Львов в свои лучшие времена пил как проклятый.
Духовенство обращалось к верующим, пресса морализировала, многочисленные общества распространяли с неиссякаемой энергией культ трезвости, а тем временем в городе непрестанно росло количество кнайп, заведений с завтраками и разного рода «байзлей».
В начале века одна из газет сообщала: «Что съедает и выпивает Львов? Наш город с более чем 180 000 душ населения не пашет, не сеет, а потребляет лишь то, что в город довезут. А поскольку городские акцизники стерегут рогатки и все дорожки возле города не хуже, чем черти ад, то статистика, оповещенная магистратом, должна быть точной. Возьмите последний ноябрь, в котором доставлено во Львов 8600 литров рома и ликеров, 127 000 литров водки, 113 200 литров вина, 491 300 литров пива, 26 600 литров меда. Кого жег алкоголь, мог их тушить уксусом и водой. Очевидно, что гораздо больше Львов ел, чем пил. Так, рогатого скота взрослого съедено 1657 штук, телят — 5271, овец — 463, безрогого (свиней. — Ю. В.) — 5875. Кроме того — 36 697 уток и гусей, 70115 кур и голубей, 1 дикий кабан, 128 серн, 140000 кг рыбы, 1 293 000 кг свежих овощей».
Для сравнения приведу цифры за 1843 г.: «Ромы, арака, эссенция пунша, росолисов, ликеров, спирта, оковитой и водки привезено 1120 литров. Кроме того, львовяне за этот год выпили вина 5100 ведер, пива — 35 860 бочек и 453 600 литров меда. Волов, коров, овец, свиней забито 61 983 штуки, кроме того, привезено мяса и копченостей 2300 центнеров, птицы съедено 392 250 штук, рыбы — 4600 центнеров, зерна разного и бобовых — 318 505 центнеров. А еще свыше 5000 штук дичи, более 10 тысяч штук дикой птицы — фазанов, глухарей, тетеревов, куропаток, рябчиков, уток, голубей, вальдшнепов, дичи, бекасов, водяных кур, дроздов и перепелок.
Овощей и яровых ушло 13 000 центнеров, фруктов — 35 800 ц, повидла — 1850 ц, жиров разных — 8555 ц, сыра — 7100 ц, молока — 456 000 литров и 135 000 кип (мера, 60 штук) яиц».
Но это еще не всё, ведь эти цифры не охватывают того, что производил сам Львов в пределах рогаток.
Именно в это время, по описанию Михаила Яцкова, через каждых десять шагов была если не корчма, то костел. «Есть где пить и Бога хвалить. По дороге сновали воры, девушки, воины, панны и дамы в плантаторских шляпах с грудью, на офицерский манер, колесом. За ними оглядывались паны и ощупывали лакомо глазами».
«Золотым веком» львовских кофеен было первое десятилетие XX в., когда появляется большое количество новых заведений и происходит реконструкция старых. Справочник 1906 г. насчитывает во Львове 25 кофеен, а в 1911-м их уже 46. Большинство из них имело свое собственное, неповторимое лицо и свой стиль, но в начале века еще считались шиком, который могли себе позволить далеко не все. Кофейни в те времена служили скорее людям интереса, приезжим, сферам высших чиновников, актерам, журналистам. Значительную часть завсегдатаев кофеен составляли эмериты (пенсионеры), которые могли не считаться с расходами. Собирались они там на «маленький черный» и для чтения газет.
«У галичан имеются кофейни, — писал Михайло Драгоманов, — куда почти каждый заходит ежедневно, и касино (клубы). И в одних и в других газеты почти исключительно австрийские, в которых галичанин пробегает телеграммы и смотрит карикатуры и анекдоты».
Вот как описал в своем воображении атмосферу кофеен начала XX ст. Юрий Тыс: «Важно идет Александр Барвинский, в длинном до колен «шлюсроке» и с палочкой в руке. Называли ее тогда «леской». Без нее не решился бы выйти на улицу никакой уважающий себя гражданин императорско-королевской монархии. От Театинской улицы подходил к кофейне в черной одежде и в цилиндре Кость Левицкий, посол в Вену, парламентарий и политик. К нему присоединялся Мыкола Заячкивский, меценат литераторов и поэтов. Барвинский — это тот, что заявил Пантелеймону Кулишу на письмо, писанное на московском языке: «Отвечу вам, когда будете писать на украинском языке!» Кость Левицкий — это тот, который, будучи арестован большевиками в 1939 году, восклицал: «А я протестую!» Мыкола Заячкивский, имевший наибольшую бороду в целом Львове, безвредно соревновался с Костем Левицким за то, у кого из них сильнее голова. И все же оба дожили до восемьдесяти и больше.
