Читая рукопись, Ярош не раз ловил себя на странном и неосознанном до конца ощущении, в его воображении внезапно возникали вполне зримые образы, яркие видения от прочитанного, семья Барбарык становилась ему все ближе, и его начинал манить тот удивительный мир, который пропал без вести вместе с людьми, его населявшими, провалился в глубь времен, как Атлантида, а когда вынырнул снова, то уже выглядел иначе, утратив все те краски, звуки и запахи, которые царили тут когда-то, никто их уже не возродит, как бы ни старался. Его стали преследовать фантастические видения, иногда слышались голоса, пробивались сквозь него, как ветер сквозь листву, может, они и не к нему были обращены, но из глубины ночи те голоса словно звали кого-то по имени – чье же это имя, если не его? – далеко-далеко на фоне ясной луны виднелась молчаливая фигура женщины, которая двигалась медленно, и шорох ее шелкового платья доносился до его ушей, это ее имя произносили таинственные голоса сквозь него, сквозь листву, траву и песок, ее имя, влажное и теплое, растекалось молоком по устам травы, поскрипывало на зубах песка, растворялось в теплой воде ночи, черные бабочки рассвета порывисто трепетали крылышками, и черная пыльца осыпалась на ее следы, но прежде чем она приблизилась настолько, чтобы можно было ее разглядеть или узнать, тело ее растворилось в предрассветной мгле.

По вечерам он читал рукопись, а весь следующий день ходил под впечатлением от прочитанного. Львов представал перед ним в новом свете, неизвестном и сказочном, теперь, гуляя по тем улицами, о которых шла речь в рукописи, он останавливался и внимательно всматривался, пытаясь отыскать что-нибудь из того, о чем узнал. Иногда до его ушей доносилось звучание львовского говора, он сразу останавливался и искал глазами, кто бы это мог быть, но это было всего несколько слов или одна-единственная фраза, брошенная в разговоре, и он разочарованно продолжал свой путь, выхватывая глазами все новые и новые объекты. С особым наслаждением он нырял в улочки, мимо которых раньше просто проходил, не останавливая на них взгляда, рассматривал дома, каждый двор, смотрел на окна и на цветочные горшки на подоконниках, будто пытаясь отыскать хоть какой-то след старого Львова, того исчезнувшего мира, который уже никогда не вернется, потому что не вернутся и те, кто его оставил. Львов – это мой Арканум, подумалось ему, остались только камни, а все остальное – люди, язык, культура – все это исчезло и стало сном. Однажды он решил отправиться на Кортумову гору, туда, куда любили ходить четверо друзей. Он уже вышел на Городоцкую, как вдруг нос к носу столкнулся с Данкой, они едва не сшиблись лбами, потому что пребывали в каких-то своих грезах, но оба невероятно обрадовались встрече, хотя и старались не выдать себя, путались в словах, болтали какую-то чепуху, лишь бы продолжить этот случайный разговор, который в любой момент мог прерваться фразой «ну, мне пора, чао», но все же не прерывался, а продолжался, подпитываемый еще какими-то идеями, которые молнией проносились в голове, наконец Ярош собрался с духом и сказал:

– Хочу вас поблагодарить за то, что вывели меня на пана Иосифа. Он мне передал очень интересную рукопись о старом Львове. И теперь не могу себе отказать в удовольствии ходить по тем местам, о которых прочел. Вот решил отправиться на Кортумову гору. Представьте себе, я, львовянин, никогда там не был.

– Я тоже, – сказала она со всей своей наивностью и непосредственностью, оставив присущие барышням вспомогательные фразы, призванные продемонстрировать ее безразличие, независимость от всего, что может преподнести ей судьба, и, оставляя ему прекрасную возможность для вполне логичного приглашения пойти с ним, в противном случае вместо такой простой и незатейливой подсказки она могла бы сказать «Правда?», однако тогда был бы риск, что разговор все-таки прервется, а она чувствовала, что не хочет этого, ей вдруг тоже захотелось прогуляться на эту Кортумову гору, и она готова была уже сама сказать «Я бы тоже пошла с вами», но Ярош, преодолевая смущение, выпалил:

– Отлично! Пойдем вместе. Там должны быть замечательные места. Устроим пикник. Как герои той повести.

