая никакой ярости, говорил спокойным твердым голосом. Я слушал, затаив дыхание, и не мог ничего ответить. Да и что я должен был ответить? Чем я должен был оправдать себя, если загубил чью-то жизнь? Я не хотел. Совсем не хотал… Хотя… это, наверное, не совсем так.

Он замолчал и вздохнул. Я немало удивился, что он признается в этом мне.

– Я мог бы поинтересоваться, какие у него есть доказательства, что он мой сын, но он сам назвал имя своей матери. Назвал город, где это произошло. Назвал год. Он не говорил, как он жил все это время, кто его воспитал. Ничего больше. Только бросил на прощание: «Я только хотел, чтоб ты знал: я выжил и живу с тобой в одном городе!» И исчез… И что мне теперь с этим делать? Как жить, осознавая, что мой сын где-то здесь?

– Вы бы хотели с ним встретиться еще раз?

– Даже не знаю. Прошло больше тридцати лет. Возможно, мы уже где-то пересекались… Это ужасно. Я сегодня исповедался, батюшка наложил на меня епитимью. Но от этого мне легче не станет… – Он взял бокал с вином и отпил. – Теперь я буду внимательно ловить на себе его взгляды. Это кто-то, понятное дело, не из нашего круга. Какой-то извозчик, конюх, сапожник или…

– Не похоже. Человек, который осмелился прокрасться ночью в вашу комнату и приставить кинжал к горлу?

– Вы правы. Его мог спасти и взять на воспитание не обязательно простолюдин. Может, это воин или моряк. И все же каким образом он узнал обо мне? Теперь меня это будет терзать. Возможно, придется уехать в Сянок. Может, там откроется тайна. Мне хочется ее знать и одновременно – нет.

– Жаль, что я не могу вам ничего посоветовать.

– Нет, мне нужен был не столько совет, сколько возможность выговориться. Дома я ведь никому ничего не могу рассказать. Но я буду благодарен, если вам когда-нибудь придет в голову, как выйти из всего этого. Он меня не предупреждал, чтобы я не искал его. Возможно, намеренно. Возможно, он как раз хочет, чтобы я его сейчас нашел, как он меня.

Как только мы с доктором Гелиасом снова вернулись к столу, меня взял под руку Калькбреннер и зашептал:

– Так что? Не надумали еще добыть панну из мандрагоры?

– Трудно понять, когда вы шутите, а когда говорите серьезно, – сказал я.

– Я всегда немилосердно серьезен. Франц говорит, что скоро начнется война. Всем нам придется плохо.

– Немирич говорил то же самое.

– Немирич предугадывает, а Франц знает. Есть у него такой дар.

– Значит, Голема вы создаете для войны?

– Для самоутверждения. Такое сладкое чувство – осознавать себя демиургом! Создавать новые существа, а в каждом таком существе строить свой, только ему присущий мир. Попробуйте – это довольно заразительно. Дальше уже трудно остановиться. Хочется раскрывать какие-то великие тайны. Например тайну смерти. Что было с нами до нашего рождения? А что будет после? Вас это никогда не интересовало?

– Почему же нет? Интересовало. Но я знаю одно: нам не дано это узнать.

– Ошибаетесь. Я уже на пороге познания. А вы никогда не задумывались, что будет, если когда-нибудь изобретут эликсир бессмертия? Такое изобретение станет фатальным доказательством того, что ранее умершие никогда уже не воскреснут. Бедняги навеки мертвы! Нет-нет, это будет несправедливо, – он засмеялся, приобнял меня и предложил выпить. К нам присоединились Юлиана, Амалия и Франц. Мы отошли в глубь зала и умостились за пустым столом. Франц принес кувшин с вином.

– В воздухе уже летает запах пороха, смерти, трупов и крови, – проговорил Иоганн неожиданно печальным голосом. – Предчувствие войны всегда пьяняще и завораживающе, но только вначале. Затем, когда война наступает на самом деле, а ты не принимаешь в ней непосредственного участия, воцаряется тоска, постоянная дрожь, тревога. Это давит на сознание, отвлекает, не дает сосредоточиться, и тогда ты не выдерживаешь и идешь на войну. И, уже уходя, чувствуешь себя так, словно рождаешься заново для какой-то новой жизни. Тебе начинает казаться, что с твоим приходом все изменится, произойдет какой-то сумасшедший перелом. Но это только такой обман. Ведь на самом деле ничего не меняется, не переламывается. Дни сражений медленно превращаются в рутину. Так же, как и какой-либо брак. Хочется изменений, побед, атак. А взамен наступают дни, полные ожиданий, перемирий, ленивых выстрелов. Когда 19 мая 1643 года французы под командованием принца Конде разбили испанские войска в битве при Рокруа, я был в армии Конде, а затем, как и Юлиана, – под Дюнкерком. И, несмотря на все, прекрасное было время.

