Вскоре после того, как я чуть не угодил в тюрьму, меня решили призвать в армию. Мама сразу заявила, что не отдаст своего любимого сыночка, что поднимет на ноги всех своих знакомых, лишь бы спасти меня от набора, но я заверил ее, что и сам могу выпутаться из этой истории, и смело отправился на медицинскую комиссию, прикидываясь глухим. Ну, не совсем, а только на одно ухо. Доктора вынуждены были мне кричать, как в лесу, а я отвечал им так же громко. Тогда они велели мне подождать в соседней комнате, где таких же глухих и глуховатых набралось уже с добрый десяток. Некоторые из них, полагая, что находятся в безопасности, уже не валяли дурака, но только не я, потому что я не был уверен, что среди нас нет шпиона из комиссии и что никто за нами не подглядывает. Но вот нас вызывают, снова заходим и становимся пред ясные очи докторов. Нам велели выстроиться в ряд, мы стали, и тогда один из докторов наклонился к другому и сказал тихо, но внятно:

– Пан Миховски, может, проверим их вестибулярный аппарат?

– Да, пан Жмиховски, – ответил тот так же тихо, – мы им прикажем постоять на одной ноге.

– Отличная идея! Ни один глухой с этим не справится, ему не позволит вестибулярный аппарат. – И уже вслух: – Прошу всех поднять левую ногу и постоять на правой ноге пять секунд.

Как и следовало ожидать, все эти глухие тетери бухнулись на пол, и только я, как тот сиреневый куст, остался стоять, потому что мой вестибулярный аппарат не поддался на провокацию, и стоял бы я еще дольше, если бы доктора не принялись уже просто орать, как бешеные, и руками махать. Ну и комиссовали только меня одного. А за то, что я поступил так мудро, я должен был благодарить исключительно дядю, который лет двадцать назад провернул такую же штуку.

И хотя я спасся от армии, но не спасся от войны Львов. Однажды ночью, когда мы с друзьями возвращались пешком с верхнего Лычакова, где хорошенько назюзюкались в кафе «Под белкой», мы вдруг узрели странную процессию – несколько десятков приземистых типов в длинных плащах и зеленых шлемах семенили нам навстречу, смотрели они почему-то не прямо перед собой, а на мостовую, когда они поравнялись с нами, мы увидели, что плащи их мокрые, а из-под плащей выглядывают не башмаки или сапоги, а плавники, от них разило гнилыми водорослями и йодом, шли они своей неуклюжей походкой медленно, вперевалку, не обращая на нас никакого внимания, только глаза их вспыхивали зеленым светом, глаза, в которых не было ничего живого, потому что сам свет этот был мертвым. Никто из нас не проронил ни слова, до конца еще не осознав – видим мы это на самом деле или нам только привиделось. Мы проводили их взглядом, наблюдая за тем, как они исчезают в густой мокрой пелене, внезапно опустившейся откуда-то сверху, потом мы переглянулись и пошли своей дорогой, ошеломленные и растерянные, а была это последняя ночь августа 1939 года.

День 1 сентября был солнечным, многие львовяне еще находились в отпуске в Карпатах, Львов не был таким людным, как обычно, и когда я услышал взрывы, то не сразу понял, что это, думал, может, артиллеристы проводят учения, но взрывы не утихали, а надвигались с запада и напоминали гром, а потом этот гром перешел в грохот, и в небе появились немецкие самолеты, взрывы бомб сотрясали город, вспыхивали пожары, гудели сирены. Такие же сирены гудели за неделю до этого, оповещая город об атаке немецких самолетов, но это была лишь учебная тревога, хотя и она на многих нагнала страху, когда среди ночи под гул сирен в дверь стучал сторож и кричал, чтобы все немедленно прятались в подвалы, а за день до этого львовян на каждом шагу подстерегали черно-желтые и бело-красные плакаты, сообщая о продаже противогазов, на улицах появлялось все больше людей с подвешенными к поясу масками в серо-зеленых футлярах, а кое-кто надевал их на лицо и становился похожим на какого-то монстра, самолеты сбрасывали листовки с указаниями, как нужно вести себя в случае газовой атаки, газеты советовали запастись поташем, о муке, сахаре и крупах они не писали, но люди и сами знали, что все это тоже стоит покупать – не пропадет, даже если войны и не будет.

Радио то и дело прерывало музыку, и оттуда доносился знакомый голос варшавского диктора: «N. O. 28. Ryba. Nadchodzi», и снова: «N. O. 28. Ryba. Nadchodzi», голос этот был не такой, как обычно, в нем слышалась тревога, а непонятный текст вызывал у слушателей еще более сильную тревогу и страх, и даже когда после этих слов начинала играть музыка, слова продолжали звучать в ушах, въедались в мозг, и невольно самому хотелось их повторять, как какое-то заклинание, которое может спасти нас всех от напасти. Но не спасло. Ежедневно Львов полнился новыми и новыми людьми, ехали на автомобилях, на повозках, шли пешком, груженные чемоданами и котомками, а потом рассеивались по близким и дальним родственникам, рассеивались по селам или шли дальше на Тернополь или Станислав, а там – к румынской границе. Позже стало понятно, что те, кто пошли в Румынию, оказались мудрее всех, всем им удалось спастись и пережить войну, но тогда, в самом начале сентября, еще никто не знал, что его ждет. «Uwaga, uwaga! 125, przeszedł», – повторяла вновь и вновь варшавская дикторша, а после этого звучали марши, но те тревожные слова не забывались и не давали покоя, а марши уже звучали не так бодро, скорее напоминали похоронный звон…

Лия, примостившись на диване, поджав под себя ноги, смотрела на меня испуганными глазами и спрашивала:

– Зачем, зачем они это говорят? Я ничего не понимаю. Меня это пугает.

– Это они передают информацию для армии, – ответил я. – Сообщают о продвижении немцев.

– Как ты думаешь, они уже близко?

– Возможно. Но мы будем защищаться.

– Мы? Ты собираешься защищать Львов вместе с поляками?

– Это и мой Львов тоже.

Я вышел на улицу за газетой, она была сплошь усеяна крупными заголовками и радостно сообщала о героическом сопротивлении, которое по всей линии фронта оказывает храбрая польская армия «наглому гунну, варвару 20 века». Однако те, что прибывали во Львов с Запада, рассказывали совсем другие вещи: немцы уже под Ченстоховой.

На Городоцкой упали бомбы и разрушили два больших дома, самолеты гудели над городом, люди разбегались, какой-то мальчик бегал под окнами и дул в свисток: тревога! – а самолеты гудели, и этот гул вселял ужас, желание забиться в какую-нибудь маленькую норку, а потом грохнуло так, что улица содрогнулась, земля завибрировала под ногами, зазвенели стекла, человеческий крик рассек воздух, и вслед за всем этим вдруг наступила тишина, только дым и пыль поднимались вверх и заволакивали все вокруг, забивали дыхание, вызывая желание сплевывать и отхаркивать что-то неприятное, что драло в горле, скрипело на зубах и не давало дышать. Темно-бурые снизу и желтые сверху клубы дыма вздымались со стороны главного вокзала, они вихрились и раскачивались, как кроны деревьев на ветру, меняя всякий раз свой цвет, то темнели и становились гуще, то делались светлее с отблесками пульсирующих красных языков, которые вырывались из станционных складов. Сторож ходил из квартиры в квартиру и велел набирать воду в ванны и лоханки, выварки и кастрюли на случай пожара, и вообще обеспечить себя водой, потому что воду должны перекрыть, останутся только колонки на улицах.