Иван Франко, засев за столиком, оборонял подавляющую в те времена проблему, которая разъединяла приятелей и вызвала вражду и горячие дискуссии. Это был вопрос, писать нам «ся» с глаголом вместе или отдельно. Франко упрекали, что он пренебрегает традицией, когда отстаивает мысль, чтобы писать «ся» вместе. Рассказывали во Львове, что во время пиршества на одном «приходстве» в разгаре такой дискуссии отец декан схватил миску с пирогами и высыпал их на поэта. Несколько раз в течение года посещал львовские кофейни приезжий из провинции или из Вены посол и адвокат Теофил Окуневский. В 1897 году украинские парламентарии вместе с польскими преподнесли императору обращение, в котором заявили польско-украинское согласие. Подписали все послы за исключением Окуневского.
— Украинский народ сделал другое обращение! — заявил Окуневский.
Он послал к императору требование разделить Галичину на украинскую и польскую. Предтеча бандеровцев. На собраниях уже тогда говорил коротко, согласно своим аргументам: мужик предпочитает длинную колбасу длинной проповеди.
Бывали в кофейнях люди большого формата и люди малые, и те же снобы, которые хотели посидеть рядом с теми выдающимися, чтобы после рассказывать, в каком это обществе они бывают. Были деятели и «пискачи», с которыми никакого дела не сделаете. О таких говорил посол барон Василько: «ман кап зинген, ман кан танцен, абер нихт миф ден засранцен».
«В сумерках кофеен и впрямь живут целые группы людей, которые создают характерную и специфическую среду, жаждущую дыхания Европы, которое веет с газетных страниц, жаждущую сплетен большого города, а прежде всего яркой жизни на волнах дрожащего света, в арабесках дыма, среди перекличек официантов», — писал в 1910 году один из первых воспевателей быта кофеен Франц Яворский.
Однако сам он к завсегдатаям кнайп не принадлежал. Свидетельствует об этом его удивление: «Знаю одного журналиста, который с гордостью рассказывает, что лучшие свои статьи создал в кофейне». Это вызвало насмешки другого автора, еврейского журналиста Йозефа Майена: «Боже мой! Знаю одного журналиста, который считает, что никогда в жизни не написал еще ни одной статьи вне кофейни. Но не рассказываю об этом налево и направо только потому, что считаю этот факт самым естественным в мире. Этот журналист — это я. И при написании этих слов сижу, ясно, за столиком кофейни, оглядываюсь вокруг, грызу перо и леплю фразы».
«Кофейня, — писал Петро Карманский, — это изобретение XIX в., изобретение тех времен, когда городская жизнь стала страдать расстройством нервов и когда люди обеднели, т. е. потеряли возможность сходиться в дорогих пивных и погребках, что могут себе позволить разве что биржевики и отдельные пенсионеры.
Для нашего брата, бедного поэта или публициста, которому, как рыбе вода, требуется широкое и мудрое общество, где он находит источник творческих побуждений и концепций, остается разве что современная, недорогая, нешумная, дискретная кофейня. Это наиболее экономное учреждение, которое создала сегодняшняя городская цивилизация. Здесь бедный украинский художник, обычно живущий в самой подлой норе, без света, без воздуха и без тепла зимой, находил в довоенные времена комфорт: удобное сиденье, тепло, много света, много журналов на нескольких языках, и, наконец, интересное общество и развлечение и временное забвение невеселой действительности — всё это по цене полутора десятков сотиков, которые он платил за чай или кофе. За эту цену он на протяжении целых часов мог играть роль настоящего человека и мог работать интеллектуально.
Сегодня (воспоминания написаны в 30-х гг.) кофейня дороже, и на беду изменила она свою физиономию. Сегодня вместе с радиевым прибором и с джаз-бэндом в кофейню вломилась толпа, которая обратила старое тихое убежище в шумный кнайпа, да еще и этот кнайпа сделался дорогой и недоступной для нашего брата.