И она, со вздохом облегчения, кивнула, слегка зарумянившись. Они вышли на Клепаровскую, а оттуда заскочили на Краковский рынок, там была палатка, в которой торговали итальянскими продуктами и куда Ярош давно уже заглядывал за покупками, он купил там две бутылки сицилийского вина, кусок пармиджано, горгонзолу и банку зеленых оливок. Возле церкви Святой Анны они сели на трамвай и сошли у Яновского кладбища, а там двинулись вверх, миновав кладбище, и, когда оказались на Кортумовой горе, перед их глазами раскинулась совершенно дикая местность, поросшая густыми зарослями, где еще не так давно были выстроены рахитичные дачные домики из фанеры и досок, но теперь они стояли заброшенные, зияли дырами, и когда в них врывался ветер, они стонали и поскрипывали. Одичавшие яблони, груши, сливы и вишни, источенные лишаем, обросшие ведьмовской омелой, увитые таким же одичавшим виноградом с мелкими черными гроздьями, который, будто спрут связал их по ногам и рукам, доживали свои последние дни, всюду виднелось лишь одно – неукротимое угасание, но это угасание было особым, необычным, осень сделала все, чтобы скрасить его и превратить эти усыхающие закоченевшие деревья в разноцветные картины, которые приковывали взгляд и манили к себе. Ноги путались во взъерошенной траве, порой скользили на гниющих яблоках и грушах, но Данке и Ярошу это не мешало, они озирались по сторонам, показывали друг другу какие-то интересные вещи, и было видно, что оба увлечены этой удивительной выставкой пейзажей в бесплатной галерее осени. Погода была теплая, издалека доносился запах сожженной картофельной ботвы, который для Яроша всегда ассоциировался с детством, печеной картошкой, сизыми туманами и унылой ностальгией по давно минувшим дням.

Потом они расположились на бетонном фундаменте какой-то недостроенной дачи и разложили свою снедь.

– Боже, я никогда не думала, что во Львове еще можно найти такое глухое место.

– Я тоже. А между прочим, здесь был концлагерь. Знаменитый Яновский концлагерь.

– Правда? Почему же вы мне сразу не сказали? Это здесь они играли «Танго смерти»…

Данка обвела вокруг взглядом и сказала:

– Честно говоря, я сразу почувствовала какую-то тревогу… Такое впечатление, что…

Она умолкла и задумалась, тогда Ярош спросил:

– Что?

– Нет, это я так… – стряхнула она свои мысли, как капли дождя. – Странно… здесь, где все это происходило, люди сажали картошку, помидоры, огурцы, потом собирали… и ели… А мертвые… мертвые служили им удобрением?

– Не преувеличивайте… Эти люди не имели ни малейшего понятия о концлагере. Тут, чуть дальше, где склон, была Долина Смерти. Там расстреливали. Когда после войны стали раскапывать валы, которые образовались после захоронения заключенных, обнаружили только пепел. Это была чистая работа. Когда же начали раздавать трудящимся землю под сады и огороды, то обратили внимание и на этот пустырь. Валы вместе с пеплом распахали и сровняли с землей, а потом разбили на участки и раздали. Дачниками обычно были не местные, а государственные служащие, военные, ветераны… У нас почти все дачники разговаривали и разговаривают на русском. Это потому, что у галичан есть родня в селах, им ни к чему какие-то дачи. Поэтому Львов за все это ответственности не несет. Мы были частью колонии. Колонизаторы решали все. В дождливые дни из Долины Смерти стекали ручьи, они были серые от пепла. А потом Долину Смерти застроили гаражами. Экскаваторы, выравнивая площадку под застройку гаражей, время от времени натыкались на кости, но на это уже никто не обращал внимания.

– То есть здесь, где мы сейчас сидим, под нами, мертвых нет? – спросила она таким тоном, будто должна была уточнить у врача, не нашли ли у нее язву желудка.

– Нет, – успокоил ее Ярош. – Здесь всего лишь стояли деревянные бараки.

– Ну, что ж, – вздохнула, смирившись, Данка, – тогда… Тогда можем и выпить.

Ярош разлил вино, нарезал сыр и открыл банку с оливками. Вино было белое и слегка газированное. В траве что-то зашуршало, они увидели полевую мышь, которая подбирала крошки, и замерли, заговорщицки переглянувшись и взглядами будто уговорившись, что не спугнут ее, в этот момент между ними пробежала какая-то искра, которая их сблизила, но они продолжали общаться, соблюдая определенную дистанцию, и делать вид, что этой искры не было.

– А знаете, кто меня подвиг заняться мертвыми языками и литературой? Хорхе Луис Борхес.

– Правда? – Данка даже рот раскрыла и театрально захлопала глазами, всплеснув руками. – Борхес? Фантастика!

– Почему вы так удивились? – не понял Ярош. – У Борхеса столько разных зацепок на эту тему…

– Да нет, я не поэтому… Просто и меня тоже! Понимаете? Меня тоже!

– Вас тоже подвиг Борхес?

– Ну да! – Она была несказанно рада этому открытию и не скрывала своего восторга, казалось, вот-вот бросится профессору в объятия, чтобы уже дуэтом произносить это магическое слово «Борхес». – Мы должны за это выпить. Я прочитала все, что у нас издавали. Некоторые рассказы и эссе перечитывала по нескольку раз и продолжаю читать.