– Я слушала тебя и… – начала было девушка своим естественным голосом, и, заметив мое удивление, пояснила: – Франц знает все. А мне хочется, наконец, побыть самой собой… Так вот, я слушала тебя, и мне подумалось, что человек, уже оказавшийся когда-то в горниле войны, никогда больше не сможет чувствовать себя уютно, когда война закончится. Потому что, пройдя войну, ты становишься кем-то, кто познал истину, и ты даже готов ее проповедовать. Но некому слушать. Пробыв сколько-то времени в грязи и крови, ты хочешь видеть мир чистым и неискаженным, честным и справедливым. Но видишь совершенно другое… И действительно, как ты говоришь, хочется изменений. Атака воспламеняет, ты чувствуешь за спиной крылья, и в момент, когда атакуешь, ощущаешь неистовый восторг. Поэтому позже, когда наступают эти скучные дни, о которых ты упомянул, душа с этим не умеет смириться. Душа бунтует и рвется в бой… Французы стояли под Дюнкерком десять лет. Не знаю, как столько времени можно выдержать. Для меня года хватило, чтобы чуть не взвыть, когда не происходило ничего. Я жила только штурмами и ночными враждебными наскоками. Потом зашивала раны, кромсала, резала, рубила…

– Дюнкерк был неприступной крепостью с глубоким рвом и высоким валом. И пока не прибыли казаки во главе с Богданом Хмельницким, дело не продвигалось, – сказал Иоганн. – Только тогда и начался самый большой праздник. Не было дня без боя. А потом казаки, разведав околицы, коварством проникли в крепость, открыли ворота, и, наконец, ворвались мы. О, какой это был восторг – бежать вперед! В правой руке – меч, в левой – пистолет. И этот крик, этот сумасшедший крик атаки – он до сих пор звучит у меня в ушах. Иногда просыпаюсь среди ночи и кричу… кричу что-то невнятное, бессмысленное… то, что кричат в бешеной стычке с врагом… когда криком своим хочешь его оглушить…

– Меня тоже никогда не покидают сны, где ревут пушки, скачут кони, раздаются крики и команды, – продолжила Юлиана. – Запах крови, гниющих ран, разорванных животов с вывалившимися кишками, вонь экскрементов – все это не забывается, все это рядом, хоть бы ты сидел в корзине роз. И поэтому подсознательно ты ожидаешь новой возможности оказаться на войне. Ибо зверь, которого она пробудила в тебе, уже никогда не успокоится, а будет постоянно мучить, рваться на волю. Потому что ты, видя, как гибнут товарищи, как их кровь и мозг брызжут тебе на лицо, не можешь успокоиться, пока не отомстишь, пока не убьешь столько, сколько тебе будет казаться достаточно. Но достаточно никогда не бывает. У вас не так, Мартин?

Я был застигнут врасплох этим вопросом, мне почему-то думалось, что она говорила это все не для меня, но я согласился с ее мнением, потому что уютность моей мирной жизни была напускной, на самом деле я никогда не лишался беспокойства, я все время находился на пороховой бочке. В то же время, хотя война и была жестокой и страшной, но понятной, в ней не было тайн и загадок. Враг был известен, намерения его – тоже. Откуда он нападет – можно было рассчитать. У войны были свои правила и законы. Между тем правила и законы мирной жизни держатся на волоске, потому что какая-нибудь чума может разрушить их, а вместо этого ввести свои правила. И правила эти будут еще жестче, потому что не дано тебе приспособиться к ним, угадать, что нужно сделать, чтобы не подхватить заразу. Война действительно очищала каждого из нас от каких-то мелочных дрязг, манерности, лжи, и даже от страха. Но она же и будила зверя. И зверь этот дремал также во мне. И дал себя знать, когда я смирился с убийством тех моряков, которые всего лишь хотели денег. Мне была безразлична их смерть. А теперь я понял, почему она была безразличной и для Юлианы. Мы носили в себе одного и того же зверя. Впрочем, как и Айзек, который тоже бывал на войне. Теперь нам с этим жить.

– Ожидание войны, – сказал я, – это то, что теплится где-то глубоко во мне, и я его чувствую, но боюсь раздуть. Боюсь, что снова испытаю то опьянение, о котором вы говорили. А вы, Франц, тоже воевали?

– О-о, где я только не воевал! – покачал головой Франц. – Но скажу вам, что ваши войны – это детские забавы против тех войн, которые придут после вас. Это будут войны миллионов и миллионов. И по сравнению со страшным зверем, который вырвется тогда на волю, зверь, сидящий в нас, – лишь маленький шкодливый котенок. Мой большой друг магистр Ульрих фон Юнгинген [33]  Юнгинген Ульрих фон (1360–1410) – Великий Магистр, возглавлял войско Тевтонского ордена в битве под Грюнвальдом 15 июля 1410 года.
всегда подчеркивал, что война, как и женщина, не прощает предательства. Война – в каждом из нас. Мы помолвлены с ней навсегда. Каждый воевал где-то, но теперь нас ждет общая война. Потому что всех нас объединяет тот самый шкодливый котенок. Не называйте его зверем. Он не заслужил этого. Хоть и не позволит нам пересидеть, а будет тихонько скрестись, когда пробьет час. И это время уже близко.

Он говорил как-то загадочно, словно был убежден в том, о чем говорит. Возможно, он действительно обладает даром предвидения, и нас ждут новые испытания?»