Иначе было в довоенные годы.
Таких роскошных, и так много кофеен, как сегодня, Львов не имел, потому что они не были нужны. Тогда были две старые кофейни — «Биденко» и «Театралка», — где концентрировалась жизнь черной биржи, «Американка», которая была предтечей сегодняшних кофеен-баров, да еще две спокойные кофейни: «Монополька» на первом этаже (по-современному — на втором. — Ю. В.) дома, на могиле которого стоит сегодняшний великан Шпрехера против колумны Мицкевича, и «Централка» на Бернардинской площади. Позже на площади Св. Духа открылась для художников кофейня «Штука», в которой украинские художники почему-то не акклиматизировались, хотя она своим антуражем была предназначена исключительно для жрецов искусства. Кофейня «Крышталева» («Хрустальная») в пассаже Миколяша тоже не заслуживает внимания, потому что в ней находили защиту политики, и то левого крыла.
Из этих всех кофеен в жизни украинской богемы в первой декаде нашего столетия играла передовую роль «Монополька», а в десятилетии великой войны — «Централка».
Побочная роль выпала «Народной гостинице», которая была слишком «своей» и шумной, и тем самым для писателей менее симпатичной. Публицисты и политики отдавали предпочтение таким локалям, как локаль Кучика или «Народная гостиница», потому что их карманы были солиднее.
Не могу даже представить жизнь «Молодой Музы» без кофейни. На всякий случай, она была бы очень серой и бесспорно менее продуктивной. Ибо не следует забывать, что тогдашний творческий человек, особенно поэт и художник, был настоящим голяком, и жил в условиях, которые ничем не удовлетворяли стремлений, не говоря уже культурного человека, но даже обычного рабочего. Кофейня велела нашему брату забывать о действительности, давала ему фикцию благосостояния и вострила его энергию для борьбы с действительностью, а что самое важное: она творила из нас своеобразное братство людей одной мысли и одинаковых стремлений.
В кофейне, где нам было тепло и приветливо, мы действительно жили. Мы вели разговоры о сути и задачах искусства, спорили и выковывали определенные критерии». Появление воспоминаний о кофейнях Карманского вызвало дополнение остальных молодомузовцев.
«Украинские писатели предыдущих поколений даже не представляли себе, что можно думать и писать в кофейне, хотя первую кофейню в Европе открыл их же земляк Кульчицкий, — писал в газете «Навстречу» литературовед Михайло Рудницкий. — Для эпохи модернизма неравномерная жизнь вне дома имела силу привлекательной экзотики…
Михаил Яцкив был магом Молодой Музы и учил молодых пить «Черную Индию», имевшую вкус полыни и смолы, и… черный кофе. Черный кофе принадлежал к «современной поэзии», так как был по вкусу только тем, кто приходили в кофейню уже после ужина, а не для «бессребреников», которые вместо ужина пили белый кофе с одной булкой и отсиживали ее шесть часов… Он доказывал нам экспериментально, что нет более божеского питья, чем обычная водка «каменярка» за три крейцера, которую лучше всего закусить огурцом или свеклой с хреном…
Известно, что С. Людкевич половину своей жизни провел в кофейне, где находил лучшие свои мелодии. Хотя не раз грыз он пальцы со злости, слушая оркестры кофеен, но когда убегал из кофейни, то дорога его вела только ко второй кофейне… Не все члены Молодой Музы были богемистами, некоторые вели образцово-бюрократическую жизнь дома. Олеся притягивала кофейня, то бишь ресторан, не из литературных побуждений. Зато Осип Турянский принадлежал действительно к тем богемистам, которые целыми годами умеют в кофейне разбрасывать цветы своей эрудиции и угрозы, какую он колоссальную вещь именно сейчас творит.
Если говорить об отношении к кофейне, то к такой литературной группе могли принадлежать в первой степени Стефаник и Мартович, если бы жили во Львове. Гнат Хоткевич во время своего недолгого пребывания во Львове предпочитал играть на струнах кофейни, чем на своей бандуре».