Ярош разлил вино и заметил, как у него дрожит рука, что-то вдруг стало закрадываться в его подсознание, нечто смутное, но захватывающее, он почувствовал скрытую радость от того, что сейчас произошло, потому что теперь та искра, которая пробежала между ними раньше, уже стала выразительной и засияла кометой.

– А я читал Борхеса сначала на польском и чешском… а потом уже на русском и украинском. Я зачитывался им и очень обрадовался, когда представился случай побывать в Буэнос-Айресе. Там проходила научная конференция, посвященная древней литературе, в свободное время я гулял по городу, пытался самостоятельно отыскать следы Борхеса. – Тут он заметил, как Данка просто-таки пожирает его глазами, и продолжил: – Буэнос-Айрес, очевидно, строился по образу идеальной шахматной доски, но со временем боковые улочки стали жить своей отдельной жизнью и бросились врассыпную, запутываясь и теряясь в хитросплетениях паутины, или наоборот, ударяясь лбом в глухую стену, и такие тупиковые улочки стали настоящим наказанием для путешественника, решившего прогуляться в одиночку. Именно это подстерегало и меня, когда я попытался сам отыскать с картой в руках дом № 994 на улице Майпу, где Борхес прожил сорок лет в почти монашеской келье…

–…которая была отгорожена от спальни его матери деревянной перегородкой, – перебила Данка, демонстрируя свои познания в биографии Борхеса. – В этой его келье едва хватило места для кровати и письменного стола.

– Да, но это помещение не сохранилось, зато сохранился книжный магазин напротив, куда Борхес ходил каждое утро надиктовывать свои произведения, когда ослеп. Сохранилась и Национальная библиотека на улице Мехико, где он работал скромным библиотекарем…

–…настолько скромным, – снова подхватила Данка, – что сотрудники библиотеки даже не подозревали, что это и есть тот самый Борхес, чьи книги они выдавали читателям…

– «Улицы Буэнос-Айреса, – продекламировал Ярош, – улицы с тонким и сладким привкусом воспоминаний, улицы, где бродит память о будущем по имени надежда, неразлучные, невытравимые из памяти улицы моей любви. Улицы, которые без лишних слов справляются с нашей высокой грустью – родиться здесь. Улицы и дома моего города, да не покинет меня вовеки их широта и сердечность». Но неумолимое время вносило свои коррективы, меняло, путало все, где ступала нога гения. На улице Тукуман, 840, где родился Борхес, – «Литературное кафе» с книгами писателя. Единственное, что сохранилось нетронутым, – это калитка, ведущая в патио – внутренний двор, – и еще само патио со столиками под зонтиками. Но улица медленно и неуклонно год за годом сползает вниз к реке, кто знает, сколько пройдет лет, может, сто, а может, и двести, пока она полностью не очутится в реке вместе с «Литературным кафе». А в кафе на углу улиц Чили и Такуари Борхес писал любовные письма даме, которая неизменно отвергала все его ухаживания и предложения руки и сердца, не помогло даже посвящение ей книги «Алеф».

– Я знаю… Сесилия Инхеньерос… Она была дочерью философа и публициста Хосе Инхеньероса.

– Она и сама что-то писала, но вошла в историю литературы лишь потому, что ее любил Борхес. Так же, как и Ликера, которую любил Шевченко. Женщин, готовых принести себя в жертву художнику или ученому, очень немного, но обычно это не те женщины, ради которых великий человек способен на какой-то безумный поступок, на взрыв страстей, не те, которых он добивается, перед которыми забывает о своем самолюбии, это скорее женщины, которых любят так же, как мать или сестру, без безумства, без избытка чувств. Как Винниченко свою Розалию.

– Но ведь вы имеете в виду женщин, которые не разделяют с мужем его увлечений и занятий и сами не являются художниками и учеными, так?

– Конечно. Женщинам, имеющим те же интересы и увлечения, не приходится жертвовать собой. Они лишь дополняют друг друга.

– И что было дальше? Борхес, помнится, все же нашел готовую на жертвы… – сказала она, глядя вдаль, туда, где открывалась панорама города, сказала тоном, в котором Ярош почувствовал грусть, хотя, возможно, это ему лишь показалось.

– Нашел. Одна молодая японка сопровождала его в старости. Он всюду появлялся только с ней. Но была ли между ними страсть? Неизвестно.

– А вы бы хотели, чтобы кто-то принес себя вам в жертву?

– В идеале хочется другого… Во всяком случае, не жертвы…

– А если нет того другого? Тогда что? Тогда – жертва?

Теперь она смотрела ему прямо в глаза, а на губах ее играла улыбка. Ярош пожал плечами и сказал:

– Тогда – жертва. Но и тут можно ошибиться. Я, по край ней мере, уже пережил это.