В 1934 г. в той же газете Рудницкий попытался также истолковать, почему именно кофейня стала таким привлекательным местом для богемы: «Мы, грешные, ходили и ходим в кофейни, там можем обмениваться мнениями, как равные с равными, с людьми, которые полысели от студий над литературой, и с молокососами, которые называют нас ретроградами. Кофейня стала демократическим учреждением, чем-то вроде читальни «Просвещения», где все равны, с той разницей, что голос здесь имеют не те, которые должны были слушать, а те, которых можно слушать… Принимаем кофейню как необходимое зло потому, что не можем всех принимать у себя дома. Диву даемся, что никто из наших патриотов в 250-летнюю годовщину обороны Вены не аннексировал кофейню как наше национальное изобретение.
Сказал кто-то, что когда-то проповедовали на горах и по святыням, сегодня — по кафе. Все крупные литературные направления XIX века, теории, манифесты и лозунги рождались в кофейне.
И творившие их понимали, что они не предназначены ни для улицы, ни для популярных лозунгов. Не потому, что эти создатели были аристократами или считали себя избранными народом — большинство из них убегали из холодной комнаты и грелись одним стаканом кофе.
Наши современные идеологи стерилизованной Европы тоже живут кофейней — только ее огарками и заголовками газетных статей. Считают себя 100-процентными европейцами потому, что ходят в «Европейку», а нас — пацифистами, потому что… мы ходим в «Cafe de la Раіх». Это облегчает им ориентацию в мировоззрениях. Себе предоставляют право ходить в кофейни потому, что военная старшина всегда имела на это право, а «мужики» имели приказ в это время «толочь» дисциплину («зубрить», «ковать») в казарме. Лозунг «молчать и не рассуждать!» одолжили у царской Москвы вместе со всем ее азиатским фанатизмом, и когда декламируют «Европа», «Западная культура», или «Окцидент», видят перед собой только стены, под которыми можно расстреливать контрреволюционеров.
Революционеры на пенсии, дойдя до 50 лет жизни, открывают обратную традицию. Когда традиция покрывается идеями, которые повторяет каждый студент, она все же слишком молода, чтобы иметь к ней доверие. А мы жаждем идеи кофеен вчерашней ночи, которые завтра изменим после основной дискуссии.
Ах! Как обидно нам, что мы все-таки скептики, может, и циники, и не верим в эликсир для обновления культуры, когда его пропагандируют люди, которые всю жизнь просидели в кофейне, все свое мировоззрение формировали под влиянием политических дуновений и веяний, и проповедовали святыни родные, церкви, государства и армии только потому, что сами никогда ни в одной из них не служили.
Это оригинально, но таких каламбуров мы делаем сотню за один вечер за столом кофейни, и не называем это ни новой Европой, ни новооткрытой Америкой».
Автор исторических романов Владимир Бирчак вспоминал, что после того, как молодомузовцы отбывали свои горячие заседания, то «проверяли свои карманы и шли в кофейню, где наибольшим, что мы себе позволяли, был черный кофе и «черная индия». В кофейне шла дальше жаркая дискуссия — иногда с восьми вечера до семи утра — при одном «черном»… Мы сходились почти ежедневно с Иваном Франко в «Монопольке» («Дело», 26. 02. 1933 г.).
Количество кофеен росло, а каждая из них внушала свою особую ауру и собирала своих оригиналов. Преобладали, по словам Юзефа Виттлина, кофейни венского типа, где подавали к маленькой чашке кофе три стакана холодной воды, локали — с более или менее привлекательными кассиршами за прилавком, которые выделяли официантами контрамарки, ложечки и сахар. Официанты рекрутировались чаще всего из немецких колонистов, а каждого звали если не Бехтлёф, то Бизанц. В любое время дня можно было зайти в любую из больших кофеен и крикнуть: «Пан Бизанц!» — и с уверенностью вызывался приземистый тип в смокинге и вежливо отвечал: «Служу пану советнику (графу, помещику, профессору, доктору)». «Пан Бизанц! Платить!» «Пан обер! Меланж (кофе с молоком)!» «Пан Бехтлёф! Капуцина!» — таким было эхо канувших времен.
Существовали во Львове кофейни, куда хаживали только мужчины. Появление женщины в кофейне «Европейской», на углу ул. Ягеллонской и ул. Третьего Мая, было тревожным исключением, так как собирались там, прежде всего, люди интересов, и естественно, что женщин с собой не брали. Зато в других, изысканных кофейнях, а особенно в кондитерских, полно было женщин всех возрастов и в разных костюмах. Запах женщины добавлял тем локалям великосветской окраски и склонял к амурным фантазиям.
Остап Грицай в 1912 г. посвятил кнайпам целую статью «Проблема кофейни» в польском журнале. Итак, «проблема, — пишет он, — это определение какой-то жизненной глубины, а понятие кофейни, если смотреть на нее ленивым взором художника, практически эту глубину исключает. Припоминаем совершенные менее или более выставочно обустроенные покои, так странно несвойские и холодные помимо кичливых позолот, арабесок a la Watteau и мрамора в нескольких цветах, припоминаем навязчивое плебейство официантов, смешное своей выдрессированной элегантностью и лакейской изысканностью, кипы газет, которые никогда нормально не читаем, напитки, которые выпиваем без аппетита, — и понятие кофейни исчерпано. Разве что мы добавим еще капеллу, дамскую или мужскую, которая тут и там, обычно ночью, а порой и пополудни ласкает или оскорбляет твое ухо сомнительными сладостями Легаров и Айслеров, или самоубийственно безнадежными мелодиями будапештских Паганинкулов, — изысканную публику, которая собирается в кофейне с той тщательностью, с которой собирается с визитом или в театр, вот уже и всё. А проблема?
Действительно, сложно понять его вне невинной маски кофейных сеансов. Ведь на глаз современная кофейня является таким же невинным созданием, как ее естественная сестра, бедная золушка, молочарня. Точка доступа была той же. Вначале был голод. Не было показушного сплендора, не было радужного мрамора, газеты не представляли всех четырех сторон света, нагрудники официантов не украшали бриллианты Таита, и публика не одевалась в кофейню, как на выступление пана Карузо или на лекцию Анатоля Франко. Был один или несколько скромных покоев, один или два добродушных прислужника, одна газета и несколько постоянных гостей, которых хозяин знал, как свою кассу, и относился к ним с непринужденностью знакомого или соседа. Закон жизненной законченности приводил беспретензийного гостя к этой древней, непритязательной кофейне. И как каждая жизненная законченность, так и та древняя кофейня удовлетворялась примитивными условиями существования. Потому что законченность не имеет времени. Должен готовить неприхотливые блюда крестьян. Должен спешно ставить бедные палатки кочевников. Должен ветошью прикрывать тело. Законченность санкционирует и уравновешивает всё, поднимает глупость до достоинства традиции, а примитивность — до комфорта. В этой жизненной конечности сидит что-то из психологии толпы: требования единицы должны применяться к требованиям массы. Утонченный вкус субтильной организации подлежит общей тирании потребности.
Как современное кино можно вполне справедливо назвать демократизацией аристократического театра, так современная кофейня — это демократизация аристократического салона. Если бы убрать из той или другой кофейни мраморные столики и бильярды, то ее золоченые стены несомненно произвели бы на нас впечатление интерьера господской внутренности дворца. Потому что не в кофе упирается завсегдатай, а именно в этот дворцовый интерьер. Почему золоченые стены должны быть только прерогативой аристократов и богачей? Наш век не любит традиций и не любит границ, которых не преступает. Он является врагом всяких невозможностей. Поэтому он устраняет эту типичную невозможность, которую встречает толпа в стремлении красоты жизни: невозможность превышения тех границ, которые были растянуты когда-то между привилегированными и ею. Почему золоченые стены должны быть только прерогативой аристократов и богачей? В конце концов, толпа — это только сумма единиц, сознание которых вырастает по мере бахусматичного похода культуры наслаждений. И она в совершенстве чувствует убогую примитивность успокоения жизненных потребностей в противопоставлении к изысканности жизни тех, которым можно использовать всю красоту существования. Итак, создадим ему иллюзию той барской жизни, протекающей между золоченых стен, плюшевой мебели, резных столиков, хрустальных зеркал, укажем обслуживать его послушными на каждый кивок официантами, дадим ему возможность быть в сопровождении красоты, даже изысканно одетых людей и развлечем его безвозвратно сладким звуком музыки. Вот одно из чудес современной культуры.
Не припоминается ли нам та восточная сказка, в которой бедняк на взмах волшебной палочки видит себя тотчас в прекрасном дворце среди молчаливой, но внимательной обслуги? Потому что наш век не любит границ, которых не преступает, и охотно реализует мечты человека. Использует каждую жизненную законченность в целях улучшения жизни. Кратковременную потребность жизнь преподносит до кратковременного наслаждения. А та кофейня, которая раньше успокаивала только кратковременный, физический голод, успокаивает теперь тот глубокий голод души, который всегда отзывается в ненасыщенном человеке: голод жизни и роскоши. И в современной кофейне есть что-то от лозунга: panem et circenses. Единственно, не стремимся к крови, только к красоте.
Жаждем вида золоченых стен, плюшевой мебели и одетых женщин, целая галерея которых передвигается перед нашими глазами. А мы на нейтральной почве, которая устраняет те соображения, которые повинны в хозяйствовании в частном доме. Мы полностью свободны, ничто нас не связывает, разве что эта упомянутая космополитическая учтивость. Зачем же, следовательно, теперь эти традиционные визиты?
В кофейне гораздо удобнее, намного свободнее. Здесь каждый является гостем и каждый — хозяином. Просмотр газет довольно счастливо заменяет тягостную иногда беседу. Нет смешных историй с ожиданием, сервировкой стола и споров со служанкой. Всё сейчас же, и всё подано изысканным способом, ведь современная кофейня любит серебряные сервировки, что подходит к золоченым стенам, плюшевой мебели и хрустальным зеркалам.
Не утомляет вид одних и тех же лиц. Каждый раз другие лица, другие глаза, голоса, костюмы. Можно так сесть на целое пополудни при мраморном столике и всегда иметь что-то новое в поле зрения. А вечером, когда мягкий блеск электрических ламп озарит золотистые арабески и хрустальное зеркало, — когда приходит людей все больше, прекрасные женщины источают роскошь своих убранств, и музыка начнет свою нежную игру, тогда это ощущение красоты жизни доходит в не одной тоскливой, или одинокой, или отчаявшейся душе до экстаза, и возвращение домой становится страшным, словно из объятий минутного счастья должно возвращать в болезненные объятия страдания.
Какими же убедительными и красноречивыми становимся мы в кофейне! Как много тем для обсуждения, с каким легким сердцем забываются часы, как дорога иногда каждая минута! Сколько же здесь бережно замаскированных жизненных тайн! Может, этот и тот — это бездомный несчастный, который спрятался здесь перед ужасной пустотой собственного существования, может, этот юноша, который с такой жаждой опрокидывает бокалы шампанского, завтра попадет в руки полиции, которая ищет преступника, может, эту молодую пару, которая с такой тоской всматривается друг в друга, завтра найдут с простреленным сердцем где-то в одиночестве, может… но зачем же тревожить голубые отблески зеркал и ламп черными догадками? В этой волне есть кипучая забава, есть мгновенное успокоение иллюзии, так не хватит ли? Тайны душ, кто бы их здесь исследовал?
Уже почти каждая общественная сфера имеет свою кофейню. Кофейня произвела на современную литературу решающее влияние, творя искусство настроений, которому на мгновение поддалось всемогущее искусство классицизма. В конце концов кто знает, как это последнее будет обязано воевать с уставом, который противоречит всем правилам благородного Аристотеля. Кофейня стала на переломе нашей эпохи, как общественный узурпатор sui generis. Воспитывает себя и своих людей, свои творческие личности и свою — любовь. Ту страстную, болезненную любовь, которая кормится настроениями и нездоровым сентиментализмом слащавых Легаров и будапештских псевдоцыган. Половина самоубийств и убийств на эротическом фоне — это плод той романтики кофейни, возбуждаемой шампанским и ноктюрнами цыганского оркестра. Возможно, никогда еще самоубийство не распространялось с такой преобладающей силой как теперь, в эпосе этой культуры наслаждения, которая везде строит дешевые дворцы мечты.
Кофейня утратила вполне первичный характер конечного для жизни помещения. Культура наслаждения не признает законченности. Она знает шик. Кто голоден — для этого есть золушка молочная. А большая, прекрасная, позолоченная современная кофейня дает иллюзию жизненной красоты, прекрасные настроения, создает бенгальское очарование большой, полной роскоши жизни и знает, что сохранится.
Потому что мы потеряли жилку к простым, одиноким красотам существования, а любим искусственные гейзеры мгновенной сверхжизни».